Таежный пилот. Часть 2. Ил-14

Василий Васильевич Ершов
                *****


          Первое, что поразило меня в Кировограде, – обилие продуктов. После голодноватого Енисейска, рацион жителей которого не блистал разнообразием и по возможности разбавлялся добываемыми немалым трудом плодами местной природы, рядовой буфет училищной общаги показался мне прямо-таки злачным местом. Румяные сардельки, отварные языки, несколько сортов колбасы, – после консервированного колбасного фарша, основного блюда и основной закуски под спирт в сибирских командировках, – произвели на меня волшебное впечатление: я наверно попал рай, и впереди меня ждет что-то необыкновенно значимое.
          Нет, я сам родом с Украины, имею представление о богатстве украинского стола, но первые годы моей самостоятельной жизни пришлись как раз на хваленое хрущевское «изобилие», с его гороховым хлебом и вымоченной соленой треской; хек под маринадом считался лакомством…  Шестидесятые годы отпечатались в молодой памяти как символ явно не лучших времен… а тут, спустя десяток лет, – хоть обожрись.  До Сибири, правда, оно еще не дошло…
           Оно не дошло до Сибири и через двадцать лет.

           А самым значимым, что я привез из Кировоградской школы высшей летной подготовки, было  свидетельство с отличием – результат переучивания на двухмоторный поршневой лайнер Ил-14.  С ним в протянутой руке я и предстал перед согнутой спиной пилота-инструктора третьей эскадрильи, замещающего отсутствующего комэску. Он мельком глянул на мою бумажку, отвернулся и продолжал копаться в сейфе, перекладывая стопку летных книжек.
             Я стоял как дурак, с протянутой рукой, и ждал более определенной реакции лица командного состава на представление пилота о прибытии в распоряжение. Реакция наступила через полминуты:
             – Ну и какого хрена ты мне суешь эту свою… фигню? – командное лицо явно не жаловало эту, чуть не кровью сердца моего пропитанную, красную картонку, которую я все тыкал ему в руки.
            Небрежно швырнув мои верительные грамоты на стол, пилот-инструктор холодно оглядел меня востренькими глазками и проворчал:
          – Сдашь штурману наземную – слетаю, погляжу, что ты из себя тут представляешь… ат-лич-ник. И запомни у меня: экипаж не с бумажкой будет летать, а с человеком.  Иди, найди штурмана эскадрильи и готовься.
           Дня через три он слетал со мной четыре рейса на Канск, особо не вмешиваясь в управление, разве что пару раз грубо пихнул штурвальную колонку, подправляя глиссаду, да разок заломил скольжение, показывая, как порядочному пилоту приличествует на этом тяжелом лайнере терять лишнюю высоту. О сидевших в салоне пассажирах он особо не заботился: пусть пристегиваются – это воздух.
            Александр Иванович Сысоев умел на Ил-14 все. Он цепким взглядом сразу определял, чего стоит молодой пилот, и, не стесняясь в формулировках, безошибочно предсказывал его будущую летную судьбу. Обо мне он ничего особого не сказал вслух, разве что отматерил за слабое знание инструкции по взаимодействию в экипаже,  да в столь же непарламентских выражениях  акцентировал мое внимание именно в этом направлении, – и на всю оставшуюся жизнь я это запомнил. Потом, неоднократно летая со мной на проверку, Александр Иванович отмечал, что вовремя сказанное острое слово таки иногда достигает цели.
            Оно не только достигло, но и передалось по цепочке. Правда, далеко не сразу.

                *****
             Что меня на Ил-14 поразило  после Ан-2 – это экипаж. Пятеро совершенно разных людей управляли большим самолетом строго согласованными действиями. И объединяла эти действия, раскладывала все по полочкам Инструкция по взаимодействию и технология работы экипажа. Такое вот было неуклюжее название у нашего основополагающего руководящего документа, значение которого в безопасности полетов я понял далеко не сразу.
           Если на «кукурузнике» вся контрольная карта обязательных проверок за многолетнюю практику ее применения стесалась до краткой формулы перед взлетом «баки – сумма, триммер – взлетный», то на двухмоторном корабле она читалась по этапам, начиная от подготовки к взлету –  и до самого доклада о готовности к посадке, строго по пунктам.  Постепенно я выучил ее всю наизусть, как старательный монах – литургию. За каждым словом карты следовало действие и доклад; причем, все докладываемые операции были расписаны в Инструкции по взаимодействию. Не было двух значений в толковании каждого пункта, везде была определена строгая очередность действий и докладов, резюмируемая соответствующим этапом чтения карты.
            Слаженность в коллективных действиях для меня не была новинкой: со школьного духового оркестра я научился слушать партнеров и даже помнил их партии, помимо своей. И во взаимодействии экипажа музыкальность натуры помогала мне вести свою партию, внимательно прислушиваясь и подлаживаясь к партиям коллег. Малейший сбой, пропуск, вызывали досадливое чувство, что в оркестре кто-то «скиксовал». Мне было «страшно интересно» постигать сыгранность коллектива.
          Попадая из экипажа в экипаж, я сначала поражался единообразию действий, стереотипности команд и настрою летчиков не пропустить ни единого слова. Мало того: каждый член экипажа старался подловить того, кто спотыкался, отвечал невпопад или не тем словом. Это было хорошим тоном: поймать, ткнуть и указать КАК НАДО. И тем самым доказать свою профессиональную состоятельность, выучку, ну и немножко выпендриться перед товарищем, в своей правильности.
           Потом, уже в зрелом возрасте, задумываясь о глубинах профессии, я понял, что это была ШКОЛА. Суть ее заключалась в выработке у всех летчиков понимания единственной правильности действий при выполнении сложной работы в чуждой человеку среде. Причем, не зубрежкой (хотя и не без этого), а именно стереотипностью и гармоничностью действа, приводящего к безопасности полета.

           Самолет медленно переваливается по волнам облачного моря. Набрали эшелон, идем по неровной верхней кромке слоистых облаков; волны подбрасывают нас, я подправляю высоту, подкручивая кремальеру автопилота.
           Василь Кириллыч Тихонов воздел на нос очки, развернул «Известия», краем глаза поглядывает на приборы. Старый, еще фронтовой летчик, он долетывает свою двадцать какую-то там тысячу часов и за вожжи уже не берется, предоставляя мне полное право командовать  агрегатом, запряженным  четырьмя тысячами лошадей. Я счастлив.
           Между нами сидит такой же старый бортмеханик, дед, мой полный тезка, Василь Василич Мисак. Он и сам уже не помнит, сколько налетал; уже стал глохнуть от постоянного гула моторов, борется по этому поводу с медкомиссией, но обороты гавкающих двигателей сводит одним точным движением рычагов шага. Окинув еще раз внимательным взглядом приборную доску и показания расположенных у меня под боком масломеров, он встает, щелкает тумблером выключения светосигнального табло контроля шасси; красные лампочки гаснут.
           – Не люблю, когда красные горят.  Пойду пройдусь.
           Кириллыч даже не кивает. Он только бросает взгляд, даже полвзгляда: иди.
           Василь Василич, на ходу вытаскивая пачку «Беломора», идет перекурить в багажник. Но предварительно он проходит вдоль салона, мельком поглядывая через квадратный иллюминатор: как там моторы, не отщелкнулся ли случайно один из замков капота, нет ли потеков масла, все ли элементы юбок одинаково открыты. Ночью из-под открытых юбок охлаждения малиново светятся коллекторы выхлопной системы, из выхлопных патрубков чуть вырывается фиолетовое пламя. Старый бортмеханик в каждом полете убеждается, что его старый самолет ведет себя надежно.
            Скоро снижение. Механик курит себе, я ерзаю: скоро карту читать…
           За минуту до снижения Мисак заходит в кабину, обдавая нас запахом табака, оглядывает приборы, щелкает тумблером пульта шасси; загораются красные лампочки убранного положения. Это сигнал: командир начинает предпосадочную подготовку.
           И так – в каждом полете: десять, двадцать, пятьдесят раз подряд, один в один. Ритуал. Стереотип. Привычка.
           Я начинаю что-то понимать. Это называется слетанность.
           Когда-нибудь, потом, у меня тоже будет вот такой надежный экипаж. Я постараюсь подобрать и воспитать людей, понимающих друг друга с полувзгляда.

            Коля Винцевич, бортрадист, рассказывал мне случай, как вели себя эти мужики, когда  в одном из полетов из двигателя стало уходить масло. Это было еще до меня.
            Василь Василич как всегда поглядывал на приборы и заметил разницу в маслобаках. Он проследил и дождался, пока разница не стала очевидно увеличиваться.
            – Кириллыч, кажется, масло уходит.
            Кириллыч молча глянул на бортмеханика поверх очков и продолжил читать газету.
            – Кириллыч, я схожу гляну.
            Молчание.
            Мисак кряхтя вылез из кресла, вышел из кабины. Через пару минут вернулся:
            – Гонит из правого.
            Кириллыч молчал, уставившись в газету. Он, конечно, прикидывал варианты принятия решения, но весь вид его говорил об одном: все нормально, ребята, подумаешь, масло… Справимся. Видите, командир дочитывает интересную статью.
Загорелась красная лампочка критического остатка.
            – Флюгировать надо, командир.
            Кириллыч все тянул с решением. До снижения оставались минуты; он, видимо, не хотел морочить голову с асимметричной тягой; лучше  уж на снижении поставить обоим малый газ, потом выключить и зафлюгировать винт неисправного двигателя и снижаться как обычно. У бортмеханика же душа болела, как бы не запороть двигатель из-за масляного голодания. Каждый чуть перестраховывался.
            Мисак терпел-терпел, потом крякнул, выматерился, добавил до номинала левому, убрал газ правому, нажал кнопку флюгирования, выключил стоп-кран и магнето. Самолет дернулся в сторону на автопилоте. Второй пилот положил руки на штурвал.
            – Мисак. Твою мать. Давно в УТО не был? Забыл, что все по команде командира делается? – Тихонов глянул поверх очков на невозмутимого бортмеханика. – Яша, – кивнул он второму пилоту, – отключай и пилотируй. – И снова взялся за газету.
           – Вот запорем мотор, будет тебе УТО, – ворчал механик. – Загорелась лампочка – чего тянуть… Заставят по новой Руководство учить, а ты ж его напрочь забыл.
           Они вяло переругивались до самой посадки. О том, что полет происходит на одном двигателе, что Яша упирается за штурвалом, что ветерок на посадке боковой, – не было и речи. Обычное дело. Сели, поставили машину, пошли в гостиницу, и больше об этом не говорили, улеглись подремать.
             Через пару часов техники заменили лопнувший шланг, отмыли масляные потеки, обгоняли мотор, отписались и выпустили машину в полет.

                *****
            Летом мы летали, в основном, визуально. Пилотировать корабль было несложно, он устойчиво сидел в воздухе, был солиден, но послушен рулям и легко управляем, не боялся бокового ветра на взлете-посадке и имел очень прочное шасси. Благодаря этим его качествам, за лето, предоставленный сам себе, я под контролем Кириллыча набил руку, с грохотом роняя семнадцатитонную железяку на бетон, на гравий и просто на укатанную землю наших непритязательных посадочных полос. Тихонов ни разу не взялся за штурвал, видимо, хорошо чувствуя грань… а я на той грани балансировал, пока более-менее не почуял машину. И тут подошла осень.
           Мужики говорили мне: вот погоди, придет времечко… будешь видеть только полосу, потом только приборы, потом опять полосу, потом опять приборы… Возмечтаешь о солнышке-то.
           И точно: все полеты происходили либо в низких облаках, либо между слоями, все по приборам; и уж тут я врукопашную накрутился, искренне благодаря своих енисейских учителей за то, что заставляли и таки научили меня пилотировать по стрелкам.
           Ребятам, кто пришел на Ил-14 с «химии», приборные полеты давались тяжелее. Им еще и радионавигация доставляла много хлопот, потому что самостоятельной практики в дальних перелетах не было. «Химические» Ан-2 перелетали из края в край огромной страны стаей, визуально следуя за лидером. Нас же транспортные полеты по Сибири научили худо-бедно считать эти КУРы и МПРы над безориентирной тайгой.

           Первое, что потребовал от меня штурман эскадрильи, это записать себе в книжку и выучить наизусть контрольные азимуты по нашим трассам. К примеру, взлетаешь из Туруханска на Подкаменную, набираешь эшелон, запрашиваешь у контроля место, он выдает по локатору: ваш азимут 166, удаление 120. А контрольный как раз 166; значит, на линии. А если дает 167, то на удалении 120 у нас получается боковое уклонение вправо 2 километра; берем поправку влево.
           Таким способом можно подобрать курс и спокойно идти, пока тебя не увидит диспетчер Подкаменной, он даст тебе место – азимут и дальность по своему локатору, и ты снова определишь свое место относительно трассы и возьмешь поправку. А поближе уже схватит и радиокомпас.
           Наши эшелоны полета из-за негерметичной кабины были невысоки: обычно 1800-2100, для удобства пассажиров. Выше заставляло забираться разве что обледенение по верхней кромке: уходили от него в зону более низких температур; предельный наш эшелон был 3900.
          Но, в отличие от Ан-2, это уже были настоящие полеты по ППП – по правилам приборных полетов, «как у больших».

            На самолете стояла курсоглиссадная система; научиться заходить на посадку по планкам прибора явилось для меня новой, интересной задачей. Аэродромных тренировок хватало, я постоянно толкался в кабине за спинами тренируемых и мог своими глазами сравнивать и оценивать работу курсоглиссадной системы и радиокомпасов, делая для себя определенные выводы. Они сводились к одному: не давать себе воли в резких движениях и в стремлении к выходу на линию под большими углами. Надо подкрадываться. И комплексно, комплексно использовать все имеющиеся приборы, постоянно проверяя себя и по той, и по этой системе.
           Вообще, как я стал понимать, – в сложных условиях полета, вне видимости земли, доверяя приборам, надо быть осторожным. Надо приглядываться не столько к показаниям, как улавливать тенденции их изменения. Уловив тенденцию, надо ее упредить, тогда не придется делать размашистых маневров.
             Воздух при полетах вне видимости земли заставлял относиться к себе как к опасному существу, которое надо уметь перехитрить.

                *****
             С обледенением мне уже приходилось встречаться на Ан-2… на котором полеты в условиях обледенения запрещены. Мы, конечно же, практически не летали в таких условиях, но пробовать приходилось, ибо в воздухе нет четких стен и границ: вот тебе полет без обледенения, а вот сразу лед. Зацепишь, выскочишь, отряхнешься, больше не лезешь.
            На Ил-14 же мы всю осень и весну летали во льду. Больше или меньше, но постоянно. На наших эшелонах всегда почему-то снизу подлезала кромка влажной облачности, и,  цепляя ее, мы сразу определяли наличие обледенения по проявляющейся ледяной дымке на краях лобового стекла. Если кромка повышалась, лохмотья ледяного тумана, проносясь мимо, смыкались над головой, на дворниках и переплетах фонаря начинали появляться рожки белого льда, на боковом полосатом указателе намерзал ледяной шарик, постепенно превращавшийся в грушу, над головой возникал заунывный вой от обледеневающих антенн, а скорость заметно начинала падать – и от намерзшего на самолет льда, и от уменьшения КПД обледеневших лопастей винтов. Приходилось периодически резко переводить винты на малый шаг – двигатели взревали утробным ревом, а по фюзеляжу, усиленному специальными накладками в плоскости винтов, молотила дробь срываемых с лопастей   кусочков льда.
            Ночью в полете рулежные фары были включены постоянно, чтобы можно было иметь представление, в каком слое облачного пирога мы летим. В сухом воздухе снопы света расходились почти невидимо, а во влажном превращались в тусклые конуса, перемежаемые строчками переохлажденного дождя и мокрого снега. Сухой снег сверкал в лучах фар, как алмазная пыль.  Из кабины полет представлялся волшебным танцем в сполохах холодного пламени. Отраженный от облаков свет метался по кабине, глаза уставали, приходилось периодически выключать фары.
           Встречные борты, идущие выше, передавали нам информацию о высоте верхнего края облаков. Если была возможность, мы поднимали лайнер на несколько сотен  метров вверх и выкарабкивались либо под солнечные лучи, либо в серое пространство между слоями, либо под звезды.  Передняя кромка крыла, постоянно обогреваемая горячим воздухом, высыхала быстро, а с остальной поверхности  лед испарялся постепенно.
          Зимой же, в сибирском антициклоне, с его морозами за 40, об обледенении не было и мысли. Звонкий, кованый воздух  был сух и плотен, с треском разрывался на взлете, вспарываемый ножами лопастей. Приходилось на разбеге умерять аппетит двигателей, чтобы их не разнесло от слишком большого наддува, немного не додавать рычаги до упора.
            За что люблю я сибирскую зиму: она придает дополнительную мощь двигателям.

           Иногда, бывало, застревали где-нибудь в промежуточном порту из-за непогоды. Утром идешь на вылет, а самолет стоит весь в снегу. И труженики-технари под руководством и при активном участии нашего бортмеханика уже вкалывают, очищают поверхность крыла и оперения простым, испытанным способом. Рыхлый снег сметается щетками, потом вытаскивается ковровая дорожка, лежащая в проходе салона, перекидывается через крыло, и в четыре руки это крыло ею шоркают, пока не вытрут до блеска. Ну, по крайней мере, пока бортмеханик не убедится, что остатки снега легко сдуваются с поверхности. И только если уж совсем прикипел мокрый снег к крылу, вызывается машина для облива.
           Особо следили за чистотой щелей между вырезом и передней кромкой рулей, чтобы лед, не дай бог, не помешал перемещаться органам управления. Рули проверялись и на рулении, и перед взлетом.  Да на каждом самолете существует этот пункт контрольной карты: «Рули, элероны?  –  Проверены, свободны!»

         Лобовое стекло, как и на любом серьезном самолете, имело электрический обогрев, который надо было вовремя включать. Был случай, когда экипаж прошляпил, а снижаться пришлось в условиях очень хорошего обледенения, да еще на запасной аэродром; топливо кончалось. Самолет все снижался  и снижался в облаках: впереди была одна и та же серовато-белая мгла. Капитан забеспокоился: неужели и здесь низкая облачность? Уже вот-вот высота принятия решения, а никаких признаков просветления нет.
          Наступали сумерки. Днем-то от солнца одна половина стекол фонаря была закрыта шторками, но другая оказалась свободной. Экипаж, всем коллективом, дружно искал землю впереди; но кто-то случайно, периферическим зрением, заметил перемещение в боковом окне.  Крикнули; до капитана дошло, что стекла обмерзли. Он влупил газы и ушел на второй круг. Дернул  шторку: оказывается, идут визуально, земля  прекрасно видна…
          А топлива-то осталось всего ничего! Пока определили, в чем дело, пока убедились, что просто забыли включить обогрев стекол, да пока включили, да пока дождались, когда же поползут по стеклам дорожки подтаявшей белесой слякоти, взмокший командир корабля крутил над аэродромом коробочку, готовясь к возможной остановке моторов.
           К счастью, как всегда, оказалась в баках заначка бензина, неприкосновенный запас бортмеханика… хватило…

                *****
          Конечно, оборудование нашего аппарата было допотопным. Он изобретался  в сороковые годы, когда механика еще играла главную роль, а электричество – скорее вспомогательную.  Поэтому кабина была заполнена большим количеством рычагов и рукояток, а блокировки, защита от дурака, были хитроумно-примитивными.
           К примеру, шасси убирались внушительным рычагом, который стопорился нажимной рукояткой, которая блокировалась поворотной муфтой, которая запиралась откидной серьгой, которую, уж для полноты счастья, контрил морской болт на цепочке.  И на исполнительном старте бортмеханик вытаскивал этот болт, откидывал серьгу, поворачивал муфту прорезью куда надо и ждал команды. 
            Ходила история про одного развеселого, лихого бортмеханика, у которого командир был белорус. Бортмеханик на исполнительном старте досказывал смешной анекдот, экипаж ржал, командир дал газу и пошел на взлет, качая головой: «Не экипаж, а щасця», бортмеханик крикнул «Есть шАсси!», нажал на защелку и дернул рычаг… опомнился, да поздно: на Ил-14 шасси убираются за пару секунд.
            А – называй шасси правильно, по-французски, с ударением в конце!
            И без анекдота… на Ил-14 и на моей памяти один бортмеханик в нашем отряде убрал шасси на разбеге, несмотря на все эти муфты и морские болты. Не он первый, не он последний. А сколько было подобных случаев на Ан-24 из-за расположенных рядом, абсолютно одинаковых внешне, органов управления шасси и закрылками. Десятки! 
             Это называется эргономика. Но в сороковые годы это слово еще, видимо, не было известно в наших авиаконструкторских кругах. Да и сейчас конструкторы с ним не всегда дружат, что там говорить.
            Закрылки у нас управлялись тоже мощным рычагом, а уж когда надо было ставить машину на стояночный тормоз, бортмеханик аж привставал со своего места и тащил вверх двумя руками сразу два рычага: стояночного тормоза и стопорения рулей, а командир при этом сучил педалями, чтобы язык стопора попал в свою прорезь.
             Автопилот включался громоздкими железными кранами, которые с шипением запускали гидросмесь в нужные каналы; там еще участвовал и воздух… Это гидропневматическое изобретение тридцатых годов исправно работало и на Ли-2, и на Ил-14, позволяя грубо, но надежно удерживать машину на курсе. Правда, иногда не совсем хорошо отбалансированный самолет дергался в нервном тике, но таки вез, почти без вмешательства пилота.
             Палкой-рычагом гидронасоса принудительного выпуска шасси можно было свободно убить кабана, а с другой палкой, вернее, с железной трубой, прицепленной к перегородке и предназначенной для аварийного дожатия через лючок в полу и постановки на замок невыпускающейся передней ноги,  можно было смело идти и на самого медведя.
           На Ли-2 рукоятки управления триммерами были еще механические, вроде как на мясорубке; у нас же торжествовали кулоны: триммеры элеронов и руля направления были электрические. А вот тросовое управление триммером руля высоты традиционно, как на всех «Илах», было выполнено в виде внушительного колеса.
          Но зато простор пилотской кабины восходил до такой степени, что второй пилот, опершись руками на подлокотники, запрыгивал в свое кресло, свободно минуя бортмеханика, тем более что Г-образная штурвальная колонка, расположенная сбоку, у борта, не мешала ногам приземляться прямо на педали.
           У штурмана и бортрадиста были свои отдельные каморки, расположенные за пилотами и отгороженные от них символическими стенками. А дальше за их рабочими местами шел длинный техотсек, хоть и набитый умформерами, преобразователями и прочей хитрой аппаратурой, но сохраняющий вполне достаточно свободного места для десятка зайцев.
            Если встать ногами на края сидений штурмана и радиста, голова поднималась за пределы потолка и оказывалась в выпуклом блистере, предназначенном для работы штурмана с астрокомпасом. Правда, на моей памяти я этой работы что-то так и не приметил: при полетах между райцентрами не было нужды в астронавигации.
           Потом уже, работая в высоких широтах, мы этот агрегат, ДАК-ДБ,  с собой возили, но чаще всего он и там был бесполезен из-за того, что полеты производились под облачностью или между слоями, откуда звезд ну никак не видно.
            Зато очень интересное и непривычное ощущение возникало, если смотреть на уплывающую землю, стоя лицом к хвосту: накатывала даже легкая грусть от расставания с уменьшающейся и тающей на глазах родной полосой.
         У штурмана слева по борту был еще один блистер, оборудованный оптическим визиром, с помощью которого по земным ориентирам можно было определить в полете угол сноса. Но… я же говорю, мы чаще летали вне видимости земли, а снос приходилось рассчитывать по линейке или подобрав курс по азимуту.
           В пассажирском салоне располагалось 36 кресел. Это были тяжеловесные, массивные сооружения, с громоздкими заголовниками… но более уютных и пригодных для сна приспособлений я больше не встречал ни на одном типе самолета. Потом и у нас стали устанавливать эти нынешние, современные, легкие, откидывающиеся вперед прокрустовы ложа… но я еще застал настоящие кресла, изобретенные именно для удобства пассажиров, безо всякой экономики, и никогда не забуду их уютное тепло.
            Туалет был расположен в хвосте, у входной двери. Нуждающийся располагался в нем лицом по полету, чуть не упираясь лбом в дверцу.  Существует масса анекдотов, как при резком торможении в воздухе (это вполне возможно при переводе, к примеру, винтов на малый шаг перед снижением), солидный человек слетал со стульчака, вышибал своей массой жидкую дверцу  и, путаясь в спадающих частях одежды и хватаясь за что попало, влекомый инерцией, вынужден был мелкими частыми шагами бежать по проходу, чтобы не упасть, пока не скрывал свой позор за шторкой в переднем багажнике…
            Входная дверь запиралась снаружи навешиваемым на кольца обычным амбарным замком, который в полете болтался у бортмеханика на горизонтальной трубке сиденья, а в болтанку летал по всей кабине, если не был закрыт на ключ.
           И трап для нашего лайнера представлял собой обычную техническую стремянку на колесиках, ну, чуть с более пологими ступенями да с широкими поручнями. Сам я не раз руководил группой пассажиров, используемой в качестве буксировщика трапа на дальнюю стоянку где-нибудь в заснеженном Норильске. Трап переворачивали на перила и с гиком толпой влекли по снегу, как обычные сани. Тогда пассажир еще не был потребителем и активно участвовал в ускорении подготовки своего полета. Дождешься того трапа в Норильске.

                *****
          Мечта о надоблачных полетах сбылась, но надо ж было еще привыкнуть к отсутствию визуальных ориентиров и целиком довериться показаниям качающихся стрелок и расчетам на линейке НЛ-10. Поначалу для контроля я искал в каждом разрыве облаков хоть какой-нибудь привычный изгиб реки или озеро. Но ночные полеты быстро отучили от этого бесполезного занятия. Надо было уметь просто ждать. Взял курс, включил автопилот и терпи, считай минуты, пока появится возможность определить место самолета.
           Эти бесконечные минуты вязко текли, и не на чем было остановить внимание. Командир подремывал, изредка открывая один глаз и окидывая взглядом кабину; бортмеханик берег его сон и приглядывал за своими приборами, а заодно и за молодым вторым пилотом. С первых моих полетов к нам в экипаж штурмана уже не ставили; считал я все сам. Радист в своей каморке обычно читал книгу, либо отстукивал морзянку, переговариваясь с коллегами по дальней связи.
            Сон я отгонял, выключая автопилот и крутя руками. Романтика молодости бушевала во мне, яркие северные звезды звали в прекрасную неизведанную даль. Убаюкивающе ровный гул моторов, редкая радиосвязь бортов, покачивание машины в облаках, ярко фосфоресцирующие в ядовитом свете УФО стрелки приборов, лучи фар, выхватывающие из черноты ночи стремительно налетающие айсберги облаков, фейерверки снежных строчек, разбивающиеся о нос самолета – все это создавало атмосферу праздника, восторженного небесного медового месяца: я достиг! Вот оно! Моё! И сердце иной раз сладко обрывалось.
            Подходило время связи, диспетчер давал место, я определялся по карте, брал поправку, настраивал радиокомпас, записывал цифры в бортжурнал, открывал сборник схем и готовился к посадке. А глаза искали на горизонте светлое пятно аэродрома.
           Зимние редкие поселки под крылом выглядели бледными размытыми световыми пятнами. Дымы сливались в полупрозрачное покрывало, редкий огонек иногда прорывался сквозь него и световой иголочкой колол глаз, и снова все затягивалось, медленно уплывая в стылое пространство.
           Стрелки радиокомпасов начинали устойчиво показывать вперед; наступал момент снижения. Моторы сбавляли гул, в ушах привычно давило, руки сжимали дрожащий штурвал, высотомер отматывал высоту, а среда вокруг становилась все плотнее. Радиокомпас вел  нас на привод, снизу медленно натекал размытый свет, звенел маркер, поворачивалась стрелка, я наклонял машину, включал секундомер и начинал строить коробочку в плотном туманном пространстве. Не было ни верха, ни низа, были одни стрелки, КУРы, МПРы, упреждения против ветра, четвертый разворот, точка начала снижения, вариометр, курс, скорость, и две дрожащие стрелки, две стрелки верных радиокомпасов, устремленные к приводам.  Свет внизу сгущался и заливал все вокруг. Хотелось пронзить его взглядом и зацепиться хоть за какой ориентир… нет: только стрелки! Руки Кириллыча висели над штурвалом, готовые помочь, подправить, но я – сам! Сам!
         И вплывали огни. И хотелось нырнуть поближе к ним. Но нельзя! Огни медленно приближались, пересекаемые световыми горизонтами; где-то за ними прятался торец. Сердце колотилось, ладони взмокали: ну! Ну где же?
           И вот она, полоса. Визг покрышек по мерзлому бетону… есть!
           Командир снисходительно улыбался и подхваливал. А у меня спина была мокрая.

                *****
         В отличие от Ан-2, стартеры на Ил-14 были мощные: несмотря на аналогичную с
Ан-2 возможность раскрутки маховика, было предусмотрено и прямое сцепление стартера с двигателем, и бортмеханики пользовались именно этим способом запуска. Двигатель схватывал с полоборота, но потом долго плевался клубами сизого дыма  по мере подключения нижних цилиндров. Зато когда все четырнадцать «горшков» двойной звезды  начинали работать, ровный рокот мощного мотора напоминал уже не трактор, а скорее танк. Бортмеханик  долго гонял прогретый двигатель, проверяя сначала одно магнето, потом другое, потом оба вместе, переводил винт с малого на большой шаг, снова на малый, частично флюгировал лопасти, и видно было, что агрегат очень серьезный, надежный, проверенный, и не подведет.
         Да и правда: уж надежнее двигателя, чем наш АШ-82, обкатанный еще в войну на Ла-5 и Ту-2, я не знаю. Прекрасный мотор, две тысячи лошадей. Тяги вполне хватало, чтобы продолжить взлет на одном двигателе при отказе другого на разбеге. Но таких случаев я что-то и не припомню. И не было у него привычки к тряске, как на Ан-2. Все эти кривошипы, противовесы и шатуны вращались с огромной скоростью, но работали с точностью часового механизма. Недаром самолет Ил-14 прижился в Полярной авиации. И если уж о нем, о его возможностях и резервах, с восторгом отзывается такой величайший Полярный Летчик как Евгений Дмитриевич  Кравченко… то я скромно склоняю голову.
         О Кравченко речь особая. Всем рекомендую прочитать его книгу «С Антарктидой – только на «Вы», написанную в соавторстве с хорошим журналистом Василием Карпием.   После них вряд ли кто сможет так же полно и подробно воздать должное прекрасному нашему самолету, испытанному Антарктидой. Мне остается только гордиться, что и я, чуточку, самую малость, прикоснулся к полетам в Заполярье на этой простой, выносливой, рабочей машине.
          Поразило меня то, что у этих двигателей была ощутимая разница в тяге на номинальном и на взлетном режиме. Этот запас тяги использовался обычно при взлете с заснеженных или размокших грунтовых полос.
            Сначала самолет разгонялся на номинале. По достижении скорости 80-85 передняя нога поднималась энергичным движением штурвала на себя. Если эта эволюция удавалась с первого раза, то режим добавлялся до взлетного, двигатели взвывали, разбег продолжался на основных ногах, и самолет быстро отрывался.
            Иногда подтормаживание на разбеге бывало настолько сильным и неравномерным, что машина клевала носом  и норовила опустить переднее колесо; приходилось штурвалом до пупа парировать клевки, направление разбега выдерживать либо частичной уборкой режима одного из двигателей, либо тормозом противоположной ноги, а отрыв ускорять   довыпуском закрылков на ходу, при этом возросшая подъемная сила помогала выдрать машину из грязи или глубокого снега.
           После отрыва и набора высоты пять метров давалась команда на уборку шасси, бортмеханик выполнял манипуляции с рычагом, тросики дергали замки, а дальше с земли можно было наблюдать картину лихого, в секунду, раскрытия створок,  стремительного исчезновения в нишах убирающихся стоек с колесами и мгновенного захлопывания; самолет за эти секунды едва успевал набрать десять метров высоты.
            Однажды подобная картина настолько испугала шедшего по перрону замполита, что он вынудил командира летного отряда принять меры к слишком лихим специалистам: как бы чего не вышло… еще винтами зацепит за бетон…
            Грешил уборкой шасси на малой высоте как раз мой будущий командир на Ил-18 Александр Федорович Шевель, тогда еще просто Сашка, только что введшийся в строй на Ил-14 молодой командир. На разборе его поднял командир  летного отряда:
           – Шевель, ты на какой высоте вчера убрал шасси?
           Любитель приколов, весельчак и балагур Сашка Шевель, косо взглянув на замполита, решил отмочить:
           – Четыре метра девяносто пять сантиметров!
           Командир отряда вытаращил было глаза, но быстро опомнился:
           – А ну-ка, иди сюда. Давай пилотское.
           Опешивший Сашка, еще смутно надеясь на благополучный исход, вытащил свидетельство.
           – Вот если бы ты убрал шасси… да на пяти метрах… как того требует Руководство… по летной эксплуатации самолета Ил-14… с поршневыми двигателями АШ-82Т… то я бы тебе ничего не сказал, – с расстановкой говорил командир отряда, работая маленькими ножничками и аккуратно обходя ими неприкосновенный герб СССР на отрезаемом талоне нарушений №1. – А раз, как ты сам говоришь, на пять сантиметров ниже, – пойдешь в управление, сдашь зачеты и годик полетаешь без талона.
          Урок пошел впрок: больше нигде в присутствии начальства острослов Шевель проколов не допускал, а уж шасси потом специально убирал на высоте ну никак не ниже полусотни метров. Мало того, он за принцип взял – любому проверяющему отвечать на любой вопрос так, чтобы от зубов отскакивало. И прославился этим на все управление: как только из Москвы прилетал особо въедливый инспектор, ему на заклание отдавали экипаж именно Шевеля, и тот доводил проверяющего до восторженного экстаза артистизмом работы и мелодией взаимодействия в экипаже. Таки умели в те времена слетывать экипаж, умели и товар лицом показать.

                *****
         Иду из ресторана, на ходу дожевывая скоростной обед. Навстречу заместитель командира отряда:
            – Ты куда летишь?
            – На Богучаны.
            – Так время вылета уже! Задержишь рейс!
            – Так очередь же, официантка обслуживать не успевает.
            – Не успеваешь пообедать в ресторане – бери из дому термос…
            Я что-то ворчу в ответ и бегу на самолет. Вдогонку слышу:
            – Задержишь рейс – получишь выговор!
            Жалуюсь Кириллычу. Он смотрит на меня поверх очков:
            – Запомни, Вася, простую истину в транспортной авиации: задержку надо вешать на кого угодно, и не дай бог, если ее навесят на тебя. Вертись!
            Оказывается, в авиации кроме безопасности полетов существует еще регулярность, за которую порют так же нещадно. Приходится торопиться. На обед вторые пилоты приземлившихся экипажей бегут с талонами в руке, как с эстафетной палочкой. Кто первый успевает занять столик, тот после обеда имеет десять минут на перекур. Кто не успел, дожевывает на ходу, чуть ли не за штурвалом.
            Надо вертеться. Надо рано вставать на вылет. На Ан-2 такого не было. Там мы приходили на работу к восьми утра и возвращались с закатом солнца. Теперь приходится вставать ночью и возвращаться домой тоже ночью. Первый вылет в пять пятьдесят по местному. Но авиация работает по Москве. Приходится учиться отнимать от красноярского времени четыре часа. Два ночи по Москве – по Красноярску шесть утра. Пока они там, в Европе, еще спят, у нас уже…
         Часовые пояса ощутимо стягивают нашу жизнь.
         Оказывается, на «кукурузниках» была лафа.

          Наступает весенне-летний период, ВЛП. Работа по летнему расписанию, все рейсы ранние, очень ранние, почти еще вчерашние. Вылеты в утренних сумерках, зеваючи во весь рот… Тишина, покой, город только просыпается, а у нас вовсю ревут моторы. Разбег по серой полосе, стук замков шасси, земля в туманной дымке уходит вниз, последние звезды гаснут на западе, плоская тускло-красная коврига солнца выползает на северо-востоке… пошел рабочий день.
            Пошел рабочий день, пошел второй рабочий день, пошел третий рабочий день… Рабочие дни все длиннее, рабочие ночи, ранние вылеты, поздние вылеты, ночные вылеты, задержки, авралы, саннорма, продленка…
           Мы вьемся вокруг родного аэродрома, как пчелы возле улья. Сезон.
           Май, июнь, июль, август, сентябрь… Сто двадцать, сто сорок часов в месяц…    Некуда записывать такой переналет, нельзя его записывать… его и не записывают, пишут норму, сто часов.
          Мы здоровые, крепкие ребята, нам по 25-27 лет, мы терпеливо переносим тяготы летной службы, надеясь, что все это временно, что надо набрать налет, ввестись командиром, потом набрать командирский налет, минимум: 700 часов, – и на серьезную технику!  Вытерпим!
          А Кириллыч с Василичем приспосабливаются. Дремлют в полетах по очереди, приглядывая за мной краем глаза; я стараюсь, из шкуры лезу, чтобы мне стали доверять. Но я у них не первый… всяких видали; поглядывают. А уж при малейшей, микроскопической возможности, – заваливаются спать. И тогда на сцену выходит никогда не встречавшийся мне в жизни фактор: стариковский храп смертельно уставших от жизни людей.
          Они тянут, тянут, тянут свою летную жизнь. Только бы не на пенсию! Ну, еще годик… полгодика…
           И в тесных профилакторских комнатушках гремит мощный, неповторимый, особенный, стариковский храп.
            Я терплю. Я считаю овечек, решаю в уме задачи… господи, ну немыслимо же! Мне ведь тоже хочется спать!  Но я не могу.
             Все в жизни человеку надо выстрадать. По молодости я еще не понимаю простой вещи. Когда экипаж спит – это так прекрасно, так спокойно, так здорово!
Спать захочешь – уснешь.
            Потом, сам уже на пороге свежей старости, я пойму спокойную удовлетворенность от того, что мои мужики, уставшие до последней степени человеческого терпения, падают, наконец, в койки и – храпят, храпят, храпят!
          Я прислушаюсь: все ли храпят? Кажется, все… И тогда я облегченно вздохну и сам захраплю под аккомпанемент своих небесных братьев – как под самую лучшую колыбельную.

                *****
           Привезли мы как-то среди зимы в Подкаменную почтовым рейсом двадцатилитровую бутыль спирту. Устанавливали ее в грузовом Ил-14 аккуратно, укрыли чехлами, заложили посылками, чтобы не дай бог не тряхнуло, не стукнуло в полете.
           Пока ходили подписывать задание на полет, да заодно позавтракали в столовой приевшимися рябчиками и сметаной, почту нашу выгрузили, подошла очередь драгоценного груза. И нет чтоб загрузить спирт вместе с почтой на машину и довезти до АТБ – давай лучше осторожненько донесем на руках, благо оплетена лозой и ручки есть.
           Тропинка, протоптанная в чистейшем северном снегу была одна, и нам повезло подойти к копошащейся толпе аккурат в самый интересный момент.
           Что там у них получилось: то ли оборвалась ручка, то ли кто-то из несунов оступился и съехал с натоптанного возвышения в нетронутый рыхлый снег, – можно только предположить. Но бутыль рассадили, лужа драгоценной жидкости всосалась в снег, протаяла  воронку и, все больше и больше разжижаясь, превращала ректификат в водку, угрожая снизить ее крепость до кондиции, которую русское нутро уже брезгливо не приемлет.
           Я никогда не видел, чтобы мужики так быстро бегали по целине в унтах. Откуда-то появились в руках самые разнообразные емкости: от ведер до полиэтиленовых пакетов. Вытряхнутыми из разодранной корзины обломками стекла парящая жижа сгребалась в посуду и уносилась в верное место для последующей фильтрации.   Веселый мат стоял над торчащими  из ямы задницами. Мне кажется, достали аж до прошлогодней травы; может, в азарте, ею и закусывали.
           Сочувственно качая головами, мы осторожно обошли по целине место священнодействия и поторопились взлететь, пока аэропорт не закрылся из-за внезапного стихийного русского бедствия.
             Дело тут не в стоимости двадцати литров спирта – это мелочь. Но азарт… азарт стоит гораздо дороже. А спирту в магазине – да вон штабелями ящики стоят.

           А на озеро Ессей завезли однажды самолет мороженой картошки. Живущие там рыбаки всю жизнь  другой и не видели, привыкли есть такую, со сластинкой. Народ весело таскал мешки, и тут, как раз на выносе, один мешок лопнул: картофелины, звеня как ледышки, веером порскнули по льду, мужики, ребятишки и собаки весело бросились вдогонку.
            Если бы сверху кто-то в этот момент посмотрел на картину, как из-под распластанного на зеленом льду краснокрылого самолета народ разбегается во все стороны, ему могло вполне показаться, что сейчас там произойдет взрыв.
             В сорокаградусный мороз с ветерком картошка голыми руками была в несколько минут собрана до единой. Рыба рыбой, а приварок нужен, пусть и сластит немного. Зато уж явно не сгниет.
           Для нас та рыба, которую они тоннами добывают, считается деликатесом: отборный чир… А для них мерзлая картошка – чуть не на вес золота.
           Мне рассказывали, как сибирские охотники, уходящие в тайгу на зимний промысел, хранят запас завезенной с осени свежей картошки. Они ее прямо в мешке опускают в ближайший ручей, где бьют ключи. В ледяной воде она и не замерзает, и не портится.

                *****
            Старые добрые наши Ли-2, выработав ресурс, потихоньку уходили на кладбище.  Экипажи их, кто помоложе, начали переучивать на новый турбореактивный Як-40. Остались только две или три заслуженные машины, пилотируемые древними, долетывающими свой срок экипажами. И трасса у Ли-2 осталась одна: на Туру. Тысяча верст; туда-обратно – восемь часов; вылет утром, домой вечером, – да о такой работе старикам всю жизнь мечталось.
              Мы-то на Ил-14 дергали за день по четыре Канска; либо почтовым до Норильска, со всеми Игарками, Дудинками… А то – Идра-Курагино-Каратуз; Абакан-Богучаны; Енисейск, Соврудник, Мотыгино, Байкит, Шушенское, Заозерка, Тасеево, – в каждом районном центре  имелся  свой аэропорт, оборудованный приводной радиостанцией, ближней и дальней радиосвязью, иные имели даже радиопеленгатор. И старый фронтовик-начальник порта, он же диспетчер, в вытертой кожанке, сидя за пультом, бодро выдавал в эфир:
             – Три шестерки! Три шестерки, я Самобытный-два! Дайте нажатие! Так, ваш... этот, пеленг… –  он было запинался, а потом информировал:
             –  Ваш прямой-обратный:  девяносто два-двести семьдесят два!
             Неважно, что он путался в пеленгах, главное было – выдать цифры, а экипаж сам разберется. Главное было то, что существовала сеть местных воздушных линий, и каждый узелок этой сети давал работу людям и связывал их в единую авиационную семью. Главное было то, что отечественная авиация жила, дышала полной грудью и несла на своих крыльях свежую струю в самые отдаленные уголки огромной страны.
            Достраивался новый аэропорт в Туре, наверху, над поселком, – а пока полеты производились с посадкой на лед Нижней Тунгуски. И вот последний Ли-2 списали, и пришлось туда летать на Ил-14 нам.

           Звенит пятидесятиградусный мороз. В долине Тунгуски легкая дымка. По характерным ориентирам строится заход, колеса касаются заснеженного льда, самолет с визгом и скрежетом раздавливаемого колесами жесткого снега заруливает на обозначенную вмороженными еловыми лапами стоянку. Машинка руководителя полетов подъезжает, человек заносит к нам в кабину журнал принятия решений, командир расписывается, – вот и вся предполетная процедура.
           Пока выгружается багаж и производится посадка пассажиров, мы с радистом   идем к торчащей неподалеку обледенелой палатке. Конец декабря, как раз идет налим. Универсальная русская валюта булькает в кармане.
              Бородатый абориген, в валенках и огромной лохматой дохе, греет руки над горящей свечкой. Прорубь в страшной толщины льду каждую ночь затягивается, а утром вырубается вновь. Грубая, миллиметровая леса отвесно уходит в прозрачную воду, к центру земли. Пара мерзлых налимов, с хорошее полено величиной, белеет глазами в углу палатки. Третий еще ворочает хвостом, но уже засыпает на морозе. Человек, попыхивая беломориной, довольно сверкает голубыми глазками, валенком подпихивая к нам рыбу:
             – С салом накрутишь, лучку добавишь, – важнеющие котлеты получатся. Да и так на жареху пойдет, молодой. А уж макса…   Ну, выбирайте.
             Макса – налимья печенка – по вкусовым качествам не только не уступит знаменитому консервированному деликатесу – печени трески, а и превзойдет ее по всем параметрам. Потому что свежая. Налим же сам из семейства тресковых, разница небольшая.
            А жирная, наваристая уха утром после хорошей гулянки – первое средство от похмельного синдрома. Это любой сибиряк знает: ежели брашшонки или там  белого вина вечером перебрал – утром горячей жирной ухой только и спасешься.
Как эти налимы там, в глубинах Угрюм-реки, вообще выживают… А ведь в декабре у них самая активность.
            Прихваченная из дому бутылка перекочевывает из нашего кармана за пазуху рыбаку. Все довольны.
           Мы зябко ежимся и бежим в тепло уютной пилотской кабины, неся подмышками по увесистой рыбине, а другой рукой зажимая вокруг лица концы цигейкового воротника. Из патрубков выбрасываются клубы сизого дыма, за хвостом вьется горизонтальный смерч плотного тумана; короткий разбег по гладкому, абсолютно ровному льду реки, неслышный отрыв – и самолет медленно выгребается меж пологих высоких берегов, оглашая заиндевевшие таежные окрестности звонким гулом человеческого присутствия. Нить единой авиационной сети действует, и мы везем по ней тридцать шесть человеческих душ навстречу цивилизации.

           Весной талые воды заполняют долину Тунгуски, стекают в реку, покрывают сверху голубоватый, еще прочный лед, и приходится садиться и взлетать по воде. На разбеге ледяные струи из-под колес хлещут и беспощадно секут фюзеляж и хвостовое оперение.   Машина тяжело выдирается из воды, и физически чувствуется облегчение, когда мокрые колеса наконец-то захлопываются створками.
           Вода все прибывает, лед на реке начинает вспучиваться. Это уже опасно, и начальство принимает решение о прекращении полетов. Теперь Тура соединена с миром только вездесущими Ан-2, через Байкит, Соврудник и Енисейск.   Местная авиационная линия продолжает связывать Эвенкию с центром. А там скоро  войдет в строй и новый, большой аэропорт.

                *****
             Глухая зимняя ночь. Мы висим между плотным покрывалом облаков и заснеженным ледяным Енисеем, возвращаясь из Туруханска. Входим в зону Подкаменной, докладываем расчетное время пролета точки, и вдруг нам поступает команда:
               – 1677, вам посадка в Подкаменной: срочное санзадание.
           У нас все пассажирские места заняты. Нам неохота садиться в промежуточном порту, не предусмотренном заданием на полет. Мы и так уже идем с задержкой, домой попадем только  в полночь… еще добираться… Но чужая боль уже торкнула в сердце.
             Короткие переговоры. Лежачий, носилочный больной, с сопровождающим. Человек погибает. Никто кроме нас не сможет ему помочь.  Какие еще, к черту, свободные места.
             Уже видны огни поселка. Быстрое снижение, посадка с прямой, заруливаем на перрон, я выскакиваю и бегом мчусь в АДП подписать задание. Машина с больным ждет; вижу, как выносят закутанное тело, рядом суетится женщина.
               Больного разместили в проходе багажника, рядом на чехлах примостилась медсестра, в руке шприц… Мужчина непрерывно и громко стонет… у меня дрожат колени от страха и сочувствия. Господи, как же ж ему больно!
              Быстро взлетаем и во весь опор мчимся на юг. Дома сложная погода, метель, видимость пятьсот метров. Едва войдя в зону, предупреждаем, что на борту тяжелый больной, срочно, срочно скорую, прямо на перрон… благо краевая больница рядом. Может, спасем. И диспетчер пусть там подскажет на старт, чтобы контрольный замер сделали как положено… человек  погибает.
             Контрольный замер делают как раз перед нашим входом в глиссаду: «Пятьсот метров. Повнимательнее».
              «Повнимательнее» означает, что погода на самом деле гораздо хуже. Но Тихонова здесь хорошо знают: опытнее командира вряд ли найдешь.
                Кириллыч берется за штурвал. Я должен сидеть и подсказывать ему параметры, не  отрываясь от приборов, подсказывать до самой земли, пока не почувствую удар в зад. Я не должен искать землю. Даже вообще про нее забыть. Только крены, контроль по приводам, а главное – вертикальная скорость.  Кириллыч говорит это внушительно. Он на меня надеется.
              Шасси выпущены, зеленые горят. Планочки сходятся в центре. Я внимательно слежу за параллельностью стрелок радиокомпасов. Василь Василич осторожно двигает рычаги газа, Коля сзади отсчитывает высоту. Василь Кириллыч окаменел. И хотя такие заходы для него не впервой, видно, как он напряжен. Он держит планки.
               Впервой это – для меня. Я теряю пространственное представление. Мира вокруг нет, есть только стрелки, горящие фосфорическим светом, короткие команды, гул моторов и болтанка. В черных стеклах фонаря кабины отражаются блики приборов. Фары мы выключили, чтобы не было экрана. Тихонов умеет садиться вслепую, надо только зацепиться в темноте за бледные зеленые входные огни.
             Я слежу за вертикальной. Три метра. Три метра в секунду. Мы медленно, неуклонно снижаемся, приближаясь к полосе, а под нами  бушует низовая метель.
Стрелки параллельны. Снос десять влево. Кириллыч постоянно подкручивает колесо триммера, стараясь снять нагрузку со штурвала.
               Три метра в секунду. Вот главное. Кириллыч на меня надеется. Ну, где же огни? Так хочется глянуть вперед, за черное стекло. Три метра в секунду. Высота двести. Звенит маркер. Стрелка радиокомпаса разворачивается: все точно, все правильно, мы идем строго по курсу. Стрелки параллельны. Три метра в секунду.
              По-моему мы летим вверх ногами… Не смотреть за окно. Планки в центре, стрелки параллельны. Норма. Не смотреть за окно! Верить приборам!
               – Вижу огни по курсу! Чуть слева! – Голос Коли звонок и радостен. Предельно звонок и предельно радостен. – Шестьдесят по РВ!
               Частой трелью звенит маркер: проходим ближний привод. Впереди чуть посветлело. Командир все так же продолжает держать планки в центре. Пятно огней расплывается в снежном вихре. Все сильнее толчки и резкие крены. Штурвал в моих руках часто  и энергично покачивается – Василь Кириллыч держит планки.
             Я не замечаю зеленых огней торца.  Только слышен отсчет высоты: двадцать, пятнадцать, десять, пять, три, два, два, два…
              Мы бесконечно долго висим над полосой, которой я так и не увидел. Все заливает размытый свет, мечутся смерчи снега, впереди ничего не видать, и поэтому страшно.
             –  Ну что – малый газ, что ли?  – голос Василия Васильевича спокоен.
             – Давай, ставь, –  Кириллыч  чуть добирает штурвал. Мужики выполняют свою обыденную работу.
             Фырчат винты. Мы все висим и висим.
             Потом, наконец, я  чувствую тот самый толчок в зад, и Кириллыч буднично роняет:
            – Доложи посадку.

            Медсестра рассказала нам, что же приключилось с больным. Мужик нажрался водки до таких степеней, что в хмельном сне насмерть отлежал завернутую за спину руку. Кровообращение в ней прекратилось, и рука стала погибать. На месте фельдшер сделал несколько продольных разрезов, из которых сочилась жидкость; была слабая надежда, что заражение крови удастся предотвратить. Мы вовремя подоспели. По крайней мере, врач скорой помощи сказал, что жить человек будет.

                *****
              В долгих ночных полетах, да еще в условиях болтанки, по первости одолевали пространственные иллюзии. Но уж таких страстей, какие описаны в многочисленных воспоминаниях истребителей, я не испытал. Иногда, правда,  казалось, будто меня куда-то «ведет», но стоило опустить голову к коленям и тряхнуть ею в стороны, ощущение реальности тут же возвращалось.
           Видимо, все дело тут в малых угловых ускорениях при эволюциях тяжелой машины, на которые организм реагирует спокойно. А вот вестибулярный аппарат летчиков-истребителей, конечно же,  подвергается гораздо более серьезному насилию перегрузками и, соответственно, протестует сильнее.
            Приборам я верил, а еще верил спокойствию и невозмутимости сидящих рядом дедов. Главное было – не поддаваться ложным навязчивым ощущениям, а найти себе дело. Поэтому пилотирование по приборам стало для меня основным, а автопилот включался лишь на непродолжительное время, только когда надо было что-то записать. Мудрый командир предоставил мне полную возможность вживания в полет, причем, без всяких этих научных понятий, типа «образ полета» и «пространственное положение».

         Когда руки и голова были заняты заходом по «коробочке», выдерживать крен и тангаж по допотопному, советской схемы, черно-белому авиагоризонту АГК-47Б, не составляло никакого труда. Я на него смотрел краем глаза. Что-то там накренялось – я штурвалом это, накренившееся, приводил в нормальное положение. И всё. Мне некогда и незачем было вживаться в тот образ полета, не надо было представлять, что там у меня качается – искусственный горизонт или силуэтик самолета – и в какую сторону крутить штурвал, чтобы это, качающееся, поставить на место. Руки сами реагировали на движущийся элемент прибора.
            И крен легко было отсчитывать по боковой шкале, относительно которой качались крылышки: каждое деление – 10 градусов, просто и понятно.
            Поэтому нынешние, высосанные из пальца над многочисленными ямами авиакатастроф, теоретические споры о «виде из самолета на землю» или «виде с земли на самолет», после полетов на Ан-2 и Ил-14 вызывают во мне досаду. Там спорить не о чем. Я на своей шкуре, в течение восьми лет и шести тысяч часов полетов, не испытывал ни малейшей трудности в применении авиагоризонта, одинакового что на Ан-2, что на Ил-14. И потом еще три тысячи часов пролетал на Ил-18, с авиагоризонтом такой же схемы. Просто штурвалом ставил качающийся элемент в нормальное положение. Накренился  силуэтик вправо – я отклонял штурвал влево, ни на долю секунды не задумываясь, кто на кого с какой колокольни смотрит и в какой образ полета мне каждый раз надо вживаться. Я просто летел, решал задачи, ощущая при этом, что авиагоризонт мне хороший помощник. Я с ним пролетал подряд двенадцать лет.
            Заморочки с вживанием в образы были еще впереди…
            Единственно, эти раздолбанные АГК-47Б постоянно врали по крену на один-полтора градуса, и самолет чуть стаскивало в сторону. Приходилось брать в руки отвертку, ослаблять четыре винта по углам прибора и в визуальном полете, установив самолет без крена, подворачивать сам прибор, для чего отверстия под винты специально были предусмотрены овальными. Вся краска вокруг них была ободрана, что свидетельствовало о постоянном стремлении пилотов к совершенству полета.
            А вот на пульте автопилота стоял свой, примитивнейший, пневматический, типа авиагоризонтик, – так вот он никогда не врал. Мы в облаках верили ему даже больше, чем своим штатным приборам. Уж три-то силуэтика, да еще отклоняющиеся в одну и ту же сторону и на одну и ту же величину, вселяли уверенность, что мы таки не вверх ногами.

            Когда самолет висел на длинной трассе и стрелки радиокомпасов медленно и произвольно вращались, бессильные поймать слабенькие сигналы далеких приводов, вся надежда была только на расчет подобранного курса. Минуты текли, складываясь в часы, и постепенно начинали наваливаться сомнения: а верно ли подобран курс, а не изменился ли ветер на участке в полтысячи верст… а вон огонек мигнул внизу… может, снесло… Хотелось чуть, на пару градусов подвернуть… вот вправо бы…
            Но надо было терпеть. Кириллыч с Василичем в два смычка пели мне одно и то же: верь расчету, терпи, не дергайся. Принял решение – следуй ему беспрекословно. Дождись определенного сигнала.
          И сигнал наступал: стрелка радиокомпаса в своих вращениях и качаниях все чаще и чаще начинала задерживаться в направлении вперед, постепенно застывала, и можно было определить курсовой угол радиостанции, сравнить магнитный пеленг с заданным путевым углом… а тут и вход в зону, и долгожданный азимут от диспетчера. И оказывалось, что самолет не ушел с трассы, и что ветер таки не менялся, и угол сноса был определен правильно! Терпение и постоянство курса приносили свои плоды.
            Так постепенно я постигал азы и вырабатывал в себе терпение и  уверенность в том, что радионавигация есть вполне надежный инструмент пилота в приборном полете.

                *****
             Летом груженый самолет наскребал высоту медленно, по 2-3 метра в секунду. А рейсы иногда бывали продолжительными. И поднятая теплыми воздушными потоками на приличную высоту масса таежного гнуса забивала лобовые стекла красновато-желтыми следами.
            Одно дело – полет в течение получаса на Ан-2. Стекла быстро покрывались разноцветными точками, дворником лучше было не пользоваться, потому что сквозь мазки от щетки вообще ничего  было не разглядеть. Приходилось терпеть до посадки. На посадке полосу было плохо видно. После посадки высунешься по пояс в форточку и мокрой тряпкой протрешь стекло.
           На Ил-14, скребущем высоту по паре метров в секунду, да еще если полет производился на нижних эшелонах,  размазываемые насекомые  за двухчасовой полет покрывали стекла полупрозрачной пленкой, значительно ухудшающей видимость.  Иной раз о стекло бились крупные существа, оставляя пятна такой величины, что можно было предположить столкновение с какой-нибудь мелкой птахой вроде колибри. Обычно это были заброшенные потоком на высоту жуки-усачи, которые иногда достигают размеров мелкой птицы. Пара-тройка таких зверюг оставляла после себя мокрые пятна, закрывающие всю панораму. Да и других, более мелких представителей таежной фауны судьба забрасывала к нам на эшелон немало.
              Спасением было встретить на пути тучку с едва заметным столбиком дождевых осадков под нею.
             – Помоем машину? – с надеждой косился я на командира.
             Кириллыч внимательно всматривался в опасное метеоявление, оценивая, с какой стороны дождик жиже.
             – Давай, по левому краю, – разрешал он.  – Пристегнись только.
            Я потуже затягивал ремень и направлял машину к левой границе дождя. По мере приближения к нему под облаком  вокруг становилось все темнее и неуютнее, но тем ярче и веселее выглядела полоска светлеющего горизонта за просвечивающей завесой из дождевых струй.
              Первые капли отчетливо били в стекло. Потом внезапно  обрушивался залп воды, стекло промывалось на глазах, и когда через несколько секунд машина, весело отряхиваясь, выскакивала в светлое пространство, мир сразу обретал ясность и красоту.
               Никакого криминала в этом безобидном поступке мы не усматривали. Старики давно, еще с фронта, пользовались этим нехитрым способом и научились определять на глаз безопасную сторону и цеплять по краешку, где только чуть колыхнет, но твердо знали, куда соваться не надо, потому что там может и швырнуть. Опыт передавался следующему поколению.

               Когда приходилось пересекать грозовой фронт, пользовались подсказками диспетчера, который наблюдал засветку от самолета по своему локатору и мог приблизительно дать направление для прохода между очагами гроз. Если же такой возможности не было, обходили низом, ниже нижнего эшелона, соблюдая только безопасную высоту над землей. Под облаками вполне просматривались проходы между столбами ливней, интенсивность которых определялась по цвету: от иссиня-черных до серых и белесых. Бледные молнии всегда били в землю внутри или вблизи от столбов осадков. Мы проползали узкими коридорами, ограниченными сверху черными подошвами туч, снизу – мохнатой угрюмой тайгой, а по бокам – колоннами ливней, изредка подсвеченными прорывающимся сверху лучом солнца.  Это было в порядке вещей.
            Иногда путь закрывало лохматым занавесом рвани; вскакивая в нее, можно было ожидать удара ливня, броска или слепящего жала молнии рядом с крылом. Проскакивали с ходу, внутри все сжималось, а когда раскрывался горизонт, вроде разжималось… до нового препятствия. Но стекла в таких полетах всегда были очень чистыми…. Хотелось только, чтобы этот поток воды влился прямо в пересохшую глотку.
             Ночью полеты в условиях грозовой деятельности запрещались. Иногда, если полет выпадал на поздний вечер и посадка прогнозировалась сразу после захода солнца, приходилось уговаривать ретивого диспетчера, объясняя ему, что в светлых сумерках мы вполне справимся и обойдем грозы визуально. Диспетчеры – народ понятливый, но договориться с ними чаще удавалось старикам; молодые командиры, не имея дипломатического опыта, больше нажимали на горло и качали права, а кому ж это понравится.
            Я присматривался, прислушивался и начинал понимать, что в производственных отношениях  большую роль играют чисто человеческие качества: умение уважать человека, умение вести диалог, умение поставить себя на место оппонента, умение убедить, умение уступить в малом, но выиграть в главном. Нахрап, арапничество и понты в авиации явно не катят.

                *****
             Взлетно-посадочные полосы наши были, в основном, с гравийно-галечным покрытием. Укатанная галька плотно удерживалась глинистым грунтом и не причиняла никакого вреда в сухую погоду. Но когда шли дожди, картина менялась.
            Как-то пришлось нескольким бортам заночевать в Богучанах из-за закрытия трассы грозовым фронтом. Утром распогодилось, загруженные машины по очереди занимали размокшую полосу и взлетали одна за другой.
             Рулить было тяжело. Мокрый суглинок вместе с гравием наматывался на резину покрышек, колеса представляли собой комья грязи круглой формы. Но хрящеватый грунт, в общем, держал, не давал проваливаться.
             На разбеге, по мере раскрутки колес, грязь с камнями начинала разлетаться в стороны. Из-под переднего колеса прыскали веером брызги и камешки, засасывались под винты, рубились лопастями.
            По прилету в Красноярск определились убытки. На двух первых машинах технарям еще удалось запилить зазубренные концы лопастей; на третьей рваные кромки уже не позволяли эксплуатировать пострадавшие пропеллеры, а на нашей машине, взлетавшей последней, по совсем уж раздолбанной полосе, отдельные камни пробили лопасти насквозь, как пули.
             Явление это наносило ощутимые убытки не только нашему предприятию. Поэтому было принято государственное решение, и в течение нескольких лет около тридцати аэродромов в управлении были реконструированы и получили полосы и перроны из бетонных плит.
             Сейчас, в пору развала авиации, бетонки эти ветшают, зарастают бурьяном и ждут, когда же по ним вновь покатятся, весело стуча по стыкам, колеса взлетающих самолетов.  Только вот самолетов этих остается все меньше…
            Но в те времена, в начале 70-х, наша авиация вступила как раз в свой золотой, правда, короткий, бабий век. Самолетов в небе вилось столько, что в сумрачный день над приводом висела иной раз этажерка из ожидающих очереди на посадку, и частенько в тесноте воздуха случались опасные сближения самолетов. Поэтому радиообмен в эфире прослушивать мы уж научились, а заодно и представляли себе всю воздушную обстановку: кто, с какой стороны, как близко, под каким углом может выскочить тебе на пути.
Иной раз не вклиниться было в связь, и диспетчер, запурхавшись, орал в эфир:
               –  Всем молчать! – И быстро раздавал самые необходимые команды тем, кто был зажат дефицитом времени.
              Так постепенно, в течение года, я втянулся в веселую и бойкую работу на местных воздушных линиях Красноярского края.
               Прилетая в родной Енисейск, в ожидании погоды на Соврудник или Байкит,   толкался вместе с экипажем в АДП, и теперь уже на меня с уважением и завистью поглядывали мои бывшие вторые пилоты с Ан-2 – так же, как совсем недавно поглядывал на солидных красноярских летчиков я.

                *****
            Поршневые Ли-2 и Ил-14 базировались в Красноярсом аэропорту на дальних стоянках – выложенном бетонными шестигранниками остатке первоначальной красноярской ВПП. Поэтому перед первым вылетом экипаж около километра шел пешком из АДП  вдоль железного ряда краснокрылых аэропланов на стоянки, получал там из рук техников прогретую и подготовленную машину, запускался и под руководством диспетчера руления перегонял ее на перрон к вокзалу. Руление это использовалось, в основном, для тренировки вторых пилотов: умение аккуратно выруливать со стоянки, вписываться в несколько разворотов, выдерживать осевую линию, вести осмотрительность, точно и бережно завести машину на стоянку и установить ее хвостом к АДП, да еще чтобы переднее колесо строго останавливалось на осевой, а антенны на брюхе проецировались точно  вдоль  линии, – все это постигалось нами ежедневно и вросло в плоть и кровь. С рулением у будущих командиров проблем не было.
          Как-то раз, зарулив на перрон и уже подкатывая к АДП, мы увидели непривычную картину: из шеренги носов, которая точно, как по ниточке, тянулась вдоль перрона, выделялся один… Ли-2, что ли… только задранный гораздо выше обычного. Оказалось, посадили на хвост Ил-14.
            У нас большинство Ил-14 были серии «М», с удлиненным вперед на метр фюзеляжем, под 36 пассажирских кресел. Из-за перенесенного вперед центра тяжести эти машины не боялись переваливания на хвост, и не было проблем с центровкой при посадке пассажиров.
           Но оставалось у нас два или три самолета старой серии, коротких, под 32 кресла. При их загрузке возникали проблемы: сначала загружался передний багажник, затем плавно усаживались пассажиры, начиная с передних кресел. Для надежности под хвост самолета положено было подставлять специальную штангу, страхующую от просадки хвоста и снимаемую только после запуска двигателей; самолет удерживался тягой винтов, техник передавал штангу на борт, и только после этого бортмехаником запиралась входная дверь. Но что греха таить: штангой этой частенько пренебрегали, предпочитая аккуратно контролировать посадку пассажиров членом экипажа, т.е.  вторым пилотом.
           Две наших грузовых машины, имевшие тоже заднюю центровку, загружались, безусловно, только при наличии установленной штанги; там уж без дураков.
          А здесь перестарался инженерно-технический состав, еще до посадки пассажиров. Надо было отправить какой-то громоздкий технический груз, он и весил-то немного, но в люк переднего багажника не пролезал, с трудом проходил только через пассажирскую дверь.
Бортмеханик спокойно курил в сторонке: все готово, сейчас приведут пассажиров… Вот  только эту хреновину затолкают, она легкая …
           А она не лезла. Подбежали технари-помощники, сначала подпихивали снизу, потом по стремянке давай помогать тем, кто тащил изнутри. Достаточно было лишнему человеку ступить на порог, как машина угрожающе качнулась… Выпрыгнуть не успели, пробежать вперед по салону для противовеса тоже никто не додумался. Все замерли. Под матюки бортмеханика, в полном бессилии наблюдавшего рядом, машина покачалась-покачалась, да и села на хвост, помяв себе пару антенн на брюхе.
           Ремонту оказалось немного, а позорище …  Задранная передняя стойка шасси выглядела безобразно, хотелось опустить глаза… и поскорее вернуть заголившуюся машину в пристойную позу. Хорошо, на Ил-14 это делалось без проблем. А вот  много лет спустя я видел подобный случай с Ту-154 – это выглядело гораздо болезненнее, а сама операция по опусканию заняла несколько часов..
          Ну, старому механику за халатность вырезали талон: а – не ленись подставлять штангу!
            А хорошие были эти короткие машины, легкие, летучие.

                *****
          Задачей 126 летного отряда была перевозка пассажиров, груза и почты между краевым и районными центрами. Несмотря на то, что до Енисейска, Абакана Курагино и Канска можно было добраться по железной дороге, народ охотнее летал туда самолетом, потому что дорога поездом занимала чуть не сутки, иной раз и с пересадкой. Разве только на Канск ходили электрички… но как раз на Канск мы и летали чаще всего: по четыре рейса в день. Билет туда стоил четыре рубля (бутылка коньяка), а на Енисейск – восемь.  Лету до Канска было сорок минут, а до Енисейска где-то – час пятнадцать. И ходил самолет с точностью рейсового автобуса. Редко, очень редко мешала непогода – Ил-14 был удивительно неприхотлив к ее капризам.
            В остальные же отдаленные точки нашего необъятного края буквально только самолетом и можно было долететь. Ну, если разве что у кого была охота трястись полсуток по пыльной и колдобистой гравийной дороге автобусом… Но это – на ближние расстояния, а на дальние – не было вообще даже намека на дорогу, да хотя бы на тропу… Ну, в навигацию еще можно было доплыть пароходом до Мотыгина и до Богучан по Ангаре, да Енисеем – по всем поселкам, аж  до Дудинки. Только той навигации – всего четыре месяца.
            Так что самолет был  в эти благословенные годы востребован, летчик – уважаем, а пассажир – неприхотлив.
            Наше летчицкое дело было – пахать, пахать и пахать, строго по расписанию, ну, само собой, со строгим соблюдением безопасности полетов. Сеть линий должна была работать беспрерывно и надежно. Она так и работала.

             Командовал летным отрядом Иван Альфонсович Левандовский, личность яркая, харизматичная, талантливый пилот и еще более талантливый руководитель, впоследствии доросший до начальника Красноярского управления гражданской авиации.  Но в описываемый период он только начинал свою командную карьеру, и, надо сказать, был аккурат на своем месте.
              Так уж получилось, что наш 126 ЛО являлся кузницей кадров для  летных отрядов Красноярского авиапредприятия, эксплуатирующих более тяжелую технику. К нам на Ли-2 и Ил-14 приходили ребята с Ан-2 и с Як-12 со всего края и Тувинской АССР, у нас они отрабатывали технологию работы в большом экипаже, учились взаимодействию, уживчивости и толерантности, обретали профессионализм, варились в крутом бульоне, постепенно обретающим свой особый вкус – красноярской школы. И апологетом этой школы, ее трибуном, руководителем и судьей, в течение нескольких десятков лет, на разных должностях, был именно Левандовский. По крайней мере, теперь, по прошествии лет, отработав и параллельно, и непосредственно под его началом, я могу сказать:  вот человек, оставивший значительный след в нашей отечественной авиации. И лично ему я многим обязан в своем становлении как пилот и командир.
              Как и большинство ярких, сильных  людей, Иван Альфонсович был не безупречен, мы иногда обижались на его властность, на жесткую требовательность, на донимавшее нас буквоедство…  Теперь-то думаешь: вот за что ему спасибо – так как раз за то, что приучал нас, бесшабашных, уважать бумагу, уважать закон, исполнять закон, пользоваться законом, правильно его толковать, защищаться законом…
               Иногда он мог рубануть сплеча, едва ухватив суть; мы обижались… потом обида как-то растворялась в понимании того, что, в общем  ведь, командир был прав…
             Да обижаться-то было некогда. Надо было летать, летать, летать, работать, пахать, упираться, недосыпать, торопиться, стремиться, расти, расти над собой! И командир отряда умело направлял этот поток деятельности в нужную сторону: приходило время, кадры, выпестованные, вышколенные, натасканные, трудолюбивые, знающие и умеющие, – плавно перетекали в соседние летные отряды и растворялись в экипажах тяжелых лайнеров надежной профессиональной сменой. Школа была одна для всех – и Левандовский был и остался ее столпом, символом, подвижником.
              Он был из тех руководителей-пилотов, которые могли взять в полете штурвал – и показать руками. А для рядового летчика это – главный и безусловный аргумент, основа летного и человеческого авторитета. И налетал он далеко за двадцать тысяч часов, на своей шкуре испытав и радость полета, и горечь неизбежных неудач.
              Он и сейчас, уже не летая, в возрасте за семьдесят, возглавляет летную службу одной из региональных авиакомпаний, действуя и воспитывая летчиков в соответствии с проверенными жизнью принципами нашей красноярской школы.
              Он нынче, вдобавок, еще и профессор Сибирского государственного авиационного университета.
               Вот вам образец летного начальника, Заслуженного пилота СССР, безусловный авторитет которого заработан десятками тысяч часов налета. Левандовский в небе заработал право требовать и указывать. Много ли  летных руководителей такого веса в нынешней нашей авиации?

              За лето, избалованные хорошей погодой и визуальными заходами на посадку вокруг собственной пятки, экипажи начинали терять навыки заходов по стрелкам. Левандовский организовывал разбор специально по этому поводу и неустанно вдалбливал нам избитые истины; эти же истины разжевывали и досыта кормили ими летный состав комэски и инструкторы. Раскалялся тренажер; тамошние инструкторы добавляли летчикам жару вводом всяческих существующих и немыслимых комбинаций отказов матчасти. Затем командно-летный состав рассаживался по кабинам и проверял экипажи в рейсах. В результате командиры начинали потихоньку приучаться вновь к приборным заходам, экипажи раскачивались, подтягивались, и внезапное наступление осенних циклонов не заставало никого врасплох.
            Осенью, когда начинались туманы, организовывались массовые аэродромные тренировки в условиях реального минимума погоды. Важно было дать понюхать экипажам живого тумана – пусть пока под контролем опытного инструктора. Топлива  и самолетов выделялось столько, сколько было необходимо. Иной раз, если самолетов не хватало, из-за трех-четырех тренировочных заходов по минимуму задерживали на часок пассажирский рейс. Живой туман был важнее расписания: получивший пониженный минимум командир окупал потом эти тренировки сторицей.
            И главным, основополагающим, не подлежащим сомнению фактором безопасности полетов была слетанность экипажей, которой фанатически и целеустремленно добивались от нас старые фронтовики-комэски и  молодой, продвинутый, дальновидный командир летного отряда.

                *****
            А со слетанностью и взаимодействием у некоторых экипажей бывали проблемы.
Василь Кириллыч, видать, потолковал насчет меня с нашим комэской Киселевым, дал мне хорошую оценку. Теперь я уже считался опытным, меня можно было выпускать из-под отеческого крыла Тихонова. Кириллычу дали молодого второго пилота, а меня перевели в другой экипаж, потом в третий…
          Так я оказался в экипаже одного бывшего енисейского пилота, даже, помнится, в свое время моего командира звена на Ан-2. Предполагая  приятную  работу под руководством  старого знакомого, я с энтузиазмом исполнял свои обязанности, ожидая, когда же он наконец даст мне штурвал и оценит степень моего профессионализма.
          Но штурвала мне все как-то не доставалось. То ветерок был боковой, то облачность низковатая, то центровка не такая, то еще какая зацепка…
Командир любил летать сам. Мало того – он побаивался доверить штурвал второму пилоту. Очень редко, может, пару раз в месяц, оговорив десятком указаний и предосторожностей, в простейших условиях, он таки доверял мне посадку, но при этом рук со штурвала не снимал и ощутимо мешал, дергая его несколько раз перед самым касанием.
             Потом мне рассказали, что у него со зрением были проблемы, он собирался уже списываться и рисковать не хотел, перестраховывался.
            У самого у него удачные посадки получались не всегда: бывали и козлики, и высокие выравнивания, и взмывания. Короче, и правда, землю он видел плохо. Когда же я, из самых благородных побуждений, иной раз подсказывал ему, командир после посадки разражался бранью:
              – Инструктор, блин! Указывать мне тут будешь! Да я тут без вас всех сам справлюсь! Один! Полетай с мое, потом указывать будешь! Твое дело правое – не мешай левому!
            Ну, у человека комплекс такой был, «сталинского сокола».
            Но экипаж от ретивого командира страдал  так же, как и я, еще и похлеще бывало. Командёрство так и перло из него во все щели, до самодурства: он частенько распекал за мелочевку весь экипаж. Мне было, к примеру, стыдно за старого бортмеханика, который тоже долетывал крайний год и молча терпел несправедливые попреки. Радист сумел как-то из экипажа слинять, штурманы летать с таким командиром не стремились, и мною  заткнули дырку как допущенным летать без штурмана. Новый радист, молодой парнишка, пока приглядывался и своего отношения к командиру никак не выказывал.
            Так мы промучились месяца два, и уже всем стало невмоготу. А командир, видимо, в переживаниях перед очередной медкомиссией, извелся сам и попутно изводил нас мелкими придирками.
              Однажды мы всем экипажем шли на дальние стоянки за машиной. Радист тащил портфель с регламентами, за ним шел штурман, приданный в экипаж по случаю нестандартного полета за пределы края, уже не помню куда, за ними скользил подошвами по снежному накату я, а за нами, взведенный как курок, шел командир и поливал всех ругательствами. Каждому досталось за все, а в общем, ни за что. Причиной недовольства командира корабля был как раз нестандартный рейс, как назло, с ожидаемой погодой на аэродроме посадки по самому минимуму; она-то и бесила капитана.
            Радист, видимо, еще не притершийся к стилю взаимоотношений в новом для него экипаже, слушал-слушал, потом вдруг резко развернулся, подскочил к командиру, швырнул ему под ноги свой портфель и высказался:
            –  Начальник! А не пошел  бы ты трижды на…? Лети сам!
           Штурман тоже поставил рядом свой портфель:
           –  Присоединяюсь! Я тоже с тобой – не полечу. Отказываюсь!
             Опешивший было командир резанул меня вызывающим взглядом:
             – А ты? Полетишь? Или тоже… взбунтуешься?
              Мне было стыдно. Потом вдруг стало его жалко… Я понял: с этим человеком в одну кабину больше не сяду.
            – Я тоже лететь не хочу. Вообще не хочу… с тобой, – выдавил я дрожащими губами. – Хочешь – напишу рапорт, откажусь письменно… с аргументами.
            – А я подпишусь! – добавил радист.
           – И я! – Штурман взглянул командиру прямо в глаза. – Я такому командиру не доверяю!
           Тот испугался. Рапорт – это документ; раскрутят дело. Стал нас уговаривать, неумело подбирая слова, сначала на повышенных тонах, потом, унизительно меняясь на глазах, просил не поднимать шума, слетать… уж в последний раз…
             Точку поставил самый  опытный среди нас, пожилой штурман:
            – Там погода на пределе. С такими нервами, с такой накруткой, – не хрен рисковать.  Резерв слетает. Пошли в эскадрилью! – Подхватил портфель, повернулся и решительно пошел на проходную.
            В эскадрилье  состоялся тяжелый разговор в присутствии комэски. Он был давно наслышан о самодурстве нашего капитана. Сам ждал, пока у того подойдет годовая медкомиссия и как-то решится судьба. Но человеку уже попала вожжа под хвост: он психанул, схватил бумажку и накатал рапорт на увольнение  в связи с уходом на пенсию.
            Его никто не стал удерживать.
            А я на всю жизнь получил урок: как легко несколькими неосторожными словами разрушить экипаж.

                *****
             Весной на наше управление вышли солидные заказчики из службы охраны лесов, и Левандовскому в порядке эксперимента было поручено выставить два экипажа Ил-14 в Богучаны на лесной патруль. Работа для нас была совершенно новая, непривычная: бросать парашютистов на лесные пожары. Эксперимент должен был показать, имеет ли смысл использовать Ил-14 на лесопатрульной работе, будет ли достигнута хорошая эффективность и экономичность такого мероприятия.
           От экипажей же требовалось обеспечить безопасность полетов в экстремальных условиях, а значит, выучить новую технологию работы и отработать новое взаимодействие в экипаже, с летнабом и с парашютистами. Нужны были дисциплинированные  летчики, умеющие хорошо владеть летательным аппаратом. Я в их число попал.
           Как производились эти полеты, я подробно описал потом в одной из своих книг. Жалею только о том, что удалось полетать на лесопатруле всего одно лето. Эксперимент свернули, а жаль. Но школа пилотирования там была отличная, а уж впечатления остались на всю жизнь.
            Слетавшись с Олегом Федоровичем Крыловым, я остался в его экипаже, и мы с удовольствием работали вместе. Характер у него был прекрасный, летать мне он давал вволю, а что еще нужно второму пилоту.
            А тут как раз началась эпопея с перегонкой части наших самолетов на ремонт в Минск. И получилось так, что в течение года пришлось выполнить около десятка рейсов через полстраны, да еще по разным маршрутам, потому что как раз началась в стране нехватка авиабензина. Ил-14, практически единственный к этому времени потребитель марки бензина Б-95/130, уходил со сцены, и производство топлива для двигателей АШ-82Т сократили.
             Поэтому нам пришлось летать и через Норильск, и через Омск, выбирая маршрут по тому направлению, где топливо на этот момент было.
             Так я впервые познакомился с полетами в Заполярье, правда, пока летом.  Короткие регулярные смычки из Красноярска в Норильск назвать заполярными можно было лишь с большой натяжкой, а вот полеты за Полярным кругом через Северный Урал уже дали представление о бескрайних незаселенных территориях, а также о предательской северной погоде.
              Если на Севере нас подстерегали низкая облачность, заряды дождя со снегом и летнее непривычное обледенение, и в то же время нередко и грозы высотой до 12 километров, и жара до +35, то по южной трассе мы все лето из этих гроз вообще не вылезали. Поэтому всю южную, более-менее освоенную человеком часть Сибири пришлось не раз проползать буквально на брюхе, лавируя между ливневыми зарядами, а то и влетая в них под ужасающий грохот залпа воды, ударяющей в лоб.
            Выручал «компас Кагановича» – железная дорога, Транссибирская магистраль, вдоль которой для надежности была проложена наша трасса. И ориентировку мы вели со штурманом вместе, визуально, как на старом добром Ан-2, правда, по более мелким картам, но уж рельсы, уходящие прямой линией за горизонт и всегда сверкающие, даже в сильном дожде  потерять было проблематично.
           В ясную погоду самолет неторопливо покачивался в термических потоках, подергиваясь на автопилоте; мы разглядывали землю и следы человеческой деятельности на ней, я попутно посматривал на приборы и подкручивал «ленивчик»; командир, уставший после недавней борьбы врукопашную с очередным фронтом, подремывал под струей от вентилятора, откинувшись в кресле, а страна моя родная все плыла, и плыла, и плыла под крылом, и не было ей ни конца, ни края. Штурман  вел бортжурнал, бортмеханик бродил по пустому самолету, болтая за жизнь с техниками, которых мы везли с собой для обслуживания машины в пути и выполнения приемо-сдаточных мероприятий на заводе. Радист по дальней связи договаривался с очередным аэропортом, о предстоящей заправке и вовремя предупреждал нас либо об отсутствии топлива, либо об отсутствии погоды, чтобы мы вовремя приняли меры и заранее выбрали запасной аэродром, способный осуществить заправку.
Для ускорения процесса заправки и обслуживания технари везли с собой канистру спирта, который расходовали очень бережно, туда и обратно.
            Иной раз заправить машину помогали ну совершенно подручные средства. Так однажды в Уфе заправщик соблазнился двумя рулончиками дефицитной по тем временам голубой изоленты, купленной мною по случаю в Минске, и, несмотря на запрет ПДСП, перед самой пересменой тихонько залил нас под пробки; мы успели взлететь до того, как новая смена разобралась с бензиновой проблемой. Сэкономленный спирт был злоупотреблен экипажем по прибытии домой.
            Что меня поразило в этих полетах – так это просторы нашей Родины. Вот уж действительно: «Широка страна моя родная». Мы добирались до Минска с двумя ночевками, а так как летели только днем, только визуально (очень везло с погодой) и на небольшой высоте, то познакомились с ландшафтами основательно. И все дальнейшие полеты на запад потом  для меня были вроде как по родимым местам. На восток же я еще долго привыкал, потому что с суровыми видами тех краев пришлось знакомиться с высоты полета лайнеров, да еще в редких разрывах между постоянно висящими облаками.
            Однажды вылетели из Минска на только что отремонтированном, как новеньком, самолете, но едва успели набрать эшелон, как под педалями что-то чавкнуло, зашипело, в нос ударил густой запах гидросмеси, а потом она струей полилась командиру на ботинки. Где-то, видать, лопнул шланг тормозной магистрали.
             Пришлось срочно разворачиваться и садиться, используя аварийное торможение, обратно на заводской аэродром, где по случаю предстоящего праздника или выходного дня на летно-испытательной станции уже никого не оказалось. Спасибо хоть, буксиром с полосы стащили неуправляемый самолет.
            Мы остались куковать в Минске  пару лишних суток, пока не вернулись на завод специально обученные люди и ворча, без всяких извинений, устранили свой брак.
            Зато мы осмотрели город. Впечатление на меня он произвел очень скромное, даже провинциальное. Больше, правда, я там не был, поэтому приношу минчанам свои извинения за давнюю поверхностную оценку.

                *****
           В это время на наше предприятие свалилась еще одна серьезная задача. Как раз накануне или годом раньше упразднили Управление полярной авиации, а всю его   епархию распределили по сибирским управлениям,  у кого какой был кусок северного побережья. Красноярскому управлению достался участок, включающий Карское море, Таймыр,   архипелаги Северная Земля и Земля Франца-Иосифа. Ну, и, считай, весь Северный Ледовитый океан, все его полярные станции и экспедиции.
         Началась полярная эпопея. Иван Альфонсович Левандовский оказался достоин той задачи, которую возложила на него Арктика, что впоследствии и подтвердилось: он руководил 13-ю ежегодными  высокоширотными  экспедициями.
          В начале 70-х как раз шло освоение полетов над Ледовитым океаном в нашим управлении, в частности, экипажами нашего 126 летного отряда. Красноярская школа проверялась самым строгим экзаменатором – Севером. Наши экипажи начинали обслуживать полярные станции, выполнять полеты на Северный полюс, осуществлять ледовую разведку и проводку караванов по Северному морскому пути. Полеты на Диксон, а с него на  Северную землю становились обычными.
           К этому времени я созрел для ввода в строй командиром Ил-14: прошло аккурат два года полетов вторым пилотом – куда уж больше. А экипажей не хватало. Отзывы обо мне всех капитанов, с кем довелось летать, были положительными. Вводить меня взялся мой бывший старый командир эскадрильи Киселев, попросившийся перед уходом на пенсию полетать простым пилотом-инструктором. И ранней весной 74-го мы, благословясь, вылетели на остров Диксон, где мне предстояло слетаться с будущим моим экипажем в условиях рейсовых полетов вдоль побережья океана.
              Стоял март, бушевала весна света, морозы еще не отпускали, иногда прорывались циклоны с вьюгами по несколько дней. Летали с ледового аэродрома, раскатанного прямо на льду залива; ледовая полоса была оборудована световым стартом и приводными радиостанциями, все чин чином. И мы через день и каждый день выполняли рейсы на Норильск, на остров Средний, на ЧЕлюскин (у полярников ударение на Е!),  на Хатангу, на Тикси; довелось побывать и на архипелаге ЗФИ.

               Помнится, прилетели на Челюскин, пошли пешочком на знаменитый мыс. Легкий ветерок мел снежком вдоль берега пролива Вилькицкого, каменный гурий скрывался под сугробами; я стоял на самом северном краю тверди земной, и в голове звенели кованые слова Николая Заболоцкого:
 
                О край земли, угрюмый и печальный!
                Какие люди побывали тут!

            Строки били в сердце; ветер выдавил слезу… я отвернулся, смахнул ее перчаткой. Впереди был бесконечный Ледовитый океан, который я видел впервые: он был весь покрыт льдом. Берег покато уходил вниз, граница между землей и водой была скрыта под снегом. Я еще не знал всего коварства этой границы.
              Перед взлетом я пешком прошелся по заснеженной полосе, убедился в том, что снег изрыт колеями и затвердел, как рельсы. Бледными огнями в сумерках горел временный световой старт: кабель с лампочками был протянут прямо по снегу. Ветерок нажимал слева, и прилично. Надо было уматывать, пока не задуло всерьез. Уже потянулись через полосу косые струи поземка.
            На разбеге я дал правой ноги по ветру, выдерживая направление, дождался скорости 85, выдрал переднюю ногу, дал команду «взлетный» и тут же почувствовал, что меня тащит вправо. Твердый, казалось бы, снежный покров оказался предательски неравномерным по плотности: правая нога забуривалась все глубже, тормозящий момент от нее значительно превышал флюгерный момент от ветра, разворачивающий нас влево; пришлось, несмотря на ветер слева, срочно давать левую педаль и хорошо тормознуть. Самолет клюнул носом, я снова вытащил ногу из снега, но левой педали уже не хватало удерживать машину; она упорно норовила заехать за правую обочину.
              Торец  тем временем  приближался. Скорость от этих клевков нарастала медленно, но полная тяга винтов делала свое дело: прыгая по ледяным передувам, застругам и колеям, почти взвешенный самолет шел по диагонали, уже едва касаясь колесами снега.
Мои сомнения на тему, «соберем» световой старт или успеем оторваться до того, как правая нога пойдет по фонарям, развеял инструктор, давший механику команду на довыпуск закрылков. Машина вспухла и оторвалась вовремя. На всякий случай я не спешил убрать шасси, а заложил левый крен и попросил штурмана  убедиться, горит ли старт.  Ветер успел утащить машину далеко вправо, и штурману удалось через блистер увидеть слева подмышкой, что старт таки горит. Шасси убрались, и тогда я почувствовал, как течет у меня пот между лопаток.

             Коварство границы между берегом и морем познал впоследствии один из наших экипажей, барражировавший на малой высоте вдоль берега в поисках ледовых проходов. То ли видимость ухудшилась, то ли заблудились они в белой мгле, – только  внезапно винты чиркнули по насту, и не успел командир поддернуть машину, как она уже зарезалась и поползла по снегу, взметая белые фонтаны через крылья. К счастью, берег оказался ровным; отделались лишь погнутыми винтами.
              Судьбу экипажа и машины я уже не  помню; запомнил для себя только сам факт  и сделал профессиональную зарубку в памяти: как нельзя расслабляться вблизи поверхности планеты. Она очень редко допускает столь счастливые исключения из своих жестоких правил.

                *****
              Полеты над чистым в ту пору ото льда, парящим Карским морем не вызывали особого страха. О каких-то плавсредствах на борту не было и речи: они были бесполезны. Мы верили в надежность машины.
             Главным же чувством, которое переполняло меня в то время, была романтика.  Мне повезло летать в тех краях, где герои-одиночки прокладывали путь к Полюсу; имена первопроходцев постоянно всплывали из глубин памяти, а знаменитое стихотворение Заболоцкого «Седов» я заучил наизусть еще в школе. И вот я здесь! Вот, рукой подать, лежит архипелаг, где покоится прах национального героя России! Снова и снова звучат  в голове эпические строки:

                Он умирал, сжимая компас верный.
                Природа мертвая, закованная льдом,
                Лежала вкруг него, и солнца лик пещерный
                Через туман просвечивал с трудом.

             Мы летим между этими островами, их угрюмые черные базальтовые обрывы то едва проглядывают, зажатые между поверхностью льда и кромкой низкой облачности, то возносятся вверх, переходя в ослепительно белую поверхность ледника. Я вижу  этот пещерный, первобытный лик солнца, от начала времен освещающий только туман и взвешенный снег, в котором теряется ощущение пространства. Я лавирую между айсбергами, ищу затерянную в белой мгле посадочную полосу – и каждой клеточкой тела впитываю святую романтику Севера.
            Какой силой духа должен был обладать этот Человек, какая великая мечта двигала всеми его помыслами!
             Вот, всего в какой-то тысяче километров от меня, лежит эта точка Земли. Лету до нее – ну, четыре часа. Это – нам, сейчас, на железной машине. А он шел пешком, с двумя верными сподвижниками, оставив позади всю прежнюю жизнь, оставив корабль, затертый льдами, оставив надежду вернуться…

                И целый мир остался за спиною!
                В страну безмолвия, где полюс-великан,
                Увенчанный тиарой ледяною,
                С меридианом свел меридиан;
                Где полукруг полярного сиянья
                Копьем алмазным небо пересек;
                Где вековое мертвое молчанье
                Нарушить мог один лишь человек,—
                Туда, туда! В страну туманных бредней.
                Где обрывается последней жизни нить!
                И сердца стон и жизни миг последний —
                Все, все отдать, но полюс победить!

          Он еще не знал словечек: «гламур», «общество потребителей», «наркомания». Он не знал даже слова «витамины». Тогда вообще никто о них не знал.
          Но он знал, что такое Дух Человека!

                *****

            Ввод в строй прошел для меня рутинно. Были налетаны необходимые часы; Михаил Федорович с чистой совестью подписал мне бумаги, меня проверили, допустили, поставили штамп – и вперед! Весенне-летняя навигация требовала рабсилу.
           Начались обычные пассажирские рейсы. День за днем, месяц за месяцем, саннорма за саннормой. Подъем в 4 утра, пешком 6 километров на аэродром, в АДП,  пешком  на стоянки, подруливание на перрон, загрузка, взлет-посадка, взлет-посадка, взлет-посадка… заруливание на стоянку, бегом на автобус, короткий сон.   Завтра снова подъем в 4 утра, пешком 6 километров… взлет-посадка… Послезавтра снова…
           К осени святая романтика начала замыливаться обыденностью рутины. Полеты по улусам  существенно  ничем не отличались от ходок на троллейбусе. Только ходки эти были по воздуху, без опоры под ногами и без возможности остановиться в воздухе, перекурить и обдумать положение.

          Взлетели на Канск, набрали эшелон, перевели двигатели с номинала на крейсерский режим… а левый винт что-то не затяжеляется. Бортмеханик подергал туда-сюда рычаг шага. Обороты при даче «туда» – возрастали, а при затягивании назад – не падали.  Повторная манипуляция привела к тому, что левый двигатель завыл на максимальных оборотах, убрать которые можно было теперь, только уменьшив ему наддув. Таким образом, лететь можно было только на правом двигателе; левый молотил на малом газе, а самолет раскорячило.
             Думать тут было нечего: видимо, что-то с регулятором оборотов; пока далеко не ушли, давай-ка вернемся домой.
             Доложили о возврате по неисправности матчасти. Диспетчер поинтересовался, не отказал ли двигатель. Нет, не отказал, но есть причина вернуться.
             Двигатель, действительно, не отказал, и при необходимости ухода на второй круг он бы исправно выдал взлетный режим… но лететь в горизонте было невозможно.
             Развернулись, поставили обоим малый газ и стали снижаться как обычно. На посадочной прямой, рассчитанной впритык к полосе, через ближний привод, пришлось чуточку, для коррекции, добавить газку, и все.
             Нам быстренько заменили машину, и мы спокойно вылетали все дневное расписание, сэкономив только на собственном обеде.

              Надо сказать, материальная часть хоть и была старенькая, но содержалась  в исключительном порядке стараниями нашей инженерно-технической службы.  Старые машины обслуживали такие же старые техники, знавшие матчасть назубок и делавшие все для того, чтобы расписание полетов было обеспечено соответствующим количеством машин.
              Единственно, эта арктическая программа отвлекала значительное количество самолетов и экипажей от выполнения плана пассажирских перевозок. Возможно, поэтому-то мы и не вылезали из саннормы. Из экипажей выжималось все. Командиры эскадрилий с ворчанием тасовали экипажи, разгребая попутно ворох сопутствующих неурядиц, толкающих иногда на прямые нарушения, вроде сокрытия части налета от официального занесения в распухшую летную книжку.
            В таких условиях соблюсти единство слетанных экипажей не было никакой возможности. Приходилось  одному командиру слетываться с несколькими вторыми пилотами, бортмеханиками и радистами; эти составы закреплялись приказом и потом, уже вроде на законном основании, тасовались. Просто командиру экипажа приходилось учитывать особенности тасуемых членов. Получался эдакий вроде как «расширенный» экипаж, где все прекрасно знали друг друга.

               Первый свой выговор я получил за слабую воспитательную работу. Поставили мне вторым пилотом Андрея Врадия, хорошего летчика, но с некоторой разгильдяинкой в характере. Так, например, вместо форменной зимней шапки с кокардой он носил   ондатровую, желтую, сугубо партикулярную, да еще со свисающей возле левого уха длинной черной ниткой. И никто не смог заставить его носить форменную.
            На мое предложение оборвать хоть нитку, Андрей невозмутимо ответил:
            – Пусть.
            И так всю зиму и проходил с ниткой, цепляющейся за ухо.
            А летал он хорошо. Был инициативен, иногда до анекдота.
            Сели мы почтовым в Подкаменной. Надо было успеть позавтракать в столовой знаменитыми рябчиками. А талоны на питание в любом порту выдавали экипажам в билетной кассе, по предъявлении задания на полет.
            А тут кассирша что-то закочевряжилась: какой-то список, заранее согласуемый, не дошел до нее, что ли, –  нас в нем не было. Идите и разбирайтесь, мне не до вас.
            Летчики всем мешают работать. Я задумался, к кому же идти разбираться. А тут еще Туруханск затуманил, надо срочно бежать на метео…
            Андрей долго не раздумывал. Сказал: «Щас». Зашел в расположенную через зал диспетчерскую отдела перевозок, поднял трубку телефона, вызвал через коммутатор кассиршу:
           – Здравствуйте! –  внушительным прокурорским голосом изрек он. – Это Врадий говорит. Что? Врадий с вами говорит! Вра-дий!  Что? Как не знаете? А надо знать! Так вот: красноярский экипаж мне тут жалуется, что его не кормят! В чем дело? В чем дело, я спрашиваю?
             Последовала пауза. Я через дверь наблюдал, как остолбеневшая кассирша что-то быстро докладывает в трубку. Не дослушав ее, Андрей сурово отрубил:
            – Короче! Чтоб немедленно талоны у экипажа были! Я сейчас подошлю человека. Безобра… – он бросил трубку, ухмыльнулся диспетчерше и быстро протолкался через толпу пассажиров к кассе. Через десять секунд рука с талонами махнула мне идти в столовую.

           В Туруханске его однажды нагрузили сверх обычных бумаг еще пакетами командирской почты, неофициальной переписки между собой администрации аэропортов. А дома дул сильный ветер, и Андрей, торопясь по перрону, как-то умудрился незаметно выронить из пачки подмышкой один из пакетов. Пакеты он грудой сбросил в перевозках и помчался на последний автобус.
             Утерянный пакет оказался с какой-то срочно необходимой командованию информацией; начались поиски. Нашла его аэродромная служба в сугробе на краю перрона, на третий день, случайно. Виновника вычислили быстро, объявили ему выговор, а мне, как его непосредственному начальнику, влепили тоже. А – воспитывай.

                *****
              Постоянной обязаловкой для молодых экипажей был ежедневный почтовый 21-й рейс на Норильск. Вылет в пять пятьдесят местного, с посадками по маршруту: Енисейск, Подкаменная, Туруханск, Игарка, Дудинка, Норильск, и обратно.
             В Туруханске была смена экипажа. Шли отдыхать до завтра в профилакторий, а отдохнувший перед этим экипаж занимал наши теплые места и гнал рейс до Норильска и по всем улусам обратно, возвращаясь домой поздно вечером.
              Рейс этот летал с незапамятных времен. Это о нем душа компании Саша Шевель   вдохновенно и с пафосом читал бесконечную поэму, начинавшуюся словами:

                В суровую, глухую осень,
                Сквозь дождь, бураны и метель,
                Пятнадцать девяносто восемь
                Шел двадцать первым в Алыкель.
                На правом кресле дед Негадов,
                Повесив голову на грудь,
                В раздумье о прошедших годах
                До Миндерлы! не мог заснуть…

             Это «до Миндерлы!», декламируемое с известным надрывом, было очень понятно красноярцам: расстояние-то аж 45 километров. Старый же инструктор Негадов, увековеченный в бессмертных строках, к тому времени уже давно спокойно работал  у нас  на тренажере.

            Профилакторий летного состава в аэропорту Туруханск представлял собой деревянный терем о двух этажах, вычурное произведение деревянного сибирского зодчества. В просторном холле тихо играла старинная радиола, на столике были приготовлены шахматы; заходя с мороза, человек как-то сразу окунался в атмосферу уюта и покоя. Комнатки были небольшие и теплые; наверху над холлом располагался типовой «зал Чайковского» на пятнадцать коек, и частенько, когда прижимала погода, он был полон шуб, унтов, гогота и табачного дыма.
              Единственно, место общего пользования было на улице, метрах в тридцати за зданием. Для здоровых телом и духом летчиков это было не очень обременительно. Север приучит к порядку в этом деле быстро.
             И столовая была недалеко. Кормили в ней хорошо: славилась она своей ухой из ряпушки с налимьей максой, ну и той же ряпушкой, жареной и очень вкусной; мы выходили на улицу всегда сытые и довольные. Туруханской породы ездовые псы, лохматые, как медведи, и размером лишь чуточку их поменьше, кувыркались  в снегу, млея от жары в своих шубах на сорокаградусном морозе. Мы всегда их подкармливали объедками.
             Рядом в магазине можно было приобрести огнетушитель «портвейна 777» –  черного стекла бутылку, емкостью 0,7, и скрасить ею унылые будни сидения в ожидании, когда протянет застрявший на трое суток циклон. Если делать аккуратно, то претензий никогда к нам не было. А в основном, убивали время авиационной картежной игрой в храп.  Чемпионом по выигрышам был все тот же Шевель, веселый выдумщик, фокусник и шулер.
              Иногда делали прогулку по туруханским магазинам. Шопинг этот, в сорокаградусный мороз, был скорее променадом, разминкой, но иногда удавалось выудить в орсовском магазине какой-никакой дефицит.
             Все дела в Туруханске делались до вечера, надо было лечь вовремя и хорошо выспаться перед трудным завтрашним рейсом.
            Летом окна задергивались от незаходящего солнца черными шторами, иначе не уснуть.
           О вылете рейса из Енисейска узнавали рано утром. Если борт благополучно садился в Подкаменной, начинали готовиться. К моменту, когда  краснокрылый самолет с шорохом раздирал винтами туманный мерзлый воздух над полосой, экипаж уже стоял в АДП с прогнозами в руках. Встречались у трапа, привет-привет, все крутится-вертится, за штурвал – и в путь. Север ждал почту.
             В Игарке обычно была всегда хорошая погода и не было проблем. Дудинка когда принимала, когда нет; зимой взлетную полосу расчищали на льду Енисея, а заруливать на перрон приходилось, разгоняя машину и выпрыгивая на скорости на пологий берег.
             В Дудинке погодки уже не баловали, летом частенько приходилось использовать для захода радиопеленгатор и трубу котельной. Если в дождевом заряде удавалось выдержать пеленг, то следовало ожидать слева трубу; пролетев ее, надо уже было начинать искать полосу. Зимой же погода там или была миллион на миллион, или ее вообще не было, – тогда шли прямиком на Алыкель.
             Алыкель есть Алыкель.  Там иной раз и полосу видно за двадцать километров, а видимость при ветре дают всего пятьсот метров: поземок на бугорке  скрывает ориентиры.    Мне повезло на первом же году самостоятельных полетов: удалось уговорить в Дудинке случайно оказавшегося там инспектора подсесть ко мне  и слетать в Норильск, чтобы не задерживать рейс из-за видимости 500 метров, – он проверил меня, и я  получил вожделенный минимум погоды по курсоглиссадной системе, 40/500, наблюдая полосу в ясный день. Правда, садиться пришлось на поземок, как будто на бетон: последнего метра высоты я не видел, сел наощупь.
              Обратно до Красноярска  долетали уже без задержек, иной раз опускаясь из самой настоящей зимы в раннее лето, и до дома ехали с узлами зимней одежды, ловя удивленные взгляды пассажиров автобуса.
               Летом на траверзе Верхне-Имбатска нас всегда ждали грозы, там такое место, что ли. Обходя их, приходилось потом запрашивать азимут, если только диспетчер мог засечь нас на малой высоте, а то просто шли по расчету, пока радиокомпас не хватался за привод Подкаменной.
              Этот двадцать первый рейс по меридиану давал нам хорошую тренировку в приспособляемости к быстрой смене времен года, и потом, на лайнерах, проблем  с климатом не было: мы всегда были готовы после гроз и жары к внезапному обледенению в облаках и поземку на полосе, а после морозной бодрости – к падению мощности двигателей в жаркой духоте.

                *****
              Налетанные на Ил-14 по приборам почти три тысячи часов, конечно же, положительно сказались на моей технике пилотирования. Я твердо поставил себе цель: добиться права летать на лайнерах, а значит, овладеть искусством приборного полета в совершенстве. Только вот когда оно придет, это совершенство, я не знал  и, как все молодые, сопливые командиры, чуть притершись к машине, полагал, что уже вот-вот. Тем более, давал я вторым пилотам штурвал  регулярно, деля полеты, как это принято в порядочных экипажах, поровну. И приглядываясь к уровню пилотирования молодых своих помощников, приходил к убеждению, что летаю я все-таки лучше их, а значит… скоро уже и совершенство это самое объявится.
            Оно и объявилось вскорости. Весной пришлось заходить в Туруханске при видимости 1000 метров, в какой-то адской смеси белой мглы, тумана, ветра, дождя со снегом  и болтанки.
           Ну, по приводам так по приводам. Построил коробочку, выполнил третий, четвертый, да подальше, чтоб успеть до снижения подобрать курс; по расчету времени подошел к точке начала снижения и стал потихоньку выводить машину на дальний привод, любуясь сам собою, как у меня стрелки стоят параллельно, да как я могу выдерживать вертикальную…
            И тут меня тряхнуло, потом начало трепать. Как я прозевал высоту – не знаю, но оказался на высоте двести метров, в крене под ветер, да еще с приличной вертикальной. Машина проваливалась все дальше, а я сидел как пришибленный и не верил, что так красиво начатый заход – взяло и размазало. Второй пилот тоже сидел в каком-то оцепенении; видимо, все-таки нас хорошо швырнуло, что мы за считанные секунды оказались ниже дальнего привода.
            Пришлось врубить взлетный режим и судорожно, потными руками, вытаскивать машину с высоты 150 метров, чтобы набрать   хоть   высоту  пролета дальнего привода.
Зазвенел маркер, стрелка вот-вот должна была развернуться, а я все вытаскивал машину, едва успевая бороться с кренами. Все было не так, все внезапно, все нелепо, все не по-моему… я никогда до этого в столь глупое и беспомощное положение не попадал.
            Дальний мы прошли даже не в горизонте, а в наборе, с вертикальной десять метров в секунду, на высоте 170 метров. И, по уму, вот если бы я сейчас там сидел, – надо было так и уходить, на взлетном режиме, подальше, повыше, первый разворот – и по новой строить коробочку.
           Но я был молод, глуп и амбициозен. Зло взяло. Я моментально перевел машину в горизонт (представляю, что при этом ощутили наши бедные пассажиры), сдернул газы, стиснул до скрипа зубы и сумел поймать вертикальную скорость снижения три метра. За это время меня оттащило влево, под ветер; пришлось энергично довернуть градусов на двадцать…  Трепало страшно. Не дожидаясь, когда стрелки радиокомпасов встанут параллельно, я довернул на ближний с учетом упреждения градусов пятнадцать на угол сноса. Шуровал штурвалом, педалями, газами…
            Такие исправления между дальним и ближним характерны для совершенно неопытных, только-только оперившихся командиров. Сколько их там полегло в результате своей самоуверенности, одному богу известно, но таки много. А уж на тяжелых самолетах…
            Видимо, господь меня берег для чего-то более важного. И самолет… прекрасный, послушный, маневренный самолет, позволявший вертеть себя вокруг центра тяжести без нанесения существенного ущерба  траектории полета, – вот самолет этот и позволил мне как-то стабилизировать раскачку. И когда в белизне открылась просека перед ближним приводом, я увидел, что подхожу к створу с подветренной стороны, по диагонали, целясь мимо правого ближнего угла посадочной полосы, куда-то к Енисею. Боковой ветер справа не давал машине уходить туда, а полоса-то была в левой форточке… скорее довернуть…
           Спасибо теперь уж второму пилоту, врубившемуся в обстановку на полсекунды раньше меня и зажавшему педали намертво. Пара судорожных тычков левой ногой в упор привела меня в чувство.
            И вдруг все встало на свои места. Я боком шел на полосу, перемещаясь чуть слева направо, но еще и к створу не подошел; надо было дождаться, выползти против ветра в створ, а потом чуть, самую малость, отпустить машину влево.
           Дальний конец полосы скрывался в заряде, но общее направление я ухватил, снизился к торцу, выждал, когда подойдет пресловутый метр, дал ногу по сносу, добрал…. покатились.

           Потом я впервые в жизни проводил серьезный разбор в экипаже. Мне и сейчас стыдно за тот разбор. Это был скорее захлебывающийся визг чудом вынырнувшего из водоворота мокрого щенка. Но как-то мы все поняли, что настоящего взаимодействия экипажа у нас пока еще и в помине нет.
           Я задумался. И понял, что одному посадить машину в сложных условиях невозможно, нужна поддержка. Не просто чтение контрольной карты, не просто подсказки  параметров полета, а…
           Но размышления мои пока еще не шли вглубь, а вертелись на поверхности, путаясь в эмоциях, главной из которых была стыдоба за свою профессиональную несостоятельность. Вся моя выучка, все тренировки, вся вызубренная технология работы, – все это, умноженное на коэффициент обалдения от внезапного ухудшения условий в воздухе, дало объективную и беспощадную оценку: «два».

                *****
              Отрабатывать технологию и взаимодействие на Ил-14 было, в принципе, легко. В день производилось шесть-восемь посадок, за месяц их набиралось около двухсот. Если приложить к таким условиям работы острое желание стать профессионалом, то при наличии у командира корабля достаточного запаса толерантности, контактности и человеческого обаяния за полгода вполне можно отточить мастерство экипажа. Чем мы увлеченно и занялись.
            Второй пилот Гена Казакевич  летал прекрасно, был грамотен и сам увлекся отработкой взаимодействия и распределением обязанностей в экипаже. Бортмеханик Вася Пономарев, со спокойным характером коренного сибиряка, никогда не давал повода усомниться в своем профессионализме. Бортрадист Валера Журбин, приглядевшись к летной работе, горел желанием переучиться на пилота, что впоследствии и сделал, преодолев массу препон и дойдя аж до самого министра; потом он летал командиром на Ан-2 и Ил-18. Мы в длинных полетах частенько сажали его на правое кресло, и он очень быстро освоил технику пилотирования, правда, только на эшелоне и под моим въедливым контролем.
            С таким экипажем мы работали хладнокровно и слаженно, смело лезли  в непогоду, стараясь делом подтвердить уровень своей подготовки, но никогда не нарушая минимум погоды. И больше случаев, подобных тому злосчастному заходу в Туруханске, у нас не было.
             Правда, за зиму мы умудрились разок приземлиться в сугроб до полосы в Заозерке; кроме того, однажды, обнаглев, я попытался глубокой ночью совершить посадку на короткую полосу в Енисейске, выкатился, но сумел вырвать машину из сугроба и зарулить на стоянку без последствий. А больше откровенных ляпов я не допускал. Видимо, способность к обучаемости на собственных, а тем более на чужих  ошибках помогла мне больше ни в какие авантюры не втравливаться.
            Худо-бедно за год полетов командиром я накопил опыт принятия решений, вплоть до того, что однажды отказался весной садиться в Туруханске при коэффициенте сцепления 0,3.  Поднялся шум. Как это так – на поршневом самолете, для которого коэффициент сцепления вообще не ограничен никакими документами, командир, трус, боится садиться на полосу, покрытую – подумаешь!  – укатанным снегом, а сверху слоем воды!
            Ага. Вот именно, боится. Они ж не знали, что я уже имею енисейский опыт такой посадки. А я таки его имел, но широко по этому поводу не распространялся. И поэтому упорно задерживал почтовый рейс в Подкаменной Тунгуске и добивался либо разрешения следовать пролетом через Туруханск до Игарки, либо более приемлемых условий посадки.
           Был телефонный разговор с комэской на повышенных тонах. Мы никак не соглашались понять друг друга. В конце концов, я пригрозил  написать в журнале принятия решения на вылет, что считаю полет в Туруханск в данных условиях для себя непосильным и отказываюсь от полета согласно праву, которое дает мне НПП, а он, если ему уж так надо выпихнуть борт, пусть на рейсовом засылает в Подкаменную резервный экипаж или прилетает сам.
           Командир эскадрильи, молодой и амбициозный, пригрозил мне немилостью. Я был удручен, но решения на вылет твердо не принимал.
          Выручил меня поднявшийся в Туруханске боковой ветер. Поразмышляв, а может, будучи оттянутым в кабинете командира отряда за нажим на экипаж, остыл ретивый командир эскадрильи. Через час мне пришло разрешение вылетать, минуя Туруханск, на Игарку, Дудинку, Норильск и обратно, за ночевать в Туруханске, а отдохнувший экипаж развернется на Красноярск. Я так и сделал.
          К вечеру фронт протащило, ветер утих, подморозило, и я спокойно приземлился в Туруханске. Командир экипажа, изволновавшийся утром, не сделаю ли я глупость и не попытаюсь ли сесть на голый лед, только головой покачал, услышав, как меня толкали на верное ЧП: там нечего было ловить, выкатился бы наверняка.

                *****
           К концу третьего года полетов навалилась усталость. Это каторжное, одно да потому, снование между райцентрами, почти ежедневные подъемы в четыре утра, хронический недосып, продленные саннормы, да еще отпуска, вместо отдыха убитые на заочную учебу в академии (а то в командиры не введут), – все это начинало давить безысходностью. Мы обожрались однообразными полетами. Среди экипажей глухо поднимался ропот.
           А рядом с нами, в той же штурманской, спокойно и солидно готовились к полету экипажи лайнеров, одетые в такую же аэрофлотскую форму, только без унтов, шапок и меховых курток – в начищенных до блеска ботинках, в пальто и плащах, в фуражечках… Мы им завидовали самой лютой завистью и были, как камень в растянутой рогатке, нацелены на Ульяновск.
          Поэтому, когда прошел слух о том, что нашим отрядом будут осваиваться реактивные Ту-134, и вроде бы даже набрали группу из пилотов Ил-18 на переучивание в Ульяновской ШВЛП, и есть вакансии, и вот-вот будет набираться группа с Ил-14 на Ил-18, и вроде бы даже  переучивать будут в нашем УТО, – как только эти слухи начали подтверждаться, сразу десять командиров Ил-14 положили рапорта на стол Левандовскому.
           Были беседы. Оголять летный отряд, и так работающий изо всех сухожилий, было нерационально. Нас уговаривали остаться, войти в положение; перебирали зацепки, пересчитывали выговоры, давили на необходимость учебы в академии…
          Но союзное расписание было важнее краевого. Командование управления провело серьезную работу, произошли большие перемещения, набрана была группа для переучивания на Ил-14 после Ан-2, даже из других управлений, – нам на замену, а из летчиков Ил-14 сформировали две группы для переучивания на лайнер Ил-18 при Красноярском учебно-тренировочном отряде.
          Как потом оказалось, Ту-134 у нас не прижились, и через пару лет пошла подвижка в сторону нового, перспективного, едва замаячившего на горизонте реактивного лайнера Ту-154. Но мы о полетах на нем еще и не мечтали, а были счастливы тем, что наконец-то прорвались в большую авиацию.
        Я буду летать вторым пилотом на лайнере! Не прошло и восьми лет после училища…

                *****