Воскрешение лиственницы

Сергей Ильичев
Киносценарий  по  мотивам рассказов
Варлама Шаламова

«Мы суеверны.
Мы требуем чуда.
Мы придумываем себе символы
и этими символами живем».
Варлам Шаламов

5 декабря 1947 год.  Магадан.
Бухта «Нагаево»

В бухту «Нагаево» медленно входит пароход «Ким».
Сквозь белую плотную марлю тумана проступал частокол солдат, кадровых
военных, что окружили со всех сторон  мол.
Не смотря на сорокаградусный мороз в порту было все начальство города.
Для выгрузки груза, а это были – заключенные – были собраны все  свободные приисковые машины, которые шли к Магадану порожняком, подчиняясь, зову
селектора.
Корабль  встал на причал.
Мертвых выносили, складывали на берег и полными машинами вывозили на кладбище.
Наиболее тяжелых, но еще живых, развозили по больницам для заключенных в Магадане, Оле, Армани, Дукче.
На кладбище,  даже не привязывая бирок, мертвых складывали в братские могилы,  и кто-то лишь успевал составлять все новые и новые  акты о необходимости их эксгумации в будущем.
Все начальство города, военное и штатское, находившееся в порту, отдав необходимые указания, покинуло порт.

Магадан.  Центральная больница

Заведующий хирургическим отделением Кубанцев терял хладнокровие. 
Колыма обрушила на фронтового хирурга слишком большой груз.
В каждой приехавшей из Магадана машине были трупы,  умерших в пути.
Оставшихся в живых  санитары  снимали с машин  и несли в хирургическое отделение.
Носилками были забиты все проходы.
Вернувшись с фронта, врач был потрясен зрелищем этих людей и их страшных ран.
Он курил и чувствовал, что начинает терять выдержку, не зная, что приказывать санитарам, фельдшерам,  врачам.
Браудэ, хирург из числа заключенных,  подошел к Кубанцеву.
Браудэ – Алексей Алексеевич, позвольте мне покомандовать. Я все это знаю. Я здесь десять лет.
Взволнованный увиденным, Кубанцев уступил место командира и работа завертелась.

Три хирурга начали операции одновременно.
Фельдшера вымыли руки,  и работали за ассистентов.
Другие делали уколы, наливали сердечные лекарства.
Браудэ успевал  переходить  от одного стола к другому.
Браудэ -  Ампутации, только ампутации.  Скучать сегодня не придется. А Кубанцев хоть и парень неплохой, а растерялся. Фронтовой хирург! У них все по инструкции, а тут живая жизнь  –  Колыма!
И Браудэ командовал, и резал,  и ругался.
Голос Поэта – Браудэ лишь вчера был освобожден с должности заведующего хирургическим отделением приказом высшего начальства только за то, что был заключенным, да еще с немецкой фамилией. И видя растерянность  своего  нового начальника  - Кубанцева – помог ему. Как никак у человека семья, жена,  сын школьник. Офицерский  полярный паек, высокая ставка. А что у Браудэ? Десять лет срока за плечами, очень сомнительное будущее. Браудэ был из Саратова,  ученик  знаменитого Краузе, и сам  обещал очень много. Но тридцать седьмой год вдребезги разбил всю судьбу Браудэ…

Поэт – герой нашего фильма - был первым заключенным,  чудом  оставшийся в живых с того парохода,  кого увидел в тот день,  новый заведующий хирургическим отделением Кубанцев.
Военврач Кубанцев  склонился над Поэтом  и увидел лишь   глаза,  глаза, которые  он  запомнил на всю жизнь.

…Качнулась стена,  и знакомой сладкой тошнотой захлестнуло горло Поэта.
Обгорелая спичка на полу в тысячный раз проплывала перед глазами. Он протягивал руку, чтобы схватить эту надоевшую спичку, и спичка исчезала.
Потом замелькали халаты, угол барака, звездное небо, возникла огромная серая черепаха, глаза ее  блестели равнодушно.
И Поэт перестал видеть.
Он лежал на доске,  как насекомое, и кто-то пристально рассматривал его в лупу. Он поворачивался,  и страшная лупа следовала за его движениями. Он изгибался под чудовищным стеклом.
Поэт открыл глаза
И первое, что он увидел уже на больничной койке – были очки военврача Кубанцева.
Чьи-то руки прижимали его голову, и плечи к постели.
Врач держал руку.
Аппарат Рива-Роччи измерял его кровяное давление.
Поэт – Где я?
Кубанцев – В институте неврологии…
Поэт снова закрыл глаза.
Кубанцев – Несите его в шестую и поближе к печке.
Санитары подняли носилки.

Поэта  положили на топчан у печки.
Матрас был набит ветками стланика, хвоя осыпалась, высохла, голые ветки горбились под грязной полосатой тканью. Сенная труха сыпалась из туго набитой грязной подушки. Реденькое, выношенное суконное одеяло с нашитыми серыми буквами «ноги» укрыли Поэта от всего мира.
И   закрыл глаза.
Голос Поэта  -  Жизнь входила и выходила из меня сама, как полновластная хозяйка, как морской прилив. Она входила в мое тело, в мой мозг, входила как стихи, как вдохновение. И значение этого слова впервые открылось мне во всей своей полноте.  Именно перед смертью мне было дано было понять, что жизнь была вдохновением, именно вдохновением. И я не знал радоваться мне или плакать, узнав эту последнюю правду!
Все, весь мир сравнился со стихами: работа, конский топот, дом, птица, скала, любовь – вся жизнь легко входила в стихи и там удобно размещалась. И это так и должно было быть, ибо стихи были словом.
Строфы и сейчас легко встают, одна за другой и, хотя,  я давно уже не могу записывать, слова легко встают в каком-то заданном и каждый раз необычайном ритме. Они кричат; возьми меня. Нет меня. Искать ничего не приходилось.  Приходится  только отбрасывать…
А что в том, что они не записаны? Записать, напечатать – все это суета сует. Все что рождается небескорыстно  - это  не  самое лучшее. Самое лучшее то,  что не записано, что сочинено и исчезло, растаяло без следа, и только творческая радость, которую ты ощущаешь и которую ни с чем не спутать, доказывает,  что стихотворение было создано, что прекрасное было создано…

титры с названием фильма       «ВОСКРЕШЕНИЕ ЛИСТВЕННИЦЫ»

1957 год.  На дальнем востоке необъятной страны под названием Союз Советских Социалистических республик начинается новый день.

Под звуки Гимна:
- Над сопками всходит солнце.
- Пограничный наряд  проходит по  неприкосновенной  границе.
- Рыболовецкие корабли вытягивают полные неводы с рыбой.
- Сталевары варят сталь.
- Трактористы  убирают урожай.
- Ученые физики покоряют атом…

Школа.
Дети  сидят за партами.
В это время  учительница  в классе крупными буквами выводит  на доске слово «Родина!»
По радио звучат последние новости:  Сегодня в Кремле большой группе  работников творческой интеллигенции были вручены  высшие правительственные награды.  Государственной премией Союза Советских Социалистических республик  в области литературы  за цикл стихов о Родине награжден …

Мы видим счастливые лица школьников.

На этом фоне идут информационные титры.

Москва.  Дом на набережной. Квартира поэта.
В гостиной   – Ирина Долгорукова, жена известного, но репрессированного  поэта (1905 года рождения)
и  ее  родная младшая сестра Софья Рогожина(1917 года рождения).

На столе пара  фарфоровых чайных чашек,  того же изготовления  заварочный чайник, молочник и сахарница. В плетеной корзиночке кусочки нарезанного белого хлеба,  рядом вазочка с вишневым вареньем.
Софья на свободной части большого гостевого стола,  гадает на картах.
Ирина уже привыкла к этим ее традиционным гаданиям и терпеливо их сносит, чтобы не обидеть ненароком сестру.
Софья    – В какой раз раскладываю,  а  все одно   –  нечаянная встреча!
Ирина молча, не реагируя на сказанное,   встает.
Берет со стола чашки и направляется в сторону выхода из комнаты.
У самого порога останавливается и смотрит на сестру, увлеченную складывающейся комбинацией карт.
Ирина -  Ты сама то хоть веришь в это?
Софья  - Ты про карты?  Или про Бога?...  Но ведь  сходится же.  (и, далее с улыбкой)   …И эти минуты  так волнующе притягательны!
Ирина – Для того, чтобы человек поверил в любую ложь ее  достаточно лишь слегка  подсластить самой  малой  долей  правды…
И вышла из комнаты.
Софья вновь смешала карты и стала их по-новому раскладывать.
И в тот момент, как Ирина снова пришла в комнату,  у нее сложилась все та же комбинация карт.
Софья – Тут уж и не знаешь, во что верить! В третий раз и все то же самое.
Ирина – Оставь теперь. Я и без карт знаю, что что-то должно произойти,  какое-то  щемящее беспокойство  на сердце   с самого утра…
И не успела Ирина  присесть к столу, как раздался дверной звонок.
Видимо кто-то пришел.
Ирина быстро поднялась со стула, словно пружинка внутренне напряглась  и  лишь, затем вышла.
Софья отвлеклась от карт и ждала сестру.
Ирина  вернулась  в гостиную, а вслед за ней вошел,  заведующий хирургическим отделение магаданской больницы для заключенных, военврач  Кубанцев
Ирина – Вот -  человек, что  доставил нам весточку с Колымы…
Кубанцев (представляется Софье)  – Военврач Кубанцев!
Софья  - Очень приятно.
И Кубанцев, распахнув шинель, достал  какую-то тетрадь и  конверт, который и  передал, опустившейся  в  свое кресло,  Ирине.
Ее руки слегка дрожали, когда она пыталась вскрыть конверт.
Софья – Не томи. Семи смертям не бывать, а одной не миновать. Открывай!
Наконец Ирине удалось справиться с волнением, и  она раскрыла  конверт.

В нем лежала  всего лишь изломанная и иссушенная мертвая ветка лиственницы.
Женщины молча смотрят на этот странный подарок.
А затем на Кубанцева.
Кубанцев – Пятого декабря тысяча девятьсот сорок седьмого года в бухту Нагаево вошел пароход «Ким» с тремя тысячами заключенных на борту.  Как нам стало известно, в пути заключенные подняли бунт, и начальство приняло решение залить все трюмы водой. Все это было сделано при сорокаградусном морозе. Я не стану вам рассказывать,  что такое обморожение. Вашему мужу тогда, на время,  удалось спасти жизнь…
Доктор замолчал.
Ирина медленно поднялась и вышла из гостиной комнаты.
Софья забыла про карты и пришла в себя лишь, когда Ирина  принесла  консервную банку и поставила костистую  жесткую светло-коричневую  ветку северного дерева,  в хлорированную обеззараженную,   но мертвую московскую водопроводную воду.
И какое-то время  все трое   молча  глядели  на неё.
Кубанцев –  Я не должен был вам всего  этого рассказывать. По крайней мере, с меня взяли подписку о неразглашении…  И вот еще – самое важное -  это дневник вашего мужа. Записи сделаны мною под его диктовку.  Это все, что я мог  для  вас  сделать.  Извините,  но,  теперь,  мне пора идти!
Ирина – Как  это случилось?
Кубанцев – Вы все поймете сами…  Еще раз, извините!
Он склонился перед двумя сестрами и,  четко, по-военному развернувшись,   вышел из гостиной.
Первой нарушила молчание Софья
Софья (растерянно)  -  И как после этого не верить картам?
Ирина    смотрит на ветку.
Ирина – Сколько же тебе,  лиственница,  лет-то?  Сто. Двести?  Тогда ты, должно быть,  ровесница Натальи Шереметевой-Долгоруковой и, наверняка,  все знаешь о ее горестной судьбе. Ведь она тоже была  где-то там.
И вот твоя частичка – исковерканная ветрами, морозами  - здесь в теплой московской квартире.
Поведай нам о бешеной северной природе, тебя взрастившей и так ненавидящей человека, о доносах и грубом произволе начальников. О мужьях, братьях, отцах и сыновьях, доносивших друг на друга… 
Чем не извечный русский сюжет…
Софья (удивленно) – Ирочка,  родная, что с тобой? О   каком сюжете ты говоришь? О какой Наталье Долгоруковой?
Ирина  -  О нашей  прапрабабушке.
Софья -  Почему же я о ней ничего не  помню?
Ирина –  Началась революционная вакханалия и,  когда ты родилась, у мамы хватила мудрости записать тебя под фамилией отца. Так ты  стала Рогожиной.
Софья – Ты расскажешь мне о ней?
Ирина – Обязательно, родная  моя,  но чуть позже…
И лишь после этого она наконец-то набралась мужества и медленно раскрыла, оставленный Кубанцевым,  дневник мужа.
Голос Поэта  -  В этот момент лиственница словно бы сместила масштабы времени,  пристыдила человеческую память, напомнила незабываемое,  в котором переплелись превратности самых различных, в тоже время  родственных,  человеческих судеб, отмеченных  верностью и душевной стойкостью…
Мы видим больничную палату и Поэта, который  лежит на кровати. Руки  под одеялом.
Рядом с ним сидит военврач Кубанцев. В его руках блокнот и ручка.
Он слушает  Поэта.

Колыма.  Пересылочный лагерь   Западного управления.
Наступили сумерки.
Горячая осенняя яркость красок солнечного Владивостока осталась где-то там, в другом, настоящем мире.
Единственная дорога,  огибающая сопку,  уходила куда-то вверх.
Голос Поэта – От начала и конца этих событий прошло, должно быть, много времени: ведь месяцы на Крайнем Севере считаются годами – так велик опыт, человеческий опыт, приобретаемый там…  В этом признается и государство, увеличивая оклады, умножая льготы работникам Севера. В это стране надежд, а стало быть, стране слухов, догадок, предположений, гипотез, любое событие обрастает легендой раньше, чем доклад-рапорт местного начальника об этом событии успевает доставить на высоких скоростях фельдъегерь в какие-нибудь «высшие сферы»…
Толпа мокрых людей ползла по дороге, часто останавливаясь для отдыха.
Мы видим котомки, рваные бушлаты,  матерчатые ушанки, бурки, стеганные из рваных брюк и уже обгорелых на кострах.
Чемоданы, которые  стали слишком тяжелы, одежда намокла.

Внизу остался пароход, прижавшийся к пирсу. Такой маленький, пошатываемый серыми, темными волнами.
И поселок охраны, освященный по периметру столбами с фонарями.
Вытянувшуюся колону окружали конвоиры с собаками.
Позади колоны на лошадях везли  в лагерь больных и ослабевших.
 Продолжает звучать голос Поэта –  Аресты тридцатых годов были арестами людей случайных. Это были жертвы ложной и страшной теории о разгорающейся классовой борьбе по мере укрепления социализма. У профессоров, политработников, военных, инженеров, крестьян, рабочих, наполнивших тюрьмы того времени до предела, не было за душой ничего положительного, кроме, может быть, личной порядочности, наивности что - ли, - словом,  таких  качеств, которые скорее облегчали, чем затрудняли карающую работу тогдашнего «правосудия»…
Еже один поворот и на уступе сопки стали видны ряды колючей проволоки.
К проволоке изнутри прижались люди.
Они что-то кричали.
И вдруг в толпу полетели буханки хлеба.
Рюкзаки,  свертки, одеяла – все это  было оставлено на дороге,  и люди стали ловить этот хлеб.
Счастливчики, поймавшие хлеб,  разламывали   его и делили между всеми желающими.

Голос Поэта – Сюда можно отнести и благородство, от которого через три недели мы отучились навсегда. Зато сразу выучились не заступаться друг за друга, не поддерживать друг друга. К этому стремилось и начальство. Души оставшихся в живых подвергались полному растлению, а тела наши и так не обладали нужными для физической работы качествам…
Пересылка  - огромный поселок, перерезанный в разных направлениях правильными квадратами зон, опутанный проволокой и простреливаемый с сотни караульных вышек, освещенный, просвеченный тысячей юпитеров, слепящих слабые арестантские глаза.
Пароходы возвращались,  пересылка отрыгала новую порцию людей, пустела и вновь наполнялась…
Голос Поэта -    А вот и  деревянные ворота, и надпись:  «Труд  есть дело  чести, дело славы, дело доблести и геройства».  Сердце забилось и сжалось невольно. И, отводя глаза, я понял – нас привезли сюда умирать.
Колючая проволока и за ней ряды темных от дождя брезентовых палаток.
Заключенных делили счетом, наполняя одну палатку за другой.
В палатках были двухэтажные нары вагонной системы – каждая нара на восемь человек.
Каждый занял  место.
Брезент протекал, лужи были и на полу и на нарах, но все устали от перехода и от дождя и, кое-как свернувшись, не думая о просушке одежды, заснули.

Лагерный карцер
Комендант и дежурный надзиратель стояли у дверей  карцера  и вглядывались в сумерки.
Комендант  - Идет… Сам Артемьев идет…
Сквозь туман были видны два конвоира с винтовками наперевес.
За ними возчик вел в поводу серую исхудалую лошадь.
Сзади лошади без дороги, прямо по снегу, шагал начальник прииска  Ардатьев.
Это был большой и грузный человек в распахнутом овчинном полушубке и в шапке-барнаулке, сбитой на затылок.
В руке  колымский генерал Артемьев  держал палку и нещадно бил по костлявым, грязным, впавшим бокам лошади.
Лошадь дергалась от каждого удара и продолжала плестись, не в силах ускорить шаг.
У проходной будки конвоиры остановились.
И Артемьев, пошатываясь, вышел вперед.
Он и сам дышал, как запаленный конь, обдавая запахом спирта,  вытянувшегося в струнку коменданта.
Артемьев  (хрипло) – Готово?
Комендант  - Так точно!
Артемьев - Тащи ее! Принимай на довольствие. Людей наказываю - лошадей миловать не буду. Я ее доведу до дела. Третий день не работает.
Бормотал он,  тыча кулаком в грудь коменданта.
Артемьев – План ведь срывает. Я сначала возчика хотел посадить. Сам взял вожжи – не идет. Сахар из дома взял  - не берет. Ах,  ты, думаю гадина, куда же мне теперь твои трудодни списывать? Туда ее  - ко всем филонам,  ко всем врагам человечества  -  в карцер. На голую воду. Трое суток для первого раза…
Тут он опустился  на снег и снял шапку. Мокрые спутанные волосы сползли на глаза. Пытаясь встать, он качнулся и вдруг опрокинулся на спину.
Надзиратель и комендант подхватили его под руки и потащили  в дежурку.
Надзиратель  - Домой бы отнести…
Комендант  - Не надо.  Жена не любит.
Надзиратель – А лошадь?
Комендант  - Надо сажать, а то проснется, узнает, что не посадили  - убьет.
Надзиратель  - Так в какую  камеру  прикажите сажать?
Комендант – Сажай в четвертую. К интеллигенции…

Лагерный барак.
А те, что встречали новую партию, возвращались  уже в свой барак.
Эти бараки  были огромными с многоэтажными нарами, которые вмещали по пятьсот и более человек.
Наступила ночь.
Но  многие  в бараке  не спали и теперь  грелись около железной печки, обнимая ее руками, ловя уходящее тепло остывающего железа, приближаясь лицом к железу.
Разумеется,  что при этом они загораживали это тепло от остальных жителей барака, лежащих,   и не спящих от голода – в дальних углах, затянутых инеем.

Больничная палата
Поэт  резко открыл глаза…  Словно бы очнулся от страшного сна.
Он вспоминал, а Кубанцев записывал…
Голос Поэта -  Я кое-кого знал из этих полутрупов  -  по тюрьме, по транзитке…
Поэт говорит, а мы видим их в лагерном бараке:

Лагерный барак
Голос Поэта -  Память подсказывала, что среди них краснолицый татарин Муталов - единственный житель на весь Чекмент имевший двухэтажный дом под железом, и рядом же с ним у печки  -   Ефремов -  бывший первый секретарь того же горкома партии, который в тридцатом ликвидировал Муталова  как класс.
Со мной лежал Оксман, бывший начальник политотдела дивизии, которого маршал Тимошенко, еще, не будучи маршалом, выгнал из своей дивизии, как еврея.
Был здесь и Лупилов – помощник верховного прокурора СССР, помощник Вышинского.
Агроном Розовский, чьи изрядные специальные знания не могли найти здесь применения.
И самый молодой из нас –  бригадир Савельев  – студент Московского института связи, арестованный за переписку со своей невестой, что было расценено как агитация   за  «организацию» группы  из двух лиц…

Были среди нас и еще какие-то люди, затянутые в тряпье, одинаково грязные и голодные, с одинаковым блеском в глазах. Кто они? Генералы? Герои испанской войны? Русские писатели? Колхозники из Волоколамска?
Но на каждом их лице Колыма написала свои слова, оставила свой след, вырубила лишние морщины, посадила навечно пятно отморожений, несмываемое клеймо, неизгладимое тавро.
Электрический свет стал чуть желтее.
Раскрылась огромная двухстворчатая дверь,  и в барак вошел раздатчик.
Он стоял в широкой полосе утреннего света.
Тысяча пар глаз смотрели на него отовсюду: снизу из-под нар, прямо, сбоку, сверху – с высоты четырехэтажных нар, куда забирались по лесенке те,  кто еще сохранил силу.
За раздатчиком несли широкий фанерный поднос. Сегодня был селедочный день. Фанерный поднос прогибался под горой разрубленных пополам селедок.
А за подносом шел дежурный надзиратель в белом, сверкающем как солнце овчинном дубленом полушубке.
Пока раздатчик приближался,  каждый уже подсчитывал какой именно кусок,  - либо голова, либо хвост -  достанется ему в этот день.
Некоторые зажмуривали глаза, не совладав с волнением, чтобы открыть их тогда,  когда раздатчик толкнет его и протянет селедочный паек.
Кто-то,  схватив селедку грязными руками, погладит, пожав ее быстро и нежно, чтобы определить  - сухая или жирная досталась порция – и  начинает ее есть.
Другой  ее лижет,  лижет, и, хвостик мало-помалу исчезает из пальцев. Кости  жует осторожно, бережно, но вот исчезают и кости.
Потом  принимаются за хлеб.
Хлеб все едят сразу – так никто не украдет и не отнимет.
Голос Поэта – Как рассказать вам, никогда еще в жизни не знавших настоящего голода, голода многолетнего, ломающего волю, что нельзя бороться со страстным, охватывающим тебя   желанием продлить возможно дольше процесс еды: в бараке с кружкой горячей, безвкусной снеговой «топленой» воды доесть, дососать свою пайку хлеба в величайшем блаженстве…

Едят,  не торопясь,  запивая водой, медленно и тщательно  пережевывая.
Другие сосут хлеб,  как сахар, как леденец. Уже потом,  взяв кружку чаю – запивают тепловатой воды, зачерненной жженой коркой.

Москва. Дом на набережной. Квартира поэта.
На улице поздняя осень.
Обе сестры в теплых пуховых платках,  накинутых на плечи.
Ирина (вспоминая)  – Наталья Долгорукова  была любимицей матери, которая приходилась, кстати,  родной теткой императору Петру Великому и  с детства окружена была самыми нежными заботами. Ей дали образование,  что было большой редкостью в женщинах того времени. Но не долго пришлось Наташе пользоваться материнской лаской. Едва исполнилось ей четырнадцать лет,  как мать умерла, оставив ее круглой сиротой. Из веселой и живой она стала задумчивой и серьезной.  Много сваталось за нее знатных женихов, но она отказывала всем, решившись выйти за того, кого полюбит.
Софья – Ты решила меня сегодня весь день  разыгрывать? Ведь ты же  о себе  это рассказываешь,  ты ведь была первой красавицей в Москве, и твое обручение с Сергеем…ты рассказываешь о нас…
Ирина – И о сотнях  других -  никому не известных, но   таких же изломанных  женских судеб, как  наши,  и как   Наталии Долгоруковой.
Софья – Странный… скипидарный запах.  Ты его чувствуешь? (принюхивается  к ветке лиственницы и далее, чуть настороженно) Что это запах тления, запах мертвецов?
Ирина – Не говори глупости!   Это   запахла лиственница.  Возможно, что она оживает. Вздохни поглубже,  и ты поймешь, что это запах жизни, запах сопротивления Северу, запах победы!  Возможно -  Сережиной победы! 
Софья – Ты обещала, что сегодня мы будем читать  Сережин дневник.
Ирина – Я помню…

Колыма.  Золотой прииск «Дусканья»
Длинная вереница шурфов растянулась по берегу высохшего ручья.
В каждой каменной яме по пояс в земле стоял человек.
С помощью ломов и кайла, они бурили уже три дня, но до мерзлоты еще никто не дошел.
И все эти трое суток шел мокрый снег.
Голос Поэта  - Серый каменный берег, серые горы, серый дождь, серое небо, люди в серой рваной одежде – все это было очень мягкое, очень согласное друг с другом. Все является  какой-то единой цветовой гармонией – дьявольской гармонией.
Между шурфами ходил бригадир.
Конвой стерег их, укрывшись под «грибом» - известным лагерным сооружением.
В эту самую минуту все оставили работу и наблюдали за тем, как изнемогла и умирала лошадь,  уже знакомая  нам,  серая лошадь.…
Голос Поэта  - Мы  не могли  выйти из шурфа – мы  были бы застрелены. Мы не могли кричать – они были бы застрелены.
 Лошадь, как оказалось,  в момент смерти ничем не отличается  от нас. Она умирала, так же как и мы - от непосильной работы, плохой пищи, побоев…  Она не смогла вынести Севера,  не смогла вынести того, что выносит человек.
Возница попытался было  хлестать,  но понял, что это бесполезно и бросил кнут.
Запутавшаяся в ремнях, сделавшая еще одну попытку подняться и снова рухнувшая, она ждала помощи от человека, в надежде, что тот облегчит ее страдания и даст возможность умереть достойно.
Но люди, оставившие свою работу,  лишь  молча смотрели на ее предсмертную агонию.
Шурф был значительно глубже, видимо, что кто-то работал в нем еще задолго до него и выкайлил огромный камень.  И теперь уже поэт бережно освобождает его страшную тяжесть.
Голос Поэта - Из этой тяжести недоброй я думал создать нечто прекрасное – по словам русского поэта.  Думал спасти себя,  сломав себе ногу.  Камень с минуты на минуту должен был рухнуть. Эта страстная мечта подлежала расчету. Было подготовлено место, куда  я  должен был поставить ногу.  Уже видел, как повернет кайло – и камень рухнет…
И тут он увидел женщину. Она шла мимо него по тропинке, не обращая внимания на крики конвоя. И  показалась ему неземной красавицей. Это была первая женщина, увиденная поэтом за три года.
Она помахала ему рукой и показала на небо, куда-то в угол небосвода и  крикнула:
Красавица -  Скоро, уже скоро!
Поэт посмотрел в указанное ему место на небе,  и в этот момент его нога, обутая  в казенные, резиновые галоши, чуни, сорвалась со скользкой ступеньки лестницы из жердей,  и он сам попал под висящий камень.
Камень пополз по стене в назначенное и вычисленное им же  место.
Поэту  в самый  последний момент удалось вскочить   на лестницу.
Но шурф был слишком  тесным,  и  в результате обвала камня, у него оказалась   сильно  зажатой  нога.
В первую минуту он засмеялся, но смех быстро перешел в плач.
Голос Поэта  - Я заплакал от злобы на себя и на свою слабость, так как  понял, что не гожусь ни в членовредители, ни в самоубийцы. Мне оставалось только ждать, пока маленькая неудача сменится маленькой удачей, пока большая неудача исчерпает себя. Ближайшей удачей был бы конец рабочего дня.

В это время раздался слабый крик из соседнего шурфа. Там работал сосед поэта пожилой агроном Розовский, Он вылез из своего шурфа и уже  шел в его сторону.
И, чтобы поэт мог его услышать через шум дождя, он громко  кричал:
Розовский – Слушайте, слушайте! Я долго думал!
Розовский шел ко  мне,  широко разводя  руками.
Розовский - И понял, что смысла жизни нет…  Нет!
И уже   склонившись нам  самым шурфом поэта, все, повторяя это свое -  «нет»…
И в этот момент раздался сухой выстрел. 
Агроном  повалился  в шурф, и упал на камень, придавивший ногу поэта,  причиняя тому,  кроме духовной, еще и острую физическую боль.
И поэт от  этой  боли потерял сознание.

Москва дом на Набережной. Квартира Поэта.
На улице зима.
Радиоприемник в квартире Поэта сообщает о достижениях социалистического строительства – пущены новые заводы-гиганты, осваивается целина…
Ирина стояла у окна, завернувшись в платок.
В руках у Софьи снова карты.
Обе какое-то время молчат.
Ирина –  Предав Бога, мы стали суеверными, как древним евреям нам стало не хватать чуда. И  вместо простой, детской веры в Творца, мы придумали себе символы и  этими символами стали жить. На нашу беду, похоже справедлива та поговорка, которая гласит, что история «учит лишь тому, что она никого  ничему научить не может»…
Софья отвлеклась от карт. Внимательно слушает сестру.

Ирина подходит к ней и садится за стол.
Ирина  - Я согласна,  что Сталин был страшный человек, но если спокойно осмыслить и как бы со стороны посмотреть на  те бурные события, - то годы скорбей и неописуемых страданий народа –  все  это  - было, в конечном итоге,  во благо самого  же народа. Да, кровью умылись миллионы, для того, чтобы оставшиеся сотни миллионов  даже не ведая об этом   - с парадами по Красной Площади и  кинофильмами, воспевающими трудовой подвиг трудящихся масс -  могли искренне заблуждаться и  считать, что это они строят  социализм…
Софья  - Это ты о Сереже?
Ирина – Сережа наш,  что  декабрист, просто попался на красивую историю о равенстве и братстве, о  благе народа. Их  всех забрали  в тридцать седьмом.  Они – это особый разговор. А вот сотни инженеров, конструкторов, ученых -  всех, кто под разными предлогами уже позже  оказались на   ударных стройках. Заметь, брали лишь специалистов, да исполнительных  работяг.  Кто же тот злой гений, что придумал под ружьем построить социализм?  Хотя,  как я понимаю,  и там микроскопами гвозди заколачивали…

Колыма.  Золотой прииск «Дусканья». 
По снежной целине долго  идет человек, потея и ругаясь, едва переставляя ноги, поминутно увязая в рыхлом глубоком снегу.
Это  - Лупилов, как самый крепкий в бригаде Савельева. 
Но и он уже  устал, ложится на снег, закуривает.
Голос Поэта - Ходить в забой было далеко – два-три километра. И путь лежал посреди двух огромных трехсаженных валов. Нынешней зимой были большие заносы  и после каждой метели,  прииск огребался.
По проложенному  им узкому и неверному следу вслед за ним  двигается уже  шесть человек, плечо к плечу. Они ступают около первого следа, но не в след.
Муталов и Ефремов – плечом к плечу.
Дойдя до определенного места, они поворачиваются обратно, и снова идут так, чтобы растоптать снежную целину, то место, где еще не ступала нога человека.
Это бригада Савельева.
Они  сегодня  пробивают дорогу.
По ней скоро должны пойти люди, подводы, трактора.

А первый снова идет вперед…

Голос Поэта – Мне рассказали старую северную легенду о Боге, который был еще ребенком, когда создавал тайгу. Красок было немного, рисунки просты, по-ребячески ясны и сюжеты их были  немудреные.
После, когда Бог вырос, стал взрослым, он научился вырезать причудливые узоры листвы, выдумал множество разноцветных птиц.
Детский мир надоел Богу,  и Он закинул снегом таежное свое творенье и ушел на юг навсегда. Так говорила легенда…

После того, как бригада Савельева пробила дорогу, а окончание работы бывает всегда неожиданностью, внезапным счастьем, на которое ты как бы и не смел рассчитывать. Все были веселы, и на какое-то время забыли и о голоде и об усталости.

Построившись в ряд, они весело побежали «домой».
Конвоя в те времена не хватало, и бригада шла без конвоя.
Сегодня они шли не низом, как обычно, а по хребту снежного вала.

Оба снежных вала в нескольких местах были прорезаны перекрестной дорогой.
Дойдя до перекрестка, Савельев вдруг круто повернул вправо и сбежал вниз прямо по снегу. За ним, покорно повторяя его непонятные действия, посыпалась бригада.
В двух шагах от перекрестка дороги стоял человек в военной форме.
Он был без шапки, короткие темные волосы его были взъерошены, пересыпаны снегом, шинель расстегнута.
Еще дальше, заведенная в глубокий снег, стояла лошадь, запряженная в легкие сани-кошевку.

А около ног этого человека лежала навзничь женщина. Шубка ее была распахнута, пестрое платье измято. Шаль была втоптана в снег, так же как и светлые волосы женщины. Худенькое горло было открыто, и на шее справа и слева проступали овальные темные пятна. Лицо было белым, без кровинки, и,  только вглядевшись, они узнали ту женщину, что всегда улыбалась им и показывала рукой на солнце со словами: «Скоро уже ребята, скоро».

Сейчас она лежала перед ними мертвая, удавленная пальцами человека в военной форме, который растерянно и дико озирался вокруг.
Савельев оказался ближе всего к нему, и он схватился за кобуру пистолета, но, увидев подлетевшую бригаду, так и не вытащил оружия.

Ему уже крутили руки. Это делалось со страстью – узел затянули так, что веревку потом пришлось разрезать ножом.

Труп неизвестной красавицы положили в кошевку, и все вместе  вместо лагеря - двинулись в сторону  поселка, к дому начальника  прииска.
Завыла тревога оповещения.
Свободные от караула солдаты, с оружием в руках,  высыпали на улицу.
Начальник прииска Ардатьев  долго не выходил на улицу, пытаясь через,  замерзшее стекло, разглядеть толпу арестантов, собравшихся у его дома.

Голос Поэта  - Связанный офицер был  наш приисковый следователь Штеменко. Вскоре его осудили на десять лет за убийство из ревности.  И после приговора куда-то увезли…





 
Москва. Дом на набережной. Квартира поэта
На улице была весна. Сестры сидели у приоткрытого окна и слушали  голос весеннего пробудившегося от зимней спячки, города.
Перед ними на подоконнике в вазочке с водой стояла ветка ожившей  лиственницы с набухшими почками молодых побегов.
Ирина –  Если ты помнишь,   Сережа называл лиственницу деревом познания добра и зла. Не яблоню, не березку, а именно лиственницу  - дерево, стоявшее, как он считал,  в райском саду до изгнания Адама и Евы из рая.
Кстати сказать, я узнала, что  на Колыме не поют птицы, и пахнет только горный шиповник с крупными рубиновыми цветами.  Подумать только, но ни ландыш, ни огромные с кулак фиалки, ни можжевельник, не вечно зеленый стланик – не имеют там запаха.
И только лиственница наполняет леса смутным своим скипидарным запахом.
Софья – Я попыталась сейчас  и не смогла  вспомнить ни одного романса сложенного об этом дереве…
Ирина – Нет, лиственница – дерево, не пригодное для романсов.  Здесь каждое слово другой  глубины, в нем иной пласт человеческих чувств. Лиственница  - дерево Колымы. А теперь  еще это  - и дерево концлагерей.
И обращаясь к сестре.
Ирина - Я собираюсь завтра на дачу. Если ты хочешь, то мы могли бы поехать вместе.
Софья согласно кивнула головой в ответ.
Ирина взяла в руки вазочку с ростком лиственницы и далее говорила, словно общаясь с ним.
Ирина – Тебя пора пересадить в землю. На высоком берегу реки  у нас  стоит Сережина беседка.  Я посажу тебя рядом. Мне почему-то думается, что тебе там  понравится.
Весенний теплый ветер ворвался в квартиру,  яростным радостным откликом на услышанное и,  распахивая легкие занавески, наполнил  комнату солнечным светом и теплом.

Больничная палата
В палате у Поэта появился новый сосед.
Вскоре он  встал  на вечернюю молитву. Но вел себя   очень странно. Он бормотал слова молитвы, и  при этом все время   закрывал лицо руками.
Голос у него был старческий,  дребезжащий, какой-то искусственно,  подчеркнуто дребезжащий.  Таким голосом говорят в театре молодые актеры, играющие стариков.
Поэт прислушался к тому, что тот говорил и понял, что его сосед перечислял имена двенадцати апостолов
Фризоргер  - Питер, Пауль,  Маркус, Иоганн …
Поэт (лежа на кровати) -  Позвольте вам заметить, сударь,  что апостол Павел не был в числе двенадцати… (поэт говорил негромко) – Чудеса им совершенные, церкви им основанные, речи им произнесенные, а главное откровения, которых он удостаивался от Бога,  -  все это - несомненно доставило ему право на высокое звание первоверховного  апостола и  источника истинно христианского учения… но  в числе Собора 12 апостолов его имени нет…
Фризоргер – Нет,  нет,  вы не знаете, -  ответил он, и по-детски взмахнув небольшими ручками, стал загибать пальцы рук, повторяя снова:  Питер, Пауль, Иоганн,  конечно же, Маркус…

Ночью    поэт проснулся и в мерцающем  дымном свете коптилки увидел,   что Фризоргер  стоял на коленях.
Фризоргер  - Господи помоги мне!  Питер,  Пауль,  Маркус, Иоганн…
И тут старик заплакал…
Поэт -  Что с вами?
Фризоргер нашел его руку и пожал ее.
Фризоргер -  А ведь  вы правы, Пауль  не был в числе двенадцати апостолов. Я забыл про Варфоломея.
Поэт молчал.
Фризоргер – Вы удивляетесь моим слезам?  Это слезы стыда.  Сколько лет я был пастором и не мог,  не должен был забывать такие вещи.  Это грех, большой грех. Мне,  Адаму Фризоргеру указывает на мою непростительную ошибку чужой человек. Нет,  нет, вы ни в чем не виноваты -  это я сам, это мой грех. Спасибо,  что вы поправили меня.
Поэт (цитирует по памяти) – «Да не обольстит вас никто никак:  ибо день тот не придет,  доколе не придет прежде отступление и не откроется человек беззакония, сын погибели, противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом или святынею, так что в храме Божием сядет он, как Бог, выдавая себя за Бога»…
Фризоргер – Второе послание к Фессалоникийцам святого апостала Павла…
Поэт – Все верно, брат. Вы должно быть помните, как великий апостол Павел многократно просил Господа, чтобы Тот отъял от него ангела сатаны, который ему  «пакости деет».  Но Господь оставляет его в таком положении.  Возможно, что Он хотел от апостолов усилия борьбы за очищение души. Вероятно этого же он хочет и от нас… 
Фризоргер – Вы хотите сказать, что сила в немощи совершается…
Поэт – Истинно так.   Хотя,  мы с вами и находимся в состоянии немощи, это,  как мне думается,  отнюдь не свидетельствует об оставлении нас Богом. Важна  ведь   не  сама победа  и не положение победителя, а   важен  наш подвиг стремления и преданности Богу.

Фризоргер  достал из кармана засаленный матерчатый бумажник и протянул поэту крошечную обломанную фотографию. Это была фотография молодой женщины с каким-то случайным выражением лица. Пожелтевшая, потрескавшаяся фотография была бережно обклеена цветной бумажкой.
Фризоргер (торжественно) – Это моя дочь! Единственная дочь. Жена моя давно умерла. Дочь не пишет мне, правда, адреса не знает,  наверно. Я писал ей много и теперь пишу. Только ей. Я никому не показывал этой фотографии. Шесть лет назад я взял ее с комода.  Парамонов  посоветовал мне  написать заявление о  розыске, возможно, что она поменяла адрес…
Тут он глубоко вздохнул, прилег на кровать  и прижал фотографию к груди, поглаживая, цветной ободочек.
Так и заснул.

Ворота пересылочного лагеря
Рано утром бригада Савельева  на машинах отправлялась в тайгу рубить просеку.
У ворот пересылки их  ждал большой грузовик, закрытый зеленой парусиной.
Солдат охраны  - Конвой, принимай!
Конвоиры быстро сделали перекличку и  откинули край брезента, закрывающего машину, - машина была полна людей.
Конвоир – Полезай.
Бригада Савельева заняла остававшиеся места.
Все молчали.
Конвоиры сели в машину и затарахтел мотор.
Грузовик, тяжело пыхтя, стал взбираться на перевал.

Больничная палата
Когда Поэт открыл глаза, то увидел военврача Кубанцева, стоявшего рядом.
Кубанцев (поэту)  - Смотрите-ка, какое заявление на имя Фризоргера прислали…
Поэт – Он  его давно ждет…
Кубанцев – Знаю… Тут сказано о необходимости познакомить заключенного Фризоргера… Далее статья, срок… с заявлением его дочери… Копия прилагается… где она пишет, что (читает по тексту) …убедившись в том, что мой отец является врагом народа, я  отказываюсь от него и прошу считать наше родством не бывшим…
Кубанцев  вертел в руках бумажку, не зная, что с ней делать.
Кубанцев – Экая пакость.  Для чего ей это нужно? В партию, что ли вступает?
Поэт – Вы регистрировали почту?
Кубанцев – Где же, только сейчас пришла…
Поэт – Брось-ка вы это лучше  в печку, Христа ради, пока он не видел.  Так оно для всех будет лучше…
Кубанцев  после некоторого сомнения,  скомкал конверт и бросил его в открытую дверцу топящейся буржуйки.
Огонь не  заставил себя ждать и с жадностью набросился на казенную бумагу.
Пока огонь горел, мы слышали голос Поэта.
Голос Поэта  – Вскоре Фризоргера выписали. У него были золотые руки и он делал мебель для начсостава. Мы больше  так и не увиделись. И то,  как он жил дальше   - я не знаю. Но часто вспоминал его, пока силы были вспоминать. Слышал его дрожащий, взволнованный шепот: «Питер Пауль, Маркус…

Где-то в  Подмосковье, рядом с дачей  Поэта.
Сойдя с электропоезда,   Ирина с небольшим  ящичком, что использовали тогда  на почте для посылок,  и в котором сейчас,  в земле,  проросла распустившаяся веточка лиственницы,  и ее сестра -  Софья, шли по дороге. Их путь проходил по  высокому  берегу реки,  вдоль которой стояли добротные  ухоженные дома, в одном из которых жил местный священник.

Подойдя ближе, сестры увидели, что у дома священника стояло несколько автомашин, сновали взад и вперед милиционеры.
Они остановились  и увидели батюшку.
Слепой  священник плохо понимал, почему его выселяют из дома, в котором он прожил тридцать лет.
Милиционеры выносили поломанные стулья, старый комод, ящики с фотографиями, горшочки с цветами и чугунку, стопку книг, да сундук.
Вокруг этого побоища, с неустанным блеянием,  носились, прыгая через нагроможденные вещи,  неподоенные с  утра козы. Их было у батюшки четыре. И теперь милиционеры пытались их привести к порядку.
А священник    молился про себя Богу.
Жена шептала ему что-то непонятное, взволнованное и сердитое своим огромным, беззубым, шамкающим ртом.

Женщины приблизились к,  наблюдающим за выселением, местным жительницам.
Ирина (ближайшей из них) – Вы не могли бы нам сказать, что здесь происходит?
Бойкая женщина – Попа,  за ненадобностью,  выселяют, а в его доме  теперь будет жить переведенный в Москву молодой городской прокурор с супругой. Они пока что пережидают в гостинице «Центральная».
Софья – А батюшку-то куда же?
Бойкая женщина – Отошла попам масленица. Кстати,  надысь,  сама слышала, как генеральный секретарь    обещал  партейным,  что скоро по телевизору  покажет им последнего попа…
Вторая  женщина –  А в Соборе-то  теперь  какой-то музей  открыли…
Ирина – Когда-то в этом Соборе  сам Иван Грозный молился…
Бойкая женщина – Всех, кого  уплотняют, на конце деревни  дом выделили.  Погодите, и вашего Ивана Грозного, как миленького,   туда же переселят…

Ирина с Софьей лишь молча переглянулись,   с грустью в глазах,  медленно  побрели  в сторону своего дома, окруженного  цветущим яблоневым садом.
На берегу реки стояла беседка.
Соседи жгли костер, и белый дым низко  стелился между деревьями.
Они вышли к беседке.
Река медленно несла свое течение.
Ирина  - Все  повторяется на этом свете.   Какая-то сумасшедшая роковая  карусель закрутила все  человеческие судьбы в едином вихревом потоке. 
Софья – Ты обещала  дорассказать…
Ирина – Слушай же.
Она присела на скамью, что была в беседке и начала рассказ.
Ирина -  В шестнадцать лет Наталья встретила двадцатидвухлетнего  князя Ивана Алексеевича Долгорукова…   В то время Петр Великий уже умер и в России царствовал его внук Петр ІІ Алексеевич, которому было в то время пятнадцать лет. Молодой государь, еще Великим князем сблизился с Долгоруковым. И так полюбил царь Долгорукова, что пожелал с ним породниться и обручился с его родной сестрой Екатериной Алексеевной.
Таким образом, жених Натальи Борисовны становился первым, после царя лицом в государстве, и немудрено, что со всех сторон слышала она восклицания: «ах, как она счастлива!»
 Но счастье длилось недолго: всего двадцать четыре дня. В сочельник 24 декабря 1729 года было их обручение, а 18 января 1730 года неожиданно скончался государь Петр ІІ Алексеевич,  простудив оспу.
C  его смертью круто изменилось положение Долгоруковых. В тот же вечер приехал к ней Иван Алексеевич, горько жаловался на свое несчастье, рассказывал о последних минутах дорогого покойника, как он с ним разговаривал, как прощался. И плакали оба,  жених и невеста, и клялись, что разлучит их одна смерть…

Колыма.  Лесоповал   
Бригада Савельева вслед за десятником  шла по тракторным следам, по следам какого-то доисторического зверя, но вот  тракторная дорога кончилась и по старой пешеходной тропке они дошли до маленького  сруба с двумя прорезанными оконцами и дверью висящей на одной петле из куска автомобильной шины,  укрепленной гвоздями. Внутри были голые нары из цельного накатника.
C  собой у них  были топоры и пилы.
Их задачей была просека, и они приступили к работе.
И они начали пилить…

Голос Поэта  - Деревья на Севере умирают лежа, как люди. Огромные обнаженные корни их похожи на когти исполинской хищной птицы, вцепившейся в камень.  От них вниз, к вечной мерзлоте, тянутся тысяча мелких щупалец, беловатых отростков, покрытых коричневой теплой корой. Каждое лето мерзлота отступала,  и  в каждый вершок оттаявшей земли,  немедленно вонзался корень. Лиственницы достигали  зрелости в триста лет, медленно поднимая свое тяжелое, мощное тело на своих слабых,  распластанных вдоль по каменистой земле корнях. Сильная буря или топор человека валили слабые на ногах деревья.  И  они всегда падали навзничь, головами в одну сторону,  и умирали лежа на мягком толстом слое мха…

Пилили от солнца до солнца, валили, раскряжевывали и сносили лес  в штабеля.
Штабель рос очень медленно.
Подошел десятник, смерил нашу работу и покачал головой.
Иван Иванович что-то доказывал,  замерял, но десятник был непреклонен.
Он ушел, а бригада стала ставить новый штабель.
Вот они свалили огромную черную лиственницу, а потом, бросили   пилу прямо на траву.
Любители покурить стали собирать скручивать сушеный смородинный лист.
Иван Иванович размотал кусочек брезента, где хранил спичку.
Все прикуривают от единственной спички.
Савельев  -  Помечтаем.
И  первым сел на ствол поваленного дерева. 
И  на какое-то время в лесу наступила тишина.

 Савельев  (покуривая) – Я понял удивительную вещь: в глазах государства и его представителей человек физически сильный лучше, именно лучше, нравственнее, ценнее человека слабого, того, что не может выбросить из траншеи двадцать кубометров грунта за смену.  И первый оказывается моральнее  второго. Он выполняет «процент», то есть исполняет свой главный долг перед государством. C ним считаются, его приглашают на совещания, он превращается в моральную силу общества…
Лупилов – Он -  моральная сила до тех пор, пока он -  сила физическая.   Возьмите для примера нашего  Ивана Ивановича…
Не смотря на единодушно объявленный перерыв, Иван Иванович все еще продолжал подтаскивать к штабелям концы деревьев.
Лупилов  – Помните,  каким он   в первые месяцы своей жизни на прииске был  передовым работягой. А сейчас, когда просто ослабел, то не может понять,  почему его бьют – не больно, но бьют дневальный, нарядчик, бригадир, конвой,  блатари -  все кому не лень?
Савельев  -   Мы выживем,  конечно,  уедем на материк больными стариками. И будем болеть, не зная причины болезни, стонать и ходить по амбулаториям. Непосильная работа нанесет нам непоправимые раны, и вся наша жизнь в старости будет жизнью боли, бесконечной и разнообразной физической и душевной боли…
Муталов  –  Мы были дисциплинированны, послушны, почти святыми, думая, что честным трудом за лагерные годы, мы искупили все свои грехи.
Подошедший Иван Иванович слышит часть разговора, и сам  вступает в дискуссию.
Иван Иванович  – Как же  жить, если не трудиться  честно?
Савельев – К честному труду в лагере призывают подлецы и те, которые нас бьют, калечат, съедают нашу пищу и заставляют работать живые скелеты  -  до самой смерти.  Это выгодно им  -  этот «честный  труд». Они верят в его возможность еще меньше, чем мы.

Показался десятник, шагающий в их сторону.
Люди стали подниматься, разбирая топоры и пилы.

Упавшее дерево как могло, сопротивлялось топору и могло измучить любого рабочего.
Иван Иванович  вскоре вонзил свой топор в ствол.
Подошел Савельев.
Савельев – Давай помогу.
Иван Иванович -   А сам?
Савельев  - А мне уже все равно, отдохнули, пора и честь знать – завтра все равно  нас всех  снова погонят в лагерь.
Иван Иванович – Ну тогда  и мне…   все равно…
И  Савельев пошел дальше, оставив  Ивана Ивановича  одного.

Голос Поэта  -  Они все понимали, что выжить можно только случайно. Если нужда и беда сплотила,  родила дружбу людей – значит эта нужда не крайняя и беда не большая. Горе недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями. В настоящей нужде познается только своя собственная душевная и телесная крепость,  определяются пределы своих возможностей,  физической выносливости и моральной силы.

В лесу раздался крик. 
Отошедший  по нужде заключенный,  увидел повесившегося в развилке дерева, без всякой веревки, Иван Ивановича.
Подбежавший десятник не велел снимать тела до прихода «оперативки».
Но мертвое тело всегда и везде на воле вызывает какой-то смутный интерес, притягивает как магнит.
Вот и у Савельева  неожиданная смерть Ивана Ивановича затронула,  осветила, потревожила какие-то темные уголки души, толкнула его на какое-то решение.

Он быстро подошел к толстому бревну лиственницы, где Иван Иванович оставил свой топор.
Положил левую руку на бревно,  растопырил пальцы и взмахнул топором.
Десятник закричал визгливо и пронзительно.
Четыре пальца отлетели в опилки.
Алая кровь била из пальцев.

Колыма. Лагерь для заключенных. Больница
Уже поздно вечером дежурный врач Зайцев отправился в обход больницы.
Дежурные фельдшера, зная его привычки, наливали в мензурки денатурированный спирт – ликер « Голубая ночь».
Лицо Геннадия Петровича краснело все больше, коротко стриженные  седые волосы не скрывали багровой лысины дежурного врача.

Зайцев постучал в дверь женского отделения, заложенного на железный засов.
Тюремный  «глазок» мигнул, и загремели засовы.
Дежурная ночная сестра отперла дверь.
Слабости врача ей были известны, и она относилась к ним сдержанно.
В процедурной Геннадий Петрович выпил поданную ему мензурку с «Голубой ночью».
Зайцев  - Позови мне из поступивших сегодня, эту новенькую…  Гловацкую.
Сестра укоризненно покачала головой.
Зайцев  - Не твое дело,  зови ее сюда.
 

Палата Поэта.
Поэт  вдруг увидел недалеко от себя нечто вроде стрелковой мишени или геологической карты. 
Прошло некоторое время, пока он понял, что это его собственные пальцы в отблесках света, исходящего из открытой дверцы печки.

На кончиках пальцев еще оставались коричневые следы докуренных, дососанных махорочных папирос – на подушечках ясно выделялся дактилоскопический рисунок, как чертеж горного рельефа. Рисунок был одинаков на всех десяти пальцах – концентрические кружки, похожие на срез дерева.
Голос Поэта    - Я помню, как однажды в детстве меня остановил на бульваре китаец из прачечной, что была в подвале того дома, где я рос. Китаец случайно взял меня за руку и, вывернув ладонь,  возбужденно закричал что-то на своем языке. Оказалось, что он объявил меня счастливцем, обладателем верной приметы. Про эту метку счастья я вспомнил, когда напечатал свою первую книжку, когда слышал, как меня называли первым русским поэтом двадцатого века, когда поверил в бессмертие своих стихов.
Вспомнил  про эту метку счастья и сейчас, когда понял, что вся прошлая жизнь была литературой, книгой, сказкой,  сном, и только настоящий день есть подлинная жизнь!
Кстати сказать, что значит: умер, как поэт? Что-то детски наивное должно быть в такой смерти. Или что-то нарочитое, театральное, как у Есенина, у Маяковского.
Умер, как актер – это еще понятно.   
Но умер как поэт?
Большие вздутые голодом кисти рук с белыми  бескровными пальцами и грязными, отросшими трубочкой ногтями уже  лежали на груди.
Время от времени пальцы рук двигались, щелкали, как кастаньеты,   смахивали какой-то сор и снова останавливались.

Процедурная
Катя постучала в дверь и вошла.
Дежурный врач Зайцев запер дверь на задвижку.
Голос Поэта   -  Темноглазая,  полная, она понравилась Зайцеву  еще  утром, когда  он принимал этап новых  больных.
Катя присела на край кушетки. Геннадий Петрович расстегнул ей халат.
Зайцев (зашептал) – Я должен тебя выслушать, твое сердце… Я по-французски… без  стетоскопа…
Он прижался волосатым ухом к теплой груди Кати.
Все дальнейшее происходило так, как и десятки раз раньше, с другими.  Его лицо побагровело, и он слышал только глухие удары собственного сердца.
Он обнял Катю.
Голос Поэта  - Внезапно он услышал какой-то странный и очень знакомый звук. Казалось,  что где-то  рядом журчит горный ручей. Геннадий Петрович был слишком врачом – ведь как-никак он был когда-то ассистентом Плетнева.

Зайцев вытер вспотевший лоб вафельным полотенцем и начал слушать Катю сначала.
Он попросил ее раздеться,  и она разделась, встревоженная его изменившимся тоном, тревогой, которая была в его голосе и глазах.
Геннадий Петрович слушал еще  и еще раз.

Он походил по комнате, щелкая пальцами, и отпер задвижку.
Ночная сестра, доверительно улыбаясь, вошла в процедурную комнату.
Зайцев  - Дайте мне историю болезни этой больной
Сестра тут же нашли,  и подала ему папку с историей болезни Екатерины Гловацкой.
Зайцев -  И увидите ее.
И уже к Гловацкой:
Зайцев -  Простите меня, Катя.
Девушка вышла, а он  взял папку и сел к столу.

Подмосковье. Дача Поэта
Софья  сидела в беседке.
В ее руках был Сережин дневник.
Она тяжело вздохнула и закрыла дневник.
Ирина закончила посадку лиственницы.
И теперь, сидя на маленьком стульчике, который принесла с собой из дома, о чем-то думала, глядя на реку.
Ирина  - Прочитала?
Софья – Не могу, остановилась…
Ирина  - И я не смогла.
Софья – Какие удивительные откровения. Неужели человек начинает понимать смысл жизни, лишь, когда  находится на пороге своей смерти?
Ирина – Духовные ведают об этом всегда, а для остальных это откровение приходит лишь вместе со смертью, скорее,  как некое напоминание  о безвозвратно утерянном, но  возможном  земном счастье во Христе.

И тут на глазах Ирины неожиданно выступили слезы.
Софья – А как же сложилась дальнейшая судьба у Наталии?

И не зная, как  унять слезы и   утереть при этом  глаза, так как руки были  еще в земле, Ирина, встала со стульчика и окунула руки в ведерко с водой, что приготовили для посадки лиственницы.  А   потом, омыв лицо,  прошла в беседку, где сидела  Софья,  и  вскоре  продолжила рассказ о судьбе своей прапрабабушки…
Ирина – Все друзья и знакомые стали избегать Долгоруковых, сторониться от них, заискивать уже перед теми, кого прочили в новые любимцы. Лучше было не родиться, чем быть превознесенным случаем, обстоятельствами, а после пасть также легко, как и возвыситься.
Они обвенчались за пятнадцать верст от Москвы в родовом селе Долгоруковых, Горенки в присутствии лишь двух старушек, дальних родственниц, согласившихся приехать в церковь.
Через три дня после свадьбы с именным указом государыни приехал чиновник и объявляет, что им приказано тотчас же выехать в свои дальние деревни и жить там впредь до нового распоряжения.
Ты должна помнить, что вслед за Анной Иоанновной в Россию приехал ловкий и честолюбивый курляндец Бирон. Так вот, Долгоруковы в числе условий, предложенных царице, поставили, чтобы она не позволяла  въезжать к нам этому жестокому и необразованному человеку. И  понятно, какую злобу питал тот к Долгоруковым,  когда приехав в Россию, публично объявив, что и дома той фамилии не оставит…
И вот вскоре к их родовому дому подъехало несколько телег, а позади коляска. Без чувств упала княгиня со стула, а когда очнулась, видит  - комната полна солдат.
Их велено было везти в маленький городок Березов, что в Сибири. Сначала по Оке до Мурома, далее по Волге до Казани, а потом еще две недели до Соликамска  - по Каме. А уж потом пересадили на подводы…
Березов маленький городок в Тобольской губернии, где зимы месяцев по девять. И  ничего не произрастает там: ни хлеба, ни даже капусты. И никуда кроме церкви не пускали. Наталья переносила все твердо и безропотно, стараясь ласками и заботами утешить опустившего голову мужа. C ним вместе читала Евангелие, вместе молились и плакали. Так прожили они в остроге около восьми лет. Но потом случилась новая беда. Один мелкий чиновник подучил младшего брата Натальи Борисовны, 12-ти летнего мальчика, донести, будто  Иван Алексеевич говорит дерзкие речи против Государыни.
И князя Ивана заключили в холодный амбар, запретив ему видеться с женой. И она лишь через крохотное оконце целых три месяца передавала ему пищу.
Софья – А как же мальчик?
Ирина  - Когда узнал потом обманутый мальчик, что из-за него тяжко достается молодым Долгоруковым, которых он любил, то с горя лишил себя жизни… 
А князя увезли в Новгород, даже не дав проститься с женой, и там казнили. А Наталья прожила  в Березове одна с двумя народившимися там детьми, еще год и девять месяцев...
Солнышко уже садилось за лес, широко раскинув свои ладони на противоположном  берегу реки
Пора были идти домой.
Они поднялись. И медленно пошли к дому.
И уже на крыльце дома, Ирина вдруг  остановилась и сказала.
Ирина – Надо бы  сходить и  разыскать батюшку, посмотреть,  как-то они там с матушкой,  на новом месте  устроились?


Больничная палата
Все соседи  Поэта по палате сидели у печки.
Железные ее бока по случаю праздника были краснее, чем обычно.
Голос Поэта  -    Была  Рождественская  ночь и  сидящих потянуло на лирику. Начал бывший профессор философии Глебов, известный тем, что с месяц назад забыл имя своей жены.
Глебов – Ведь бывает же, что  чудеса в рождественскую ночь сбываются! Только правду, где бы вы сейчас хотели оказаться? Дома?
Тимофеев  - Я скажу правду  - лучше бы в тюрьме.
Голос Поэта  -  Это Петр Иванович Тимофеев  - бывший директор уральского треста.
Тимофеев  - Я не хотел бы сейчас возвращаться в свою семью. Там никогда меня не поймут, не смогут понять. А тюрьма – это свобода!  Это единственное место, где люди,  не боясь, говорили все, что они думали. Где они отдыхали душой. Там каждый час существования был осмыслен…
Глебов – Ну замолол.  Это потому, что  тебя на следствии не били. А те, кто прошел через метод номер три те другого мнения…
И обращается к забойщику Звонкову.
Глебов  - А ты?
Голос Поэта – Звонков – забойщик нашей бригады, а в своей первой жизни  - крестьянин не то Ярославской, не то Костромской области.
Звонков  (серьезно) – Домой. Кажется, пришел бы сейчас и ни на шаг бы от жены не отходил. Куда она, туда и я, куда она – туда и я. Вот только работать меня здесь отучили. Потерял я любовь к земле…
Рука Глебова тронула колено нашего дневального
Глебов – А ты?
Дедов – Первым делом пошел бы в райком партии.
Все переглянулись.
Дедов – Там я помню,  окурков бывало на полу  - бездна…
Звонков  - Да ты не шути…
Дедов  - А я и не шучу.
И тут Поэт увидел  Володю  Добровольцева.
В глаза ему падал свет рдеющих углей из открытой дверцы печки  - глаза были живыми, глубокими.
Добровольцев (спокойно и неторопливо)  - А я хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, понимаете, без рук, без ног. Тогда я нашел бы в себе силу плюнуть им в рожу за все, что они делают с нами…

Подмосковье. Комната священника
Утром  слепой священник, стоя на коленях,  молился.
Жена тяжело сползла с кровати и, охватив его руками за плечи, поставила лицом к  образу Иисуса Христа.
Нездоровая полнота сердечного больного сохранилась в ее огромном теле. Она едва ходила по комнате, с трудом двигаясь от печки до окна.
Некормленые козы истошно блеяли в пристройке.
Поднявшийся с молитвы старик стал одеваться, пытаясь нашарить свои сапоги под кроватью.
На шестке русской печки стоял котел - чугун с отбитым краем и рядом маленький горшок с кашей.
Священник подошел к печке и понял, что чугунок,  в котором готовили еду для коз, был пуст. 
И тогда старуха закричала и заплакала, как будто она виновата в том,  что у них нечего есть.
Священник сел в свое клеенчатое, заплатанное мягкое кресло. Вся остальная мебель была давно продана, но слепой не знал об этом  - мать сказала, что подарила дочерям.
Священник (протягивая обе руки и двигая пальцами) – Дай мне крест.
Жена доковыляла до двери и заложила крючок.
Потом  выдернула из-под стола  сундук.
Затем достала из деревянной коробки с нитками ключик и отперла сундук.
Сундук  был полон вещей, но что это были за вещи: детские рубашки сыновей и дочерей, связки пожелтевших писем, венчальные свечи, связки лоскутиков для заплат. И на самом  дне два небольших ящичка,  в каких бывают ордена или часы.
Женщина тяжело и гордо вздохнула, выпрямляясь, и открыла коробку, в которой на атласной новенькой подушке лежал наперсный крест с маленькой скульптурной фигуркой Иисуса Христа.
Крест был красноватый,  червонного золота.
Слепой священник нащупал крест.
Священник (тихо) – Принеси топор.   
Жена священника (обнимая слепого и пытаясь взять у него из рук крест) – Не надо, не надо.
Но слепой священник вырвал крест из узловатых, опухших пальцев своей жены и больно ушиб ей руку.
Священник -  Неси…  Разве в этом Бог?
Жена священника  - Я не буду –  cам,  если хочешь…
Священник – Да, да сам,  cам.
И жена священника заковыляла на кухню, где теперь  лежал топор и сухое полено  - для лучины, чтобы ставить самовар.
 Она принесла топор, вновь закинула крючок и заплакала без слез, криком.
Священник (укладывая крест на полу) – Не гляди…
Но она не могла не глядеть. Крест лежал вниз фигуркой.
Слепой священник нащупал крест и замахнулся топором.
Он ударил. И промахнулся.
Крест отскочил в сторону и зазвенел на полу.
Старик нашарил крест,  и снова положил его на то же место,  и снова поднял топор.
На этот раз крест согнулся, и кусок его удалось отломить пальцами. Железо было тверже золота – разрубить крест оказалось совсем не трудно.

Жена священника уже не плакала и не кричала. Она торопливо и все же медленно собирала и завертывала кусочки креста в тряпочку, которую уложила обратно в коробочку.
Голос Поэта – Чуть позже священник наденет свой плащ и шапку, возьмет подойник и пойдет через двор около длинной нарощенной доски – доить коз. С дойкой он опоздает. Будет день и давно открыты магазины. Магазины Торгсина, где торговали продуктами на золото… А пока…
Жена священника открыла дверь,  и на крыльце обнаружила небольшой сверток, который  и внесла в дом. В нем оказалась сдобная   булочка и несколько конфет.
Она отломила  часть булочки и сунула ее в сухие, нервные и беспрерывно  двигающиеся пальцы слепого своего мужа.
Старик съел булочку и поцеловал изуродованные домашней тяжелой работой, опухшие, потрескавшиеся, грязные пальцы своей жены.
А старая женщина плакала и целовала старика в голову, и они благодарили друг друга за все хорошее, что они дали друг другу в жизни, и за то,  что они делали друг для друга сейчас.

И  смеялись, и целовали друг друга.

Колыма. Пересылочный лагерь. Кабинет начальника больницы
В кабинете у начальника новый парторг зоны.
Начальник больницы  - Вот видите, Василий Калиныч, - вы колымчанин молодой вы всех подлостей господ каторжан не знаете. Вот почитайте, что нынче дежурный врач Зайцев отхватил.
И подал ему рапорт Зайцева.
Парторг отошел к окну и, отогнув занавеску, поймал свет, рассеянный толстым заоконным льдом.
И внимательно прочитал.
Парторг – Это кажется, очень опасно…
Начальник больницы захохотал.
Начальник лагеря  - Зайцев  - слов нет врач неплохой.  Даже знаменитый в прошлом.  Пишет, что у Гловацкой аневризма аорты…  Наши врачи разоблачили фальшивку сразу же. 
Парторг – Но Зайцев пишет что «каждое неосторожное движение Гловацкой может вызвать смертельный исход»…
Начальник лагеря  - В таких делах,  Василий Калиныч, мы разлучаем любовников. Я уже дал приказ вернуть ее в зону…
Парторг  - Вот оказывается в чем дело?...
В кабинет постучали. Вошел врач Зайцев.
Парторг – Вы бы хоть волосы пригладили перед тем, как войти в кабинет к начальнику.
Зайцев  - Хорошо!  - и поправляет волосы  - Я к вам,  гражданин начальник, по важному делу. Отправляют Гловацкую.  А у нее аневризма аорты тяжелая. Любое движение…
Начальник больницы  (орет) – Вон отсюда! До чего дошли подлецы! В кабинет являются…

Больничное крыльцо
Грузовик, накрытый брезентом,  стоял у больничного крыльца.
Задняя крышка была откинута.
Стоявшая в кузове машины медицинская сестра протянула Кате руку.
Из густого морозного тумана выступал Зайцев.
Стоя на крыльце, он помахал ей рукавицей.
Катя улыбнулась ему спокойно и весело, протянула к сестре руку и прыгнула в машину.
И тотчас же в груди Кати стало горячо до жжения.
И теряя сознание, она увидела в последний раз перекошенное страхом лицо Зайцева.
Санитары подхватили тело и сняли Катю с машины.
Сопровождающий отправку дежурный врач распорядился:
Врач  - Несите ее в приемный покой.
Зайцев – Правильнее ее нести  сразу в морг.
Из окна кабинета на происходящее молча смотрели начальник больницы и парторг зоны.

Где-то в Подмосковье,  рядом с дачей  Поэта
C пригорка, где стояла покосившаяся  избушка священника, в сторону  реки, шли,  возвращаясь к себе, домой,  Ирина и Софья.
Софья  -  Ты вчера не досказала мне, а смогла ли  Наталья после всего, что с ней случилось,  наконец-то, вернуться в Москву?
Ирина -  Да, но это произошло уже после смерти императрицы Анны. Правда,  не признали в убогой страннице жены казненного когда-то царского друга ни знакомые, ни родные. Вместо прежней красавицы, перед ними была нищая, просящая хлеба и крова для детей и себя.
Софья – Удалось ли ей поднять на ноги детишек?
Ирина – Старшего сына ей удалось воспитать, записать на службу и даже женить. А с младшим в 1758 году она прибыла в Киев, где он, слабый и помешанный, скончался у нее на руках.

Ирина и Софья остановились на  берегу реки.
Ирина  - И вот однажды, поздним вечером бродила она в раздумьях по берегу Днепра. В реке бушевали волны, вдали блистали зарницы, тучи заволакивали месяц. Вспомнилось ей короткое время счастья. Но подавила она в себе старые воспоминания и, быстро сорвав с руки обручальное кольцо, бросила  в Днепр, последнюю дорогую вещь, оставшуюся у нее в память о былом.
Ирина замолчала,  вспоминая о чем-то  уже своем.
Софья  - Не томи… Что же было потом?
Ирина  - Вскоре она постриглась в монахини и умерла тихо и безболезненно, написав за несколько дней до своей кончины: «Оставшиеся после моей смерти, пролейте слезы, вспомнив мою бедственную жизнь. Слава Богу, что она кончилась, - и не льются больше мои слезы, не вздыхает сердце».
Далее,  до дома, они уже шли молча.
И  лишь слезы переполняли их обоих.

Колыма. Лагерь для заключенных.  Актовый зал для собраний.
На сцене  группа заключенных  в морских тельняшках пытаются исполнить матросский танец.
Голос Поэта – Среди нас было много людей с навыками и привычками, приобретенными во время войны, - со смелостью, умением рисковать, веривших только в оружие. Командиры и солдат, летчики и разведчики…  Они сразу поняли, что их привезли на смерть – сменить других живых мертвецов. Привезли их осенью – глядя на зиму никуда не побежишь; но летом если и не убежать вовсе, то умереть свободными… И всю зиму плелась сеть этого чуть не единственного за двадцать лет заговора.

За происходящим на сцене наблюдает заезжий высокий начальник.
Рядом с ним начальник лагеря генерал Ардатьев
И чуть сзади один из заключенных – культорг,  майор Пугачев.

Кого-то из исполнителей качнуло, и не удержались все танцоры, загремев на дощатый пол.  С горем пополам все встали и закончили танец.
«Проверяющий» - Не густо! Видимо придется докладывать, что культработа в лагере хромает на обе ноги…
Генерал Артемьев – Мы постараемся!...
И ухватив рукой,  через штанину  за яйца, стоявшего за ним начальника клуба, лейтенанта Волкова, сжимает кулак…
Молодой лейтенант сначала краснеет, потом бледнеет и,  начиная хватать ртом воздух, с трудом выговаривает:
Лейтенант Волков – Не беспокойтесь, мы приготовим такой концерт, что вся Колыма заговорит…
«Проверяющий» - И когда мы его увидим?
Генерал Артемьев смотрит на лейтенанта Волкова, а Волков на культорга – майора Пугачева.
Майор Пугачев – И увидите, и услышите, думаю, что к празднованию Дня Победы…
«Проверяющий» - Будем считать, что сроки согласовали?
Генерал Артемьев – Так точно, ко Дню Победы!...
И кулаком пригрозил уже Пугачеву, прежде чем вышел из зала вслед за проверяющим начальником.

Весна 1958 года
На сопках уже нет снега, он оставался лишь в оврагах, где так и будет лежать словно слиток серебряной руды до будущего года.
Голос Поэта – Через месяц наступила ослепительная колымская весна, без единого дождя, без ледохода, без пения птиц. Исчез помаленьку снег, сожженный солнцем. Участники заговора медленно, один за одним продвинулись в обслугу, так как все понимали, что после работы в забое никто и никуда уже не побежит… И намеченный день настал.

Помещение вахты у лагерных ворот
В дверь крошечного помещения постучали.
Дежурный посмотрел на часы-ходики. Было пять часов утра.
Он подошел к отрывному календарю и оторвал листок.
На новом листке была дата – 9 мая 1958 года.
Дежурный откинул крючок и впустил лагерного повара Солдатова,  который в белой курточке и колпаке,  каждое утро приходил за ключами от кладовой с продуктами.
А сам взял в руки линейку и склонился над столом графить утреннюю рапортичку.
Солдатов зашел за спину дежурного, снял с гвоздя ключ, положил его в карман.
А потом схватил дежурного сзади за горло.

В ту же минуту дверь отварилась и в дверь со стороны лагеря вошел Иващенко, который помог Солдатову задушить надзирателя и затащить его труп за шкаф.
Наган надзирателя Иващенко сунул себе в карман, а затем надел шинель убитого, фуражку, застегнул ремень и сел к столу, как надзиратель.
Второй дежурный, что выходил по нужде открыл дверь и шагнул в темную конуру вахты. И в ту же минуту он был схвачен, задушен и брошен за шкаф.
Солдатов надел его одежду.
В это время с работы вернулась бригада. Конвоир, вошедший на вахту, был сразу обезоружен. В руки беглецов попала винтовка.
И с этой минута майор Пугачев принял на себя командование.
Он одел одежду конвоира и повел свою  бригаду, строем подвое, как положено по уставу,  по дороге в забой.
Часовой с караульной вышки видел, что бригада из десяти человек двинулась  в сопровождении конвойного с винтовкой.

Спальня конвойных
Бойцы конвойной службы – их было шестьдесят человек еще спали.
Да и дежурный дремал за столом, но когда бригада заключенных оказалась  на тропе, что шла мимо спальни охраны, он поднял голову и раздосованный тем, что конвоир, которого он еще не увидел,  нарушает порядок, встал из-за стола и пошел к дверному проему.
Дверь сама распахнулась ему навстречу и в казарму вбежали три солдата: Пугачев, Солдатов и Иващенко.
Иващенко в упор выстрелил первым.
Арестанты, вбежавшие в казарму бросились к пирамиде с оружием – винтовки и автоматы через несколько секунд были у них в руках.
Майор Пугачев с автоматом в руках распахнул двери спальни.
Бойцы еще в белье, босые, кинулись было к двери, но автоматная очередь в потолок остановила их.
Пугачев – Ложись!
И солдаты заползли под койки.
Один из автоматчиков остался их караулить, а остальные запасаться оружием и продуктами.
Пугачев – Брать только патроны. Из продуктов лишь галеты  и шоколад…
Фельдшер, который предварительно был приглашен в группу, уже стоял с переброшенной через плечо сумкой с аптечкой первой помощи.
Беглецы вышли на трассу.

Трасса
Продолжая оставаться в форме, Пугачев поднял руку и остановил грузовик.
Когда грузовик остановился, он открыл дверь кабины грузовика.
Пугачев (водителю) – Вылезай!
Водитель – Да я…
Пугачев –  Вылезай, тебе говорят.
И водитель вылез.
За руль сел лейтенант танковых войск Георгадзе, рядом с ним  - Пугачев.
Беглецы солдаты залезли в  машину и грузовик помчался по дороге.
Но вскоре машина встала.
Георгадзе – Бензин весь!
Пугачев выругался.
И они высыпав из кузова, вошли в тайгу. как в воду – исчезли в огромном молчаливом лесу.

Колыма. Лагерь для заключенных. Больница. Кабинет начальника.
Начальник больницы вызвал к себе старшего хирурга больницы Николая Сергеевича Брауэра.
Рядом у окна стоял новый парторг – Василий Калиныч
Брауэр вошел в кабинет.
Начальник больницы – По распоряжению генерала-майора Артемьева вы срочно направляетесь в поселок Личан вместе с двумя фельдшерами, перевязочным материалом и инструментом. Выезд через час. Вопросы есть?
Брауэр – Никак нет…
И вышел.
На улице  их  ждал видавший виды больничный  полуторатонный грузовик.
На шоссе больничную машину беспрерывно обгоняли мощные «студебеккеры», груженные вооруженными солдатами…

Лес
На поляне, среди поваленных бурей деревьев, устроились на ночь люди майора Пугачева.
Солдатов сидел положив автомат на колени – весь внимание.
У его ног лежит летчик – капитан Хрусталев. План Пугачева заключался в том, что они должны были захватить аэродром, самолет.
Рядом с ним – Иващенко, оружейный мастер, чинивший охране револьверы и винтовки. Он сообщил где находится оружие, кто и когда дежурит по отряду. Иващенко – в прошлом разведчик.
Крепко спят, прижавшись друг к другу Левицкий и Игнатович – оба летчики, товарищи капитана Хрусталева.
Раскинул  руки танкист Поляков. Одна  на спине соседа – гиганта Георгадзе.
 Лысый весельчак Ашот  Хачатуряна. разговаривает с положившим  голову на санитарную сумку,   Сашей  Малининым  – военным фельдшером.
Пугачев слышит разговор:
Пугачев – Что вы там?
Малинин – Да вот Ашот инее все доказывает, что Адама из рая на Цейлон выселили.
Пугачев  - Как на Цейлон?
Ашот – Так у них, магометан, говорят.
Пугачев – А ты что, - татарин, что-ли?
Ашот – Я не татарин, жена татарка.
Пугачев (улыбаясь) – Никогда не слышал!
Малинин (подхватывая) – Вот-вот, и я никогда не слыхал.
Пугачев – Ну, спать!
Было холодно.


Пугачев отыскал на небе Полярную звезду. Созвездия здесь располагались не так как в России – карта звездного неба была чуть скошенной, и Большая медведица отползла к линии горизонта.
Голос Поэта – Это была первая его ночь на свободе, первая вольная после долгих месяцев и лет страшного крестного пути майора Пугачева. Он лежал и вспоминал, как началось то, что сейчас раскручивается перед глазами, как остросюжетный фильм…
… Немецкий лагерь  в 1944 году,  разогнав грузовик,   Пугачев  повалил колючую однорядную проволоку, вырывая поставленные столбы. Выстрелы часовых, крики, бешенная езда по городу, брошенная им машина и дорога ночами к линии фронта. И встреча-допрос в особом отделе.
Голос Поэта – И как следствие - обвинение в шпионаже, приговор – двадцать пять лет тюрьмы. А потом вагоны-теплушки с решетками и конвоем – многодневный путь на Дальний Восток, море, трюм парохода и золотые прииски Крайнего Севера. И голодная зима. О готовящемся побеге знали, конечно, многие в лагере. Но никто не побежал на вахту с доносом…
Пугачева улыбнулся этим мыслям и закрыл глаза.

Колыма. Лагерь для заключенных. Больница
Поэт  вдруг увидел недалеко от себя нечто вроде стрелковой мишени или геологической карты. 
Прошло некоторое время, пока он понял, что это его собственные пальцы в отблесках света, исходящего из открытой дверцы печки.

На кончиках пальцев еще оставались коричневые следы докуренных, дососанных махорочных папирос – на подушечках ясно выделялся дактилоскопический рисунок, как чертеж горного рельефа. Рисунок был одинаков на всех десяти пальцах – концентрические кружки, похожие на срез дерева.
Голос Поэта    - Я помню, как однажды в детстве меня остановил на бульваре китаец из прачечной, что была в подвале того дома, где я рос. Китаец случайно взял меня за руку и, вывернув ладонь,  возбужденно закричал что-то на своем языке. Оказалось, что он объявил меня счастливцем, обладателем верной приметы. Про эту метку счастья я вспомнил, когда напечатал свою первую книжку, когда слышал, как меня называли первым русским поэтом двадцатого века, когда поверил в бессмертие своих стихов.
Вспомнил  про эту метку счастья и сейчас, когда понял, что вся прошлая жизнь была литературой, книгой, сказкой,  сном, и только настоящий день есть подлинная жизнь!
Кстати сказать, что значит: умер, как поэт? Что-то детски наивное должно быть в такой смерти. Или что-то нарочитое, театральное, как у Есенина, у Маяковского.
Умер, как актер или, как – герой  – это еще понятно.   
Но умер как поэт?
Большие вздутые голодом кисти рук с белыми  бескровными пальцами и грязными, отросшими трубочкой ногтями уже  лежали на груди.
Время от времени пальцы рук двигались, щелкали, как кастаньеты,   смахивали какой-то сор и снова останавливались.

Перевал
Рассвет.
Пугачев с Хрусталевым передавая бинокль друг другу смотрят вниз, на две серые полосы – реку и шоссе.
Остальные члены группы подтягиваются к ним.
Река была как река.
А шоссе на большом пространстве в несколько километров было полно грузовиков с людьми.
Хрусталев – Заключенные, наверное?
Пугачев – Нет – солдаты! Это за нами. Надо уходить выше… Левицкий и Георгадзе прикрываете отряд. Остальные за мной!
И группа пошла вверх по перевалу.




Поселок Личан
Генерал-майор Артемьев, стоя у окна,  ждал хирурга в квартире местного начальника лагеря.
Голос Поэта – В этой стране надежд, а стало быть, в стране слухов, догадок, предположений, гипотез, любое событие обрастает легендой раньше, чем доклад-рапорт местного начальника об этом событии успевает доставить на всех скоростях фельдъегерь в какие-нибудь «высшие инстанции»…
Браудэ вошел.
Они поздоровывались.
Браудэ – Что тут, война что-ли?
Артемьев – Война не война, а в первом сражении двадцать восемь убитых. А раненых – посмотрите сами…
Браудэ умыл руки  из рукомойника.
Браудэ (закуривая) – А вы вызвали бы  самолеты, что ли? Две-три эскадрильи, и бомбили, бомбили… Или прямо атомной бомбой.
Артемьев – Вам все смешки. А я без всяких шуток жду приказа. Да еще хорошо – уволят, а то ведь с преданием суду. Всякое бывало…
Браудэ – Помню, как года за два до вашего приезда, три тысячи человек были посланы зимой пешком в порт, где склады были уничтожены бурей. Пока этап шел, из трех тысяч человек в живых осталось человек триста. Тогда заместитель начальника, подписавший распоряжение о выходе этапа, был принесен в жертву и отдан под суд…  Однако,   заговорился я с вами, дозвольте откланяться,   раненые ждут...
И взяв в руки свой чемоданчик с инструментом
Генерал кивнул.
И  доктор вышел из комнаты.


Перевал
Минуя подлесок, группа майора Пугачева вошла в русло ручья.
Пугачев – По ручью вверх.
Тяжело дыша, все быстро поднимались по руслу, и камни летели вниз прямо в ноги атакующим их солдатам, шурша и грохоча.
Левицкий обернулся, выругался и упал. Пуля попала ему прямо в глаз.
Георгадзе остановился за большим камнем, повернулся и очередью из автомата остановил поднимающихся по ущелью солдат; ненадолго – его автомат смолк.
Георгадзе швырнул уже ставший ненужным автомат во врага и упал сам.
Саша Малинин с санитарной сумкой через плечо бросился к нему на помощь, но сам тут же упал прострелянный автоматной очередью.
Это видят Иващенко и Ашот, залегшие за камень.
Иващенко (толкая локтем Ашота) – Конец, что ли?
Ашот – Зачем конец?
А прицеливается, стреляет и кто-то из солдат падает.
Тот час же со всех сторон по ним ударили автоматы.
Когда выстрелы смолкли,  они услышали голос начальника отряда охраны капитана Бобылева.
Бобылев –Эй, Иващенко, Солдатов, Пугачев, сдавайтесь, вы окружены! Вам некуда деться!
Иващенко (из-за камня) – Иди, принимай оружие!...
И Бобылев побежал к камню, где лежал Иващенко.
Иващенко выстрелил. Пуля попала Бобылеву прямо в лоб.
Зататакали поднятые наверх пулеметы.
Уткнулся в весеннюю землю Ашот.
Солдатов (кричит Иващенко) – Молодец!  Он ведь оттого такой храбрый, что ему уже все равно: его за наш побег или расстреляют, или срок дадут. Ну, держись!
И стал стрелять в показавшихся людей в форме.
Но Иващенко его уже не слышал.
Да и сам Солдатов стрелял, пока что-то не ударило в голову, и он не потерял сознание.
На вершине перевала оставались лишь Хрусталев и Пугачев.
Хрусталев,  прикрывая командира группы,  вскоре упал.
Пугачев несколько раз выстрелил в бегущих в его сторону солдат, но вот и у него кончились патроны.
И тогда он кинулся с перевала в узкое русло ручья.
На лету он уцепился за ивовую ветвь, удержался.
Успел подтянуться и  взобраться на маленькую площадку до того, как мимо него пронеслась лавина камнепада, задетая им же в падении.

Поселок Личан
В одной из отведенных им изб, хирург Браудэ оборудовал маленькую операционную, где до вечера извлекал пули, ампутировал и перевязывал.
Раненые были только солдаты – ни одного беглеца среди них не было.
Ближе к вечеру, окруженный офицерами охраны, двумя солдатами на носилках, был внесен первый и единственный беглец, которого увидел Браудэ.
Беглец был в военной форме и отличался от остальных лишь небритостью.
Хирург вместе с одним из фельдшеров стан снимать с него окровавленную одежду.
Голос Поэта – У беглеца были огнестрельные переломы обеих голеней, огнестрельный перелом левого плеча и рана головы с повреждением теменной кости. По приказу генерала Браудэ оказал ему первую помощь и под охраной перевезли в больницу. Это был – Солдатов. Его еще долго лечили и вылечили, чтобы потом расстрелять. Но последнего, двенадцатого – майора Пугачева – так и не нашли…

Перевал
Пугачев с трудом сполз в узкую горловину пещеры – это была медвежья берлога,  зимняя квартира зверя, который в это время бродил где-то в тайге. На стенах и на камнях ее дна попадались комки медвежьей шерсти.
Пугачев развернулся в пещере и, выглянув наружу, сорвал брусничку, которая кустилась на камне у самого входа в пещеру. Сизая, морщинистая прошлогодняя ягода лопнула у него в пальцах,  и он их облизал.
Голос Поэта – Лежа в пещере, он вспоминал людей – всех, кого он уважал и любил, начиная с собственной матери. Вспомнил школьную учительницу Марию Ивановну и много, много людей, с кем сводила его судьба.
Но лучше всех, достойнее всех были его одиннадцать умерших товарищей. Они нашли в себе силы поверить в него, Пугачева, и протянуть руки к свободе. И в бою умереть. Это были лучшие люди в его жизни…
Пугачев лежал и улыбался каждому из них.
Затем вложил в рот дуло пистолета, и последний раз в жизни выстрелил.

Колыма. Больничная палата
Поэт лежит на койке.
Голос Поэта – Большую часть суток я думал о тех событиях, которые наполняли мою жизнь  здесь. Мне некуда было уже торопиться, и я не спеша, думал о великом однообразии предсмертных движений, о том, что поняли и описали врачи раньше, чем художники и поэты. Приятно сознавать, что я еще могу думать.  Узнал, что в наших краях есть священник,   он исповедует желающих. И попросил пригласить его ко мне в палату.

Отец Петр пришел под вечер. Он  был в кепке и бушлате. Ватные его брюки были заправлены в кирзовые старенькие сапоги. Волосы были острижены коротко.
Священник из заключенных, расстегнул бушлат и телогрейку  - стала видна голубая косоворотка и большой наперсный крест.  Это был не простой крест, а распятие  -  только самодельное,  выточенное умелой рукой, но без необходимых инструментов.
Присутствующие в палате, смущаясь  и  под самыми разными предлогами,  тихо стали выходить в коридор.
Священник присел рядом с Поэтом.
И услышал отдельные фразы, которые произносил Поэт, словно  бы в бреду.
Поэт  - Размышлениям моим не хватало страсти. Равнодушие давно завладело мной. Какими все это было  пустяками, «мышиной беготней» по сравнению с недоброй тяжестью жизни.  Кому я нужен здесь и кому равен? Все это надо  было понять…  И  я,  кажется,   понял.  Господи, прости,  меня грешного, как же я был не прав в этой своей правильной жизни…
В эти минуты священнику показалось, что жизнь возвращается в тело Поэта и его полуоткрытые, мутные глаза вдруг начали видеть, веки вздрагивать, пальцы шевелиться, возвращались и мысли, о которых он не думал, что они – последние.
Священник начал читать канон на разлучение души от дела, когда человек долго страждет:
Священник – Боже, в помощь мою вонми. Господи, помощи ми потщися. Да постыдятся и посрамятся ищущие душу мою…
И когда прочитал необходимые слова  молитвы, то, прощая и разрешая ему все прегрешения,   перекрестил Поэта и  в этот момент понял, что Поэт  умер.
Дверь открылась,  и палату вошел врач Кубанцев. 
Он увидел, как отец Петр   снял с себя нательный крестик и повесил Поэту на шею.  И все понял.
А священник уже прикрыл лик Поэта одеялом…



Москва. Дом на набережной. Квартира поэта.
Поздний вечер.
Сестры вновь сидят за столом.
В руках у Ирины книга. Она читает.
Софья внимательно  вглядывается в Ирину,
Софья – Ирочка, ты не скажешь, когда ты в последний раз смотрелась в зеркало?
Ирина  - Ты же знаешь, что с того дня, как арестовали Сережу, в моем доме не было ни одного зеркала… И к чему ты об этом спросила?
Софья – Ведь ты старше меня…
Ирина  - Положим…  На несколько лет…
Софья  - Положим – на двенадцать.
Ирина  - Зачем же  ты  спрашиваешь, если сама хорошо помнишь?
Софья – C тобою что-то непонятное происходит. Я уже давно обратила на это внимание. Это началось еще той  весной…
Ирина – Что началось?
Софья  - Я не знаю, как это назвать, но ты молодеешь буквально  на глазах. Уж не продала ли ты душу… дьяволу?
Ирина  - Не говори глупости. Уж кому следовало сохраниться вечной молодой, так это тебе  - ты же у нас Христова невеста, не познавшая плотского греха.
Софья – Была невеста, да вся вышла.
Ирина  - О чем ты говоришь?
Софья – О молодом  инженере  -  Сашеньке Федотове, помнишь, который за тобой еще ухаживал…
Ирина  - Ты же была  тогда еще ребенком…
Софья  - Да, ребенком, но   я мысленно с ним уже согрешала.
Ирина  (крестясь) – Господи, прости эту дуреху.
Софья   -  Если бы так.
Ирина – Возможно, что в чем-то ты и права. Действительно, я чувствую в себе какие-то неведомые мне изменения, в последнее время   ощущаю себя совсем юной.  Видно  права была мама, когда говорила, что душа в нас вечно молодая.
Софья – Это все  от того дерева, которое ты посадила.  Как с шагреневой кожей, только наоборот. Оно вырастает и стареет, ее кора покрывается морщинами,   а ты, наоборот,  становишься моложе и красивее. Для воскрешения лиственницы, оказывается, нужны были лишь  твоя   любовь и  вера. И теперь ты, как жена Поэта  должна   будешь  всем все  рассказать, -  что ничего не изменилось в истории России  - ни судьбы, ни человеческая злоба, ни равнодушие.
Ирина – В-первых  - поздно!  Во-вторых  - кому это нужно?  Да  и Сережу этим уже  не вернешь.
Софья  - Но хотя бы имя реабилитируешь.
Ирина – Не знаю, мне надо хорошо все обдумать.
Софья  - Я хотела сегодня  попросить у тебя прощения.
Ирина  - Что-то  случилось?
Софья  - Случилось. Однажды, еще до ареста, когда Сережа был  дома, я попросила у него бумаги для  черновиков. Он указал мне  тогда на пачку белых исписанных листов, что лежали  за столом на полу.  И я их взяла.  А когда недавно наткнулась на них, то поняла,  что это  стихи – Сережины стихи.
Ирина  - Какие стихи?
София  - Его последний  цикл стихов о Родине, над которым он работал до ареста. Об этом никто не знал.  Но когда прочла эти черновики…  то всю ночь  не могла успокоиться. Это  удивительные стихи, Ирочка … У меня рука не поднялась их сжечь.
И Софья заплакала.
Ирина нежно обняла сестру.
Софья (сквозь слезы)  -  Прошу,  не сердись, но  я все сама перепечатала, а потом отнесла в Союз писателей…  Прости, если сможешь.
Ирина – Бог простит!  Давай-ка ложиться спать. Уже поздно. Утро вечера мудренее.

Утро следующего дня
Под звуки Гимна:
- Над сопками всходит солнце.
- Пограничный наряд  проходит по  неприкосновенной  границе.
- Рыболовецкие корабли вытягивают полные неводы с рыбой.
- Сталевары варят сталь.
- Трактористы  убирают урожай.
- Ученые физики покоряют атом…
- Дети  сидят за партами.
По радио звучат последние новости:  Сегодня в Кремле большой группе  работников творческой интеллигенции будут  вручены  высшие правительственные награды.  Государственной премией Союза Советских Социалистических республик  в области литературы   за   цикл стихов о Родине, награжден …

А мы снова оказываемся на Колыме…

Колыма. Лагерь заключенных. Кладбище
Сопки были белыми,  с синеватым отливом, как сахарные головы.  Круглые, безлесные, они были покрыты тонким слоем плотного снега, спрессованного ветрами. В ущельях снег был крепок и держал человека, а на склонах сопок, он как бы вздувался  огромными пузырями.
Под сопкой было расположено большое кладбище с братскими могилами «А», «Б», «В»…
Обряд похорон Поэта был обычным. На его левую голень навязали бирку с номером – это был номер личного дела.
Привычные могильщики-санитары готовы были закидать камнями высохшее тело Поэта, когда  на кладбище появился отец Павел и военврач Кубанцев. В  руках священника  был  большой деревянный крест.
Отец Павел (подходя к покойному) – Крест надо поставить, крест.
Нарядчик    -  Еще чего, не положено.
Кубанцев - Кем не положено?
Отец Павел  - Испокон веков православных крестами осеняли. А тут  - Поэт.   Великий дар Божий  сей человек  в себе носил...
Нарядчик  -  Сказано, не положено.
Отец Павел  (уже во весь  голос)  - Я буду писать начальнику Дальстроя, откажет  -  буду жаловаться на него в Совнарком. Совнарком откажет – в Синод напишу…
К нарядчику подошел один из заключенных, когда-то бывший не то министром, не то заместителем министра.
Бывший министр   -  Если поп так уверенно говорит, значит, тут что-то есть. Он что-то знает. (И забормотал) Все может быть, все может быть…
Нарядчик махнул рукой и ушел.
И на кладбище поставили крест.
Первый крест.  Его было видно далеко, и хотя он был единственным,  все это место приняло настоящий кладбищенский вид.
 
Москва. Дом на набережной. Квартира поэта.
Софья стучится в комнату к Ирине.
Софья  - Ирочка, уже полдень. Тебе дважды  звонили из Союза писателей. По радио передали, что Сережу наградили Государственной премией. Проснись же, наконец…
И решила приоткрыть дверь в комнату сестры.  Но комната была пуста.
Лишь на столе для нее, лежала записка.
- Дорогая моя, любимая и единственная. Прости, что ухожу, не попрощавшись с тобой. Прошу, сделай для меня следующее: напиши от моего имени заявление о пропаже паспорта и сдай свои фотографии на мой новый паспорт, который ты же и получишь.   Меня в лицо давно уже никто не помнит. Будь мудрой!  Сохрани нашу фамилию. За меня не беспокойся, я буду жить долго.  И буду молиться за тебя.  Живи  в радости. Твоя сестра -  Ирина.
Софья с запиской в руках, медленно опустилась в ее кресло.

Подмосковье. Дача поэта.
Весна. На реке ледоход.
 У Сережиной беседки, что стоит на высоком берегу реки, высится  могучая  и подросшая лиственница.
Здесь же и Ирина.
Она снимает  с пальца свое обручальное кольцо, еще раз взглянув на него, широко размахнувшись,  забрасывает в воду.
А потом платком,  лежавшим на плечах,   повязывает свою   голову и медленно идет в гору.
Туда, где в отдалении виднеются  стены монастыря.
И пока она шла, вверяя себя Господу и Богу, мы слышали голос Поэта.
Поэт – Посылая ветку лиственницы, я не понимал, не знал, не думал, что ветку в Москве оживят, что она, воскрешенная, запахнет Колымой, зацветет на московской улице, что лиственница докажет свою силу, свое бессмертие, шестьсот лет жизни лиственницы – это практическое бессмертие человека; что люди будут трогать руками эту шершавую, неприхотливую ветку, будут глядеть на ее ослепительную зеленую хвою, ее возрождение, будут вдыхать ее запах  - не как память о прошлом, но как новую жизнь.