Этюды одного листа. Жмурики мурики

                                                                     
                                       
                                  Когда кукушка диким голосом поет…


Каждое утро он будил её в половине восьмого утра. Чуть пританцовывая и заикаясь от переполнявших его  чувствований и  заигрывая ...а-а-а-ка-ал,  удивлённо  качая головой, что кукушка опять пропела петушиным голосом. Часов в доме было много. После кукушки раздавался бой курантов «Огни  Парижа». Потом наступала очередь советских настенных 50-ых годов. Последним звонил будильник. Такой перезвон создавал бодрый настрой для утренней пробежки в ванную, куда мгновенно выстраивалась в очередь женская половина постояльцев из числа беженцев. Но очередь жалостливо расступалась, когда он выныривал из спальни своей громоподобной тёщи, чтобы торжественно самолично донести до туалета огромную ночную вазу с цветочным бордюром, именуемую в простонаречье попросту «горшком», но которая с величественной иронией именовалась не иначе как «под‘эшамбр», или «мой генерал».

Каждое утро  ему надо было умыть, причесать,  накормить и  ублажить неподвижно лежащую гору целлюлита. Но доступ в спальню имели не все: посторонним вход туда был категорически запрещен, за исключением гадалок, массажисток и экстрасенсов. Так что разделить в полной мере это утреннее светопредставление могли немногие. Было довольно странно наблюдать этакого гренадера петровских времен в женском обличье, с всклоченными буклями на голове и в ночной сорочке в ярко красный горошек в оборочку,  рядом с огромным рыжим котом, вальяжно разделявшим ложе. Она стала его каждодневным  кошмарам с тех пор, как ушла Любаша, которая однажды вечером спустилась за хлебом в гастроном и не вернулась. Была ли это случайность? Он никогда не задавал себе этого вопроса, наверное потому, что знал ответ. С Любашей ему не было страшно. С Любашей он мог позволить себе не только расслабиться, но изредка покуражиться и даже иногда покуражиться всласть. Но тогда, тогда он был изрядно пьян и в единоличном мужском присутствии в кругу перезревших дам ему нестерпимо захотелось хоть немного позлословить, пока именинница разражалась любезными тирадами по телефону. Зачем только он рассказал тогда за столом тот скабрезный одесский анекдот про тёщу?! Ничего удивительного, что он не заметил, когда она вернулась к гостям. И вот теперь ему приходится, словно Шахэразаде, каждый божий день рассказывать всё новые и новые анекдоты про тёщ, выискивая их где только возможно, часами роясь в интернете. Он понимал, что непоправимо пропал и что это непоправимо навсегда. Он ненавидел до душевной тошноты эти туповатые анекдоты, которые так её стали забавлять. Но ему становилось также не по себе от одной только мысли о том, что когда-нибудь они могут закончиться.

Если бы не землетрясение, когда он вытащил её из-под обломков гаража во дворе, где она хранила маринады и соленья, – всё могло быть иначе. Он давно мог быть свободен, если бы она тогда отдала небесам свою бессмертную душу. А теперь? Теперь  ему приходилось надрываться денно и нощно, не щадя живота своего... Слава богу, что у неё не было пролежней. И это только благодаря ему. А сколько ещё?.. Любаша рассказывала, что все их предки были долгожителями. Вроде бы казалось – всё предельно просто, но нет:  он не мог даже сам себе объяснить, отчего не в силах бросить всё разом и уйти,  как это сделала Любаша, – чтобы не влачить опостылевшее и до абсурдности бездарное, унизительное существование презираемого всеми иждивенца–мосолыжника и начать снова жить нормальной человеческой жизнью. Он знал, о чём шушукаются за его спиной постояльцы,  но старался не обращать на них внимания. Он понимал, как трудно поверить, что молодой здоровый мужчина добровольно отказался от личной жизни и остался  рядом с беспомощной старой маразматичкой безропотно сносить все её капризы и гнусности – исключительно только из-за любви к навсегда ушедшей от него молодой жене.

Да он и не думал отрицать, что всегда побаивался необузданно взрывного темперамента своей душемучительницы. Но он никогда не желал никому смерти и ни на ййёту – нет, он  не был виноват в её ужасном конце – тем более в такой страшной и мучительной смерти. И он мог поклясться, что всему виной была её любимая нейлоновая рубашка с оборочками. Что она воспламенилась сама по себе, и что даже кот был вовсе ни при чем. Потому что никто не опрокидывал лампы. И в этом он тоже мог поклясться всеми святыми угодниками, положа руку на «Библию».


Рецензии