Белая часовня княгини Меншиковой 2 11

Ольга Таранова
Анисья Кирилловна опекала Катерину. Чуткая ко всему новому Варвара быстро поняла, что сие неспроста. И наблюдала за царевной. Наталья, как все старые девы, что понятно было Варваре, ко всякого рода непристойным тайнам испытывала жадный интерес. Было время, на Кукуй каталась, на Монсиху посмотреть. Теперь вот и эта чухонка, видно, невольно будоражила её мысли. Тайн на Москве, которые долго бы оставались таковыми, нет. Анисья была, на погляд Варвары, слащава и навязчива. На счёт Катерины толком никто ничего не знал: кто она, что она. Но чутьё редко обманывало Арсеньеву-горбунью, и Анисьины заботушки не казались ей праздными.
Наталья Алексеевна была сдержаннее, сохраняла достоинство. Но на девицу поглядывала, иной раз и пристально. И было это куда как красноречиво. От Петруши всего можно ожидать!.. Ох, уж грехи наши тяжкие. С благородных девиц и жён, коих во множестве бывало, непотребство творит, об ославлении в людях не заботясь. А тут… Говорят же люди, языки-то всем не вырежешь, сколь не спускают с цепи князя-кесаря! А может, и верно, что она Данилычева?.. Об этом тоже болтают. Так-то девица самая что ни на есть простая, безыскусная, не видная даже. Чего там искать-то?! Тешатся, прости Господи, жеребцы стоялые, от трудов праведных отдохновения ищут. Гаремом обзавелись, что басурманы твои. Наталья тяжко вздыхала. Ей ли судить братца?..
Нет на свете у неё ни отца, ни матери. Сирота она, кроме брата, свет-радости, государя Петра Алексеевича нет ей заступника. Алёшенька, разве что, подрастает. Алёщеньку братец в крепость свою новую увёз. Там пульки свистят, ядра летают. Дитятя опасности великой подвергается. Лучше уж  за границу куда, где потише, уж в самом деле…
Корит себя Наталья, что не сумела Алёшентке мать заменить. Что раненько отдала в учение, а теперь что ж? Петруша к сыну суров, требователен, спуску ни в чём не даёт ему. А самому-то вечно некогда!.. И как же Алёшеньке быть? Наташа знает, верит, Пётр Алексеевич только лучшего сыну желает, оттого и спрашивает строго, но ведь и ласковость иной раз нужна, внимания его драгоценного отеческого, хотя бы крошечку!
Александр Данилович – гофмейстер двора его высочества… Курам-то на смех! Не говоря уж о гареме, кой вон он весь, в полном соборе, здесь же при Наталье и обретается, и кой, как ни верти, Данилычева затея (каков пример для наследника!), он же, волею государевой, что пёс от блох, от назначений множественных отбою не имеет. И губернатор же он, и за строительствами надсмотрщик, и верфи и заводы под ним, и охранитель земель со шпагою в зубах, тьфу… А Алёшеньке немца наняли. Он же что бестелесный, что и бездушный, Гюйсен ваш. У Мартына, у того хоть злобность его была, а энтот!.. Он же и немец-немцем, а Данилычу в рот смотрит, с рук его ест. А тот – бестия! Наташа слышала: до того зарвался фаворит царский, что руки свои холопские распускает, отрока августейшего дерзнул научать своеручною таской. Братцу окоротить бы Алексашку вовремя, прищучить охальника, так нет, не так-то вы угадали!.. Сказывали, что государь изволил даже благодарить своего Данилыча за нелицемерную службу, дескать, гнева его не убоявшись, поступил по совести, как со своим дитём и прочая!.. Раздуваются ноздри у Натальи, белеют обтянутые кожей косточки в напряжённых сжатых кулачках. «Просила же: гнуть гните, да не переломите! А, Господи, грех-то какой…» Через Дарью, нешто ж, повлиять-то на Данилыча сподвигнуться? Впрочем, нет. В чём же тут Дарья помощница? У неё, поди, свой интерес имеется. Кто бы сказал Наталье ранее про девочку сию, которая малышкой совсем к терему царевниному принята была, что с нею станется!.. С полонянкой той, что с ровнею себя держит, на Наталью смотреть – глаза потупляет. Живёт в дому у честолюбца энтого бесстыжего, сребролюбца зазорного, не у братьев даже. А братья-то Данилычу низко кланяются, крохи со стола Алексашкина собирают. Где ж сие видано?! Правду ли юродивые на Москве говорят, что последние времена настают?
Было – не было, Наталья мала была, не помнит, а сказывают, что при батюшке Алексее Михайловиче вот уж как светло живали. Он хоть и охоч был до иноземных новомодин разных (ближний его, воспитатель маменьки Натальи Кирилловны Автомон-то с…… тоже, поди, в коротких штанах с чулками хаживал, да в париках, дом держал на Европейский манер, да и прочее), а только страстей таких наружу-то не выпускал, осторожно всё, на патриарха с оглядкою. Патриарха, ежели что, и сменить можно, ан быть-то он должён, как без него? А вот так вот! Петруше патриарх не надобен, сам он знает, что Богу для Руси святой угодно есть. И сам всё, сам, скорей, скорей!.. За спешкою той, порой с грязною водой, дитя выплёскивают (Алёшенька! – прости, Господи…). Потому и ненавидящих его, государя, много. Наталья глаза прикрывает, чудятся ей взгляды непримиримые, бороды всклокоченные (бород он до дрожи, до конвульсий своих, не терпит!). Только ведь сам он тоже непримирим, дик и страшен для ослушников воли царской…
То помнит царевна, как маленьким был, ещё с няньками, в маменькином терему.
- Соблаговоли, государь-Петенька, сестрице на лошадке твоей покататься позволить, - маменька скажет, а сам глазами смеётся, знает, что ему то сомнительно есть: позволять, не позволять. Он сбычится, губу пухлую выпятит, Наташе уже и не до лошадки, о коей прежде мечтала (хвост и грива у той настоящие, полозья, чтоб катала, золочёные – манит сказка сия). Однако, подойдёт, за руку крепко ухватит, с колен матушкиных сдёрнет, поведёт, к красавице своей подтолкнёт – катайся, мол.
Добрым его, Петрушеньку, Бог сотворил. Добрым, да ласковым. Бывало, молча подойдёт к маменьке, прижмётся к ней, ручонками пухлыми по лицу гладит. Где этот Петенька?..
Вздыхает Наталья, крестится, молится за государя великого Петра Алексеевича.
И оглядывается на девку чухонскую: неужто ж?..



5.

Стена. Серая, шероховатая. На ней тени от скудного света свечи. Добротная стена, крепкая. А там дальше – крепкая же решётка на маленьком окошке-бойнице. Высоконько оконце. Всё здесь не для уютства-удобства. Для другого. Катерина передёрнула плечами: и не сыро – видно, что строено основательно – а как-то неприветливо, угрюмо, мороз пробирает. Да и одиноко, все ушли ко всенощной, а её, иноверку, здесь одну оставили, да, кажется, и забыли. Страшно, небось, здесь забытою быть… Говорили девицы, что где-то здесь сестра царская заточённая обретается. Катерина, поджав губы, оглядывается в полутьме. Сама себе удивляется и сердится: «Уж пуганная, пуганная. Чего уж!» Но нету покою в душе. Даша говорила, в монастырь за тишиной, за спокойствием едет… Тишь – до жути, а покой…
Ночь в монастыре бессонная, тишина тяжёлая, живая, не спокойная. Где-то там идёт служба. Там сестрица царская Наталья Алексеевна. Губы у неё тонкие, глаза миндальные узковатые, ан всё похожа на господина капитана. Глазом сверлит так же. «Что я ей? Забудет, поди, завтрева ж, а смотрит…»
Свеча оплывает, чадя и треща, топит в расплавленном воске собственный фитилёк. Гаснет. Темно. Душно в тесной келье. Как-то девицы да жёны по собственной воле покидают вольный свет? Девятнадцатилетней молодухе сие не ведомо. А ежели не по своей?..
Катерина встаёт в нерешительности – поискать другую свечку. Оглядывается, запинается, больно ударяется коленом о тяжёлый лежак. «То-то у монахинь, поди, все ноги избиты», - сидит на полу и растирает колено. Пол холодный, каменный. На таком коленками долго стоять – мука. А кто сказал, что послушание – сладость? Зачем девицы взяли её на это богомолье? Её, иноверку, приживалку чужую при их дому. И снова как будто буравят её глаза царевны. «За что? Что я сделала?» И вдруг хихикает Катерина, зажимает ладошкой непристойные в этой строгой тишине звуки. Вспомнила тётку свою, что ругала блудницей и так же смотрела. Знала бы тётка, чьи глаза теперь её, Марту, укоряют.

6.


А отправляться в путь Наталья раненько назначила, девы глаз продрать не успели, торопко собирались. С недосыпу зябли в утренней прохладе. Что стая воробьёв, сгрудились в монастырском дворе, почёсывались, позёвывали, о московских перинах да пирогах сытных скучали. Наталья хоть и торопилась (с царицей Прасковией встретиться на полдороге сговорено было для дальнейшего богомолья совместного), а не отказала себе в удовольствии потиранить сонных лежебок-девиц своих – долго с игуменьей прощалась. Уж и долготерпивая Дарья Михайловна недоумевала, зачем побудили в столь ранний час, коли и ехать не велят? Меж тем, рассказывала Катерине о монастыре, какие перестройки здесь задумывались при правительнице, какие пожертвования делала ему блаженной памяти царица Наталья Кирилловна, какие знаменитые затворницы знатные здесь обреталися. Марта слушала. И не слушала. На утреннем холодке сон с неё быстро сбежал, знобило. И понять не могла, но тревожно как-то ей было в то утро. Прогуливались с Дашей у стен монастырских, когда подошла к ним своею неповторимой вперевалочку походкой горбунья Варвара:
- Чего убежали-то? – проворчала. – Небось, вам-то вместно ожидать царевну-матушку, а не наоборот. Коли нагрянет, ждать-то не будет. – прибавила.
- Посторонились бы, государыни! – грубо толкнул кто-то Дашу в бок, отпихнул от неё Катерину, протиснулся между.
Ветер сбил с Дарья капюшон плаща, в который куталась, взметнул, разметал полы.
- Ишь, бесстыдницы, срамницы Вавилонские, в монастырь в тряпье немецком являются, - бубнила себе под нос черница, уходившая дальше к воротам, неся тяжёлое коромысло с пустыми вёдрами на покатых плечах своих. – Туто Божье место! Охальники… - далее слова её потонули в скрежете ведёрном да шуме ветра.
У Варвары глаза сделались тёмными, страшными, губы вытянулись в бледную полоску. Видно было, что беззастенчивая наглость этой бабы оскорбительна боярышне. И все кары египетские обрушила бы на голову этой служке Варвара Михайловна. Однако, вслух она только и сказала:
- Пусты вёдра – дурная примета…
- Чего уж доброго?.. – пробормотала Даша.
Усмехнулась вдруг Варвара, ядовитую зелень глаз тронул другой таинственный оттенок, и она, глядевшая куда-то вверх, через головы товарок, низко, в землю, отдала поклон той самой башенке…
Катерина инстинктивно резко обернулась, может, думая на стене какое знамение углядеть. То-то ей с самого утра чего-то мерещилось, мурашки по коже бегали.
Даша тоже обернулась на оконце башенки и, хоть не углядела ничего, а также низко поклонилась:
- Видела её? – спросила у сестры.
- Сподобилась, - хрипло ответила Варвара. – Чудно! Это она на нас сколь времени наглядеться не могла? На в тряпьё разодетых. В диковинку, видно, ей… Хоть так потешиться! Горемычная…
Девицы перекрестились. Марта тоже быстро приложила собранные тесно пальчики ко лбу, к левому плечу, к правому.
Ветер трепал волосы.
Через год без малого следующим летом 31 июля 1704 года от Рождества Христова в возрасте 47 лет преставилась бывшая монахиня Сусанна, перед самой смертью принявшая схиму с именем София.

Глава 9.
1.

 
Серость, сырость. В костях и мышцах ломотьё. В брюхе урчание. Голодно. День с ночью мешается. Серость, она серость и есть, стало быть.
Тимоха, звавшийся прежде солеваром, ныне сам не твёрдо помнил, кем крестили, каким прозваньем кликали, ибо ноне звали его «Эй, ты, каторжный!» И от непосильной работы, болотной гнили и сырости не помнил себя, да и не желал помнить. Короткий тревожный сон спасительно уводил от настойчивой греховной мысли о смерти. Вот бы помереть скорее. Здесь многие помирали. Людишки не выдерживали скудности кормёжки, зверского обращения надсмотрщиков, работы на грани возможности человеков. Но к нему не шла смертушка. А и прежде, на Соловках, работал он тяжело, потому, видать, привычному телу его всё нипочём было. А душа… Здесь сомнение взяло его: есть ли она у людей? Ибо мыслимо ли такое терпеть, в человеческих ли это силах? И могут ли люди при живой душе над подобными себе так измываться?
Кандалы стёрли запястья и щиколотки. Не то, что ношу – лес строительный, носилки с землёй – тело своё носил насилу. Господи! Каков твой великий промысел? Знать бы… Может, легче было бы? Хотя… Где нам, убогим? Не исповедимы пути твои, Господи.
Беглый с «осударевой дороги» Тимоха прибился к староверам. Но и там не нашёл успокоения. Строгость, самоотречение не пришлись балагуру и перекати-полю по нутру. Собирался уйти и отель. Не успел – увели. Нагрянули солдаты антихристовы в треуголках, усатые, щетинистые, как Сам тот, уволокли на строительство крепости на реке Неве. К слову сказать, нагрянули они в самый раз: малых детушек избавили от уготованного им огня… И то благо. А коли от голода помрут, тут никто не виноват. А взрослых мужиков угнали на работы. И вот теперь из всех пригнанных Тимоха едва пяток насчитывал, с собою вместе. А народ всё прибывал и прибывал. Со всей матушки-Руси. Всё больше таких, как он, безымянных, каторжных.
- Эй, пошевеливайся! Не у тёщи на печи!
Шутки шутит, упырь. «У тёщи!» Коли бы была у Тимохи столь широкая харя, да хлыст в руках, ой, он бы, может, тоже шутил. Ведь был и он прежде забавник. А ноне как-то не весело. На уму одна всего шутка: забить своими же цепями да всем скопом упыря энтого. Только не резон. Им ведь, погубителям, имя-то легион. Отстоят своего. Ничего не добьёшься. А злость лишь чувствительность возвращает, уж лучше без неё, безразлично всё…
И в безразличии теряются всё: холод, боль, усталость, страх, память, голод. Бессмыслица.
Чего он там орёт? Чего так тужится-старается? А, главный надсмотщик пожаловал, царёв пёс, царёв глас в местной глуши. Этот – здесь всё! Во всём волен: в животе и смерти. По крайности, твоя жизня, Тимоха, ему ни в грош. А гроши он любит, жадный чёрт, антихристов прихвостень. Все знают – даже он, последний каторжник, что лучший лес не на сваи идёт, не на крепости постройку, а на хоромину губернаторскую. Он и полушки не упустит, хоть и за одно шитьё с треуголки серебряной ниткой он всего Тимоху с потрохами купит, да и десять таких же. Лесопилки его работают, казне поставляет лес, барыш да навар загребает. Мало ему пожалований царских, он у последнего бедолаги отымет – с миру по нитке Данилычу на рубаху! Неужто ж шутки шутятся? Эх, злость оживляет! Жизнь – болью отзывается.
- Чего скалишься, бродяжье отродье?! – проорал смотритель, огрел Тимоху хлыстом, опасливо покосился на господина губернатора.
Тот только брезгливо губой дёрнул, прошёл мимо, стараясь не запачкать дорогого плаща. Губернатора Тимохе часто доводится видеть. Даже слово энто запомнилось: губернатор. В четыре утра выгоняют их из сырых промозглых землянок на работы: землю таскать, валы насыпать, копать, пилить, вколачивать сваи – что велят, то и делает безгласный люд. И куда бы не посылали, везде хоть раз за день можно увидеть большого господина. Строгий, сосредоточенный, выслушивает доклады набольших, что подобострастно потупляют глазки. Каждого по имени зовёт, во всё сам вникает, к каждой мелочи придирается. Приказания отдаёт ровно, чётко, уверенный в том, что повторять не придётся. Ровно точно не живой (вот упырь где!), с волею непреклонной, словно сам-то оплошать, ошибиться не может. Глаза стеклянные, холодные. Не человек – нелюдь. Все они нелюди. Антихристы. Как и царь их, погубитель. Тьму людей погубляет. А за что? За страх свой перед соседом свейским? За клочок землицы? За упрямство своё?
Царь появляется реже, наездами. И ежели прибыл – берегись! Тут уж набольшие, как поскажаются все. Страх их так скрутит, что ах!.. Сами не знают, чего делают. И людишек морочат-мордуют. А чего? Не умеют люди жить тихо, покойно.
Тимоха задышал тяжко, лопата в руках, словно не своих, ненужных, перед глазами поплыло.
- Вставай! Встать, сучье отродье!
Слышал, как сквозь сон. Удары сыпались градом, но как-то нечувствительно. Забьёт он его всё.

2.

Александр Данилович сегодня только вернулся с Ладейного поля. Злой, невыспавшийся. Он серьёзно жалел, что не может, как божий ангел, поспеть везде и быть одновременно в нескольких местах. Желательно бы ещё залезть в головы подчинённых и долбиться там дятлом, чтобы не позабывали повелений. Ибо просить о том было бесполезно. Почему он помнит всё за всех?! На память он, действительно, не жаловался. Учёный Рен. , и тот не поспевал за ним со своими записями. Рен был назначен комендантом крепости, под его надзором велась застройка. С ним было трудно спорить. Пётр его уважал, вот именно, что за учёность. А спорить приходилось. Ибо в ведении того – застройка крепости, а Александр за весь отвоёванный край ответчик. А тут каждая сявка норовит кобениться! Но уж не в его правилах потакать бездельникам. Он знал, что не сегодня-завтра пожалует государь. И у Меншикова своих пятен на совести хватало, кои, ежели не подчистить, то надобно искусно скрыть успеть, нежели отвечать за чужие. Нет, Александр Данилович ни на кого не оглядчик, дело он поставил изрядно. Хозяин он рачительный, охранитель земель бдительный. Пётр Алексеевич  доволен останется. Меншиков уверен. Однако, кто ж, как не Александр знает непредсказуемость нрава государева? Кто знает, куда его чёрт поведёт, да сунет? В прошлый приезд Пётр прибыл весёлый, привёз архитекта швейцарца Тризини, как игрушку, подарил его губернатору, расхваливал Ламберту. Тот щурился, кривился на неразговорчивого, угрюмого, неуютного какого-то пришельца, с сомнением дёргал губой. Царь с Меншиковым потешались над иноземцами, подначивали Ламбертку в его недоверии, посмеивались над робостью вновь прибывшего. Забавлялись… А потом Пётр на стол свитец бросил. И Александр тотчас узнал его: карта, чертёж крепости Шлиссельбурх. Он таких много о прошлом годе заказал. И у кого не бывал – в монастырях ли, в имении чьём – там за мзду и одаривал изображением вновь приобретённых владений. Иного ли – мало ли, прибыток не велик, а всё ж ничего не стоило прихватить с собой в дорогу несколько экземплярчиков. А ездил он много. Вот теперь один такой мздоносный листочек и лёг на стол.
- Умно придумано.
- Ламбертова подсказка.
- Ламбертка-то у тебя в фаворе. – и смотрит, как реагировать будет.
Он всегда на сии шутки мастак был: стравить недругов, напугать или просто напоить собеседника и глядеть, как дёргаться, выпутываться будет, как в этакой-то ситуации из человечка самое потаённое лезет. Фёдора Юрьевича выучка, поди.
- Поборы с монастырей устраивал?
- Ништо им, не обеднеют, я чай.
Ох, уж они друг на дружку орали тогда. Одно за одно зацепилось, понеслось! С пьяных глаз страха не ведаешь. Уже после подумалось: смолчал бы, повинился.
- Ты, государь мой, делу делаться велишь, о средствах к выполнению не спрашиваешь.
Пётр стукнул кулаком по столу, очами сверкнул. Опамятовался губернатор. Захолодел. Думал  сейчас всё ему припомнится: и беглые с работ каторжане, и те, кто в могилы норовит убечь, и пленные, коих и не считает никто, как они используются в работах, куды деваются, и лес, что кряжи мастерить, куды уходит, да кормовые на рабочий люд не считанные, отчёт за каждую полушку… Нет, смолчал, скрипнул зубами, встал стремительно, аж к столу все прижались, вышел вон. Александр Данилович проклял язык свой. Коли имеешь улов свой в мутной водице, на что всегда рука у него золотая была – ещё в бытность казначеем в посольстве Великом – так чего на рожон переть, язык распускать, да правды искать? Правда в том, что умеет губернатор дела делать, всё у него спорится: крепость строится, верфи корабли спускают, заводы пушки льют, лесопилки лес на строительство поставляют. Кипит работа-то, ни в чём простою не наблюдается. Он в хозяйстве своём за каждую скобу, за каждый гвоздочек малый ответить может. Только не надобно его за руку хватать, правды искать. Правда нам мачеха, кривда – матушка. Так-то. А выгоды своей он упускать ни в чём не намерен.
И надо бы всё предусмотреть, дабы теперь радостная встреча не обернулась бездельной ссорою-бранью. Этого не надоть вовсе. Александр Данилович истосковался по капитановой милости. А немилость его… Не надобна, только делу всякому помеха.
Потому надо было озаботить Яковлева, подтянуть Толбухина, указать на недогляд Кикину, спросить с Рена. Все подчинённые писали, все кивали и уверяли в выполнении указаний.
- Как можно, Александр Данилович?
Однако, с него же и спрашивали, что и как делать при неполадках, неподвозах, головотяпстве. Решать приходилось здесь и сейчас. Быстро. Любые недоразумения раздражали его, как назойливые мухи. Он был человеком аккуратным и ни в чём не терпел беспорядку.
И в делах своих, и в делишках, и так, в бездельных на первый погляд затеях. Затея одна имелась про запас, он её в зарукавьях как раз на такой случай припас, чтобы, значит, Питера, мин херца, капитана всемилостивейшего умаслить.

3.

Сюда, к Сханстерею (Ниеншанецу) голландские негоцианты хаживали. Крепость нуждалась в простейшем и необходимейшем, и это была выгодная торговля. Соль, вино, солонина… Да и вообще в края эти ходить было удобно: Данцинг, Ревель, Нотенбург, Сханстерей…
Теперь же было вовсе не всё так просто. Московский царь Питер силился утвердиться на этих землях, шла война. И к кому и каким образом попадёт твой товар, заранее знать – искусство немалое. Рисковое предприятие.
Он рискнул. Да что там! Шёл наугад, не обладая всей информацией. Откуда? Новостей из этого края немного, говорят разное, врут всё больше, сказки сказывают. А где ж верных ведомостей взять?
В родном Схеллинге, где Лолке Клаас Бечр, Геррит Кесвелт, Ледерт Схелтс – проныры, сколотившие денег, держали на паях судоходное общество, на кое он, Ян Хиллебрантс, трудился шхипером, хаживал на галеоте «Де фрау Анна», в родном Схеллинге поговаривали, что царь Питер чудной, не всамделишнее дело делает – играется. Куда ему с Карлом тягаться?! Иные говорили, что видели царя. Шесть лет назад он зиму прожил в Саардаме. И иные знакомцы Яна утверждали, что самолично сидели напротив царя в харчевне, видели его за работой, будто учился он корабельному делу, как с тобой вот, певали с Питером забористые матросские куплеты. Будто прост он и лёгок в общении и не похож не то, что на короля, а и на хозяина большого дела, вот хоть возьми того же Бечра, или Схелтса – куда как они солиднее! – говорили ему. Однако, Нотенбург год уж за русскими, и сему факту Ян доверял больше приятельской болтовни. Стоило ли?
Когда отсиживался он летние месяцы в ….. (куда ж двигаться, когда вокруг Схалстерея стреляют московитяне в свеев, свеи в московитов?!), всякое в голов приходило, вплоть до решения сняться с якоря, отправиться восвояси, по добру поздорову. Но что-то держало. Видно, провидение. Нет, Божья матерь не снилась, и святой Клаас не являлся. Однако, когда в начале октября пришли точные сведения, что эскадра адмирала Нумерса покинула спорные воды и пришла на зимовку к Выборгу, вот тут он возблагодарил Мадонну.
И тут заговорили о строящейся – не шутя! – русскими крепости, будто закладывает царь новый город на сих землях, будто строительство идёт споро. И товар его, Янов, там вот как надобен! Более того, будто царь Питер объявил награду первому шхиперу и его команде судна, что первым придёт к Петербурху (так назвал он свой город). Вот оно, благословение Божье!
Пока он размышлял о неожиданных выгодах данного предприятия, свалилось на него ещё большее счастье: прибыли люди, попросили разрешения подняться на борт. Сказали, что действуют от имени и по повелению господина губернатора кавалера Андреевского Александра Меншикова. Сей господин советовал дружески поторопиться с визитом в Петербурх, дабы иные шхиперы не обошли его, Яна, и не вырвали у него из-под носа чести получить из рук самого его величества Московского государя награду за отвагу и решительность. А дабы достойный шхипер не усомнился в праведности намерений государя и губернатора, последний слал невеликий задаток от себя…
Ян Хиллебрантс возмолился Святой Пречистой Деве Марии.

4.

Ежели очи затворить, веки покрепче смежить, прорываясь сквозь дурость, леность, незнание, неумение – собственные! – то, очень может быть, куда-либо прорвёшься, не в Парадиз, может, сиречь райские кущи, но всё же… Он усвоил чётко: дело надобно делать. Говорить о том – толку мало. Докладывали, была у Васьки Галилицина заветная тетрадочка с першпективами устройства земель российских, Васька вор! Не по себе шапку мерял. Шапка-то Мономахова. Вот, кукует теперь в Белозерье, там ему самое место. А то и на плахе, ибо мечтания пустые далеко увесть могут и карать их надобно достойно! Не мечтать, но делать!.. Вот девиз, подобающий правителю. Мечтать… Мыслью воспарять и он умеет! Токмо мысли его вон, к небу маковки уж вздымают. В разговорах с Данилычем он дитятко своё – Петербурх-город давно Парадизом зовёт. А ещё – столицею… Алексашка скалится – честь ему невиданная, столичный губернатор! Александр, он поймёт, он в звон разобьётся, а сделает, Александр, он не выдаст. Проверено.
А закрывши очи-то в бурелом идтить – шею своротить можно. Потому, глаза продирать надобно, да на свет божий во всю глядеть, хоть и боязно. Это тоже понял не так давно. Сколь уже дров наломал, вспоминать совестно. Господи, Боже мой, где истина?
Приём шкипера энтого отметили с помпою, как послов польских не встречали. потому, по своей инициативе, не убоявшись, сам пришёл в град сей. Первым! То дорого. Товар пусть привозит беспошлинно. Добром таких встречать, авось за ним иные негоцианты потянутся. И признан будет Петербурх соседями.
Александр расстарался, Ян энтот не знал, куда глядеть, на что дышать. Шику Данилыч напустил. Хоть, по правде сказать, откуда спесь? Дороги не мощёные – грязь одна, дом посольский (Данилычев) деревянный, под кирпич выкрашен только, но в убранстве иным дворцам не уступит, на это дружок сердешный всегда горазд был. Пётр, уставший, сидел за столом, только кивал; всем Меншиков распоряжался. Умно, умело, чёрт ловкий. И всё к государю:
- Повелением Вашего Величества… Всея Великия и Малыя и Белыя… Позволил себе нижайше волю государя моего…
Шельмец! Хиллебрантс энтот глаз округлял на Алексашку. За сею милость он век губернатора не забудет видно.
А у Александра глаз светился лукавинкой: доволен ли, каптейн мой? И признать следовало, что доволен. Вроде игрушка сие, да не безделка. Слава про нас добрая в чужих землях – дело нужное. Прав Данилыч, глядит наперёд, делает дело, старается. Вот что в человеке дорого. И ругаться с ним за недогляды мелкие совсем расхотелося. А он того и добивался, тать дённый, знамо дело! А браниться всё равно не хочется. Где такого ещё найти? – нигде и не найдёте, точно. Вот тем и берёт, наглец!
- Я, мин херц, распорядился людей Яна сего у себя в дому разместить, кому где по положению; самого шхипера в мою опочивальню повели.
- Упился?
- Обижаешь?.. Я угощать-то умею.
- И то верно. Ко мне пойдём?
- Так думаю…
- А ты не думай. Собирайся. За гостями, я чай, есть кому приглядеть. Пешком пройдёмся.
- Чай, студёно…
- Оденься. Хочу воздухом Парадизовым раздышаться перед Москвою-то…
Александр смолчал, умница.

А Александр Данилович подумал, что теперь и не скажешь, что домой поедем, на побывку, потому как дом теперича – здесь, в Парадизе.
Глава 10
1.

Дарья Михайловна раз пять подымалась этой ночью. А спать и вовсе не спала. Всё справлялась: не прибыли ли Александр Данилович? Сегодня, вроде, обещался. Но он и вчера, и третьего дня обещался. А не был. Кутили они в честь побед своих, что у свейских пределов. То-то шествие государь учинил, вовек такого не видывала Москва! Даша гордилась Алексашею: чуть позади, по левую руку государеву шествовал, ворогам на зависть, друзьям на порадование. Красавец!
Катерина, смущаясь, краснела.
- Да, ай!.. – махала Даша ручкой, покудова самой краснеть – до поту самого! – не пришлось. Закатились государь с другом сердешным в Мясники, сами ласковые, лукавые. Ох, грех и думать о том, вспоминаючи, а было ведь… Знает Дарьюшка: не замолить сих грехов, хоть вот век сиди на посту, а знает и то, что грех сладостен. Никогда, как в этот раз, не были так откровенны ласки, никогда так-то не глядел, расплавляя открытостью намерений, несдержанностью… И после уже всякое думалось про искусителей, про оргии богов латинских, про страх божий. А тогда… Не было стыда, понимаете, подруженьки, милые, не было!
Понимают, сами там были, сами…