Михалёвы

Василий Мохов
     В декабре, когда выпавший снег уже не тает и окончательно устанавливается хорошая морозная погода, в Раковке начинают резать свиней.
     Конечно, эту картину не назовёшь пасторальной, и большинство горожан она приведёт в состояние шока, а вот для жителей села это самая что ни на есть проза жизни. Слов нет, жалко какого-нибудь Борьку или Хавронью, но что же делать? Именно для этого их и выкармливали. Да в конце концов ветчину, колбасу и буженину любят почти все, а уж про домашние котлеты из свежей свининки я вообще молчу! Как вспомнишь, какие они сочные и горячие, да с лучком, да с чесночком, да с прижарочкой, аж слюни текут! Я подозреваю, что вот такие котлеты по ночам тайком едят даже самые убеждённые вегетарианцы.
     С самого раннего утра ещё затемно, хозяйки растапливают печи и греют на них в больших чугунах, кастрюлях и вёдрах воду. Горячей воды должно быть много!
     Если погода стоит безветренная, то в предрассветное небо, поднимаются над крышами из труб высокие белые столбы дыма и стоят, похожие на причудливые колонны, сделанные из ваты.
    У мужчин свои заботы. Кто лампу паяльную настраивает, а кто, поплевав на брусок, доводит на нём нож свинорез, и настроение у всех в доме какое-то и деловое и предпраздничное.

     Родители мои, свиней в хозяйстве редко держали. Мать всю жизнь работала врачом в больнице, а отец ездил на бензовозе и, бывало, что целыми днями пропадал в рейсах по району. Но иногда все-таки брали одного или двух поросят выкармливать. И вот когда они вырастали, и подходило время пускать их на мясо, в доме начиналась трагедия! Беда была в том, что отец, вырастив домашнее животное, прирастал к нему всем сердцем. Собака и кот были для него роднее любой родни. Куры, когда он присаживался отдохнуть на пеньке во дворе, бежали к нему со всех сторон, обступали и даже забирались на плечи. А уж своего любимчика какого-нибудь хроменького петушка или самую маленькую курочку он всегда брал на руки и кормил из рук – чтобы большие не обижали. Вот и с поросятами: вырастить-то он их вырастит, а зарезать потом не может, рука не поднимается.
     Хорошо, что есть сосед приятель Прокофий Никитович Михалёв, а по-уличному просто Проня. Дом у него почти напротив нашего. Проня убивец матёрый и опытный, сколько свиней на тот свет отправил, уже и сам не помнит. А в последние годы приноровился их из ружья стрелять, вроде как и гуманнее и эффективнее. Вот и в этот раз отец обратился к нему
     - Ты уж как хочешь, Никитич, а завтра выручи, я-то сам не могу, ты же знаешь
     - Всё Фёдор Васильевич как надо обстряпаем, готовь магарыч и закуску!
     - Это само собой!
 
    Проня пришёл с двустволкой, как только рассвело. Сам он среднего роста, коренастый. Ноги как у кавалериста калачиком, от этого и походка у него увалистая, как у утки. Шапка на затылке, ватник нараспашку, старые домашние штаны заправлены в шерстяные носки, на ногах  глубокие галоши. Голова круглая, нос картошкой. Один глаз у Прони всегда прижмурен и не видит совсем, это от ранения, полученного на войне.
     - Здорово ночевали хозява! У вас всё готово?
     - Здравствуй Никитич, – встречает мать соседа, – всё давно готово, а ты чего это в галоши вырядился? Мороз-то вон какой!
     - А я на двое носков, да и стельки у меня там тёплые. В валенках неспособно, не присесть в них, ни нагнуться. Када ж начнём?
     - Да чего ждать, прямо сейчас, – отец нерешительно топчется в коридоре, – вы уж там пока без меня, а я потом выйду. Вон Василий если что, поможет.
     - Ладно, жалельщик, иди уж в дом без тебя управимся, но как выстрел услышишь, выходи сразу.

     Мы идём с Проней за дом на хозяйственный двор, он несёт ружьё, а я большую старую кастрюлю с тёплыми помоями. Выбрав место почище и поровнее, Проня командует:
     - Ставь здесь и выпускай свинью.
     Я открываю калитку загона, и здоровенная свинья, почуяв запах пищи, чуть не сбив меня с ног, бросается к кастрюле. Она сразу же опускает рыло в тёплое месиво и начинает громко чавкать и похрюкивать от удовольствия. Проня, «переломив» ружьё, вставляет в стволы патроны (второй на всякий случай)
     - Васька, ты бы отошёл вон хоть за погребец, а то мало ли чего!
     Я со всех ног бросаюсь и убегаю за крышу погребца, крытую чаканом. Знаю я это «мало ли чего»!

     Прошлой зимой Михалёвы забивали своего кабана. По этому случаю из Волжского приехали оба сына Генка и Витька помочь, ну и свою долю мяса  забрать, конечно. Братья приехали в первой половине дня. Им бы переодеться и сразу к  делу приступить, но Кондратьевна сынков пожалела и усадила за стол.
     - Как же так, с дороги уставшие да голодные!
     Ну а раз так, то и Проня к столу подсел. И выпили-то всего одну поллитровочку, но Никитич, с утра пить не привыкший, заметно окосел. Вышли они во двор кабана стрелять, а его водит из стороны в сторону. Младший Витька ему и говорит:
     - Батя, давай я стрельну, а то ты чего-то уставший.
     - Сопли утри отца учить! Что ж я в кабана в упор не попаду что ли?
     Кабан действительно своими размерами больше напоминал гиппопотама, чем свинью. Проня решительным шагом подошёл к нему, вскинул ружьё и, прижав приклад к плечу, начал нажимать спусковой крючок и…в этот самый момент, поскользнувшись, начал заваливаться на спину. Оглушительно грохнул выстрел, от трубы соседнего дома в разные стороны красными осколками брызнул кирпич. Кабан, насмерть перепуганный выстрелом, очертя голову бросился куда глаза глядят. На полном скаку он вышиб своей чугунной башкой три штакетины в заборе и вырвался на оперативный простор, то есть в огород.
     Больше часа мы бегали за ним по мёрзлой паханине, стараясь загнать обратно. Проня. с крыльца сначала пытался руководить облавой, но потом плюнул и ушёл в дом спать.

     Я выглядываю из-за своего укрытия. В небе над двором кружат две сороки, на камышовую крышу сарая села стая воробьёв, а на столбах забора сидят, облизываясь, соседские коты. Все чуют скорое дармовое угощение и ждут его. Не видно только собак. Они придут ночью, и растащат выброшенные на огород внутренности так, что от них к утру и следа не останется.
     Проня чешет концом ствола свинью за ухом, потом делает шаг назад, вскидывает ружьё и БАБАХ!!! Сороки шарахаются в разные стороны, воробьи, фыркнув крыльями, срываются с крыши, котов с забора сдувает, как ветром. Свинья мирно лежит на боку с застывшей ухмылкой, и один глаз у неё прижмурен как у Прони. Тот достаёт из ствола дымящуюся гильзу, неизрасходованный патрон и протягивает двустволку мне.
     - На, отнеси в дом и отца зови.
     Пока иду к дому, как наркоман, нюхаю, как пахнет из ствола. Запах нельзя назвать приятным, напоминает тухлое яйцо, но эта вонь чем-то притягивает и завораживает, и я не знал в Раковке ни одного пацана, которому этот запах не нравился.
     Навстречу мне уже спешит отец, выражение лица страдальческое.
     - Ну как там, уже всё?
     - С одного выстрела наповал! Иди уже лампу разжигай.
     В чулане обметаю валенки веником. Наверное, кто-нибудь из читателей знает, как пахнет полынный веник, когда обметаешь им валенки от снега. Этот горьковатый запах лета в насквозь промороженном чулане…
     Когда я возвращаюсь во двор, отец опаливает паяльной лампой щетину, а Проня соскребает её ножом. Я тоже беру нож и начинаю помогать. Лампа гудит мощно и ровно, и из её сопла вырывается острый клинок голубоватого пламени.
     Потрошить Проня взялся сам, отцу не доверил
     - Ты, Фёдор Василич, лучше потом сало срезать будешь, а тут дело тонкое. Не дай Бог ножом желчный пузырь проткнёшь, всё мясо загубим!
     В большой эмалированный таз плюхается печень, затем лёгкое, сердце, язык и прочие деликатесы. Таз вручают мне, и я несу его, чтобы отдать матери. Она прямо сейчас будет готовить из всего этого жаркое, которое у нас называют свежиной, или просто печёнкой.
     - Ма, куда ставить?
     Мать чистит картошку. - Да вон хоть на старый стул пока поставь. Быстро вы как, я так и не успею за вами, ты, сынок, помоги мне.
     - А чего надо?
     - Возьми большую чашку и в погреб спустись. Надо достать из той кадушки, что слева, капусты и помидоров, и арбуз солёный тоже достань.
     В погребе темно и холодно. От ледяного рассола мои пальцы мгновенно коченеют и я перестаю чувствовать их кончики. Зайдя в дом, грею руки над плитой, корчась и приседая от боли.
     - Что, с пара сошлись? Ты их разотри хорошенько, надо кровообращение восстановить, - мать с сочувствием смотрит на мои мучения, – не ходил бы ты больше, они там и без тебя управятся.
     Но я, отогревшись, снова возвращаюсь во двор, там интересней. Отец, срезает пластами сало, а Проня, кое-как, обтерев руки снегом, курит папиросу и поучает отца:
     - Ты Фёдор Василич не жадничай, кое-где и с мясцом подрежь, себе же солить будешь, а с мясом сало она вкуснее.
     Не смотря на мороз, на лбу и лице Прони блестят крупные капли пота, а из-под шапки поднимается пар. Через час-полтора всё закончено. Тазы с мясом и салом занесены в чулан и стоят там, накрытые старой клеёнкой. Последним делом на деревянном чурбане отец отрубает топором от задней ноги хороший кусок мяса с косточкой. Это законная доля Прони за помощь, так положено. Потом мы заходим в дом и моем руки под рукомойником с куском хозяйственного мыла. Руки с мороза у нас красные, как клешни у варёных раков.
     Мать ставит в духовку противень с пирожками.
     - Федя, неси из серванта рюмки, а ты, Никитич, проходи за стол, сейчас обедать будем.
     - Не, Алексевна, ты мне сначала водички зачерпни, а то я упрел чего-то.
     - Да зачем же вам воду хлебать? Вон в корце я тёрна мочёного навела с водой и сахаром, пейте на здоровье!
     - Ооо! Вот это дело! – Проня припадает к краю корца и пьёт с наслаждением, жмурясь от удовольствия.
     - Страсть люблю теронок! Вот этот самый правильный - лесной и мелкий, а что тернослив сейчас у себя все насажали – это говно. Кислота в нём вроде есть, а запах и вкус не тот. Сама что ль мочила?
     - Да когда мне самой? Маша Растеряева угостила, а ей сестра из Гуляевки ведро привезла.
     Отец, не расслышав начала разговора, входит с рюмками из соседней комнаты.
     - Викторовна известная мастерица. Когда свинью режут, всегда она и рулета накрутит, и сычуг сделает, а эта не умеет – кивает он в сторону матери.
     - Вот он вечно свою любимицу хвалит! – шутливо ворчит на отца мать. - Уж что у них за любовь такая, прямо не знаю! А вот зато пирожки у меня всегда лучше, это ты хоть у неё спроси, хоть у Валерика с Сашком. Они мне всегда говорят:
     - У мамки борщ вкуснее, а у вас, тётя Рая, пирожки!
     - Ну вы проходите за стол-то, садитесь. А чего это твоя Кондратьевна не идёт, ты ей не говорил что ли?
     Проня степенно усаживается за стол, приглаживая ладонью свалявшиеся под шапкой волосы.
     - А чего ей тут делать, языком молоть? Нехай дома сидить!
     - Ну уж нет, так нехорошо, вы же нас всегда приглашаете. Вася сбегай, позови тётю Шуру, пускай приходит.
     Кондратьевна является в пуховом платке и короткой плюшевой шубе. Все рассаживаются за столом, и мать, открыв крышку кастрюли, начинает раскладывать горячее блюдо по тарелкам. Комната сразу наполняется запахом тушеной картошки с мясом и печенью. Остро и вкусно пахнет лавровым листом и пережаренным луком. Отец разливает водку. Себе и женщинам в маленькие хрустальные рюмки, а другу Прокофию в гранёную стопку.
     - Куды ты яму по самые края наливаешь, – робко возражает Кондратьевна, опасливо глядя на мужа. Тот зло сверкает на неё единственным глазом:
     - Цыц!
     - Ну, спасибо за помощь, хорошее дело сделали. Теперь давайте выпьем и поедим, а то уж слюни текут! – произносит отец незамысловатый тост.
     Все выпивают, и на некоторое время за столом воцаряется тишина, нарушаемая только звяканьем ложек и хрустом квашеной капусты. Потом отец наливает по второй. Кондратьевна выпивает водку и, морщась, с пристуком ставит свою рюмку на стол:
     - Ох, и крепка же Советская Власть!
     - Ага, чтоб она провалилась! – тут же вставляет Проня.
     - Ну вот чево ты опять начинаешь? – возражает мужу, осмелевшая после двух рюмок Кондратьевна. – Никакого сладу с ним нету! Как выпьить, так сразу власть ругать начинаить. Ну чем она табе не угодила? Пенсию плотють? Плотють! Хлеб в магазине есть? Есть! Чаво табе ишо надо?
     - Ыыы, дура ты дурра! Пенсию табе плотють! – передразнивает Проня жену, – да ты знаешь, какое в старое время у отца с дедом на хуторе хозяйство было? И быки у нас были, и лошади, и коровы, и овец, и свиней держали, а уж этим гусям, утям и курям мать и счету никада не знала! А как Советская власть пришла, ничего не стало, ведь всё ж дочиста поотымали! А голодали как? Нас всех мой дед от голодной смерти спас. Он хоть покойничек и с придурью был, а два мешка с зерном в копну спрятать догадался, их и не нашли. Мы в потёмках пойдём, откопаем их и отсыпим скоко надо, а мать ночью в чугуне запарит. Ели тоже по ночам, чтоб никто не знал, что у нас в доме еда есть. Вот она, какая твоя Советская власть, глупая ты баба! Мало я тебя по молодости учил, надо было подюжей вкладывать, чтоб до самой болятки достало!
     Мать, наклонившись ко мне, спрашивает:
     - Ты поел?
     - Поел.
     - Ну тогда иди в свою комнату, стихотворение поучи, что вам задавали. Чего тут тебе взрослые разговоры слушать?

     В соседней комнате я забираюсь на диван с учебником «Родная речь», и начинаю читать стихотворение.
                В воскресный день с сестрой моей
                Мы вышли со двора.
                - Я поведу тебя в музей! -
                Сказала мне сестра.

     После двух часов, проведённых на морозе, и после горячей и сытной пищи меня начинает накрывать неодолимой дрёмой. Я трясу головой и, чтобы согнать сонливость, пытаюсь представить себе этого пацана и его сестру. Пацан у меня получается самый обыкновенный, а сестра выходит длинная, тощая, очень вредная и обязательно некрасивая.
     - Это ж надо, как этому парню с сеструхой не повезло! Воскресный день же, в школу, значит, не надо. Ему, наверное, охота с друзьями в войну или в хоккей поиграть, а она его в музей тащит.

                Вот через площадь мы идём
                И входим наконец
                В большой, красивый красный дом,
                Похожий на дворец.

     - Хорошо, что у меня старшей сестры нет, а то бы тоже, наверное, мордовала. Хотя, куда бы она меня в Раковке водила? Музеев-то у нас нет. Москва - это другое дело. Интересно, они там, в Москве, свежину готовят? Свиней-то им негде держать, они же в квартирах живут. Или вот ещё, как они арбузы на зиму солят? Там же бочки и кадушки нужны, и погреб.
     - Погреб? Это какой ещё такой погреб? – строго спрашивает Проня, и его лицо всплывает передо мной. Он подмигивает мне единственным глазом, а в зубах у него дымится папироса «Север». И только я открываю рот, чтобы как-то объясниться насчёт погреба, то сразу же вижу, что это вовсе и не Пронино лицо, а свиная голова. Голова тоже мне подмигивает и курит.
     Книжка выпадает из моих рук, я клюю носом и, вздрогнув всем телом, просыпаюсь.
     - Фу ты, чёрт! Всего-то на пару секунд глаза закрыл, и уже такая ахинея приснилась! Господи, дай мне сил не то, что выучить это стихотворение, а хотя бы до конца его дочитать!

                Из зала в зал переходя,
                Там движется народ.
                И жизнь великого вождя
                Передо мной встаёт.

     - А коммунисты твои - это самые первые ворюги и есть! – не унимается в соседней комнате Проня.
     - Опять он за своё! Раиса Алексеевна, хуть ты ему скажи. Вот посодють тебя за твой язык, будешь тада знать!
     - Руки у них коротки теперь. Я бы их сам всех пересажал, поголовно!
     - И правда, Никитич, что ты всё про одно и то же заладил? – вступает в разговор мать – Расскажи нам лучше, как ты в танкистах служил и на Халхин-Голе под командованием самого Жукова воевал.
     - Хо! Это про службу-то про мою рассказать? – мгновенно переключается Проня на приятную для него тему, и по его голосу слышно, что он явно польщён таким вопросом. – Это можно, а ну, Фёдор Василич, плесни мне в стакашок.
     Сон с меня как рукой снимает. Захлопнув учебник и бросив его на диван, я через мгновенье опять сижу за общим столом. Слушать Пронины рассказы про службу и войну мне в сто раз интереснее, чем учить стихотворение про Ленина. Ни на кого не обращая внимания, и уже ни с кем не чокаясь, Проня один выпивает водку и, громко чмокая, закусывает солёным помидором. Сок течёт у него по руке и капает в тарелку и на клеёнку.
     - Раиса Алексевна, вот ты медицинский институт заканчивала, высшее образование у тебя, а вот скажи, знаешь ли ты, что монголы рыбу не едять?
     - Как это не едят, совсем что ли?
     - А вот так, не едять и всё! Им по вере не положено, вера у них такая. Мы раз на берегу реки стояли больше суток, а рыба в ней прям кишмя кишить! Они ж её не вылавливають, а она ж плодится! Ну, у нас умельцы нашлись, быстро на котёл хвостов двадцать нацмыкали. Мы в этом котле щербу сварганили, юшку выхлебали, сидим рыбку солонцуем. А тут как раз мимо нас пожилой монгол проходит. На вроде старца или монаха ихнего, посох у него в руке и бородёнка жиденькая такая. Увидал он, что мы рыбу едим, да как зашумит на нас! Мы конечно по ихнему ни бельмеса, а всё ж понимаем, что это он нас за рыбу отчитывает. Нам бы его на хер послать, да не удобно как-то, пожилой человек все-таки. Сидим, едим дальше. Вот он пошумел-пошумел, видит, что мы его не боимся и толку никакого, тогда он деньги достал и нам протягивает. Вот мол, возьмите, только не ешьте рыбу, не берите греха на душу! Ну вот что ты с ним делать будешь?! Пристал прям как репей! Взяли мы у него эти деньги, котёл значит в сторону, сами из-за стола повылазили. Всё дед, твоя взяла! Не станем мы эту рыбу больше есть, будь она трижды проклята! Эх, как он тут обрадовался! Улыбается, башкой кивает, бородёнкой трясёт – хорошо мол, очень хорошо! Похвалил он значить нас и дальше своей дорогой попёрся. А мы подождали, когда он уйдёт подальше, котелок достали и всю эту рыбу доели, и потом ещё ловили. И вот теперь вы мне скажите – ну рази не дурак этот дед после этого? По-моему круглый дурак, да ещё и набитый. Это ж надо было додуматься, первому встречному доверять, да ещё и деньги отдать!
     - А куда же вы эти деньги потом дели? – смеётся отец
     - Как куда? Пропили, конечно! У них, у этих монголов, всё ни как у людей. Поступает нам приказ – выдвинуться походной колонной в район учебных стрельб. Мы сразу по машинам и вперёд, а палатки в лагере охранять оставили двух дневальных с командиром. Дневальные были с молодого призыву, дня три как приехали. Как колонна ушла, командир у них, тоже куда-то стреканул, может по службе, а может бабёнка у него где была… А эти двое и рады, что начальство всё поразъехалось, потому как у них фляжка со спиртом была припрятана. Вот выпили они понемногу, и вышли покурить из палатки. Глядь, мимо монголка на коне едет, халат на ней длинный и коса чёрная до самой жопы. На морду правда дюже плоская, как будто её всю жизнь этой мордой об стенку били. Ну да солдату выбирать-то не приходится. Короче, захотелось им с этой монголкой побаловать. Шумнули они ей, фляжку показывают, пальцем себя по горлу щёлкают и рукой машут, мол, если выпить хочешь, иди к нам в палатку. Та подъехала, с коня слезла, идёт к ним и улыбается. Значит согласна. Вот ведь народ какой! Рыбу им значит исть грех великий, а спиртягу жрать всем можно и мужикам и бабам. Зашли они значить в палатку, выпили, то да сё, ещё выпили и полезли они к ней под подол. Тут она как заорёт басом :«Я сам! Я сам!» и отбивается, да такая сильная, что они с ней вдвоём не совладают! В общем, это мужик оказался! Красноармейцы-то молодые были, только приехали. Откуда им было знать, что у монголов мужики косы на голове носят, а халаты у всех одинаковые? Вот смеху-то над ними было!
     За столом все смеются. Смеётся и Проня, но потом заходится долгим хриплым кашлем и, махнув рукой, идёт на крыльцо курить. Когда он возвращается, от него веет морозцем и резко и неприятно пахнет табачным перегаром.
     - Ну а как воевал-то, расскажешь? – напоминает отец, и выливает Проне в стопку остатки водки из бутылки. Тот сразу её выпивает, уже не закусывая.
     - Как воевал? Ну, када бои начались, мы этим самураям дали просраться как следует – язык у Прони уже начал слегка заплетаться – но и они с нами не дюже цацкались. Там и мне досталось, осколком под самый глаз хлобыснуло. Попал я после этого в госпиталь и провалялся там долго. А потом вызывает меня главный врач и говорит: « Всё, Михалёв, отвоевался ты! Собирайся домой, списываем тебя под чистую. Завтра тебе выдадут документы и отвезут на станцию. Рану мы тебе залечили, а глаз, извини, уже не отремонтировать»
     - Спасибо говорю и на том, лучше без глаза домой поехать, чем без головы. Только как я до станции в одной шинели доеду? Ехать далеко, а морозы, вон какие завернули. Вы бы сказали вашему интенданту, пусть он мне какой-нибудь полушубок даст, хоть до поезда. Вызвали интенданта, а тот ни в какую! Знаю я, говорит, этого Михалёва, он прохвост, обязательно полушубок присвоит, а мне потом как отчитываться? И конечно, хохол, рожу на казённых харчах отъел, толще моей задницы. Пускай, говорит, он при вас, товарищ военврач, слово даст, что не увезёт полушубок с собой, тогда дам. Делать нечего, пришлось мне пообещать. На другой день отвезли меня на станцию, я про поезд всё узнал, пора полушубок водителю отдавать, а жалко! Он хоть и не новый, а добрый, только с одной стороны воротник слегка молью побитый. Как же быть, думаю? И придумал! Взял, да и продал его прямо там на станции. А чего? Я же обещал этому хохлу, что с собой полушубок забирать не буду, а на счёт того, чтобы не продавать, уговору не было!
     - А деньги пропил, конечно? – смеётся отец.
     - А то как же! Мне их, считай, до самого Урала хватило! Э-хе-хе хе-хе! – вздыхает Проня и с сожалением смотрит на опустевшую бутылку.
     - Ну всё, спасибо за угощение, нам пора к дому – засобиралась Кондратьевна.
     - Постойте, куда же вы, а чай с пирожками?
     - Не-не! Он уж вон какой пьяный, я потом и не дотащу его. Один почти всю бутылку выпил!
     Проня с трудом выбирается из-за стола, сильно обелив о стену плечо и рукав. Кондратьевна помогает мужу одеваться, а мать засовывает в глубокий карман его ватника газетный свёрток с пирожками.
     - Куды ты нам ещё с собой суёшь! – протестует тётя Шура – и так хорошо угостили.
     - Берите, берите. Кому же я их столько напекла? Вася потом и Растеряевым отнесёт. Тебе же ужин готовить не надо будет, да там и позавтракать хватит.
     - Ну спаси, Христос!
     Я смотрю в окно, как Михалёвы выходят из нашего двора и идут по улице. Кндратьевна тянет мужа за рукав фуфайки. Проня семенит за ней, переваливаясь на своих кавалерийских ногах. Левая рука у него вытянута вперёд по ходу движения, а правая отведена назад. Ватник как всегда нараспашку, шапка на затылке. Просеменив несколько шагов, Проня вдруг упирается и останавливается как вкопанный, гневно и бессмысленно таращась на жену, как будто видит её первый раз в жизни. Выждав минуту, Кондратьевна опять тянет его за рукав, и он опять семенит за ней. Так они и идут до самого дома, короткими перебежками с остановками.

     Сам Проня не местный. Родился и вырос он на хуторе Орешкин, был когда-то такой хутор под станицей Раздорской, оттуда его и в армию призвали. А в Раковке он осел уже после демобилизации, женившись на местной комсомолке-активистке Шуре.
     Обзаведясь семьёй, молодой хозяин стал наводить в ней свои порядки. Первым делом, он взялся за перевоспитание жены «… и всю эту дурь комсомольскую из башки у ней выбил» Невеста оказалась способной к обучению и за короткий срок превратилась в образцовую жену. Двор у них всегда, сколько я помню с самого детства, опрятный и чисто выметен. В доме, когда ни зайди, ни пылинки, ни соринки, крашеный масляной краской пол, блестит всегда так, как будто его только вчера покрасили. Стены побелены мелом с добавлением синьки, на окнах простенькие, но всегда чистые занавески. Зайдёшь к ним, уголёк в печке потрескивает, кот на сундуке дремлет и ходики на стене тикают, тепло, чисто и уютно. И сам Проня всегда обстиран и ухожен..
     Когда началась война, Проню на фронт не взяли из-за инвалидности. В 1941 году родился у них первенец Генка, а в 1943 появился на свет Витька. Много народа на войну забрали, мужчин, тем более грамотных, в Раковке почти не осталось, а Проня был грамотный! Уж не знаю, учился ли он на каких-нибудь курсах, а только бывшего танкиста назначили вскоре заведующим Раковской сберкассой. Нацепил танкист очки на нос, натянул синие сатиновые нарукавники и, превратившись в советского госслужащего, сел заправлять финансами. В те годы, наверное, много инвалидов по воле и стечению обстоятельств, сами того не ожидая, оказались на руководящих должностях. Многие потом сделали себе карьеру. Многие, но не Проня! Сам-то он против карьеры, пожалуй, ничего не имел, но подвёл его сложный и неуживчивый характер.
     Немец «пёр дуром» подошёл к Волге и уже шли бои за Сталинград. Раковку часто и жестоко бомбили. Через нашу станцию со стороны Москвы шли к Сталинграду эшелоны с войсками и техникой, вот вражьи самолеты и налетали. Много там людей погибло. Хоронили всех в братской могиле в центре хутора. Там сейчас стоит обелиск, а раньше был памятник - солдат с автоматом. Положение складывалось угрожающее, и район начали готовить к возможной оккупации. Формировались партизанские отряды, а в лесах вдоль Медведицы в ярах и заросших терновником балках делались схроны с продовольствием. Продукты для будущих партизан собирали у населения. Бывший боевой танкист отнёсся к этому делу серьёзно и со всей ответственностью. Проня сдал в партизанский фонд пару валенок, крупу, сало, а ещё пожертвовал глиняный горшок с мёдом. Немцы до Раковки так и не дошли, но надо же было такому случиться, что ещё раньше, совершенно случайно, Проня увидел свой горшок на столе у какого-то высокого районного начальника. Начальник  «гонял чаи» и нахваливал мёд. От возмущения Проня чуть не задохнулся, но промолчал, а на первом же собрании выступил с гневной обличительной речью, в которой публично разоблачил ворюгу. Последствия этого выступления оказались для Прони самыми неожиданными. Начальнику хоть бы хны, а Проню с занимаемой должности вскоре турнули. С тех самых пор и до конца жизни испытывал Проня глубокую неприязнь ко всем начальникам, начиная с генерального секретаря ЦК КПСС и заканчивая бригадиром самого захудалого колхоза. И всех считал ворами и по мере сил и возможности разоблачал. Я ещё учился в школе, но хорошо помню одно из его последних громких дел, когда он, работая на МАСЛОПРОМЕ, дежурным компрессорного агрегата, «накрыл» собственную начальницу Селиванову, которая ночью тайком пыталась унести с работы ведро сливочного масла. Ночная операция по задержанию проводилась по всем правилам с привлечением участкового.
     Жизнь порой шутит над нами. Как-бы не презирал Проня  начальство, а самый лучший его друг был начальником. Фёдор Иванович Воробьёв работал заведующим Раковской почтой. Друзьями они были закадычными и дружили семьями. То Михалёвы идут в гости к Воробьёвым, а обратно Кондратьевна тащит Проню почти на себе. То Фёдор Иванович со своей женой Васёной приходят к Михалёвым. Тут сразу накрывается стол, на котором появляются немудрёная закуска и выпивка. Сначала едят и пьют, а потом начинают петь песни. Фёдор Иванович петь умеет, и голос у него приятный, и песен он знает много. Но из всех есть одна самая любимая
                Гришка ключник злой разлучник
                Нас с княгиней разлучил!
     Васёна подпевает мужу высоким голосом – дишканит, и Кондратьевна тоже поёт, один Проня молчит. Создатель начисто лишил его и слуха и голоса, поэтому пока трезвый, Проня стесняется. Но потом, выпив как следует и избавившись таким образом от комплексов, он обязательно исполнит свою любимую
                Три танкиста, три весёлых друга.
                Экипаж машины боевой!
     Правда, исполнение Проней этой песни пением можно назвать только весьма условно. Он просто громко и отрывисто выкрикивает слова песни, энергично размахивая кулаком над головой.
    
     Кроме семейных посиделок с Воробьёвыми, были у Прони два законных дня в месяце, когда он позволял себе расслабиться от души. Это были дни аванса и получки. Я сам пару раз слышал, как он, предаваясь воспоминаниям, рассказывал отцу:
     - Получу денежки и сразу в продуктовый, а там продавщица уж знает, чего я покупать буду, полкруга колбасы полукопчёной и бутылку перцовки. Да, полукопчёная и перцовка! – повторял он и мечтательно прижмуривал единственный глаз.
     Неизвестно, как Проня употреблял перцовку и колбасу, один или в компании, но зато доподлинно известно, что возвращался он домой чуть живой.
     Жители нашего кутка наизусть знали дни Прониной получки и аванса и ближе к вечеру некоторые соседи выходили к своим заборам, ожидая бесплатное представление. Тётка Данилиха, с которой Кондратьевна всю жизнь находилась в состоянии холодной войны, первая, усмотрев Проню в начале улицы, елейным голосом сообщала:
     - Шура, вроде твой показалси возле анбулатории, кажись опять на бровях, готовь тачку.
     Кондратьевна подходила к калитке и, взяв ладонь козырьком, с тревогой вглядывалась в даль улицы. Проня, выписывая кренделя, приближался к балке. И здесь было очень важно, сумеет он преодолеть эту балку самостоятельно или нет. Бывало, что преодолевал, но случалось и так, что спустившись к мостику, он падал под него в траву и сразу засыпал.
     Тогда Кондратьевна выкатывала со двора тачку на железных колёсах, на которой обычно возили навоз или мусор, и, громыхая по кочковатой дороге, спускалась к мостику. Там она, загрузив своего благоверного на транспортное средство, привозила его во двор и с большим трудом затаскивала в дом.
     Если быть до конца честным и называть вещи своими именами, то надо признать, что иногда Проня занимался откровенной симуляцией. Я думаю, что ему лень было подниматься из балки в гору или просто нравилось кататься на тачке, а скорее всего, и то и другое. Иначе, как тогда объяснить тот факт, что, оказавшись в доме, он к изумлению Кондратьевны, восставал как Феникс из пепла, и требовал продолжения банкета? Утвердившись на ногах, Проня грозно приказывал жене:
     - Шурка! А ну марш в магазин за бутылкой!
     - Никуда не пойду! – махала та на мужа руками, – хватить табе уже, ложись спать!
     - Ах ты, чёртова баба, мужу перечить?!!! – рычал Проня и пытался ухватить жену за узел волос на голове, но та почти всегда уворачивалась, и в его пятерне оставался лишь её платок или косынка.
     Тогда с красным от натуги и перцовки лицом, задыхаясь от одышки и ярости, он карабкался на высокую с двумя перинами кровать, над которой висела двустволка.
     - Убью, паскуда, застрелю!!! – и рвал с гвоздя ружьё.
     - Караул, люди добрые, убивают! – кричала Кондратьевна и опрометью бежала из дома вон. Кричала она громко, но как-то заучено и несколько театрально. Кроме того, пробегая через комнаты, она не забывала по- хозяйски открывать все двери настежь, за исключением последней, которая вела из чулана на улицу. Оказавшись во дворе и продолжая голосить, она добегала до калитки и застывала в тревожном ожидании. Зрители у заборов тоже напрягались и, даже, подавались вперёд. Наступал кульминационный момент и все ждали, что же будет дальше? А дальше с большим опозданием в доме грохотал выстрел. Заряд, пролетев через все комнаты сквозь дверные проёмы, вонзался в чуланную дверь, и расщеплял на ней две или три доски. Потом наступала тишина, и опускался занавес. Зрители без аплодисментов покидали свои места и расходились по домам. Кондратьевна, выждав минут десять, подходила к завалине и осторожно заглядывала в окно. Рассмотрев там всё, как следует, она уже без опаски заходила в дом. В доме висели клубы сизого дыма, пахло пороховой гарью, и всюду валялись клочки газетных пыжей. В дальней горнице на полу лежал бравый казак Проня. Вдоволь навоевавшись, он крепко спал в обнимку с ружьём. Вояку разоружали, разували и подсовывали ему под голову подушку в цветастой наволочке. Так он и спал часов до трёх ночи. Потом вставал и долго пил холодную воду, ляская зубами о края железной кружки. Зоревал Проня уже в своей кровати
     На следующий день, жестоко страдая с похмелья и не поднимая глаз на жену, он чистил ружьё и выстругивал новые доски. Во время перекуров у него заметно дрожали руки, а на лбу и лице блестели крупные капли пота.

     Оба сына Михалёвых - и Генка, и Витька - уехали жить в Волжский. Почти сразу после армии. И того и другого я помню по их приездам домой в отпуск. Генка мне запомнился меньше. Он был намного старше меня и не отличался общительностью. Почти все мои воспоминания о нём укладываются в два эпизода. Однажды, он привёз родителям осетрину, а те угостили нас. Так я впервые попробовал этот деликатес. А когда у Михалёвых ещё не было телевизора, Генка приходил смотреть к нам чемпионат мира по футболу из Мексики. Тот матч наши как раз играли с мексиканцами и выиграли! Генка был заядлым болельщиком.
     А вот Витьку я запомнил очень хорошо! Кроме пристрастия к выпивке, была у него ещё одна страсть – возиться с пацанами. Это именно он научил нас с Лёшкой Фоминым стрелять из ружья, разбирать и чистить его и снаряжать охотничьи патроны. Когда Витька доставал из-под отцовской кровати старый чемодан и, поставив на сундук, что стоял всегда справа от входной двери, открывал его, то у нас с Фомой глаза разгорались так, как будто перед нами открыли ларец с сокровищами. Чего в этом чемодане только не было! Там стояли картонные коробки с дымным и бездымным порохом, на которых были нарисованы лоси и сидящие на ветках тетерева. Холщёвые мешочки с дробью и картечью, волновали нас своей тяжестью. Была там ещё коробочка с пистонами, самодельный шомпол для трамбовки пыжей и много других охотничьих причиндалов. Витька терпеливо учил нас вставлять пистоны, отмерять и насыпать мерным стаканчиком порох и дробь, а попутно рассказывал нам взрослые анекдоты. Мы с Фомой очень уважали Витьку. И вовсе не за эти анекдоты, которые мы итак давно уже знали и рассказывали между собой, а за то, что он общался с нами, как с равными, и ничем не выказывал своего превосходства в возрасте.
     Потом мы спускались в овраги и стреляли по консервным банкам и бутылкам. Как-то зимой, когда, по мнению нашего учителя, мы были уже достаточно подготовлены, Витька взял нас на охоту.
     Спустившись утром под плотину пруда, по длинному, изогнутому большой дугой оврагу, мы дошли до Нижней Раковки. Потом, отмахав ещё несколько километров, вышли к лесу на берег Медведицы. Следов всяких мы видели много, а вот дичи так никакой и не встретили. Усевшись на стволе поваленного дерева, устроили мы пикник. Из газетного свёртка были извлечены хлеб с салом, варёные яйца и картошка, и несколько солёных огурцов. С каким аппетитом мы ели и как нам было вкусно, я описывать не буду, уж поверьте итак. Потом, уже ненужная газета была повешена на куст боярышника и расстреляна с тридцати шагов. От газеты остались одни клочья.
     Обратно возвращались по более короткой верхней дороге, и почти перед самой Раковкой увидели лису. Лиса вышла из посадок и шла через поле. На белом снегу хорошо был виден её рыжий хвост, но она была так далеко, что мы даже не попытались в неё стрелять. Так и вернулись домой ни с чем. Но эту первую охоту я запомнил на всю жизнь. Было нам тогда с Фомой лет по десять или двенадцать.
     А потом Витька учил меня фотографировать. И проявлять плёнку, и заправлять её в темноте в фотобочок тоже учил. И первый раз печатал фотографии я тоже с ним. Он расставил на столе фотоувеличитель и ванночки с реактивами, закрыл ставни и занавесил окна одеялами, а потом включил красный фонарь, и комната сразу превратилась в какую-то сказочную лабораторию средневекового алхимика. Мой учитель, положив лист фотобумаги под объектив, открыл заслонку и начал считать
     - Двадцать раз, двадцать два, двадцать три… Потом он бросал лист в ванночку с проявителем, и на моих глазах происходило чудо! На белом листе начинали проступать наши лица, дома, заборы и всё, что мы снимали.
     Да, сколько уж лет прошло, а всё, что связано с Витькой, я и сейчас помню почти до мельчайших подробностей.

     Во второй половине 60х годов приехал в отпуск мой старший брат и настоял на покупке телевизора. Николай сам его и купил и из магазина притащил с кем-то. Телек был, разумеется, чёрно-белый, и назывался, если мне не изменяет память, «Балтика».
     С этого дня вечерами, примерно раз в неделю, Михалёвы стали приходить к нам на просмотр телепередач. Они приходили в новых, пахнущих магазином ватниках, и высыпали на стол целю гору жареных семечек. Семечки были ещё горячие. Кстати, жарил семечки Проня только сам. Когда я застал его за этим занятием, то очень удивился. Стоя у плиты, Проня перемешивал их ложкой на большой чугунной сковородке. На мой удивлённый вопрос он усмехнулся
     - А бабе никакого серьёзного дела доверять нельзя, обязательно загубит! Либо пережжет, либо не дожарит.
     Все садились за стол и включали телевизор. Смотрели всё подряд, программа тогда была одна. Проня всегда садился к телевизору немного боком, так как смотрел только одним глазом. Странное у него было при этом выражение лица, какое-то скептическое и полное недоверия. Из всех передач, более всего, он предпочитал смотреть новости. Дикторы в строгих костюмах вещали с экрана о том, что выведен на орбиту очередной искусственный спутник земли, что построен и работает на полную мощность какой-нибудь комбинат или завод и что труженики села, во исполнение решений пленума ЦК КПСС и в целях улучшения снабжения населения продовольствием, повысили производительность мясомолочной продукции.
     Просмотрев новости до конца, Проня коротко подводил итог увиденному:
     - Всё брешуть!
     - Не может такого быть! – возражал наивный отец. – Это же из Москвы показывают! Разве могут по телевизору брехать?
     - А ты када-нибудь эту мясомолочную продукцию в нашем магазине видал?
     - Нет, ни разу – честно признавался отец.
     - Ну вот и выходить, что брешуть, – ставил победную точку в короткой дискуссии Проня и уходил курить.
     Когда он возвращался, показывали уже другую передачу, допустим, «Клуб кинопутешественников».  Юрий Сенкевич приятным басом рассказывал о своём участии в команде Тура Хейердала на папирусной лодке Ра. На экране мы видели море, лодку и команду, одетую в плавки и шорты. Дождавшись конца передачи, Проня и здесь высказывал своё мнение:
     - Опять одна брехня!
     Тут уж не выдерживала мать:
     - Как же так, Никитич, ведь вон же их показывают! Ты что же, уже своим глазам не веришь?
     - Э- хе- хе- хе- хе! – сочувственно вздыхает Проня и смотрит на мать, как на несмышлёное дитя:
    - Алексевна! Да они нам, дуракам, чё хошь покажуть, а мы верить должны? Вы как хотите, а я не верю!
     Разубедить Прокофия Никитича было невозможно. С одинаковым недоверием он относился ко всем передачам и ко всем фильмам, ко всем, кроме одного. Когда показывали Тихий Дон, Михалёвы приходили принаряженными, а жареных семечек приносили ещё больше. Разговаривать во время этого фильма запрещалось. Однажды, когда фильм даже ещё не начался, а шли только титры, Кондратьевне приспичило спросить у матери что-то про малосольные огурцы. Спрашивала она тихим полушепотом, но муж на неё зыркнул так, что она осеклась на полуслове, и до конца фильма боялась не то, что слово произнести, а даже пошевелиться. Рекламных пауз тогда не было, и злостный курильщик Проня, между сериями буквально убегал на крыльцо. Сделав там две-три глубоких затяжки, он также, почти бегом, возвращался назад. Какие-либо обсуждения допускались только между сериями, либо в конце фильма. А обсуждать было что! Многие станицы и хутора, о которых шла речь в романе, располагались в непосредственной близости от Раковки. В некоторые из них, заезжал отец во время рейсов, а в других у Михалёвых жила родня.
     Когда в первой серии дело подходило к первому ночному свиданию Григория и Аксиньи, меня традиционно выпроваживали из зрительного зала.
     - Выйди пока в другую комнату, это тебе ещё рано смотреть!
     Я уходил, нарочито громко топая, а потом на цыпочках возвращался и подглядывал из-за занавески. Но если честно признаться, то подглядывать было интересно не за тем, что происходило на экране, а за зрителями. Особенно за Проней, отцом и Кондратьевной. Влюблённые уходили в ночную степь, и Григорий подхватывал Аксинью на руки. В этот момент лица телезрителей предельно напрягались, их взгляды впивались в экран, и они всем телом подавались вперёд. Потом Аксинья говорила: «Пусти, чего уж там, теперь сама пойду!» Тут все расслаблялись, понимающе и многозначительно переглядываясь, и на лицах у них блуждали странные улыбки. А я стоял за занавеской и никак не мог взять в толк, зачем меня выпроводили из комнаты, и что там такого особенного показали? Наверное, никто из них никогда не заходил в Раковский привокзальный туалет - думал я. Посмотрели бы они, что там на стенках нарисовано!

     Когда мне исполнилось лет 14-15, я стал вечерами ходить в клуб и почти всегда видел Проню, когда проходил мимо их двора. Он любил вечером по холодку выйти к калитке и, облокотившись на неё, выкурить две или три папиросы. Курил он исключительно «Север». В горнице под кроватью, был у него чемодан, доверху набитый этими папиросами. Кондратьевна регулярно пополняла запасы, ежемесячно принося из магазина целую авоську с куревом.
     - Здорово, дядь Пронь! – приветствовал я соседа.
     - Здорово здорово! – отвечал он мне – Ты куда ж собрался, в клуб, или по девкам?
     - Да ещё сам не знаю, может и туда, и сюда успею.
     - Вот это правильно! – одобрительно кивал он головой, – ты им там задай как следует!
     Кому и что я должен был задать как следует, он не пояснял, но я догадывался и, улыбаясь, шёл дальше.
     - Э хе-хе хе-хе! – грустно вздыхал Проня  у меня за спиной, и доставал из пачки очередную папиросу.

     С годами Прокофий Никитич остепенился и выпивать стал реже и меньше, но на моих проводах в армию набрался основательно. Помог ему в этом мой одноклассник Васька Усачёв
     - Дядь Пронь, давай ещё по семь капель!
     Когда количество капель в Проне достигло определённого уровня, он обвёл всех мутным взглядом, потом грохнул кулаком по столу и потребовал исполнения старинного казачьего обычая, а именно, пальбы из ружья на улице. Такой обычай действительно был. Когда молодой казак уходил на службу, он стрелял возле двора в воздух. Если дым от выстрела относило ветром во двор, то казак должен был вернуться со службы целым и невредимым, а если нет, то тут уж как получится.
     Я взял ружьё, и все гости вышли на улицу. Проня, вручая мне два патрона, шепнул:
     - Картечью зарядил!
     Стрелять картечью в воздух, было слишком расточительно, и я с двух выстрелов превратил в дуршлаг металлическую табличку с номером дома, которая была прибита под самым карнизом. От такой меткости мой сосед пришел в восторг и пожелал  тут же выпить со служивым. Нам налили, мы выпили, и Проня окончательно «поплыл». Домой его тащила Кондратьевна вместе с тем же Усачом. Проня слабо упирался, нёс околесицу про косоглазых самураев и уговаривал Ваську спеть вместе с ним песню про танкистов.

     Через два года, отслужив верой и правдой, осенью я вернулся домой. Как-то зимой к нам заглянул наш сосед и в разговоре неожиданно поинтересовался, приходилось ли нам есть когда-нибудь голубей. Мы с отцом переглянулись – нет, не приходилось.
     - И зря, это ж вкуснятина такая, что не передать! Завтра выходной, ты Василий зайди ко мне пораньше как рассветёт только. Возьмёшь ружьё, патроны и мешок. Пойдёшь на ток, там их на крыше складов с зерном, чёртова гибель! Ты настреляешь, а моя их приготовит так, что вы пальчики оближете!
     На следующее утро я пришел к Михалёвым. Проня, выдавая мне оружие и боеприпасы, инструктировал:
     - Близко не подходи, бей издаля.
     - Да они же там к людям привыкшие! Боишься, что разлетятся?
     - Дурак ты! Голуби-то не разлетятся, но и дробь, тоже не разлетится, кучно ляжет. Двух, ну может трёх, заденешь. А издаля она веером пойдёт, соображать надо!
     Колхозный ток находился недалеко от наших домов. Крыши зернохранилищ были черны от сотен упитанных сизарей. Почти не целясь, я жахнул по ним из двух стволов. Добыча едва уместилась в мешок.
     - Ух ты! – жадно блеснул глазом Проня – Ну, значит, всё, обедать сегодня к нам.
     Мать от приглашения отказалась, а мы с отцом пошли. В первой комнате на грубке стоял большой зелёный бак, в котором Кондратьевна обычно кипятила бельё. В баке что-то булькало и в воздухе пахло бульоном и специями. На столе распологалось большое блюдо с уже готовыми тушками голубей, от которых поднимался пар. Видимо, тётя Шура варила голубей партиями, как пельмени. Кроме голубятины, на столе был нарезан хлеб, стояла горчица и соль.
     Сели за стол. Проня первым подал пример и, отломив голубиный окорок, намазал его горчицей и съел.
     - Это ж дармовая курятина, даже лучше курятины!
     Мясо действительно оказалось очень нежным и вкусным. Ели много и долго. Наевшись, Проня сыто рыгнул, облизал пальцы и откинулся на спинку стула.
     - Голуби что, это они в городах больные, потому что на помойках всякую дрянь едят. А тут-то у нас они же на чистом зерне! Фёдор Василич, ты деда Манунина помнишь?
     - Семён Палыча-то? Ну как же я его могу не помнить?!
     - Во-во! Лет пятнадцать назад, а може и больше, выпивали мы у него дома. Было нас трое: я, сам дед и зять его, Лёшка Пивоваров. И вот как-то так получилось, что водки у нас было много, а жратвы с гулькин хрен. И када закуска кончилась, водки ещё больше половины осталось. Дед нам и говорит: « Вы, ребята, пока посидите, а я пойду в курятник яичек сыму, а то мы без закуски всю эту водку не допьём» Пошёл он , а там всего два яйца, не снеслись куры! Он по другим катухам начал шарить и нашёл ящик с соломой, а в нём яиц больше десятка. Сгрёб он все эти яйца в кастрюлю и сварил. С ними мы водку и прикончили. Я не помню, как в тот вечер до дома дополз. А через два дня перевстрелись мы с Лёшкой возле восьми квартирного, он меня и спрашивает:
     -Прокофий, а ты как на другой день себя чувствовал?»
     - Да как, говорю, чувствовал? Чугунок трещал, конечно, а так, всё как обычно. А что такое?
     -Да тут, видишь, какое дело, моя Клавдия пошла с утра к отцу по дому прибраться и там еды ему сготовить. Переделала всё, а потом спрашивает:
     - Папа, а ты не знаешь, куда в дальнем катухе яйца из деревянного ящика подевались?
     - Знаю, дочка! У меня вчера гости были, мы ими водку закусывали.
     Та так за голову и схватилась!
     - Да они же у меня больше недели под наседкой, там уж небось и цыплята зародились! Как  же вы их ели и ничего не почувствовали?
     - Нет, дочка, ничего не почувствовали, мы уж тогда наверное хорошие были.
     - Ааа, говорю я Лёшке, ну тогда мне всё понятно!
     - Чего это тебе понятно?
     - Да отчего у меня второй день отрыжка курятиной пахнет. Посмеялись мы, да разошлись. А вы говорите голуби!
     - И не стыдно тебе? – ворчит на мужа Кондратьевна, – люди за столом сидять, а он им про всякую гадость рассказывает. Не слухайте вы его, старого дурака! Ешьте ещё, ешьте!
     Проня морщится как от зубной боли.
     - И как вот с такой бабой жить? Ну к каждой дырке она затычка, ну ведь к каждой же! Кто тебя спрашивал? Они что, барышни кисейные, что ты за них заступаисси? Прищеми язык и сиди, пока я тебя отсюда не наладил!

     Летом того же года, распрощавшись с родителями, друзьями, подружками и соседями, я уехал в Ленинград. Заходил попрощаться я и к Михалёвым. Странное дело, ни за годы жизни в Раковке, ни потом, когда я приезжал в отпуск, я не помню Проню сильно состарившимся, и уж тем более одряхлевшим. Был он, как говорят, «в одной поре». Конечно, ранняя смерть младшего сына сильно подкосила его. Говорили, что Виктор крепко выпивал. Узнав печальную новость, соседки нашего кутка переговаривались у заборов:
     - Вот она, водочка-то! Никого она до добра не доводить!
     Но даже и после этого Проня сильно не изменился, разве только осунулся и ходить стал медленнее и, пока доходил от крыльца до калитки, раза два останавливался, чтобы перевести дыхание. Мать говорила, что у него «высоченное» давление и повышенный холестерин, а он курит как паровоз и всё никак не может отказаться от жирной свинины.

     Где-то в середине 80х, примерно в самом конце весны или уже летом, я получил из Раковки очередное письмо от родителей. В начале письма, мать как всегда очень подробно писала о состоянии здоровья своём и отца. Потом переходила к новостям по хозяйству: «Рассада весной принялась плохо, так что урожай на огороде будет никудышный. Когда летом приедешь, надо будет наколоть дров, отец уже сам не может. А уголь теперь несколько лет покупать не будем, Коля нам привёз хорошего, целую машину».
     В последней части письма, перечислялись Раковские новости и приветы от знакомых. «А из новостей, есть на нашей улице и одна печальная. На прошлой неделе, похоронили дядю Проню Михалёва. Вчера был девятый день»

     Похоронив мужа, Кондратьевна потом жила ещё долго, лет десять, а может даже пятнадцать. Приезжая в отпуск, я всегда заходил её проведать. В доме у неё было всё также чисто и опрятно и, как прежде, тикали ходики. Говорить было особо не о чем, и присев на сундук, я слушал, как Кондратьевна жалуется на здоровье, в основном, на слабнущее зрение, и как хвалит власть.
     - Ты там када в Ленинграде будешь, скажи, что мы здесь за Ельцина и за нашу Коммунистическую партию!
     Я пытался объяснить ей, что Ельцин живёт в Москве, и что он давно разошёлся с коммунистами и даже хотел запретить их совсем. Она, слушая меня, смотрела куда-то в угол, кивала головой, но всему, что я говорил, кажется, не верила или не понимала.
     - Ну и всё равно! Скажи там, кому есть, пускай они по телевизору скажуть: спасибо партии и правительству за нашу хорошую пенсию!
     Я знал, что всю жизнь Кондратьевна проработала простой прачкой в нашей сельской больнице. Ну какая у неё могла быть «хорошая пенсия»? И что вообще, заставляло её говорить все эти слова? Быть убеждённой сторонницей какой-либо партии (даже коммунистической) она не могла в силу своей ограниченности и безграмотности. Может причиной был страх? Не сегодняшний, а тот, засевший глубоко в подсознание в 30-50х, в годы её молодости. Скорее всего, она не принимала, да и не понимала всех этих перестроек и демократических изменений и считала, что всё это временно и не на долго. И что рано или поздно, обязательно вернётся настоящая прежняя власть и старые порядки. И вот тогда, все вспомнят, о том, что она говорила и, оценив верность и преданность, не арестуют и не увезут в далёкие края, а дадут спокойно дожить старость в своём доме. Возможно, я и ошибаюсь, но другого более разумного объяснения, так и не придумал.
     Иногда, возвращаясь от кого-нибудь домой, я догонял её на нашей улице. Она шла из магазина, согнувшись почти пополам и опираясь на палочку. В руке несла сумку, обычно с хлебом.
     - Здравствуйте тётя Шура! – Она долго смотрела на меня и узнавала не сразу.
     - Вася, это ты что ли?
     - Я конечно, а кто же ещё!?
     - Родителей значить проведать приехал? Это ты молодец, что их не забываешь!
     - Давайте я вашу сумку до дома донесу.
     - Ну донеси, спасибо тебе! Ты её там возле калитки на заборе повесь или на крыльце поставь, а я уж сама потихоньку доплетусь. Видишь, какая я стала?
     Отец рассказывал мне, что зимой двери её дома иногда заносило снегом, и она не могла выйти на улицу. И тогда он или кто-нибудь из соседей приходили с лопатой и откапывали её.
     Когда жить одной стало совсем невмоготу, Кондратьевна собралась с силами и поехала в Волжский к старшему сыну узнать, не возьмет ли он её к себе. Но Геннадий к тому времени был почти уже сам инвалидом, он страдал от сахарного диабета.
     - Посмотри на меня мать, какой из меня помощник? Мне самому скоро сиделка нужна будет. Ты уж прости, если сможешь, но на меня не надейся. Доживай сама, как знаешь.
     Что ей оставалось делать? Вытерла слёзы, да поехала обратно в Раковку, а когда вернулась, попросила, чтобы ей начали оформлять документы в дом для одиноких престарелых. Документы оформлялись долго, её пожалели и положили в больницу. Там последние месяцы она и жила. В больнице её кормили и ухаживали за ней, а потом, когда всё было оформлено, увезли куда-то, кажется в соседний район.
     Считается, что старики, оторванные от родных мест, умирают быстро. Даже если живут в семьях родных детей или внуков, окруженные их заботой и вниманием. Бабка Михалиха, слепая и почти беспомощная, прожила в казённой богадельне ещё лет пять! Цепко она держалась за жизнь. Может чего-то от неё ещё ждала и на что-то надеялась? Но умерла, так ничего и не дождавшись. Похоронили её там же.
     Последний из Михалёвых Геннадий, пережил свою мать всего на два или три года. От обоих сыновей, осталось по дочери, но они, скорее всего уже давно замужем, и наверняка носят другие фамилии. А Михалёвых не осталось никого…
     Мне рассказывали, что когда за Кондратьевной пришла машина, и её вынесли из больницы, она попросила:
     - Погодить, постойте трошки! Дайте мне, дайте я ещё хоть чудочек на Раковку погляжу!
     И поворачивала голову, и смотрела по сторонам, только вот глаза у неё уже почти ничего не видели. И потом, когда больничный УАЗик тронулся и поехал со двора, ещё долго, прощаясь, махала рукой неизвестно кому. Понимала, что в Раковку, где прошла вся её долгая жизнь, она не вернётся уже никогда.


     А половину дома, в которой когда-то жили Михалёвы, купил Паша Наумов. И я этому соседству рад, ведь могли же и турки купить. А Паша, он наш, Раковский. Он и вырос на нашей улице, дом его родителей стоит на первом перекрёстке почти сразу за балкой, из которой когда-то на тачке вывозили Проню. И семья у Паши хорошая, да это он для меня Паша, так-то по годам давно уже Павел Викторович! По улице уже его внуки бегают! Со временем Наумовы выкупили и вторую половину дома, и вот уже который год занимаются его ремонтом и перестройкой.
     Я, как и прежде, каждое лето приезжаю на Родину и, как и прежде, когда начинает смеркаться, выхожу из дома, чтобы скоротать вечер с друзьями. Часто встречаю Пашу, он стоит у калитки и курит – совсем как Проня! С годами, он и внешне стал чем-то его напоминать, такой же коренастый и круглоголовый. Мы здорововаемся, и я интересуюсь, как продвигается ремонт.
     - Ой, Вась! Мне этой колготы, похоже, теперь на всю жизнь хватит! Только свяжись, ни конца, ни края этим делам не видать! Ну а ты куда ж, к Растеряевым?
     - Ну а куда же ещё? В баньке попаримся, пивка со свежей чехонькой попьём, потом шашлычки…
     Ну а то чё ж, ты же в отпуску, какие у тебя заботы? Отдыхай!
     Я иду дальше своей дорогой, а Паша остаётся докуривать, и мне иногда кажется, что вот он сейчас вздохнёт у меня за спиной, и я услышу
     - Э хе-хе хе-хе!


                Январь-Март 2011 Санкт-Петербург.