Есть повод жить

Владимир Плотников-Самарский
Есть повод жить
(Двенадцатый лепесток)

Есть повод жить

Двенадцатый лепесток


Повесть

Оторвался лепесток – последний лепесток книги. Книги его жизни. Лепесток и стал этой книгой, которую автору не суждено ни увидеть, ни пощупать, ни перечесть. Но если не суждено перечесть, еще есть время перелистать…*

Ещё метут метели и снега. Ещё упрям и крепок подуставший морозец. Ещё чуть-чуть и вот уж, гляньте: вот он, резвый лучик-озорник весеннего солнца. Дразня, искря, переливается он в бойких ручейках от стаявших сугробов. И глянцевые почки жадно и живительно пятнают изгрустившиеся за зиму дерева. Пушатся первые побеги трав и первоцветья.
Весна, весна! Ты долгожданна! И радуется сердце. Больное сердце…
В палате спёрто, но светло. Повсюду дух всеоживанья. Его нетрудно угадать по памяти, по скоку зайчиков, которые тасуют ветви с тучнеющей час от часу листвой…
Пошёл уже… который? - пятый день второй недели, как Олег Никитич не встаёт. И снег, по которому его доставили в больницу, за эти дни истаял в ручьи.

1.
В ручьи и хлюпкий мякиш превратились земля и тротуары. Тревога ручьилась по душе, по дому. Полгода назад арестовали самых важных чекистов области во главе с их начальником, героем гражданки Пастуховым. Сменивший его по приказу самого наркома Ежова Дмитрий Звонница, которого ещё лет десять назад все знали за Меера Вонеца, рассадил свои кадры. А уж те «без страха и упрека» утроили лимит разнарядки на арест и чистку «врагов народа».
Самого Звонницу вытянул из тины околочекистской мелюзги друг товарища Хрущева товарищ Косташов, в 1937-м переброшенный на борьбу с «троцкистами» Поволжья с Украины. За  первые же месяцы секретарства «пламенный трибун» Косташов перетряс руководство всех районов. Кой-где и по три раза. В итоге, поменялось больше сотни секретарей. Но перманентный косташовский зуд: «выявить и покарать», в свое время стоивший большой крови Украине, не стихал.
В Москву первый секретарь Ку-вского обкома слал ищеистые прошенья: «анализируя методы вредительской работы врагов народа, особо отметил бы бездеятельность многих партийных органов. В области уже после проверки под моим руководством вскрыто и разоблачено большое количество врагов народа. Но этого недостаточно… Чтобы изгнать врага, надо неизмеримо повысить бдительность… Прошу повысить разнарядку на репрессии до 5000 чел. по 1-й категории и 6500 по второй»**.
Деловой, строгий слог, но за ним легко угадывалась истерика «пламенных речей», не обходившихся  без перекошенного в визге, плюющего матом рта…
В стахановском темпе «чёрный воронок» закогтил половину коллег и друзей Олега Житнева, организатора первого в крае нефтепромысла. Промысел был создан в сентябре 1937-го на базе скважин, пробуренных Бу-кской конторой нефтеразведки. Академик Ферсман, лет за двадцать предуказавший энергетические перспективы края, прислал молодому инженеру Житневу телеграмму: «ЖДИ ОРДЕНА ВСКЛ ЗНАК». А через пару дней перспективного инженера перевели из Б-ка. в К-в. - налаживать энергосистему областного города.
Перебирался не один. С Ларисой и детьми: пятилетним Алёшей и трёхлетним Пашей. Квартира в центре, служебный автомобиль, домашний телефон. Всё это не умягчило колкой тревоги. Сгущалось грозное, неумолимое. Никто не был застрахован от визита «ночных кожанок»: месяц назад, в феврале, арестовали самого Косташова, угловато-мрачного типа с тусклыми обрезками проволоки вместо глаз.
…И вот – апрель, первый дождь. А за ним долгий вечер в дурманном аромате испарений. Дети спят. Лариса, в монументальном оранжевом кресле, глодает «Американскую трагедию». Олег с папиросой – у окна. Глаза геолога исследуют утлый взрез в тучевом замесе. Оттуда красноглазо бычится луна.
…С Ларисой познакомились в московском цирке. Он заканчивал 3-й курс биофака, способному, целеустремленному ботанику симпатизировал сам профессор Н.К. Кольцов. Но красавица с геологического заставила ботанике «изменить». Геофак молодая чета закончила одновременно. Распределился на чеченскую «Г-нефть», а там - четырехлетняя «лесенка» от инженера цеха до главного инженера всего газового хозяйства. Следующее назначение – Б., строительство первого нефтепромысла и вот, наконец, К.

***
В палату - «тюк-тюк» - заглядывает сухонькая женщина. Из-под старенькой, но ухоженной шляпки посвечивают ясные живые глаза. Целует в щёку, раскрывает авоську. Кефир, творожок, детские баночки пюре. На тумбочке становится тесно. Он без спеха отводит взгляд от окна, за которым чмокает и журчит весеннее тайло. Глаза стариков встречаются. Нежность и любовь – вот всё, что вместило их схожденье.
- Не спишь, Олеженька?
- Куда? Благодать! Не наслушаюсь, не надышусь. Когда ещё-то... – и деловитей. – Что врачи?
В светлых женских глазах лукавинка царапается с усталинкой.
- Не надо придумывать, Тась. - Упреждает он. - Я знаю: по возрасту и состоянию операция противопоказана, – подкрылки носа вздрагивают. - И не силься меня… Не надо. Себя не мучь. Чему суждено…
Судьбу Олег Никитич угадал давно: запущенный тромбофлебит при 90-летнем сердце излечению не подлежит.
- Олеженька, не хандри. Не твоё это…
«Щёки вон зеленью кроет», - успела не сказать!
- Есть повод порадоваться? – приневоленная улыбка едва не срывает плёнчатую кожу скул. – Например, весна и первый дождь, а, Тась?..
- Обложку сигнального экземпляра передали.
Из авоськи трепетно извлекаются переломленные в корешке квадраты. Ткань обложки раскроена зигзагом на белое и черное. Посерёдке - красный цветок, как перевёрнутое сердце. Над «шпилем» его прописными: олег житнев. Книзу от цветка стебелёк из телеграфных шипов: повод жить.
Звучит его, почти распевное:
- Теплая? Как Копернику на одре?
С чувством нутряного обрыва Татьяна Романовна припоминает их любимый эпизод из давнего польского фильма «Николай Коперник», где умирающему астроному вручают тёплый ещё экземпляр книги. Книги всей его жизни.

2.
Его жизни ничего не угрожает. Ничего. Такого просто не может быть, чтобы что-то покушалось на эту жизнь… эту молодую жизнь такого умного и красивого молодого человека… Молодого и квалифицированного кадра. Квалифицированные кадры, толковые специалисты так нужны стране. «Молодым везде у нас дорога!» Даже вот в песне… Разве не так?!
Олег спокойно притушил окурок в медной лодочке.
И в дверь постучали.
Лариса резко захлопнула книгу. Их взгляды магнетически преломились в общей точке: стенные часы. Стрелки слепились. Проснулся старый чеканщик и давай отсчитывать «бам, бам, бам». Всего 12.

Пользуясь паузой-звонницей, молодые заворожённо следили за неспешливым маятником, столь похожим на неподкупную и справедливую стрелку весов. Весов без чаш. И ни один чужестранный звук не прокрался в межбамные прослойки.
Никак почудилось! Обоим сразу?
Бой часов - спасительная отсрочка. Если бы он не прерывался долго-долго, пока из сердца не улетучится льдистый эфир страха после того неверного стука. Обоим мечталось, чтоб так казалось. И оба понимали: это лишь иллюзия. Но иллюзия сейчас была больше и важнее реальности. Они продолжали смотреть на успокоившиеся часы, словно боялись оторваться от гипнотического в своём непостоянстве маятника. А вертикаль циферблата уже раздвоилась на медленно разбегающиеся дефис и тире. Муж и жена посмотрели друг другу в глаза.
И стук повторился – негромкий, но властный, теперь уже - в своей пропорциональной методичности - повторяющий совершенную мелодию курантов.

Тудук-тудук- тудук…
Да… Оказалось не то, что казалось.
Олег поднял пепельницу, поставил обратно, зачем-то потыкал стылым окурком в наружность медной кормы и вопросительно вскинул подбородок. Лариса неопределённо повела щеками от плеча к плечу. Он встал и, дёрнув дверь в детскую, пошёл…
Двое были в коже. Третий в сером макинтоше, шляпе, пенсне. И три пары пёсьих глаз. Как сквозь ватные тампоны, Олег слышал монотонные вопросы, отвечая на них: «да, я»… «это, кажется, недоразумение»… «да-да, конечно, там разберутся»… «что ж, пойдемте, но повторяю, это просто недоразумение»… «не будите детей, они испугаются»… «да-да, конечно, всё будет в порядке, и с нами, и с детьми, я совершенно в этом убеждён, наши всенародные, пролетарские и любимые… колхозные… самые честные органы не могут ошибаться»…
Позднее стыд изгрыз его за это лепечуще-униженное, с заискивающим заглядом в опричные зенки: «наши  всенародные, пролетарские»…
Ночные гости спешили.
Им разрешили накинуть верхнюю одежду. Поцеловаться на прощание и в голову не пришло. Не доходило, не верилось, не хотелось ни осознать, ни смириться… Последний взгляд на Ларису, как цепкий прищур объектива. В «кадре» завековала сгорбленная спина, запахивающийся жёлтый плащ и сверкающее пенсне на лысом баклажане низенького «макинтоша», чей ботинок попирал книгу, разневолив черные отчекрыжины букв: «ТЕО… ЗЕР… СКАЯ ТРАГЕДИЯ»…
Когда их посадили в «воронок», из спальни, как по сговору, высунулись Лёшка и Пашка, оба в белых до колен распашонках. В родительской – беспорядок, запах мокрой кожи. Дети подкрались к входной двери. Настежь. Полэтажа дались за полчаса. Вот и на улице. Цемент небес бряк влагой. Но обошлось и даже приморозило. Под детскими тапками семечно похрустывали лужи. Беспомощно сцепясь ладошками, дети стали звать папу с мамой. Сначала шёпотом, потом до саднящей сипоты. Дом затаился. Жильцы бездарно имитировали глухарей.
Наутро детей «врага народа» отконвоировали в детдом. На пару часов квартира отдалась мародерам...

***
Эта книга забрала лет 15.
- Обложка ничего! И всё-таки не тот цвет у нашего Алёника, – ласково, без видимого разочарования заключает Житнев. Алёником они звали свой Цветок. – Впрочем, типография не боженька. И её спектральные возможности сильно уступают природным. – Он шутит, во всяком случае, сильно старается. И всё равно от жены не может укрыться потаённый смысл. Его прокрикивают глаза Олеженьки: книги не дождусь. Вслух ни слова, и никогда не произнесёт: чтобы не расстраивать тебя. И ты это понимаешь.

- Все-таки дай Алёника. Сравню. Скорей, – он частит, попыхивая сквозь обточки зубов.
Как угадала Татьяна Романовна: старый самодельный альбом вот он, в авоське. Корки из выцветшего бархата, когда-то бардового.
Пляшущие от напряга руки листают неслушные страницы со старыми фотографиями. На последней, под хрупкой папиросной бумагой - выцветший букетик, от которого на затравленной паутинке отслоился прозрачный лепесток. Усохшие бутончики слабо сизовеют, верха же целых лепестков кажутся пепельными…

3.
Пепельными усиками, переползающими в чернильные закорючки, по бумаге тянулись клещи судьбы. Гражданина Житнева вызвали на третий допрос. Жирный, выбритый под яйцо следователь Митник его не бил. Напротив, в лысом спокойствии проклевывалось непоказное равнодушие сытого обывателя, волею рока (в лице высокого начальства) заброшенного в этот кабинет. Бывший учитель географии, теперь он справно тянул лямку местечкового Харона.
Кабинет гнёл подвальной сырью, припущенной едкой табачиной с помесью застарелой органики на угрюмых, в тараканьих пестринах, стенах.
Вот уже по третьему заходу следователь скучливо надалбливал гр-ну О.Н. Житневу, что «враг народа» бывший профессор Н.К. Кольцов «назвал вас куратором Ку-вского филиала разветвленной контрреволюционно-шпионской и террористической сети». На что Олег в третий раз не менее тоскливо возражал, что в последний раз видел «выдающегося зоолога» не менее 10 лет назад.
Пуча бруснично-яичные брылы, следователь инертно осаживался к стене, жердил его черными метинами выпуклых зрачков, затем вдруг предлагал папироску и, успокоившемуся, мягонько:
- А кто же в таком разе, скажите мне, милейший вы Олег… этот самый… Никитович, кто же столь хитроумно, с аспирантуры биологической кафедры университета («не с аспирантуры, а с 4-го курса», - уныло поправлял Олег) вдруг… хоп-ля… и перекинулся на второй курс геофака, чтоб позднее внедриться в… это самое… чеченское… газовую контору? Кто по приказу из террористического центра Кольцова беспрекословно проник в… эту, как ее…  оренбургскую контору по разработке нефтяного месторождения, чтобы вредить уже энерговооружению всей нашей Родины? Кто? Кто? Кто, я вас спрашиваю, кактус вы мой геоботанический? Может, быть, Тимирязев? - и любовно покручивал холеные ногти над крошечным квадратиком слева от пепельницы.
- Я, Я, Я… Но не я, не я, не я готовил теракты, которых, кстати, не было, - под отупляющий писк комаров ответно гвоздил Олег и всякий раз превентивно сожмуривался в ожидании удара. Распугивая казематных кровососов, чекист лишь выпускал очередную струйку…
…Его соседом по камере был затравленный худышка, ходячий кровоподтёк. Утратив всякий интерес к жизни, он ни с кем не общался, лишь тускло пялился в стену, трясся и жалобно стонал. Его ежедневно волокли на допрос, а к вечеру вшвыривали свежезасинённого и кровотёчного. Про него шептались: настоящий троцкист, друг Бронштейна и Преображенского. Олег, конечно, страшился побоев и пыток. Но Митник неизменно держался в рамках либерализма. При этом ежеминутно мог ведь вывернуться и антипод – злой костолом с дубинкой…
- Упрямствуем? – Затянулся дымом экс-географ, и вот тут его жирная ладонь вдруг резко откинулась и повисла в шикарном замахе.
Олег невольно проглотил глаза.
Гулкий хлопок, чуть в стороне от твоего носа, за ним – смешок. Житнев развёл веки, и стало стыдно. Склонясь почти впритык, Митник смачно лыбился. На пузырчато слюнящейся губе припрыгивал «бычок». По верхней молочности левой щеки медузою раскляксилась кровь комара. Нижняя сосулька «медузы» нежно вливалась в рдяной оконечник следовательской щеки. Сам он в смиренном торжестве тёр пухлявым кулаком закровленную ладошку.
- Облегчи душу, Олежа, подпиши, – мятно мурлыкнул он, отнимая кровавые костяшки. Зрение отказывалось верить: да, сколько же крови впитал окаянный комар?! И сознание вдруг раздробило: кишечный запах застарелой органики – это ж не выветриваемый дух человечьей крови, тараканьими пестринами всохшей в стены.
– Подпишешь, и, почитай, свободен, Олежа…
Рука сама дёрнулась к чернильнице. Наклонясь над столом углядел маленькое зеркальце, в интимном союзе с коим Митник и блюл свой маникюр… На один миг там промелькнуло лицо. Не лицо даже, - так, комканный колтун, а в нём - серебро. Первая седина, как молния в ночи. Ноги предательски таяли.

***
«Подлая натура исправленью не подлежит… Клевета кроет шрапнелью». Эти слова он повторял не раз, вспоминая годину репрессий.
Краснобаить о прошлом не любил и морщился, спотыкаясь на первых же строках мемуаров бывших узников Гулага, что были так  модны в конце 1980-х. Дальше первых абзацев так ни разу и не прорвался. Было противно (и стыдно за авторов!) читать эти, как он их звал, «эпосы единичного самолюбования», писанные почти столетней «не мудростью, но желчью». Несмотря на вал предложений, сам прессе ни строчки не дал. Но тогда же решил поведать правду. Свою...
До 1988-го он лишь подкапливал случайные пометки о прежне-былом, теперь же началась работа по систематизации и отливке. Работа тяжелая, кропотливая, выматывающая. За лепным слогом не гнался. Где много вычурности – там фальшь.
Только вот оказия: простые слова даются труднее и с большей болью. Боль эту будят и подсаливают воспоминания, наново прогоняемые через сердце, ноющее, посечённое. А, главное, не идут, буксуют слог и тон. Пуще всего ему не хотелось клонировать менторский запал знатоков Гулага.
В итоге, работа затянулась на «второй срок»: по годам как раз и выходил… срок отсидки!
Его приговорили к расстрелу, заменённому в последний момент 25 годами лагерей, на основании 10-го пункта 58-й статьи: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению власти». Он никогда не отзывался об этом пункте с ехидством. И ни разу не похаял Хозяина. Если уж совсем доставали, был краток: «Генсек виноват не меньше и не больше, чем миллионы унтер-пришибеевых: Митников, Звонниц и Косташовых на местах. То, что Один не мог уследить за бульдозерами Ягоды, Ежова и Берии, это понятно, по большому счёту. Только куда же, простите, глядели эти миллионы, по счёту малому? Ведь ясно же, что вина и попустительство миллиона палачей, Митников и Звонниц, она больше, чем - Одного. Хозяин слишком много чего был должен, а ещё больше оказался «должен». Но ведь Один. Один мог сверху не заметить одной судьбы, но видел всё Хозяйство, Страну и Время. А миллион палачей, доносчиков, вертухаев лишь растаскивал это Хозяйство, сиротил Страну и похабил Время»…
Хозяева эфира мигом теряли интерес к такой правде.
…Простелив сигнальной обложкой тумбочку, Олег Никитич вдумчиво озирает высушку. Пальцы тянутся погладить. Всё ближе, ближе мизинец… и паутинный перешеек рассыпается. Давно отслоившийся лепесток вспархивает и слетает на пол. Какой же по счёту ты, лепесток? 12-й, если по главам книги, которых 11... А, значит, ты последняя, не дарованная автору глава. Сама книга.
Отлетел лепесток, как та книга, что выйдет, но не в его жизни…

4.
В его жизни случались разные лица.
На пересылке день, два ли делил камеру с человеком, превратившимся в тряский скелет с щелястыми загноинами по обе стороны переносья.
Старательно избегая всех, сей фрукт общался опасливым шепотком, да и то лишь по вопросам физиологии: пустите к параше, разрешите пожевать… Сокамерники относились к нему с брезгливым снисхождением. Другой сосед напоминал южанина, таких Олег перевидал в Чечено-Ингушетии. У этого был отчётливый кавказский акцент. Вот, собственно, и всё, что Олег о них запомнил. Время удивляться пришло после.
Товарищи просветили, что первый, смиренный с виду червячок, и есть тот самый «пламенный товарищ» Косташов. Распорядясь сотнями тысяч судеб и жизней, ныне неутолимый упырь Украины и Поволжья убывал в свой последний путь до ближайшей стенки. Во втором временном «соседе» опознали брата известного грузинского чекиста товарища Берии Л.П.
«Счастьем в пересылке» называл Олег встречу с бывшим доктором биологии Кудрявых, товарищем Кольцова. Выходец из семьи купца второй гильдии, Леонтий Пахомович Кудрявых уже до революции имел учёный вес, сравнимый с Тимирязевским. Но, несмотря на тонкость материй, коих биолог Кудрявых касался в теоретических трудах, по жизни слыл он «разудалисто-гулёвым раскудрит-башкой». И, кстати, не без оснований: к пудовым кулачищам прилагались неукротимая воля и бестрепетная отвага.
Все это заочно уважалось в любой аудитории. Таким образом, профессиональная логика доктора наук пригружалась столь самоговорящей внушительностью, что в спорах равных ему не было. Поэтому кафедрой Кудрявых до седых волос так и не обзавелся.
Взяли его, само собой, за «причастность к диверсионно-шпионской группе Кольцова, Чаянова и проч.». Выдержав все пытки, профессор так и не признал вчиняемого вздора. А по ходу допроса выворотил из пола стул, к коему был ремнями прикручен. В шестьдесят-то с хвостом! Выходкой своею он сникал не столько ярость, сколь восторг мастеров заплечных дел. И накроили ему «всего-то пару пятилеток».
Этот-то Кудрявых и преподал бывшему студенту первые уроки мужества и человечности в условиях нечеловеческих. Во благо послужило и то, что на первых порах Олег был ограждён от домогательств блатных, быстро прознавших о медведистых ухватках бородатого кряженя. При расставании Леонтий Пахомович завещал: «Покуда дышишь, есть повод жить».
Видимо, близость такого человека и привила молодому политзэку иммунитет, не позволивший ему выродиться впоследствии в ядоточивого диссидента. Грубо, но резко - при помощи жестов и крепких сравнений - Кудрявых вскрывал обманки иллюзий, модных у интеллигенции, даже обряженной в робы:
- Абсолютная свобода, говоришь?! Свобода?! Полностью свободен лишь тот, у кого посажена совесть. Абсолютная свобода в действиях и поступках – есть несвобода совести и чести.
Ни один из «оппонентов» не находил аргументов и, тем более, смелости опровергнуть обладателя острого языка и убойных молотилок. Слушая старого учителя и с содроганием вспоминая свою то ли глупость, то ли трусость на третьем допросе у «Митника-комара», Олег постановил: всегда быть личностью, даже если за это грозит смерть.
До пересылки он был курильщиком. Но увидев здесь, как больные и здоровые пускают по кругу общий окурочек, завязал. И тюремная феня достала, решил: «Никогда и ни при каких обстоятельствах ни слова матом. Всегда оставайся человеком». Больше он не матерился.

***
Заглядевшись на Олеженьку, Татьяна Романовна забывает нагнуться за лепестком. Да и вряд ли бы ей это позволил артроз.
Она любуется избранником как в первый раз.
…Благородство, порядочность, духовность. Эти слова пронеслись в голове при первой встрече с ним. И ещё, помнится, терзалась вопросом: откуда, откуда это в нём? Дочь орловского батрака, пробившегося в комиссары, источала тревога: а не отпрыск ли он дворянского рода? Что как «из бывших»? Классовые сомнения томили долго и больно. После реабилитации Олег до слёз смеялся сословным подозрениям. Где там?

5.
Где там, какие дворянские корни? Фамилия Житневых брала начало в захолустной деревеньке под Ярославлем. Сам Олег родился близ Екатеринодара. Ещё точнее: в селе Великое Белореченского уезда. В ту пору оно называлось Царский дар потому, как ещё при первом Николае жаловалось солдатам, отслужившим 25 лет. Из их реестра был и отец Олега, Никита Степанович.
- Так что, Тасенька, - просвещал под чашку чая, - досталось деду в дар имение никакое не родовое, а самое заурядное - крестьянское. Папа мой был человек ума недюжинного, на все руки дока. И профессия кормная - столяр-краснодеревщик. Смастерить мог, что угодно, или там наладить. Весь окрестный люд хаживал к нему: кто часы починить, кто замок. Раз явился мужичок со… скрипкой. Вот, мол, в городе и смотреть отказались. В село Великое ступай: есть там умелец один, всё слаживает. Со скрипкой папа отроду не возился, но чтоб вот так вот опозориться?.. Усадил гостя на вытолоченный колодцем четверик из брёвен… Это у него вроде скамейчатой беседки было… Так повертел, сяк… Возвращает настроенный инструмент. Скрипач в карман. А он руку придержал: лучше сыграй-ка. Тем и квиты. Так всегда: денег не брал. Никогда.
Вопреки солдатскому происхождению и отсутствию систематического образования, сельский универсал скопил изрядную библиотеку. Увлеченно изучая математику, физику, химию, он находил им практическое применение. Для жены Юлии изготовлял пудру или губную помаду. Первым на селе освоил фотодело. Сам же придумывал растворы для печати снимков. Семья Житневых обладала высокой сельской культурой...

***
Сейчас она с особо приданным смыслом вспоминает те слова. То была особая социальная прослойка – сельские интеллигенты, утраченная ныне, как и уникальный пласт городской интеллигенции, да и само понятие культуры вообще, незадолго до больницы грустно сказал Олег Никитич.
- Так что техническая склонность у меня от папы. С детства к делу всякому сручной. Все это пригодилось, чтобы остаться человеком и в Карлаге…

6.
В Карлаге их гоняли на каменоломню. Водили мимо геологической экспедиции. Малость обочь присоседился крошечный посёлок с магазином, а дальше – «степь, да степь кругом».
Уже после войны это было. Заключённые, и Житнев в их числе, почти свободно перемещались от лагеря до «места каторги». Строгость вертухаев усмирялась тем обстоятельством, что бежать по полупустыне и далеко, и некуда. Дорога пролегала через лесок – навроде местного оазиса.
К тому времени жена Лариса прервала переписку. По донесениям «лагерной почты», ещё в первый год войны сошлась она с начальником охраны и за особо примерное поведение была вскорости произведена в законные жены товарища подполковника.
…В тот раз конвоир Дергач тормознул всех прямо у палаток: курите. Сам же давай шашничать с Зойкой - одной из двух геологинь экспедиции. Он давно к ней прицеливался. Бойкая Зойка тоже не отказывала во внимании «мешку харчей». Пользуясь моментом, Олег окликнул другую девушку, практикантку. Та как раз возилась в кустах с теодолитом.
Оазис только-только замуравило, и зелёные медальки аппетитно целовали ладную девичью фигурку в узких штанах и спецовке.
- Вы не купите мне хлеба? А я заберу на обратном пути, - голос был тихий, но уверенный, как плеск плеса, как взмах степного орла...
Отозвалась, если честно, без сердца: зек ведь! И первое, что увидела, была рука, загрубелая, но с удивительно тонкими, как у пианиста, пальцами. В них шелестела лохматая денежка. Теперь заинтригованный взор скользнул вверх по худой, кадыкастой шее, и там, на высоте почти двух метров, её обожгли два пруда, голубых, печальных, ясных - в царственной поволоке гордости и достоинства. Столь щедро отлитого чувства собственного достоинства она не встречала даже в кино. То был типаж, ещё неведомый энтузиастам 1940-х. Он лишь грезился при чтении непролетарской литературы. А воплотится лет десять спустя в стриженовских романтиках.
…Денег не взяла. И слова не сказала никакого. Он растерянно потупился, тут всю колонну подстегнуло клеском Дергача.
…Обратно возвращались засветло. Из неласковой редины приземистой рощи на том же самом месте она вложила в его ладонь… Нет, не серый жесткий брусок, а настоящий батон – начальник экспедиции угостил, с «большой земли».
Так и повелось. Она заступала на тропу, а он протягивал руку и уходил с хлебом. Конечно, батонами да булками баловала нечасто. Но были дни, когда перепадали и плюшки с пышками, которые выпекала сама. В полевых условиях. Даже конфетками лакомила. Но реже. Цивильный деликатес обычно был настолько крошечный, что потреблять приходилось тут же, при встрече. Это вводило Олега в смущение. А она делала вид, что не смотрит. Но он всё равно стеснялся.
График «хлебных контактов» был почти свободным и сказочно долгим: до трёх минут. Что объяснялось благостным духорасположеньем Дергача, заговорённого Зойкой. В отличие от Тани, Зойка занималась обратным: это она растрясала ухажера, и не только на  пряники с лепёшками. Так и виделись по два раза на дню. В  начале маршрута Л-К: лагерь-каменоломня, и в конце: К-Л.
Денег Татьяна не брала. Упорно. Не в силах убедить, он «платил» затейливыми булыжниками с каменоломни. Благодарно принимая их, про себя улыбалась: и это геологу!
В тот день он задержался чуть дольше, долго стеснялся смотреть в глаза, а потом, взяв её пальцы в очень, как оказалось, уцепистую ладонь, сообщил: «Таня, завтра я избавлю вас от этой обузы». И был ещё больше смущён обидой, появившейся в девичьих глазах. А на задворках обиды – два просверка нежданного дождя.
«Меня переводят в Мордовию», - невнятно пояснил он. Она, икая, отвернулась. Слёзы душили, и она не хотела их для него…

***
…Татьяна Романовна не может простить то свое девичье легкомыслие. Почему, почему не сберегла его подарки? Камни были простенькие, но фигуристые, чудливые: при художественном воображении в них легко угадывались самые замысловатые композиции. Ещё раз вспомнила… как, зарыдав на кромке паузы и тропы, испытала… что? - обрушение в зыбучую пустоту… как запаниковала душа, засбоило сердце… как металась она по палатке, не в силах сойтись с мыслями и упорядочить чувства, о которых до последней встречи не имела представления, разве лишь боязливо догадывалась… И вот в одну секунду мутные догадки превратились в непреложный закон. О, сколько б отдала она за горстку камешков, чтобы пополнили бесценный архив их общей памяти и стали памятником лесной любви…

7.
Любви жаждало естество. Но ещё сильнее - душа. И он гнал от себя плотское. Всё телесное казалось святотатством даже при намёке на приближение к светлому облику оазисной богини. Воспоминания то нежили, то изжигали, а столыпинский вагон мерно погромыхивал, унося в далекую, но европейскую Мордовию. По странной прихоти фортуны, туда же перевели Дергача. Не сказать, что «верность» вертухая сильно радовала.
Дергач, потливый, пеньковатый, также не шибко жаловал чистюлю и тихоню № NNN. За рост, за осанку, за важную выступку – за всё то, что Дергач проштамповал, как «норов в стояка». Но больше всего его беленила начитанность, культура, словом, «интеллихрентность москаля». При охотке наливной хохол тщился уколоть «буржуя»: обидной погонялкой, брезгливым прищуром, словечком тем же нецензурным. А что? «Неспойманная Зоюрка «теперка в заду азіатському, - хлопчик і відкинь непотрібну деликатесность. Та и навiщо тобi, гарний парубок Мыкола, здався чужий хахарь?».
За всё время «односторонне тёплых» отношений Олег лишь раз выразился на этот адрес: «Вы нехороший человек и очень злой. А потому глубоко несчастный».
Конвоир не понял и не разозлился - лишь долго хрюкотал.
…Наконец, их сгрузили на перрон. Отравленный «столыпинской» спёртостью Олег струями всасывал воздух. Невольно зачихалось…
- Будьте здоровы, Олеженька…
Теперь закашлялось. «Олеженька». Так его никто не называл. Но кто, понял сразу… Таня стояла против тамбура. С кульком варёной картошки и обморочно духовитых пирожков. «С чем?» - «С рубцом, печенью. И ещё просто с капустой». Он поделился лакомством с товарищами. С тех пор свежий батон, «бульба в мундире» и самолепные пирожки с рубцом, печенью и «ещё просто с капустой» украшали каждый их праздник. Ради Олеженьки Татьяна бросила работу, наркомовскую квартиру в столице…
Резво смикитив, что через Таньку и Зоюрке «не випасти з окоему» («не выпасть с окоёму»), Дергач зараз послабил строгости режима. Влюблённым дозволялось видеться чаще остальных. Ясен пень, не задарма.
Как-то Таня вручила Олегу огромное яблоко: золото с вплавленным янтарём. Музыкальными пальцами разломил плод надвое. Одну половинку протянул ей. После такого подвига несломленной силы у ней не достало духа отказаться. «Потом, мы соединим обе доли, Тась», - убеждённо сказал он. Нежное «Тась» подивило. Попробовав на язык, как мармеладку, осталась довольна. Наведя яблочные половинки на солнце, Олег изумился внезапной символике: яблоко в разрезе – это два соединенных уха. Спаянных и самых чутких - друг к другу. А ещё это половинки сердца со сглаженным углом. «Ты теперь моя невеста, Тась», - добавил напоследок.
Татьяна купила дорогую пряжу и сшила справное шерстяное платье. На свиданку в нём теперь ходила. Иногда посредством Дергача удавалось провернуть и домашние (общежитские) посиделки. С печкой, чайком, граммофоном.
Однажды в январе он явился измотанный, мрачный: никакой. Ни сил, ни слов. Таня стянула валенки и сорвалась в дробный вопль: ноги обморожены и стёрты. Без раздумий схватила чёрные ножницы и решительно отхватила подол форсовой юбки. Получи портянки! Ему не хватило реакции предугадать. Минуту спустя, когда всё было сделано, прошептал: «Как я богат, что ты у меня есть».  И отплатил долгим поцелуем.
Мужские ладони держали её подбородок. Как драгоценную икону. Он любовался, приникал, отстранялся. Снова любовался,  крутя на свет, будто впервые, и целовал, целовал. Каждую чёрточку, каждую ямочку, каждую морщинку. Ты – великая душа, не уставал повторять он, великая душа!

***
Великая душа, великое сердце - они широки, они на равных говорят со всяким, даже с убогим. Они, на свою беду, не могут допустить, что кому-то несвойственно чувствовать так же и то же, что и как чувствуют они. Что кому-то несвойственно излучать так же любовь, совесть, духовность, как это дано им. Отсюда их пресловутая наивность. Им просто непонятно всё животное: подлость, жестокость, лживость. Так говаривал он, вспоминая былое и канувших в Лету: отца Никиту, Кольцова, Митника, Кудрявых, Дергача… Чёрствая душа, холодное сердце, они ограниченны, узки. Они замкнуты на себе и никогда не поймут тех, кто не вписывается в их плоскую систему координат. Им не дано широты, многомерности и различения. Отсюда узость самозваной «элиты» - узость во взгляде на всё доброе и человеческое.
Не всегда понимая, она без капли сомнений разделяла взгляды и принципы Олеженьки. Его устами, полагала она, глаголет Правда. Под которой подразумевала Бога, в которого оба внутренне верили, не принимая канонов и обрядов официального культа.
Ей и в голову не закрадётся осуждать мужнину непримиримость последних лет. Ещё в 1992-м он на 2 пятилетки вперёд с точностью до долей процентов высчитал катастрофические последствия «преобразований» в их области. И все его прогнозы по грядущему развалу сельского хозяйства, промышленности, социалки неумолимо сбываются. Созидатель и оптимист, Олег Житнев не терпел разрушителей, губителей и корил себя за бессилие им воспрепятствовать. Особенно жёстко крестил  младореформаторов»:
- Какие реформы? То, что делают эти, извините за моветон, млекопитающие, может быть, и реформа, но реформа в масштабе отдельно взятого организма. Сожрать столько, чтоб ещё больше испражнить на кормильца. Банальная авантюра ради личной синекуры. К власти прилипли имитаторы и профанаторы, обвешавшие себя гроздьями званий, титулов, дипломов, сертификатов, научных степеней, наград, премий и призов. При всём этом изобилии у них всех нет главного – совести. Совесть –  самая сильная воля, воля к раскаянию за то, что тебе хорошо, хотя ты этого не заслужил.
Не признавая модных однодневок, Олег Никитич строг и к проходным увлечениям. Крайне разборчивый даже в оценке корифеев, он холодно отзывается о свежих «небожителях»:
- Набоков? Он моден, - и сквозь антракт, - пока. Это пока - сейчас. Певец эгоизма, а сейчас в России триумф эгоизма. По большому же счету, Набоков - вычурный и рафинированный эпигон Бунина в приправе цинизма, фрейдизма и центропупизма.
Но он же даровит, возражает Татьяна. Но даже здесь у Житнева свой подход. Дар – от Бога, дар с деньгами не связан, а вот талант – это да, он по происхождению даже, этимологически от денег, а значит – от дьявола.
Не щадил бывший зек и современную «интеллигенцию», которую непременно закавычивал. «Россиянский «интеллигент» – это скользкий лупоглазый рак. Он жмётся задом к кормушке, гадит и рвёт клешнями всё, что «меня не касается», а, стало быть, мешает. И, лишь угодив в кипящую кастрюлю, он начинает краснеть. Интенсивно и радикально.  Только поздно, батенька».  А по «новым русским» с едким сарказмом: «Наши крутали – это подстриженные бабуины, выучившие 30 слов, из которых 27, не считая ФИО, ненормативные».
Ничего, кроме иронии, не вызывают у него «партийные лозунги». «Свобода слова?  Монолог в стакан. Гласность? Диалог стакана с микрофоном: миллионам – стакан, единицам – микрофон».
Не мудрено, что с началом «перестройки» круг их друзей стремительно сузился. Житневы просто не смогли по-старому общаться с теми, кто полярно поменял принципы. Олег не терпел конъюнктурщиков, предателей, циников. Буквально, на днях порвал с одним профессором филологии. По примеру «продвинутой интеллигенции», тот вдруг пустился во все тяжкие на ниве мата. Профессор, в общем-то, матерился всегда, но при Житневых, блюдя имидж, сдерживался. И вот однажды, сочтя, что «святых не осталось», дал «волю матушке». Для Олега его не стало. «Тась, поверь, если бы он все эти годы не притворялся, я бы, может, и стерпел. Хотя… для профессора русского языка, наставника будущих учителей мат - грех непростимый»…

8.
Грех непростимый – измена. Об этом Тася догадывалась с детства. Но уверилась в истине лишь годы спустя…
…К дню рождения любимой Олег готовился долго и основательно. Однажды ему в лесу попался невиданной красоты цветок. Формой -  сердечко, до макушки ал, лишь остренький вершок - в желтоватых разводах. И один-одинёшенек. Тут-то и сгодилась ботаническая закваска. Лагерь стоял на красной бесплодной глине. А Житнев в маленькой нише за казармой, между забором и кухонной мусоркой, присмотрел высокую бетонную тумбу. Туда, за мусорку, не совались даже собаки, только - солнце. И теперь вот -  он. Намеченную делянку нарёк «оранжереей». Для начала по краям тумбы выложил бордюр из булыжников. Потом две недели тайком переносил из лесу землю: за пазухой, в сапогах, рукавицах. По крупичкам, по горсточкам наращивался почвенный слой. Наконец, доставил «рассаду»...
И что ни утро, одна и та же дурацкая мысль: выследили, сорвали, растоптали! Истерзав за день сердце, выберет момент, заглянет за баки и: фу-у, отлегло – растёт, алеет чудо. Оно, конечно, не как в лесу, но для лагеря – просто загляденье!
…Проникнув к цветнику с кружкой воды, ещё затылком запеленговал знакомый присвист. Всё! Поздно дёргаться: Дергач. Жирный вредный Дергач выследил «диверсанта». Олег развернулся. В голубых глазах, впитав всю скорбь ненастного неба, полыхнула гроза. Кружка отведена, как граната перед броском. Вертухай то ли понял, то ли ещё чего… Лишь кхекнул:
- Ти, це, не сси. Сам не трону і іншим не дам, –  и вымученно захихикал. – На волі розплатишся.
Своё жмот слово сдержал. Уже на воле Олегу стало известно, что за молчанку и лояльность Татьяна платила Дергачу харчами: шоколадом, сухофруктами, спиртным, а на десерт – редкими весточками от Зойки, с которой практичный вертухай таки сошёлся. Лет через пять…
В день рожденья Олег поднёс Тане королевский букет из трех бутончиков и самопальный фотоальбом, тот самый – алого бархата, из полотнища имперской хоругви. С тех пор и вошло в их обиход кодовое слово «Алёник». Позднее засушенный цветок перекочевал в альбом, как талисман семейного счастья.
Через полгода Олега амнистировали.

***
Татьяна Романовна любуется тем, как Олеженька любуется альбомным Алёником. Но до чего же больно видеть его таким – беспомощным, вялым, на этой больничной койке. Белая простыня, серый Олег, выцветший Алёник.
Сколько раз пыталась она выведать у суженого название цветка! Он лишь пожимал плечами: «Не знаю. Пусть остаётся Алёник. На воле выясним». На воле узнавать тоже не стал.
В груди слева щипнуло, тюкнуло по голове: Олеженька уходит! А ты должна сохранить, унести вашего Алёника...
Ты так решила вечность назад. Точнее, в 1953-м…

9.
В 1953-м, по амнистии переехали в Ку-в, где Олега, как ни странно, помнили. Город обзаводился бытовым газом, и супругам Житневым нашлась работа в газовом тресте.
Первый год вольного житья преподнёс «сюрприз». В Татьянин день рожденья заявилась… Лариса, которая успела развестись со своим конвоиром, заимевшим на том этапе полковничьи погоны и зазнобу посдобнее. И как-то так Ларисе эти 16 лет не в ущерб пошли: даже похорошела. И вот - на их пороге. Надушена дорогим парфюмом, разодета не хуже Шульженко или Серовой. Долго жала на звонок, в лоб открывшей Татьяне бросила надменно:
- Я жена Олега. А ты?
До сих пор Татьяна не может поверить, что пережила ту ночь. Олег, сидящий за столом с бокалом шампанского... Увидев Ларису, подавился, оледенел. Видение из прошлого, оно завораживало, будило… Беса или всего лишь память? Татьяна сказала: «Вот и всё». Себе. Лариса болтала без умолку. Ему. Олег молчал. Было поздно. Бессловесно постелила им и пошла страдать. В его кабинет. Ночь провела на балконе - дома боялась задохнуться. Малиновый колобок томился, томился и катанул за окоём. Луна сощурилась в утлую дужку.
Душили слёзы, сердце плющила обида. Неподъёмная. Незаслуженная. Эта ночь походила на ад, в котором её душа рисковала завековать. Завтра не наступит никогда, даже если наступит. Отчаяние отрешённости...
…Завтра она разобрала постель. В его кабинете. На кушетке. Часы пробили шесть раз, а за ними щёлкнул замок входной двери. От напряжения пот застилал глаза, морозил тело. В кабинет вошел Олег. В руке… кабы не поднос. Молчит. Мучит. Доколе ж?
- Больше она не вернется, Тась. Я рассказал ей только про это.
А в руке не поднос, - альбом, и раскрыт он на странице с Алёником…
Муж не совершил грех непростимый.
Ты у меня святой и вещий, Олеженька!

***
В палату входят сыновья. Оба в годах. Тогда, в 1938-м судьба развела Алексея и Павла по разным детдомам. Лишь спустя двадцать лет Олег Никитич разыскал их и соединил. При первой встрече ни Алексей, ни Павел отца не признали. В день ареста оба были слишком малы. От родителей не осталось ни вещей, ни фотографий. Повезло в одном: оба росли и взрослели в Ку-ве. Сыновья «оттаяли» лишь в новой отцовской квартире, когда узнали про Алёника. И с той поры Татьяну Романовну зовут мамой. А Олег Никитич завёл славную традицию собирать семью по субботам.  И всегда стол украшают чай, картошка, пирожки с ливером. «И ещё просто с капустой». Святое!
Сегодня и была суббота, вот только место сбора другое. Больница.

10.
Больница! До преклонных лет Олег Никитич избегал этих стен. Ведя здоровый образ жизни, он никогда ни на что не жаловался. Только ведь не жаловаться и не болеть – вещи разные. И понимание этого пришло поздновато.
В газовом тресте Житнев дослужился до заместителя директора. Татьяна ушла на пенсию геологом линейно-производственного управления того же газового предприятия. Отпуск старались проводить вместе. Если порознь случалось, тоже не беда. Татьяна, само собой, «умирала по Олеженьке». А он, с первой же поездки на дальний курорт, взял за правило высылать ей «звуковое письмо». И каждый вечер с рентгеновской плёнки проигрыватель воспроизводил его новое и вечное признание в любви, увенчанное лучшей лирической песней сезона. «Ландыши»… «Королева красоты», «Нежность»… И так до самого приезда. И земля ни разу не пустела без тебя…
Ссоры случались, но очень редко. Тушили оба, причём одновременно: улыбнулись, и чао, госпожа размолвка. «Ты - семечка арбузная», - это, пожалуй, было самым крупным его ругательством в адрес Таси. Она же вообще никогда не решилась повысить на Олеженьку голос. Все «конфликты» переживала, как ночь перед расстрелом, страшнее которого была только одна ночь – на балконе…

***
С воодушевлением сыновья разглядывают обложку будущей книги. Татьяна Романовна не сводит с мужа глаз. Его руки слишком долго прикрывают страничку с Алёником. И в голове вдруг яснеет: «Он же ботаник! И наверняка уже тогда, в лагере, знал настоящее имя Алёника. Конечно, знал»…
Знал, но устроил маленькое чудо, мудро, по крохам разнесённое на всю их долгую жизнь. Ты сделал так, что Алёник был и останется для меня, для нас обоих, символом неразгаданной тайны, здешнего и нездешнего счастья… Узнать «родовое» имя цветка – всё равно, что усомниться в святости Алёника. А значит - убить?
Поэтому, только поэтому и продлевал он жизнь вашему идеалу, общей надежде. Пока есть цель, - есть смысл - есть интерес - есть ты - есть я... МЫ… ОБА…
Пока дышишь, есть повод жить...

11.
Жить. Что может быть проще? И найдётся ли в этом мире что-нибудь сложнее?
Булькающими вспышками солнечные лучи гасли в грязных, кривеньких зеркальцах луж. И заново, заново рождались. Природа правила великий бал весенней нови.
- Паша, папа уронил лепесток, поднять бы. Под кровать залетел, – в глазах младшего непонимание. Татьяна Романовна делает ещё одну попытку. - У Алёника лепесток оторвался.
Двенадцатый лепесток оторвался.  Оторвался и тромб.



* Повесть построена на реальных фактах из жизни семьи Бырдиных, а также Д.И. Ивовича (1902-95) и рассказе Е.В. Умновой (1943-2003).
** Цитируется реальный донос П.П. Постышева (1887-1939), видного партийного деятеля, секретаря Куйбышевского обкома ВКП (б) в 1937 году, «прославившегося» маниакальными поисками «врагов народа» и кампаниями по выуживанию троцкистко-фашистских символов с обложек школьных тетрадей, этикеток спичечных коробков и проч.

15-16 мая 2004






Напечатано: "Литературный Факел", Москва, 2005;
"Русское эхо", № 10, 2013.