Пятый угол Вселенной

Андрей Петрович
«Пятый угол Вселенной»



Помоги, Господи, скромному труду сему!
7 января 2008 год от Р. Христова.

    Это круто! Вообще, эта муть началась задолго до сегодня. Годков этак десять -…надцать я мучительно, от запоя к пьянке, решал, требуется предисловие серьезному роману, или качественная литература потому и хороша, что обходится без вступлений. И вот, пока эти творческие муки рвали пьющую душу, знаменитый «Московский одессит» заявил, что серьезная литература, оказывается, вообще невозможна без эпиграфа или посвящения.

    Кому посвящать? Где? За что? Меня начала укачивать радость подступающей шизофрении.
Вот Бунин, - говорил я сам себе, - никогда не опускался до эпиграфа. «Суходол»,- писал Иван Алексеевич, и всем сразу становилось ясно, что суходол он суходол и есть, и что эпиграф к этому суходолу выходит разве что матерный.

    - Подумаешь, Бунин, Б-у-у-нин! На каждого И.А.Бунина у русского народа всегда находится И.Е.Бунин, - возражал я, развивая шизоидный диалог. «Мог ли,… скажем Лев, который Толстой, не тискать кровожадное: «Мне отмщение, и аз воздам» к Карениной? - Вполне мог, - отвечал мне я сам, - и, может, кончилось бы там все не так по-свински. Или Вронский  ошибся бы с запиской, или  паровоз опоздал и Анюта нарожала бы детишек на радость рогатому мужу.

    В конце концов, я не мог не прийти к выводу, что все эпиграфы - это пижонство, отрыжка буржуазной литературы и убожество, но поскольку все остальные этого пока не знают и лепят их куда попало, я решил тоже чего-нибудь пришпандорить, чтобы все думали, что я не самый умный. Выбирая эпиграф, я прочитал около четырех тысяч томов и не нашел в них ничего стоящего, поэтому придумал его сам.

    Да! Черт, а посвящение, сказавши «а», надобно бы и «б». Кому бы мне все это посвятить? Родным? - банально. Любимой? Хм, - приемлемо, но какой именно? Первую плохо помню, а с последней, так и вовсе не знаком. В будущем могут возникнуть просто дикие непонятки - отставить. Так кому же? Господу - богохульно, Родине - высокопарно, природе - материалистично, а философии - заумно. В-о-о! Посвящу-ка я все это дело пьяной, молодой бомжихе с Киевского вокзала Москвы. Итак, неизвестной, молодой, пьяной б... в хаки, поцеловавшей восьмилетнего парнишку 23 августа 1975 года от Рождества Христова на Киевском вокзале города Москвы возле ларька «Соки», посвящается.

    Все в жизни начинается с утра. Да, вот так, и ничего не попишешь. Так было, так, наверное, и будет. И восход краснорожего светила, и чириканье за окном всякой мелкой дряни, и сожаление, сожаление, сожаление: «О Господи, опять я открываю глаза на режущие блики этого мира, на его откровенно пошлую наготу, на интимность бытия, доступную теперь любым взорам. Блаженны и счастливы слепые, они всегда сами в себе. Они плюют на наш раскрашенный мир. Но вот мы, зрячие,… увы. Мы, к сожалению, всегда приговорены к рассветам.

    Вам нравится? Мне, честно говоря, нет. Но меня почему-то никто не спрашивает. Вот взяли бы и спросили: «А что, Андрюша, нравится тебе просыпаться, когда солнце только что родившимся цыпленком неуклюже выглядывает между домами, когда роса изумрудными  бусинками блестит на подоконнике, когда день еще мал и не может справиться с остатками ночной тишины, прячущейся от его ярких всполохов?» «Нет»,- ответил бы я честно и откровенно, а если бы был спохма, то мог бы и послать к Е.Фене.

    Утро и свет - радостный удел оптимистов, физкультурников и неглубоких художников-пейзажистов. Я так понимаю: если ты художник глубокий, то творить можешь только тогда, когда душа твоя обнажена и стонет. А чья, скажите мне, душа застонет, глядя на этих толстых теток с ведрами мусора, в рваных тапках и дырявых халатах под накинутыми пальто? Моя лично не застонет. Нет. Творить нужно, когда на мир опустилась мгла, когда нет более никого рядом, когда каждый уходит к себе и в себя, как улитка в свою ракушку, когда эти обезличенные, как кофейная гуща, толпы распадаются на многие и многие вселенные, непознанные и непознаваемые. А вы говорите - свет.

    Вообще, непонятность эта давно уже смущает многие творческие умы, бередит и без того мятущиеся души и ущербной своей ошибочностью превосходства света над тьмой путает все в  известном детерминизме бытия. Думается мне, что это где-то там, в глубине средневековья, согбенные от постов и схим, одуревшие от епитимий и молитв схоласты-церковники то ли со страху, то ли с дури двинули в массы идею, что, дескать, темно - это зло, а светло, значит, наоборот. По известной своей доверчивости люди как-то с этим согласились, даже не подумав обратиться к первоисточнику. А где в последнем говорится, что свет - это именно светло? То-то же, нигде. А вот слегка сдвинутый, но очень откровенный апостол Иоанн, так прямым текстом пишет, что после того, как на Страшном суду всем нам отстегнут срока раскаяния, - ну, кто чего заработал, - то в граде будущего на хрен не нужно будет ни солнца, ни луны для освещения: «Ибо слава Божия осветила его». Ну, а свет славы…? Вещь все-таки довольно умозрительная.

    Вспомните! Прошу! Вспомните, как тепло, тихо и сладко было вам в утробе матери своей. Вспомните. О, хулящие тьму! Сколько искрометных мыслей, сколько порывов рождающейся души пережили вы тогда, покачиваясь в сладком своем неведении? Вспомните, вы, лелеющие освещение. Ну, вспомнили? А потом родили вас, и…? Что вы там увидели? А вот что: лампы вы там увидели люмен…, люменис…, тьфу, бл…, не выговоришь, …центные. Как бритвой, лампы эти сквозь неоткрытые еще веки по глазкам вашим, по душам, легким как одуванчики, по чувствам, неокрепшим в мире, их окружившем. Что увидели вы? Кафель блестит, простыни окровавленные, бабы визгливые с обрывками вафельных полотенец носятся: «Сте-пан-на! Энта вроде опросталась, тащы другу!» Ох, и взвыли вы тогда от света белого во всю мощь не прокуренных легких. Что, было? Было, было, не отпирайтесь. Я про вас все знаю. Но хочется более того. Ах, как хочется взять душу соседа, сжать ее, как старую клизму, и сразу выяснить: а ну, что там у него? Как там? Еще больше хочется проникнуть в ваше замутненное атеизмом сознание и доказать вам, что свет не есть количество люменов на единицу площади, что свет духовный, исходящий из черноты души вашей, это нечто неосязаемое, вроде разливающегося внутри тепла от стаканчика приличной водки, что душа ваша черна и печальна; но совсем не поэтому сатана-Люцифер (кстати, в дословном переводе с латыни - носитель света) так часто ею, словно кухонной тряпкой, вытирает свои масляные пальцы.

    Это предисловие меня, честно говоря, достало. Что такое предисловие? А? У меня лично вызывает скепсис сама семантика этого слова. Что, скажем, означает это самое «пред»? По всем правилам семантики оно означает, что впереди слова что-то там этакое имеется. А что там может иметься, если сегодня каждый младенец знает: «Вначале было слово»? И ни фига перед этим словом не было. Лучше уж «вступление», хотя тоже не «фонтан». Куда вступать? Еще вступишь в это самое….
 
    Мне, собственно, все эти предисловия, вступления нужны как зайцу стоп-сигнал, и этим «самотрахом» я занимаюсь только потому, что читать это придется нормальному русскому человеку, а без разъяснения нормальный русский человек подобное читает крайне редко, разве только после поллитры. Вот если в комплекте с каждой книжкой упаковывать чекушечку, тогда, пожалуй, можно и без предисловия.

    Есть такая грандиозная фраза - «Я х…ю от этих русских»! Изумительно! Я часто ее произношу, потому что действительно х…ю. И все мы друг от друга и от самих себя х…м, и весь мир от нас х…ет. И все вокруг такие ох…ие, а нам и дела никакого нет. Живем себе потихоньку. Коммунизм там за окошечком, или капитализм, да ты хоть царя батюшку на трон, а сосед мой как приходил шесть раз в неделю «на ушах» при парткомах и месткомах, так и приходит при самом демократическом беспределе.

    Про феномен загадочной русской души слышали? Я вот тоже слышал, и не более того. И вдруг как-то ночью этот самый феномен мне и говорит: «Дюша, вот тема для исследования! Дерзай, чучело! Раскрой народу имманентную меня сущность и, может быть, тогда тебе не придется сдохнуть от абстиненции». Был я в тот момент полутрезв - стаканов  восемь-десять, - но мысль эту запомнил и на другой день поделился ею, а заодно и пивом, с моим другом, Владанчиком. Владанчик идею одобрил и развил.  «Ты, мол, брат, давай-ка, не юродствуй, а берись за дело серьезно. Феномен души - это тебе не мелочь по карманам тырить. Тут, брат, с самого с «ранья» начинать надо, в смысле, с самого происхождения». Я полез в происхождение. Дарвина пришлось отбросить сразу же: феномен эволюционировать напрочь отказывался. Душа не желала идти в канве с обезьянами, а обезьяны ничего не желали, так как оказались абсолютно бездуховны. Я за Библию, и тут же - в глубокую депрессию. Если осмыслить пророков мне еще показалось по силам, то осилить всех святых, их толкователей и толкователей тех толкователей - задача для вольного художника совершенно неподъемная. Тут опять пришел Владанчик и сказал, что Библия не что иное, как одухотворенный миф, и с мифологии, мол, и надо начинать, причем, не с греческой и римской, которые, по сути, являют собой плагиаты, а с древнеиндийской или, на худой конец, древнеславянской. Я, не медля ни секунды, взялся за древних славян, так как от «Упанишад» у меня челюсти сводит.

    И! Много нового, интересного и полезного для себя нашел я там. Как и откуда что взялось? А откуда все берется? Правильно, из яйца! Всевышний явил яйцо, между прочим, золотое, и в нем был  заключен Род - родитель всего сущего. Это дошедший до нас миф. Что говорит нам этот миф? Этот миф в аллегоричной форме говорит нам о ценности яйца и предупреждает: «Берегите яйца»! Они сравнимы с золотом, то есть новые яйца ни за какое золото не купишь. Далее миф говорит о том, что Род родил Любовь. Тут у меня начались сложности. Что мы знаем о любви? «У любви как у пташки…», «Любовь-кольцо…», и, наконец, «Любовь зла, полюбишь и…». Все не то, потому что вкладываемый смысл не раскрывает содержания, которое непознаваемо по объему, и, следовательно, смысла не имеет, а значит утилитарно, принимается без доказательств как данность, независимая от желаний, хотя и познаваема в ощущениях. Нелюбовь - это определить можно, а вот Любовь, ну ни в какую. Я начал метаться и даже углубился в область секса. Ни к чему хорошему это, как всегда, не привело. Если гомосексуализм и лесбийские отношения с большими натяжками под это определение подвести было можно, то любовь самого себя, сиречь онанизм, - никак, так как последний эгоистичен по сути.

     - Ну, ты, фраер, - возмутился Владанчик. - Ты так весь миф о мироздании к онанизму сведешь.

    Итак, чем глубже погружался я в мифы, тем загадочней казался мне русский феномен.

    Озарение! Падающие на темечко яблоки, вода, хлынувшая из переполненной ванны! - Так вот почему она не стреляла! Незаряженная была. Вот вам открытие: миф - это гипертрофированная обыденность! Доказательства? Извольте:

    Был в славянской мифологии некий, впрочем, почему некий, довольно заметный бог по кличке «Велес». Был он авантюристом и пройдохой высокой, если не высочайшей, пробы. Несколько раз сидел, менял фамилии и документы, был не дурак выпить, подраться, да и насчет женского пола не терялся. И вот, читаю о похождениях этого бродяги «Велеса» и не могу отделаться от впечатления: «Черт, где же я этого барыгу видел»? Начал вспоминать: точно, был такой, да и не один, на моей памяти.

    Вообще, судите сами «… Хотел Велес разнять дерущихся, да тут какой-то мужик зашел с носка, да и оплел Велеса по уху. Ох, и рассердился Велес! Созвал свою дружинушку - лешаков, волкодлаков и прочих лесных жителей - и пошел бить всех, кто под руку попадется.
Мужики снова побежали к Амелфе просить защиты, и та послала утихомирить Велеса младшую свою дочку - Алтынку. Прибежала Алтынушка к Велесу и потащила его к матушке родной на суд, а та заперла сыночка в погреб.…

    …И тогда Велес пошел с мужиками на мировую, выпил с ними круговую чару и принял подношения. Так установилось на Руси почитание бога Велеса».

    Это Вам ничего не напоминает? Правильно, семейно-дворовая разборка с нанесением не опасных для жизни,… с применением тяжелых предметов,… в состоянии алкогольного,… и т.д.
Брависсимо! Вон, у нас в соседнем подъезде живет такой Велес. Оглянитесь, люди! Хорс, Ярила, Рамна, Макошь - туточки они, родные, рядышком, меж нас обретаются. Ну, уж, а Дый, Вий, Буря-Яга и их ближайшие родственники - лешие, кикиморы, волкодлаки и упыри, - так это хоть в трамвай не садись. Выходишь на улицу и плюнуть некуда, особенно по утрам: то ведьмака какая мимо трусит, то еще какой козлоногий.

    Так какого же, спрашивается, лешего мне горбатиться в пыльных архивах, перекапывая грязным пятачком своим корни родной мифологии, если тут и так вокруг голимая мифология?
Вот когда до меня все это дошло, я сразу подумал: «А Владанчик? А я? А дело-то это поганое? А измерения, которые вращались тогда вокруг меня с самого утра? Это же Гераклу с его двенадцатью забавами - от стыда удавиться.

    Вообще, вот вам тот мерзейший день, до минутки, до секундочки, до мысли самой откровенной и мерзкой, до предчувствия самого неожиданного и высокого, до мгновенной боли, вспыхнувшей в виске, а откликнувшейся, простите, в мужском достоинстве. Считайте это предисловием, вступлением, или, если хотите повыдрючиваться, то обзовите это все по латыни «praeambulus», то есть «идущий впереди», что и будет самым верным.

    И еще. Когда все это «скачалось с жесткого в моей тыковке» на бумагу, один из первых читателей и рецензентов, брезгливо тыкая пальчиком в обляпанные кофейными, винными, селедочными и иными пятнами листки первого экземпляра, сказал: «Вы не находите, что многие низменные пороки у вас мимикрируют в сублиматы? Усложнение формы у вас неадекватно простоте стиля, а множество неологизмов не коррелирует с необходимым восприятием».
А, каково? Я тоже сначала ни хрена не понял, потом полез в словарь и с грехом пополам разобрался. И вот какие выводы я для себя сделал: ни один дворник или сантехник читать подобное не сможет, так как некоторых заумных слов и фраз не знает, а поскольку лазать в словарь любому уважающему себя сантехнику,  как серпом по одному месту, все написанное так и останется непрочитанным большей частью населения. Я же просто не могу себе представить, чтобы этого не прочитали все без исключения сантехники и дворники и прочий, не отягощённый вопросом «Что делать?» люд бывшего СССР, и поэтому должен полностью переделать весь текст. Полностью переделать текст я бы не успел, потому что лентяй и умер бы от старости задолго до завершения. Так родилась идея словаря для нормальных людей, которым я буду заканчивать каждую главу.


    Словарь для нормальных людей:

Шизофрения. - (болезнь) народное название «дурка». Пример: «Шиза» косит наши ряды автоматными очередями.
Материалистично - (от материя) {не путать с матерщиной} - не материя, которая хлопчатобумажная, а материя…), вообще, близко по смыслу к слову - бездушно.
Детерминизм - философская концепция, утверждающая, что даже если бы Боря, Леня и Стасик ужрались до смерти в Беловежской пуще, ничего не успев наподписывать, то Союз все равно бы развалился.
Схоласты - «тормоза», «упертые по жизни», «зубрилы», и.т.д.
Атеизм - глупейшее учение для личностей неполноценных, провозглашающее: «Я самый-самый умный!»
Семантика - смысл всех приставок, суффиксов, окончаний и прочей муры. (Разъяснение в тексте).
Эволюционировать (эволюция) - в природе: амеба (размножение) - рыба (питание) - земноводное (яйца) - млекопитающее (дыхание) - обезьяна (навыки) - человек (труд) - лошадь (тяжкий труд); в обществе: обезьяны (обезьяны) - рабы (рабовладельцы) - крестьяне  (феодалы) - рабочие (капиталисты) - рабочие (начальники) - начальники (начальники) - обезьяны (обезьяны). Прим: революция - то же самое, только делается быстро. Это по Марксу, а по мне, так чушь все это собачья.
Депрессия - народ определяет это емким термином: Д-о-с-т-а-ли!
Плагиат - гнусное воровство мыслей.
«Упанишады» - индийские народные сказки.
Аллегоричной (аллегория) - если в присутствии супруги ты рассказал товарищу подробности того, как ты был на б....х, а супруга ничего не поняла, - ты мастер аллегории.
Имманентное - если пиво в кружке соседа - оно чужое, а если у тебя в желудке - имманентное.
Сублиматы - мат, конечно, но возвышенный как у Ерофеева, «... идите к жемчугам!» или моё: «… соблаговолите у...ть - граф!»
Корреляция - сам не знаю, что-то вроде уравнивания.
 

.







Многие почили, вкусив тормозной жидкости!
Многие растворились в жизни, как и само место
действия, но если кто помнит, откликнитесь! Впрочем,
искать себя или знакомых бесполезно - я всё выдумал!
                А.Петрович.


                Измерение первое


    Рассвет ленно просачивался между шторами, и утреннее солнце щекотало пылинки в наклонной плоскости падающего на грязный пол луча. Последние безобразно лихо отплясывали извечный, заводной танец Броуна. Я, с отвращением поглядывая на эту джигу, чувствовал себя мужиком с большой буквы. Утречком у всех мужиков с большой буквы. Что, не так, мужики? Вещь в настоящее время совершенно лишняя, так как рядом из-под простыни ничего не топорщилось. Ни тебе растрепанной пряди на подушке, ни круглого бедра, ни выглянувшей на свет пяточки. Физиологию удалось обмануть походом в сортир.

    Засветло, как всегда, навалились заботы. Суть - вчера,… позавчерашние, и, что любопытно: то, что вчера еще было добром, трансформировалось во зло и наоборот. Вот бабки вчера на пивко занимал? Было дело. Добро? А то! Как же? Но сегодня-то Нюрка, сука жадная, выгрызет всю печенку, если не отдам. Или. Курить с вечера как хотелось? А то! Уши опухли и цеплялись за все дверные проемы. А сегодня вон он, бычочек, под книжками лежит, едва-едва ополовиненный. Странный, я вам скажу, это закон - закон сохранения и превращения добра и зла: когда одна чаша начинает перевешивать другую, они меняются местами.

    Книги, словно подстреленные птицы, валяются у кровати, распластав крылья обложки. Глядел я на них, глядел и задал сам себе ехидный вопрос: «Кто ты, Андрюша? Кто, родной? - И поглядел на своё отражение. А мутное мое отражение в погасшем телевизоре ничего мне не сказало. - Какой такой есть у тебя литературный прототип»? И хотя долго-долго над этим думал, отгоняя навязчивую муху струйками дыма, ни до чего хорошего так и не додумался. Никакого подходящего прототипа вспомнить не мог кроме, пожалуй, несравненного Васисуалия Лоханкина, да и то против него я  подкачал со своими почти двумя высшими образованиями и наметившейся в последнее время тягой к нетрезвому образу жизни.

    - «Говно ты, Андрюша, - сказал я сам себе, - говно и козел. Никакой самый завалящий писатель не возьмет тебя за прототип. Даже на отрицательных персонажей ты не тянешь. Николай Васильевич, думаешь, взял  бы тебя за прототип, ну,… скажем,… Манилова? Хренушки! Глянул бы только, плюнул и нипочем не взял. У того же Манилова, хоть и в мечтах, но все равно какой-никакой размах».

    - «А у тебя, чучело, - снова пытал я себя, - какой у тебя размах? Нет у тебя никакого размаха, как у распоследнего старого пердуна с лавочки у дома».

    Тут я вспомнил про Дело, сегодняшнее Дело и, жаря на вонючей двухметровой кухоньке последние два яйца, возразил самому себе, что это надо будет еще очень посмотреть, кто старый пердун, а кто не очень.

    «Эх, таким ли ты был? - снова начал канючить тот, внутри. - Вспомни, Андрюша, не всегда же ты в трусах и латаной футболке жрал на кухне последние яйца? Ведь было же, было время, и жила твоя душа вольным мотыльком и Жар Птицею, и искрил ты, как коротнувший трансформатор, освещая путь себе и друзьям».

    Я пошел в комнату, и с книжной полки «взлетел» лежащий там уже, наверное, тысячу лет К.Воннегут; прошелестев страницами, он отбомбился на потертый линолеум двумя отвратительного качества порнографическими снимками и устроился у меня на руках. На снимках две какие-то испитые мадам делали вид, что им приятно мастурбировать друг другу влагалища. Привет вам, юношеские радости онанизма! Одно непонятно: как, глядя на весь этот маразм, можно хоть немного возбудиться?

    А что там у Воннегута? А, боко-мару! Славненько. Боко-мару пятками - р-р-раз, и ты уже в другом измерении.

    Измерение было заполярным и весьма суровым. Разместил Господь это паскудное измерение на живописном южном побережье Северного Ледовитого океана, в одном из зачуханных старательских поселков. Кто скитался в тех широтах, тот знает, а кого Бог миловал, того авторитетно уведомляю: погоды под светлое Рождество Христово там совершенно не пригодны для существования. Причина одна - извечное стремление человека к теплу. К теплу душевному или окружающей среды. Вот со средой-то в Заполярье и выходила накладка. Хреновая была эта самая среда, честно говоря, и смерть какая холодная. Столбик термометра падал, словно перепивший якут на нарты. Минус сорок, минус пятьдесят, а то и еще круче. Сопли смерзаются, воздух становится как наждачная бумага, и люди, прячась от его жалящих прикосновений, похожи на бедуинов с замотанной наглухо нижней половиной лица. Но наш человек, этакий homo sovieticus generes, живет там и даже трудится.

    Наши люди - герои с самого своего рождения только по причине самого этого факта. Мы! Мы - это кентавры, супермены и великие энтузиасты и мечтатели. Единственное, что не дано пропить русскому человеку, - гордость за Россию. Десять лет у нас не было гимна. Херня, у нас была совесть. Сегодня у многих из нас нет денег. Херня. У нас есть сострадание. Сегодня у нас нет образования, работы, зарплаты, пенсий, света, газа, воды  и хлеба. Херня! У нас есть ЛЮБОВЬ, да и нефть тоже.

    Пятнадцать лет все вокруг, от президента до дворника, носятся как оглашенные и кричат: «Где наша национальная идея»!? Подай им национальную идею! Не могут они страной править или двор подметать без национальной идеи.

    А не надо никакой идеи. Единственное, что сегодня надо, - это чтобы вечером, ложась спать, православный напомнил Пресвятой Богородице, мусульманин - Аллаху, кришнаит - Кришне, иеговист - Иегове, а бандит - Сатане: «Начальник ты мой духовный, помоги Родине моей, России. Спаси ее, а потом уже меня». И все. И не надо больше никаких идей.

    Видели мы тут лет пять назад, как падают национальные идеи и символы.

    Простите великодушно, Господа читатели! Кстати, самое полезное детище крушения империи - смена обращений. Панибратское «товарищ» потихоньку забывается. Впрочем, мне все равно, как говорится, ты меня хоть презервативом, только пихать по назначению не советую.

    Я все время отвлекаюсь, но далее извиняться за эти отвлечения уже не буду, так как все написанное состояло бы из одних извинений и ремарок.

    Ни один Шварценегер или Сталлоне никогда в жизни не смогли бы пить с десятого по тридцатое, пропить четыре или пять зарплат и до получки не подохнуть с голоду. Ставлю вагон пива против всех их драных Оскаров. Это может только наш человек. Наш человек, приходя в те, советские времена, на новое место социалистического труда, задумчиво осматривал полуразвалившуюся кучу говна, когда-то названную бульдозером, вздыхал, крякал и философски чесал в затылке. А ровнехонько через неделю эта куча, неизвестно какими чарами возвращенная к жизни, вдруг начинала двигаться и даже чего-то там работать.

    Я бы нашим работягам поставил величайший памятник. И не какую-нибудь  бабу с мечом или мужика с молотом, а настоящий, исполненный в духе самого классического соцреализма шедевр. В Москве на Красной площади, ну, если и не на Красной, так хотя бы на Маяковского, в самом центре, на громадном гранитном постаменте, задумчиво прищурившись от струйки папиросного дыма, скорбно глядел бы на прохожих сидящий на «толчке» простой рабочий человек, и кроме скорби читалась бы на его лице еще и величайшая радость и удовольствие от такого простого человеческого отправления, и посрамлен был бы Роден с его смурным «Мыслителем».

    В самом деле! В центре Европы, заметьте, про-све-щен-ной Европы, стоит и, попросту говоря, ссыт на всех знаменитый «Писающий мальчик». Сие никого не шокирует. Вот и у нас привыкнут.

    Почему, спросят некоторые, такая, прямо скажем, «экскрементальная» композиция? А вот почему. Как уже упоминалось, погода под Новый год в Заполярье не располагает к тому, чтобы на прокаленный морозом воздух выставлялась любая, даже самая незначительная, часть обнаженного организма. И вот наш человек, который, как было доказано, может все, не может здесь единственного - облегчиться за один заход.

    Отсутствие на Северах, по большинству, канализации и теплых сортиров скверно влияет на его духовную конституцию: не посидишь, не призадумаешься, но даже, несмотря на это, никакой интеллектуальной деградации  в этих далёких широтах я не замечал. Женский пол, естественно, страдает вдвойне, и это понятно: не только, видно, на муки деторождения осудил их Господь за Евино грехопадение. Но! Стоп! О главном.

    Собравшаяся встретить тот Новогодний вечер компашка состояла исключительно из людей битых, в доску своих, за одним небольшим исключением, но об этом позднее. В крохотной обшарпанной комнатенке, на утлом диванчике ютились два кошмарно умных геодезиста в одинаковых свитерах, унтах, бородах и именах - Саша и Саша. Впрочем, штаны у них были разные. У Саши первого, большого - ватники, а у Саши второго, маленького - прожженные брезентухи. Ну, еще кое-какое различие было в лицах, но это не так существенно. То тут, то там замирал, как священный Будда, и тихо икал вездеходчик Маруся, якут с редкой бороденкой и редкостной, даже для якута, тягой к спиртному, что, впрочем, не мешало ему быть классным вездеходчиком.

    Две милые радисточки с катеров метались по кухне, и я, как бы им помогая, метался между двух пар губ, глаз, щек, грудей и ног, как чукча в Елисеевском гастрономе. Изредка я выбегал в комнату, где на железной койке сидели, приткнувшись спинами к полинявшему коврику с белым медведем, еще две подружки. Одна на «б», потому что повариха Белла, другая на два «б», потому что библиотекарша Таня.
 
    Встрепенитесь, забудьте скучную необходимость перечисления действующих лиц, читайте и не говорите потом, что не читали. Дошла очередь и до нее. За столом, покрытым поверх скатерти потертой клеенкой, прямо под тусклой лампочкой восседала, именно восседала, шикарная ба…, простите, женщина. Силы небесные! Ну, покарайте всех тех дебилов, которые на протяжение всех десятилетий советской власти опошляли истинно народное слово - баба. Хрен с ними, с этими мудаками, не созерцавшими ни одного полотна Кустодиева. Жаль только, что мне, их молитвами, приходится пользоваться дурацким - женщина.
 
    «Может ли быть так, чтобы женщина струилась и извивалась призрачным дымком, - спросите вы, - может ли в таких преданных, карих, собачьих глазах, в самой их глубине, злорадно светиться порок, могут ли так предательски-алкогольно дрожать тонкие нервные пальцы, стряхивая пепел с папиросы»? И я отвечаю вам: «Да, я сам это видел». И побожусь всеми своими святыми и даже как «ultima ratio» скажу: «Бля буду». В ней светилась и необыкновенно притягивала какая-то неопределенная, загадочная двойственность: черты лица вроде бы и не совсем правильны, но в сочетании - картинка; ляпнет что-то, как последняя дура, но тут же одарит взглядом, который ясно говорит тебе, что ты по сравнению с его хозяйкой, если и не дебил, то где-то близко к этому. А грудь! Грудь под кофточкой - тюлевой занавеской. О, финиш! Взбухшее дрожжевое тесто с изюминами сосков.

    «В чем дело? - спрашиваете вы сейчас, - какого рожна этот эпатирующий нас пошляк, уславший читателя в черт-те какое измерение, не приступает к своим непосредственным обязанностям? Где во всей этой бредятине характеры, сюжет, ситуация? Ни хохм, ни тебе драк, ни даже элементарного секса».

   А я вдохну в себя струю с никотином и поведаю вам, что  говорил в свое время мудрец, рабовладелец и старый развратник Экклезиаст: «Всему свой час, и время всякому делу под небесами».

    Я только-только подобрался к одному из главных героев последующих событий, моему другу Петюне. Ну, что вам о нем сообщить? Не силен я в этих описаниях. Высокий, крепкий, чернявый. В центре носа с этакой горбинкой, атрибутом кавказской национальности, на самом его кончике - похожая на вулканический кратер ямка-шрам. Результат не совсем удачного подрыва ворованным аммонитом дверей приискового магазина. Глаза небольшие, темные, а брови почему-то белесые, рот красивый, большеватый, короче, истинно мужской. Под вздернутой еще одним шрамом верхней губой - три золотые фиксы, как неприятное воспоминание об одной нашей мудохалки с залетными питерскими бичами. Словом, когда в ментовке вам показывают подобные фото, так и тянет сказать: «Знать не знаю, но рожа бандитская».

    В описываемое время мы с Петюней на пару лихо рвали скалы, выковыривая из мерзлоты тот самый незабвенный «длинный рубль», который нам, как недоучившимся студентам, необходимо было копить для приличной жизни на «материке». Рубль почему-то упорно не копился, тая, как легкий дымок разгоревшегося костра, ускользая из рук серебристым хариусом в прозрачных речушках, ну, а если конкретно, - то в основном пропивался в единственной столовой, к вечеру превращавшейся в ресторан. Попутно с выковыриванием рубля мы открывали новые золотоносные участки, чтобы родному советскому правительству было что просерать в очередной Гвинее-Биссау.

    Если же говорить о нем на языке коммунистов древней Спарты, это был веселяга, пьянь, работяга и эрудирован ровно настолько, сколько требуется, чтобы з……ь мозги кому угодно. Это нас с ним как-то роднило.

    Даму с «беломориной» звали Ксаверия (почему не Афродита?), и мне мучительно, с тупым выражением лица пришлось думать, греческое это имя или не греческое? Кстати, поверьте специалисту: всегда, когда думаешь мучительно, выражение лица - тупое.

    Итак: Маруся икал, все садились за стол, я, знакомясь, поцеловал гречанке руку, а радистка Паша посмотрела на меня косо.

    За столом нужно пить, или, в крайнем случае, есть, как это делается во всех приличных странах. В нашем же королевстве, сдается мне, все присаживаются за стол поп…ть. Я при таких раскладах еще и полстакана не пригубил, как вокруг развернулась грандиозная дискуссия, причем дискуссия о киноискусстве. Народ у нас развит необычайно и свободно дискутирует на любые темы, от видов на будущий урожай в Нечерноземье, до ста тридцать седьмой позиции Кама-Сутры. Если бы жопы-американцы были хоть на треть образованны, как наши сограждане, и могли побеседовать о чем-нибудь, кроме как о добывании своих говённых долларов, они наверняка стали бы столь же великой нацией. И как следствие этого,  «…последний член без соли бы доедали».

    - Что вы можете понимать в искусстве? Вы, гнилые прагматики! - рисовался перед греческой девой Петюня, обращаясь, в основном, к дружно посыпавшим бороды квашеной капустой Сашам.

    - Им, видите ли, не нравится Тарковский, - в ужасе округляя глаза, словно Тарковский был его родным братом, менторствовал расходившийся Петюня, взглядами призывая окружающих в свидетели.

    - Он, видите ли, не срез сущности, он, видите ли, нежизнереален.

    - Эйдетизм, сплошные эйдетичные картинки, - спокойно проговорил Саша большой и утопил полстакана спирта в своей кудрявой бороде.

    - Даже Стругацких умудрился обосрать, - поддакнул и Саша маленький.

    - А что же тогда срез? Где этот срез? В жизни такой? В работе? В вашей долбаной работе реальность? Ху…, - тут Петюня вспомнил о гречанке, - Гов…, гадость это, а не реальность.

    - Самая наиреальнейшая реальность. Пойди, потрогай. Вон сопка, вон отметка - все честно.

    Саша большой спорил красиво, как-то по-особому солидно, не горячась.
 
    «Из таких наиреальнейших и обстоятельных мужиков, кстати, и выходят самые лучшие и обстоятельные мужья, - почему-то подумалось мне, - бабы за ними как за каменной стеной». И мне совершенно не хотелось погружаться в этот дурацкий спор, вместо того, чтобы просто пьянея от тепла и спирта, смотреть и смотреть на вытканный в папиросном дыму нечеткий ее профиль, на удивленно вздрагивающую ресницу правого глаза, на едва заметный пушок над верхней губкой, исчезающий в те мгновения, когда дымок от накрашенных губ медленно втягивается в узкие ноздри слегка длинноватого, правильно очерченного носа. Но мне всю свою сознательную жизнь «платон» был почему-то дороже истины, и я вяло прогнал какую-то ахинею насчет изменяющейся реальности.

    Подобные споры в подобных компаниях обычно заканчиваются таким же образом, как и потуги импотента к изнасилованию: насильник расстроен, женщина расстроена - одни неприятности. Но поздно. Петюню уже занесло в интеллектуальные джунгли и постепенно из-за нехватки образования засасывало в болото самой распоследней софистики.

    - П…прир…ода - это совсем иная внешняя реальность, - когда Петюня волновался, он начинал слегка заикаться и быстрыми ударами указательного пальца постукивать себя по самому кончику щербатого носа таким жестом, словно стряхивал с него невидимые капельки.

    - П…природа сама себе собственная реальность, и если мы ее п…почти ухуйкали, т…то это значит, что мы, как бычьё в…вперлись в чуждый, н…не…известный нам мир. А вы хотите все это в…ваз…весить, обмерить и в протокол занести?

    Петюня уже забыл о дамах, спирте, закуске. Он находился уже в таком зажженном состоянии, в каком одуревший бык на корриде, или пьяный «водила» прут на красный.

    - Он - иная вселенная, - и в меня уперся его масляный палец, - иной мир. Его хотите в протокол?! От в…винта! - и Петюня, взмахнув рукой, показал, от какого винта.

    - И она - иной, - и палец стремительно переместился в сторону гречанки, по пути опрокинув почти пустой стакан с запивкой.

    «Афинская дама», воспользовавшись паузой, слегка ухмыльнулась и, сбивая длинным красным ногтем пепел с папиросы, хрипловатым, прокуренным голосом сказала, немного растягивая гласные и порочно глядя на Петюню:

    - Но ты-то, а? Ты изредка не отказываешь себе в удовольствии пошастать по другим мирам?

    - А, кажется, она не совсем дура, вернее, совсем не дура, - тут же подумалось мне.

    И, может быть, все так тихо и мирно растворилось бы в «хи-хи», и благость неспешного пития с изюминками безобидного юмора была бы восстановлена, ведь от рвавшего сети кашалота Петюни оставалась сучащая плавничками килечка. Но как неисповедимы пути Господни, так и неведомы нам кружащие вокруг меандры пьяных базаров. В разговор влез до этого долго молчавший Саша-второй. Он даже не влез, он вломился туда, как пьяный бич в закрытую закусочную. Он вдруг раздухарился, надулся, привстал и забулькал:

    - Ты это,… ты вот что,… вы, молодежь, как бараны, учителя хреновы, - когда он говорил, в бороде его открывалась такая кругленькая дырочка, и слова, словно шарики изо рта иллюзиониста, вываливались и скакали по комнате.

    - Ты в сортире что впопервых делаешь? Присаживаешься, или бумажку мнешь?

    Петюня, от столь хамских вопросов при дамах, онемел и слегка позеленел. Ранимый он у меня, всегда от хамства немеет. Маленький же геодезист продолжал, хотя опасность уже явно нависла над его обмороженным носом:

    - Вот-вот, думай! А я тебе скажу, что я первым делом штаны снимаю. А вы, молодежь, мать вашу,… вечно хотите, не сняв штанов, всеобщую сущность постичь.

    Танюша два «б», до этого болтавшая с радистками, давно не обращавшими внимания  на совершенно непонятный и никому не нужный спор, вдруг развернулась, словно уловила что-то знакомое, и совершенно серьезно и поучительно, как Аристотель, открывающий ученикам истину, выдала:

    - Не могу с этими мужиками, всегда у них вся сущность в штанах.

    Я невесело посмеялся, потому что уже проанализировал ситуацию и понял, что оскорбленный Петюня сейчас начнет швыряться фразами Камю, Сартра, цитатами из латыни, а если все пойдет по восходящей,  то и пустыми бутылками.

    - Эк, куда хватил! - скажете вы, - в одну упряжку, мол, впрячь не можно Камю и пьяный мордобой, - и будете выше крыши не правы. Еще как можно, и скажу более, - должно! Ибо! Все мы всегда мечемся в сонме противоречий, разрываясь между высоким и низменным, грехом и моралью, тупостью и остроумием, и черт его еще знает, в каких противоречиях мы разрываемся. Мы, люди, - живность активно скандальная, и внутренне и внешне, кто так, а кто этак. Это только йоги-бездельники устроили себе вечный кайф гармонии с самими собой и внешним миром.
 
    Но братцы! Поскольку я был твердо убежден, что никто из присутствующих ни явно ни втихушку не восседает в холодных балках в позе «лотоса», а вот настучать ближнему по соплям - многие с превеликим удовольствием, только поэтому  я взвалил на себя этот крест, это третейское проклятие, примерил эту мерзостную схиму мирящего с его вечным страхом быть отметеленным всеми противниками.

    И, сказал я себе: «Андрюша, нужна речь! Андрюша, речь эта должна стать, по меньшей мере, тронной. Не сюсюкай с этими мудаками. Вспомни, как Господь развалил эту дурацкую Вавилонскую башню. Хотя, в свете открывшихся мне сегодня древнеславянских мифов, Господь это был или Арий Оседень… ещё вопрос? Раздели их по языкам и вере и воспари над ними. Эти ребятки хотят отнять у тебя такой чудный пьяный вечерок. А, главное, они ради сомнительного удовольствия  сломать друг о дружку пару табуреток  могут лишить тебя и «теста под тюлевой занавеской».
 
    А ребятишки сидели себе, горячо и страстно брызгали визави слюнями и ноуменами, повисавшими на бородах…. Я же, тихонько устроившись за стаканом спиртяги, очень серьезно размышлял, каким бы это образом мне, нахватавшемуся верхушек недоучке (будем честны перед собой), к тому же слегка косноязычному твердо, но деликатно решить один небольшой вопросик всех времен и всех философий, не решенный ни кем с тех самых давних пор, когда эта лахудра Ева сожрала все яблоки познания? Как приземлить этих трепыхающихся в заоблачных далях вампиров-философов? Да, и плюс ко всему еще и не употребляя в своей речи никаких экзистенционализмов и прочих трихомудростей, дабы быть понятым и оцененным этой скучающей сейчас гетерой. Этой местной вакханкой с пьянеющими карими озерами, с реками, льющимися волной цвета воронова крыла меж холмами забродившего теста, с бедрами, увидев которые Рубенс заплакал бы, порвал полотна, выкинул краски, кисти и мольберт и… удавился бы на первом попавшемся суку.

    Я понял: моя речь должна стать проповедью, но проповедью бичующей, проповедью костра, а не оливы.
 
    - Втопчи их в грязь, - сказал я себе. - И пусть от этого страдает и екает твоя собственная маленькая гордость и хватившее спиртяги самолюбие. Сделай их червями. Пусть ползают между бутылками и обливаются слезами примирения.

    За всеми этими мудрыми мыслями, неведомо какими путями попавшими в мой захмелевший рассудок, я все-таки вовремя усек, что философская сторона вопроса исподволь, на карачках, но, тем не менее, уверенно оборачивается стороной личностной. Уже в папиросном дыму наряду с Ницше возникал из небытия какой-то бичара Витя, насоливший Петюне, или вспоминался какой-то лихо уведенный с геологической базы спирт. Уже не мудрствуя лукаво Петюня назвал геодезистов козлами и потихоньку, на своей табуреточке начал отодвигаться от стола.

    - Пора! - Скомандовал я себе. - Кивера натянуты, кирасы подогнаны, лошади всхрапывают в нетерпении, и нога привычно ловит стремя. У орудий застыли бомбардиры с тлеющими фитилями. Эх, Господи, останови их мой зов и Иерихонская труба.

    - Короче, мужики, - сказал я встав, допив лихим махом спирт, и, обратив на них ласковый и одновременно отеческий взгляд, с горечью сожалея, что над моим челом не сияет нимб, ну, на худой конец, какой-нибудь завалящий ореольчик.

    - Дети мои, - простер я над ними длань, - позвольте уж и мне вставить пару-другую слов во всю эту вашу ахинею. Оглянитесь вокруг, вы, маразматики. Я буду последним гандоном, если весь этот бред, что вы не­сли, имеет крупицу здравого смысла.

    Я закопал их в землю этаким началом, как тот самый пресловутый поп свою прожорливую собаку. Речь уже бурлила во мне, капала с губ зловонной табачной слюной, но подтекст ее запаздывал и только едва виднелся в конце перрона моего сознания со всеми своими чемоданами, явно не успевая на отходящий скорый моей пламенной мысли.

    Нужно сказать, что мы, русские, не умеем говорить без подтекста, то бишь прямо - да? Да! Нет? Нет! Что свыше, то от лукавого. Нет, у нас все это как-то аберрировано. И белая печь, как у незабвенного Михайло Булгакова, обязательно будет с черным пятном. И это не от какой-то там нашей национальной хитрости или лукавства. Нет, это скорее от глубокого душевного целомудрия.

    Да, помню! Было! Было, было: лежала на кровати обнаженная «Психея» лет шестнадцати и как бы спала, видимая в приоткрытую дверь вся, от торчащих розовых сосков до грязноватой пяточки на похотливо откинутой ноге. И матушка ее, пропитая стареющая ****ь, которая как бы случайно подводила меня к этой двери и тут же оттаскивала назад, приговаривая: «А, праздничек-то ноне…. Грех не выпить,… ох, хо - хо, грех». И я выдал им.

    - Оглянитесь вокруг! - Сказал я этим «заратустрам»,- Я тут как-то не врубаюсь, каким это образом вдруг очутился в Оксфорде, Сорбонне и Принстоне, да еще вместе взятых? Вернее, это вы так считаете. Не тянут ваши рожи на Сорбонну, милорды! В лучшем случае, все это тянет на коллоквиум по естествознанию в девятом классе средней школы. Что вы пьете, мэтр? - ехидно осведомился я у Петюни, благоговейно нюхая его стакан. - Ах…, ах, ах, ну конечно! Это Шартрез, Бургундское, или, на худой конец, доморощенное, но более-менее приличное Абрау-Дюрсо, - нет? А, ну конечно, коньяк «Наполеон» и кофе, нет? Тьфу, черт, не догадался! К рыбе - белое Ркацители, к мясу - красное Цинандали. Что, опять нет? Если бы это пойло, - говорил я им, принимая трагическую позу, - воняло полынью, я бы сказал, что это пусть не изысканный, но вполне допустимый в средних слоях общества абсент. Так ведь не воняет! А, милорды? Спиртом прёт. К-а-а-а-к, мэтры!? Вы наливаете ваши морды самым обыкновенным, ворованным спиртом? Стыдно и грешно! Спуститесь с небес, дети мои, ибо не гоже витать в эмпиреях над собственным унитазом.

    Петюня вякнул было в паузе что-то об обстоятельствах, о том, что человек их выше, звучит гордо…. Но, хвала Создателю, кирасиры уже расседлали коней, пушкари погасили фитили, а командующий, седой, опаленный многими сражениями генерал, утерев со вздохом вспотевший лоб, приказал трубачу играть «отбой». И пьянеющий ангел внимал мне. И я говорил, говорил, говорил, черпая из мусоросборника своего красноречия.

    Я сказал им, возомнившим себя богами, все, что я о них думаю. Я напомнил им о судьбе бедолаги Каина. Я развил одну интересную мысль по поводу ворованного спирта, насчет того, что тырить его у государства - дело, конечно, нужное и полезное, но не бухать же его на брудершафт с Кантом и Гегелем?

    - Если вы без интеллектуального выебона жить не можете, - сказал я им в конце своей вдохновенной проповеди, - то вот вам: один средневековый французский еретик, которого инквизиция почему-то забыла спалить, начертал на склепе своего героя: «Hic bibitur», что означает, - я повернулся к своему высокомудрому другу, - ну, что, слабо? То-то же, родной. А означает сие  «Здесь пьют», а у нас, к тому же, и много пьют. Начертайте этот девиз в ваших душах и займемся делом.
 
    Вы знаете, мне аплодировали. О! Мне подмигивали, мне совали дружеские тычки в бок и улыбались. А что же она? А она сидела, отрешенно глядя на мирно сопящего Марусю и улыбалась. Так непонятно и загадочно улыбалась краем губ. То ли ехидно, то ли одобрительно, то ли черт его знает как.

    О, загадочная и таинственная русская женщина! О, неясная, как дымка, и воспетая целым сонмом поэтов! Неизведанная и непонятная и так и не разгаданная до конца, даже когда она в кошачьем экстазе целует твою только что ею самой оцарапанную морду и шепчет, бессвязно и чарующе, теми же самыми губами, которые только что посылали тебя в такие дали и откровения.

    И стало непринужденно. И все зашумели, заналивали, заговорили, и добрый, бессвязный прибой голосов, вспенившись гласными, затопил комнатенку, и наша с гречанкой негромкая беседа утонула в нем, лишь изредка выныривая на поверхность.

    - Сань…. Эй! Плесни. Да не сюда,… еб….

    - Слышь, а Людка-то, ну, Людка, ты ее знаешь.

    - Пашуля, где котлеты? Да, конечно, сама иди!

    - О т к у д а  т ы  с ю д а  с в а л и л а с ь?

    - С  н е б а.

    - Отстань ты с этой Людкой! Да говорю тебе, курва она!

    - Не, ну с Витьком точняк разберусь.

    - Вздрогнули…, ахф…, ху. Оставь это говно.

    - Н у,  и  к а к  т а м?

    - Г д е?

    - Н у,  н а  н е б е.

    - Ж и в у т  л ю д и
.
    - Все, все, ну, девочки, давайте танцевать.

    - А пленки-то? Светка, ты, сука, я же тебе говорила, в сумку положи. Сгоняй в общагу!

    - У  т е б я  г л а з а   н е з а м у ж н е й.

    - Р у ч е н к у   у б е р и.

    - Ай,… че он на меня все время сваливается? Петюнь, ну разбуди его.

    - Да кабель этот ****ский разматывали и - отморозила.

    - Ты маслом не,… подсолнечным мажь.

    - К с а в е р и я - э т о  г р е ки?  К с а н т и п а,  я  ч т о - С о к р а т?

    - П а п а ш а  у д р у ж и л,  к о  з е л.

    - Джо Дассена врубай!

    - Да на хрена этот медляк, давай попрыгаем.

   - Дассена давай! Пашка, калитку закрывай, не май месяц!

   - Женьку Дассенова, говорите, так,… Женьку, так Женьку. Чичаза.

   Новый год всегда напоминает мне новую женщину. Сначала такая же неповторимая новизна и прелесть, и появление его, так много тебе сулящего, и надежда, и страх, и желание. А утром? Размазанная косметика и морщинки в уголках глаз, и вновь, и вновь грустное открытие: да…с, господа, ничего нового! Но с вечера-то, с вечера! И конфетти, и мишура, и бенгальские огни, и звон стаканов, и предвосхищение открытия….
 
    И все было! И пальба из ружей в расцвеченное северным сиянием небо, и возбуждающие полуобъятия, и  неназойливо подкрадывающееся опьянение, и мутновато-блаженная поволока в карих глазах, и последние полстакана спирта, которые, разорвавшись небольшим кумулятивным снарядом в моем измученном такими боями желудке, как-то странно на меня подействовали. Я, вдруг обогревшись, наполнился любовью, искренней любовью - до слез и соплей - ко всем им. К присутствующим дамам, ну и пусть не красавицам, но до того своим, что любую можно смело и целомудренно погладить по заднице. К бородатым геодезистам, с которыми так классно бухать, потом беззлобно набить друг другу морды и снова пить. К посапывающему Марусе, несмотря на то, что он, пьяный, постоянно обсыкается в своем вездеходе. Мне захотелось отдать им и явные и подсознательные мечты и желания. И пусть они будут грубы и примитивны. Мне захотелось все человечество затащить в одну большую, космическую постель и, кувыркаясь в ней, нагим и совершенным, как Адам, совершить со всеми духовный внеполовой акт.

    И встал я, пошатываясь, и сказал, выдавливая фразы из моего пьяного и наполненного любовью сердца:

    - Дети мои, - сказал я им, - давайте любить друг друга, и пусть любовь наша будет крепче этого ворованного спирта, которым мы сегодня нажремся!

    Затем я вспомнил одного из персонажей «нудиста» (от слова нудно) Вити Гюго, но сказал при этом, что отнюдь не собираюсь, с порванным еб…м, молить о сочувствии палату лордов.

    Болт им всем в сраку! Вот что я тогда сказал.

    Я, если честно, даже был рад, что у нас всех, неглупых, крепких мужиков, не оказалось нигде «волосатой лапы» и нам пришлось умеренно спиваться в общагах и, в конце концов, оказаться здесь. Я высказал Марусе сожаление о том, что пить, курить и говорить он начал, практически, одновременно, но мне чертовски приятно видеть его здесь, с нами, а не замерзшим где-то в сугробе или захлебнувшимся блевотиной.

    - Милые дамы, - обратился я к дамам, - я готов целовать вам руки, несмотря на то, что вы частенько получаете по роже, и пьете, как лошади, и делаете еще что-то не совсем приличное. Это все - тлен! Я люблю всех вас!

    И дамы смотрели на меня во все глаза, и глаза эти светились добром. Ни одни уши не могли ускользнуть от моей любви.

    Я вдруг вспомнил этого бомжа из Вифлеема и то, что он со товарищи таскался отнюдь не с теми ребятами, которые ездили на «мерсах» и «каддилаках». Я как следует попинал нашу интеллигенцию за то, что она, так много тарахтящая о народе, ни хрена не делает для того, чтобы хоть объясниться с этим самым народом на понятном ему языке. Я пожурил и церковь за то, что более всего люди приходят туда, а не наоборот. Я «отстрелял пару магазинов» по политикам, откидывая их, как инжектор отбрасывает гильзы. Я вибрировал и коптил, как сто непотушенных «бычков», вместе взятых. Все вокруг любили меня, а я - всех. Во рту рвались шаровые молнии, и ангел слева, приобнявший меня крылом, и прижавшийся ко мне справа всей своей шерстью, нашептывал мне все новые и новые мерзости этого мира. Я разошелся, или даже, как подсказывает мне невинно «убиенный» Володя, скорее, расходился. И вот, когда на перекрестке моей пламенной любви и пьяной прозы жизни, а именно: когда кто-то, демонстрируя незаурядную сметку, стеклом электрической лампочки, засандалил в деревянный стол четырехдюймовый гвоздь, а кто-то, надкусив бокал, весело принялся им закусывать, мой совсем уже воспаленный мозг приказал мне: «А, ну! А ну-ка, Андрюша, докажи им, как сильно, как жертвенно ты их всех любишь. Вырви-ка зубами этот гвоздь из стола, и плевать, что они раскрошатся! Что зубы? Так, костные образования. А вот любовь, данная тебе и отдаваемая всем, - Богу, людям, рекам, звездам, вшам, ещё каким-нибудь букашкам и даже самой распоследней грязюке, - стоит тысяч зубов. Давай-давай, Андрюша»,- подбивало меня утомленное спиртом серое вещество: «Вырви эту гвоздюку, как гвоздику с клумбы»!

    Зубы мои впились в едва видимую в столе шляпку, руками я уперся в грязную клеенку, напрягся до хруста во рту и…

    …Паскудная единовременность различных случайностей всегда изумляла меня, отнюдь не слывущего фаталистом. Например, когда позднее, в другом измерении, погиб мой дружок Коля Семаков, невинно зажигавший сигарету, тело его, которое осталось зажатым между бетоном огневой точки, все еще прикуривало от непогасшей зажигалки, а голова - уже нет, так как она откатилась, отсеченная прямым попаданием неразорвавшейся мины.

    Так и в тот момент - только напрягся…. А Маруся, этот сонный Будда, этот икающий козел, этот хронический сопливый ссыкун, умудрился оглушительно, с оттягом, бзднуть. Сам проснулся, и испуганно вертел головой то на одного, то на другого, как бы недоумевая, кто бы это мог сделать? А тоненькая сопля, зависшая из широких ноздрей, бессильно моталась справа налево, как оборвавшаяся веревка Кондратия Рылеева, пока не застряла в реденькой щетке усов.

    Было землятресение. Шесть, нет, семь баллов. От взрывов смеха трещали балки и тряслись стены, а мы все, обезумев, тыкались, как слепые котята, кто куда. Саша первый колотил кулаком по столу и, запрокинув бороду, ревел как медведица во время течки. Саша «номер два» по восходящей поднимался от басовых ослиных «иа-иа» к дисканту кастрированного поросенка. Девчонки в полном составе рыдали, и у гречанки потекла тушь. Петюня, побегав по комнате ухватившись за живот, вцепился в дверной косяк и хохотал там, перебирая ногами, словно обмочился. И лишь Маруся, глядя на всю эту истерику, тихонько хихикал.

    Природа смеха детально не изучена до сих пор. Видели ли вы, как смеются, ну, скажем,… итальянцы? А вот как: налопаются макарон и - на карнавал, допустим, в Венецию. На всех маски! Для чего бы это им маски, спросите вы меня? А я скажу: «Чтобы морду никому не показывать». Что творится на этих карнавалах, вы в курсе? Телевизор смотрим? Клоуны, огнеглататели, девки непотребные - и все шастают туда-сюда, то тут, то там. Пульчинеллы, Мальвины, Арлекины, Буратины,… толкотня такая - стакан вина ко рту не подтянешь, выбьют. Чуть зазевался - ногу отдавили, замешкался - карманы почистили. Тут - локоть в ребро, там - пинок в задницу. И какие, вы думаете, эмоции отражаются в этот миг на лицах темпераментных итальянцев? Вот для этого и маска: сверху улыбка во всю рожу, а из-под нее кроет тебя на чистейшем итальяно.

    Другое дело американцы, прокиношенная полунация. Они, волки, не смеются, а лишь улыбаются, но зато постоянно. Это у них, как противогаз во время газовой атаки, - постоянно на физиономии, не сорвешь. Я так и не разобрался: то ли из жизни у них улыбка на экран попала, то ли наоборот. Если говорить коротко об истории, то: собралось со всего мира некоторое количество ублюдков, вырезали местное население и решили создать страну. Смешали они там этакий евро-афро-азиатский винегрет и друг перед другом выдрючиваются, кто, мол, лучше всех устроился. Спит, сука, на газете под мусорным ящиком, а улыбка - аж кожа около ушей трескается. Но забавнее всего - это, конечно, американская эротика. Представьте: гарцует он на ней, как ковбой, и во все время этого родео зубы скалит, как ненормальный. Чего, казалось бы, смешного? Не анекдоты же она ему в этот момент травит.

    Ну, а ужаснее всего - это, конечно, азиаты. Если азиат смотрит на тебя и улыбается, а тем более (не дай божок) смеется, - значит всё, кранты! Хватай ноги в руки и дергай от этого весельчака подалее, ибо они смеются только тогда, когда в уме уже все просчитали, вычислили и даже привели в исполнение. И в тот самый момент, когда вы наблюдаете его веселье, он в воображении своим острым ножиком оттяпывает вам, а, может, и уже оттяпал, самое-самое интимное. Они даже собственное вскрытие, то бишь харакири, исполняют обязательно с улыбкой. И даже будто бы, когда они Зорге вешали, то так весело, непринужденно, с улыбочкой.

    Но мне почему-то милее всего самый отвязанный и наглый, открытый, как и сама наша душа, российский смех. Он неуправляем, как Ниагарский водопад, он хамски безобразен и откровенен, как Красный квартал. Это не смех, это судьба. Старинный анекдот, да? «…Знаешь, браток (к русскому), с этого моста прыгать ни-и-и-зя»! Тот дико хохочет и с криком «А, мне по х…!» бросается вниз. Вот потому-то мне и мил наш смех. Если мы смеемся, нам все по х….  От того-то и смел он, и искренен, как исповедь девственницы.

    С самого детства мне никогда не удается самовыражение. Хм-хм. Вот слово-то какое. О, это самое, само…. Самовыражение, самосозерцание, самоунижение, да и, в конце концов, самоубийство. Сладостная мука, - все произошло именно так, потому что ты это сделал сам. Поймите, сам! У меня все не так. И смятение, и комплексы, и робость, и грусть если я само…. А все это, Господи, так некоммуникабельно и пошло, да и банально, как грязный колпак вокзальной буфетчицы. Если же я весел, искрометен, бесшабашен и любвиобилен, значит, все…. Я уже не само…. Я с моим «зеленым другом». Я уже накатил, бухнул, вмазал, укололся, взял на грудь - короче, кому как нравится. Вы пили когда-нибудь Шампанское «из горла»? Прекрасно! Тогда вы знаете, как весело «бульки» из глубины вашей рвутся наружу. Они толкаются и суетятся, как голые пляжники в очереди за пивом. Они сладко и ненавязчиво стремятся на свежий воздух изо рта, потом текут из носа и чуть ли не из ушей. Вот так и прет из меня искрометность, если я «принял». Увы, увы! И в этом хорошем деле не обходится без «накладок».

    Понимаете, я, как напьюсь, так обязательно в кого-нибудь влюбляюсь, а как протрезвею, так сразу и разлюблю. У старины Фрейда есть сему парадоксу научное объяснение, что-то там о половом и подсознательном…. Мы с Петюней целый вечер в нашем «балке» об этом читали, только не совсем всё поняли: то ли терпения не хватило, то ли водки. Но не это главное. Главное то, что из-за этой «фрейдистской влюбляемости» постоянно оказываешься, ну, в совершенно дурацких ситуациях. Представляете, просыпаюсь я как-то раненько утречком, а в трех сантиметрах от меня бабуля лет пятьдесяти, захлебываясь от счастья и пронзая весь мой страдающий с похмелья организм струей гремучего перегара, сквозь выбитые (мной, как потом оказалось) два передние зуба, упорно и неумолимо, как асфальтовый каток, лезет целоваться. О, муки смертные! Я обблевал тогда весь земной шар и до сих пор удивляюсь, как не умер?

    А в тот вечер, представляете, как отрезало. Нет, не то что я не влюбился. Тут-то уж я себя знаю, влюбился, но… не так. Вернее, влюбился, но не захотел, или, еще вернее: влюбился, захотел, но не сейчас.

    Она прижалась ко мне правой половиной спины, скинув туфли и усевшись на грациозно изогнутые буквой зет ноги. Пушистый завиток волос около ее полупрозрачной ушной раковинки касался моей щеки и нежно щекотал её. Руку я опустил на ее грудь и «случайно» забыл там, но, ощущая кончиками пальцев упругость ее соска, у меня, как это ни странно, ничего не возникало. Собственно, я был погружен в такую чувственную истому, что, пожалуй, и не хотел, чтобы что-нибудь там возникало.

    Вам когда-нибудь попадался волос в тарелке с супом, причем так, чтобы вы его не заметили и сглотнули? А? Да, а потом медленно, как шланг во время желудочного зондирования, из себя его вытаскивали? Кому попадался, тот наверняка знает, что это за радость вселенская, и удовольствие. Но я тогда, вдыхая этот снежный, слегка отдающий мятой и табаком, аромат ее волос, был готов сожрать их целую тарелку. Клянусь, прямо так, как итальянцы жрут спагетти, наматывая их на вилку. Да, да, был готов - вот вам крест - и даже без всякого соуса.

    Мы вдруг разучились говорить. Да что там говорить, я и слов-то никаких, кроме мычания, вспомнить не мог, только дышал ее тоненько-тоненько, чтобы не спугнуть, а эта дура, радистка Паша, усевшись слева, рассказывала, какая Савочка хорошая, как ее все любят. А мне хотелось крикнуть ей то же самое, что прокричал сжигаемый реформатор, мужественный Ян Гус добродетельной бабульке, подкидывающей сушнячок в плохо разгоревшийся под ним костер: «О, святая простота»! Какие, на фиг, дровишки!? Меня уже сотней огнетушителей не зальешь! Не найдешь ты столько огнетушителей, от Черского до самого Мурманска, чтобы меня потушить.

    Вечер, тем не менее, уже вступал в половую фазу. На вечерах всегда так. Первой фазой идет застолье, второй - танцы, и, если все это дело не прерывается межфазовым мордобоем, то за этим обязательно наступает половая фаза. Правда, для тех, кто рождены пить, она становится фазой последних алкогольных бдений.

    Геодезисты поделили Беллу и вторую радистку Катю, Маруся поделил выпивку на восемь стаканов, и, сам на сам, наслаждался третьей порцией, а мой верный Петюня, с сожалением утерев слюни после призывных взглядов на Ксаверию, переключился на другие кандидатуры. Окинув орлиным взором пустеющие морские дали и редеющий женский контингент, он взял на абордаж библиотекаршу. Прицепившись к ней всеми своими абордажными крючьями, словно пиратский бриг к испанскому галеону, он таскался за ней, не отцепляясь, то в кухню, то в комнату. Таня «два б» пьяно хохотала, показывая остренькие, как сколки разбитой бутылки, маленькие зубки и послушно поворачивалась и так, и эдак, чтобы этому кобелю удобнее было ее лапать. Они долго и мучительно страдали вдвоем, притыкаясь то на кухне, то в крохотном коридорчике и неизлитая страсть начала вытекать у них отовсюду, а они стыдливо, украдкой вытирали ее с дрожащих губ, вспотевших ладоней и покрасневших щек.

    И посмотрел я в ее блестящие в сполохах елочной гирлянды глаза и что-то такое почувствовал…. Словно некий приказ. Даже, скажу вам, не некий, а такой, какой кричат командиры, поднимая в атаку залегшую под огнем роту: Впе-е-ред!

    Вот это я даю! Ну, прямо по-восточному…. Новая Шeхерезада: «…и посмотрел он в ее глаза… и почувствовал он». А, может, ни хрена подобного и не было, а только то и было, что взял ее за руку, пьяно приподнялся и потащил за собой, как речной буксир баржу с песком, - пошла, мол, голубушка. И она, умница моя греческая, как-то сразу встала и пошла, не отпуская моей руки, прямо в прихожую, где мы долго, пошатываясь и поддерживая друг друга, одевались, а потом, как в доброй старой Англии, не прощаясь, нырнули в полярную ночь.

    Стоп! Тут опять необходимо отступление. Вот ведь бред какой! Терпеть не могу отступлений! И слово-то само - дурацкое. Получается, пер, пер вперед, и - на тебе, бабушка, Юрьев день, отступление.

    Думал, думал, а вперед здесь как-то не получается, потому что, если тут вперед, то все покатится по накатанной дорожке лирической трагедии, а я пока не Достоевский и даже не Маргарет Митчелл. Итак, назад!

    Писать с чужих слов - дело последнее, но я тут вынужден применить «coup de maitre«, как говорят задаваки французы, и занафталинить путаный и жалостливый Петюнин рассказ в собственную интерпретацию:

    Помаявшись и потыкавшись между парами, как зрители, опоздавшие на сеанс в переполненном кинотеатре, наш полярный Казанова с партнершей не придумали ничего лучше, как удалиться от нескромных взоров в теплицу на улице. Слово «теплица» можно смело заменить на «морозильник», чтобы оно никого не вводило в заблуждение. По весне в этих теплицах аборигены пытаются выращивать зелень. Это такой деревянный ааркасик, обтянутый пленкой, с небольшой железной печуркой и дощатыми настилами для земли. В качестве гнездышка любви он вполне равнозначен сугробу. Но, так или этак, именно в теплицу утащил Петюня истекающую страстью Танюшу.

    Включив свет, чтобы не запинаться о доски, они пробрались в самый угол к железной печке. «Дамоклов меч» случайности. Судьба. Кожаные американские штаны, Петюнина гордость. Вот составляющие его страдания и унижения.

    Танюша не моржиха, а нормальная советская библиотекарша, поэтому, замерзая, она, естественно, начала немного торопиться и ручками быстренько ощупала Петюнин аппарат. Аппарат оказался в порядке и полностью готов к употреблению. Чтобы выпустить его на волю и создать оперативный простор, Татьяна резко дернула вниз фирменную стальную застежку и дико прищемила, я так и не разобрался, то ли сам аппарат, то ли его принадлежности. Петя такое поначалу стерпел и только тихо охнул, что библиотекаршей было воспринято как выражение еще большего нетерпения и страсти, и она еще сильней рванула непонятно почему заклинившую застежку. Тут уже Петюня взревел как пароход на дебаркадере, и попытался спасти то, что еще у него оставалось. Он резко рванулся в сторону, но поскользнулся на замерзшем полу и, теряя равновесие, ухватился за печную трубу. В этот момент, освобожденный из штанов аппарат, не обладая зрением, плотненько, самым кончиком, приложился к прокаленной морозом печке. Петюня заскулил. Даже дети знают, что такое прислоненный к морозному железу язык. Танечка, наконец осознав размеры и смысл трагедии, стала испуганно успокаивать подвывавшего «Дон Жуана». «Подуй»,- всхлипывая, попросил «дон». «Куда»?- спросила библиотекарша, не поняв, и впервые попав в подобную ситуацию. «Туда, туда»,- простонал несостоявшийся любовник: «Може оттает». Наконец, все сообразив, Танюша быстро нагнулась и принялась искренне дуть.

    В это время, услышав Петины завывания и видя свет в теплице, туда заглянул вышедший на улицу отлить пьяный в дым Маруся. Долго, пьяно и пристально разглядывал он Татьяну, склонившую голову над расстегнутыми Петюниными штанами и понял все как-то неправильно, потому что, покачавшись, произнес: «С-а-абсем некоросо, однако. Све-е-ета сачем ключали»? Выключил свет, закрыл дверь и пошел себе допивать. «Воды»! - умирал вместе с аппаратом Петюня, - «Теплой водички, быстрей, быстрей»! Вконец перепуганная библиотекарша, как серна, ломанулась в дом, и от испуга или сдуру схватила со стола только что снятый с плиты чайник. Опрометью метнулась она назад и, под занавес, вылила на примороженное почти крутой кипяток.

    Петюня потом искренне клялся, что последний его вопль слышали все белые медведи от Диксона до СП-12.

    А мы с гречанкой уходили, пьяные, в стылую полярную ночь на одинокую звезду, пиная смерзшиеся комья снега, шатаясь и хохоча, и скверна, вываливаясь из-под нашей одежды, разлеталась вместе с этими комьями во все стороны.

    Про любовь мы, кажется, уже упоминали. Чувство это непонятное, а посему вызывает некоторые опасения. Я всегда боялся говорить его женщинам и, нужно сказать, совершенно правильно боялся. Женщина принимает это слово из уст мужчины как кассирша - залог в ломбарде, - так, вы нам эти часы, а мы вам - свою промежность. Ребята, это унижает. Вот, когда женщина, извиваясь и крича, перейдя из промежуточного человеческого состояния, в свое исконно животное, царапаясь, тянет тебя на себя, не требуя никаких клятв, а потом, умиротворенная и тихая, благодарно по-матерински тебя облизывает, вот тогда можешь ей верить, а можешь и не верить. Вдруг это у нее гиперсексуальность и час назад она точно так же извивалась под кем-то другим. Не знаю!

    Займемся анализом. Если взять область практической истории, то из-за любви к женщине там происходили одни только гадости - войны и убийства, предательства и унижения, кровь и смерть. Нужно начинать с «ранья», как говорит Владанчик, и снова окунуться в мифы. Что говорят нам мифы? Мифы говорят, что, чем больше бог перетрахал, тем он зна­менитей. О женском непостоянстве мифы тоже упоминают: «…Перун и Велес влюбились в прекрасную  Диву-Додолу. Но Дива предпочла  Перуна, а Велеса отвергла…

    …Впрочем, потом Велес все же сумел соблазнить Диву и она родила от него Ярилу». Вы видите. Этот мифологический промискуитет перекочевал в область документальной истории и троянский царевич Парис «свистнув» супругу спартанского царя, поимел десятилетнюю головную боль в виде Троянской войны. Погибающие в течение десяти лет троянские воины и герои имели все основания кричать: «Ребята, караул, за п…у погибаем!

    Из исторического анализа становится ясно, что, чем менее высокое положение занимает субъект любви, тем меньше вреда он приносит окружающим. Следовательно, мне любить никого не возбраняется, и вред сиим чувством я могу принести только себе в виде венерического заболевания. Литературный анализ любви не дал мне ничего нового, а только всё совершенно запутал, прояснив единственное: любовь не может иметь объективного определения, так как субъективна в основе.

    Вообще, ну ее к Буре Яге, эту любовь. Я вам лучше расскажу, как у нас там все было дальше.

    Когда на нас опрокинулось небо вместе с северным сиянием, а, если точнее, то это мы опрокинулись в придорожный сугроб, я не думал о какой-то там любви или еще какой хреновине, я вообще ни о чем не думал. Я видел морозные облачка, срывающиеся с ее губ, когда она едва слышно шептала: «А давай замерзнем здесь, а? - и начала говорить быстро-быстро: ну, давай прямо вот так, вдвоем, нет, подожди, молчи… Это приятно, да, я слышала. И будем лежать здесь долго-долго, тысячу лет, - и тут же, без всякого перехода, - Андрюша, а скажи, Бог есть»? «Есть, - сказал я сразу, - это ты»! Она некрасиво, пьяно скривила губы и обиженно пробормотала: «А, все вы какие-то не такие». Вот когда у меня внутри что-то щелкнуло, по коже побежал озноб и я, вытаивая губами капельки с заиндевевших ресниц, начал «отлетать», растворяясь в ней. Дыхание стало единым, и казалось, что покрытый льдинками воротник шубы холодит не ее, а мою щеку. Сколько мы там лежали - я сверху, она снизу - неясно. Лет десять-двенадцать, по крайней мере, мне так показалось. Наконец она тяжело вздохнула, как будто прощалась с чем-то дорогим, открыла глаза и почти трезво сказала: «Ты что, в самом деле, меня сюда замерзать привел?»

    И мы встали, стряхнули налипший снег и снова пошли в темноту, навстречу звезде, а сзади  постепенно утихали пьяные вопли, женский визг и выстрелы, и неизвестно было, сколько бичей зароются на этом празднике обновления (по своей или чужой воле) в сугробы у отвалов и появятся только весной вместе с первыми подснежниками.

    Мы долго еще шли молча, и я внутренне плакал, ибо уже тогда не понимал, что это за мужчина, который плачет внешне? Мороз студеным жалом высасывал из меня сентиментальность, но она все появлялась и появлялась. Мне вдруг захотелось к маме, и я жался к ее шубе, как кутенок к сучьему боку, далеко под ворохом шкур угадывая контуры ее тепла.

    «Слушай, ты спросила, есть ли Бог», - и я рассказал ей. Я рассказал, что точно я не знаю, и что сам обращался к нему один-единственный раз (все-таки это свинство - беспокоить Господа по пустякам), когда в девятом классе мы с моим школьным другом Тимпсоном пошли на охоту за куропатками. «Сквайр» Тимпсон, помнится, тоже тогда спросил меня о религии. Как, мол, насчет того кипящего масла, в котором всех грешников после смерти намереваются жарить. Я сказал тогда, что глагол «жарить» употребляется исключительно в двух случаях: жарят либо еду, либо баб. Еще я рассказал ей, что на этой же охоте, когда мы с дружком разошлись, я провалился в скальный, промерзший, заброшенный шурф, метра в три глубиной. Сидел там почти сутки, выстреливая каждый час по патрону, а когда их осталось ровно два, вот тогда-то  и воззвал к Богу. О…!!! Как я к нему тогда воззвал?! Даже несуществующий, он должен был бы услышать. Я плакал и молился тут же придуманными молитвами, я давал такие обещания. О, какие я давал обещания…! Но Он был нем! Зато, когда я выстрелил предпоследний патрон, над краем шурфа показалась удивленная узкоокая физиономия и что-то спросила меня по-якутски. Это оказался пастух-оленевод, «случайно» проезжавший мимо по весеннему перегону. Зароки и обещания, которые тогда давал, я ей не перечислил, так как все равно их не выполнил.

    Наконец эта изрытая траками бульдозеров «дорога жизни» привела нас к балку, «скорбной нашей юдоли», как выражался мой друг. Когда-нибудь я напишу небольшой, страниц на триста, трактат о балках, в котором  расскажу, какое говно создавали все эти наши СевЖилДорСтройСрань и.т.д., институты вместо передвижного жилья для тружеников Крайнего Севера. А тогда лично мне хотелось собрать директоров всех этих институтов и поселить на одну зимовку в созданный ими балок, а потом, по весне, откопать, бросить в лично выбитый шурф, завалить бульдозером и на этом надгробье слабать рок-н-ролл.

    Наш с Петюней балок мы переделывали полгода, а если по большому счету, то строили его заново, зато теперь там можно было существовать, правда, с вечера - раздеваясь догола, а к утру - сдалбливая намерзший в углах лед. Но главной достопримечательностью «десятки» (наша с Петюней бригада - десятый километр - именовалась «десяткой»), конечно же, была баня. О нашей бане ходили легенды по всему ГОКу, и, видит Бог, она того стоила. Каждую досточку, каждый камешек, из которых она строилась, мы с Петрухой разве что не облизывали.

    В те былинные времена на Северах отсутствовало телевидение. Это был такой праздник! Все гадости нужно было придумывать самим, а не обезъянничать с голубого экрана. Это было творчество. Сегодня массажная сауна - верх блаженства для «крутых». По всем каналам, десять раз на дню, во всех кинофильмах, сериалах, рекламах, развлекалках. Какое убожество! Мы с Петюней и двадцать лет назад это знали, а до нас и древние римляне. Но мы, по  крайней мере, избегали ЭТО делать «колхозом», оставляя для души толику интимного, подразумевая, что, если сношаться всем вместе можно, то почему бы всем вместе не сесть покакать?

    Мы пришли. Я затопил баню. Там была такая хитренькая штучка, сделанная из обыкновенной форсунки, которая могла за час раскалить нашу крохотную баньку. Баня топилась, печь в балке топилась, а мы, вытащив НЗ спирта, делали неразбавленные глоточки, обжигающие пересыхающую глотку. Она мило раскраснелась, а мне, черт подери, бешено хотелось ее трогать. Ну, бзик есть бзик. Я подходил к ней и «случайно» прикасался: то пальцами к её волосам, то коленом к ее ногам, то щекой к кофточке. При одной только кощунственной мысли, что ее можно вот так  взять и раздеть, становилось и сладко и страшно, и жарко, и еще, почему-то, грустно. Как? Мне самому расстегнуть эту прозрачную темницу и выпустить их, нежных, на волю? Мне медленно стянуть эти шерстяные колготки!? Немыслимо! А она это все понимала, как дважды два. Вечный женский «изврат» - садизм на грани  допустимого: «Ну, ну… маленький, успокойся»,- а сама кладет ручку прямо ТУДА. Я что-то пыжусь, напрягаюсь и всё без толку. Ноль, он и в Африке ноль. «Ну, вмазал лишку, ну, волнуюсь»,- это я себе, как успокоительное. А она пускает себе колечки дыма, глубоко затягиваясь «беломориной», (искуство, кстати сказать, на сегодняшний день почти утерянное) и поглядывает снисходительно и понимающе. Представляете? Губки овальчиком - обалдеть как сексуально, и язычок, толкающий эти колечки. Всё! Я тогда понял, как должно пахнуть от желанной женщины: слегка спиртным и табаком, чуть сильнее косметикой, настоянной на снегу и морозе, и очень сильно желанием, замаскированным под равнодушие. Ни один Диор такого запаха пока не изобрел.

    Чем ближе дело продвигалось к бане, тем больше я нервничал, и тем спокойней становилась она. А все оказалось так мило и просто, как в любом заурядном борделе. Впрочем, в те времена бордель был событием далеко не заурядным.

    - Помоги, - коротко бросила она, поворачиваясь спиной и снимая кофточку. Лифчик был прозрачен, иностранен и с непостижимыми  застежками. Я бился с ними, как Геракл с Лернейской гидрой, вместо расстегнутого оставалась еще масса не расстегнутого: какие-то крючочки, петельки и прочая мура. Ура мне, - я справился! Лифчик что-то писк­нул, обвисая крыльями, и жалобно шмякнулся о спинку стула, а я думал: «Ну, вот, всё! Если она сейчас повернется, то я возьму, и онемею», - а она повернулась себе, колыхнув  завораживающе тяжелым, и говорит: «Ну, что, идем в твою хваленую баню»?

    Я понял тогда это женское начало, эту опытность, эту тайну своего предназначения, своего превосходства перед нами, тайну тонкого чувства неповторимости своей и до сих пор не могу понять смысла эмансипации.

    Она присела на лавочку в предбаннике и места там хватило ровно настолько, чтобы я опустился перед нею на корточки, и попытался дать ей понять, что я тут не только вроде мебели: «Я тебя раздену»?

    - Ну, - сказала она и более ничего, кроме этого самого «ну», и поощряющего и предупредительного. И вот, я тянул вниз эти колготки, оставившие на небольшой складочке красную полоску от резинки, тянул их вместе с трусиками, скрывавшими завитушки лобка, - этакую меховую рукавичку, куда тут же руку и хотелось сунуть. Руку она перехватила, сказав: «Рано». Встала так, что крохотная родинка у основания ноги как раз оказалась у меня перед самыми глазами, секунду помедлила, потом, взъерошив мне шевелюру, согнула ногу и отодвинула меня. Я от неожиданности оказался на заднице, а она уже зашла в баню.

    Потом с полчаса был только ее зад - не звонкая, как теннисный мячик, девичья попка, а восхитительный зад красивой женщины. Она лежала на животе и я парил ее по  всем правилам классического парения. Я нагнетал стланниковым пышным веником пронзающе огненные вихри, прижимал этот веник к ее спине и медленно стягивал вниз, к своему взгляду, застрявшему между канавкой ягодиц. Когда?! Этот вопрос терзал меня больше, чем вопрос «Что делать?» всю российскую интеллигенцию на протяжение последних столетий. Я возбуждался и остывал сто восемьдесят три раза, ну, может, чуть меньше. Я задыхался от елового запаха пара, от сжигающего предчувствия удовольствия, может быть, более острого, чем само удовольствие.

    Откуда нужно начинать ласкать женщину? Ну, если строго академически, то это по-разному, смотря кто попался. Мне все-таки кажется - снизу, то есть с ног. Женских ног я повидал на своем веку достаточно. Перецеловал еще больше, потому что некоторые приходилось целовать в темноте, но такого совершенства, пожалуй, больше так и не встретил. Ножка северной женщины - ножка исключительно особая. Этому есть совершенно обыденные причины. Она всегда мягко укрыта, но одновременно и холодна, она не может быть стоптана или поранена, она не знает цыпок и шелушения, а тем более - мозолей, она совершенна по форме, она пахнет молодой оленьей шкуркой.

    Все это я видел своими глазами. Её стройная лодыжка лежала на моем плече и сквозь прозрачную кожу я наблюдал за разбегающимися от косточки венками. Она же, лениво шевеля большим пальчиком, почесывала у меня за ухом. В перспективу ноги я старался не смотреть, так как, кажется, уже говорил, что был целомудрен до омерзения. Впрочем, вру, скорее, я старался показать, что я стараюсь не смотреть.

    Как сказал Миг Джаггер своей супружнице, снявшейся в «Плейбое»: «Дура, им плевать на твое красивое тело, больше всего они хотят увидеть, что у тебя между ног».

    По большому счету, Джаггер прав. Ну, никуда от этого не денешься. Тайна притягивает, манит, дико разочаровывает и снова манит.

    Ноги она не брила и это было здорово. Целовать бритые женские ноги, закрыв глаза, это то же самое, что целоваться с бритым мужиком, а педерастом я себя и представить не могу. Целую каждый ее пальчик, а она тихо вздрагивает от каждого прикосновения, и я чувствую языком эти нежнейшие волоски на голени, а она начинает всхлипывать и извиваться всем своим телом, даже не телом, а всем своим существом, всей своей кошачьей женской натурой.

   О, мы задолго до Матвеева продумали и отрепетировали сцены фильма, правда с несколько другим названием «Любить по-французски», потом «Любить по-французски 2» и «Любить по-французски 3».
 
    Она была вкусной и тающей, как воздушное пирожное, она была и покорной и временами грубой, как эсэсовский фельдфебель. Ее язык изводил меня до полнейшего исступления и тут же остужал, призывая на помощь дерзкие зубки. Я не знал почти ничего. Она знала все. Откуда!? Оттуда, из пещеры с саблезубым тигром, оттуда, где это было каждый раз, как последний. От дочери Владычицы моря и бога Солнца Ра-Рады.

    «Поласкай здесь», - говорила она прерывающимся, посаженным голосом, и было совершенно ясно, что, если не подчиниться, она схватит с каменки раскаленный булыжник и разобьет тебе башку. Я столько раз чувствовал, что взрываюсь, из-за чего и потерял этому счет. Я попадал в цель, как бронебойный снаряд, и тут же спускал, как лопнувшая камера. Из меня высасывали жизнь. Она истекала, как кровь из перерезанной вены в горячей ванне. И страшно, и дико, и восхитительно!

    «Голодные души уходят голодными»,- сказал когда-то Вася Кандинский. Я тут не буду объяснять, кто такой этот Вася, и по какому поводу он так выразился. Главное, насыщаясь ею, я оставался голодным и снова кидался на нее при каждом удобном случае. О, как это опустошает физически! Дух становится невесомым и кажется вот-вот покинет облегченную бренность.

    У кого-то из зарубежных классиков, не помню, то ли у Стендаля, то ли у Золя, есть в романе сцена, где герой и героиня вместе умирают при совокуплении. «Ого! - думал я до этих событий, - больная фантазия у этих самых, то ли Стендаля, то ли Золя». - А тут мне вдруг подумалось: «Черт подери, а почему бы и нет»?

    «Крас-с-иво»! - восклицала она после каждого раза. Это было одно из любимых ее слов. Второе любимое слово было нецензурным. «В п……у», - говорила она, презрительно дернув губкой. Я заикнусь, что, мол, холодно. А она закурит, пустит тоненькую струйку дыма, и, слегка скривившись: «А…, в п…у»! И действительно кажется, что в п…у.

    Мы провели восхитительную рождественскую неделю. Петюню я изгнал к геологам, и он понимающе изгнался лечить аппарат. А потом она собралась и ушла, сказав, что она не последняя тварь, и не желает питаться младенцами. На младенца я обиделся и наговорил ей тоже много лишнего.

    Природа не терпит пустоты и кобыла у меня тут же, после её ухода, и появилась. Правда, эта была настоящая, да нет, тьфу чёрт, нормальная,… нет, не то! Ну, взаправдашная, с гривой и копытами на мохнатых лапах. Ничуть не оговорился, именно на лапах, ещё и мохнатых впридачу. Она стояла возле дощатой коробки нашей помойки, смотрела на меня грустными, гноящимися глазами, встряхивала грязной головой, выпуская клубы белого пара. Откуда она появилась на «десятке»? Да оттуда, откуда все полярные лошади и появляются - из небытия. Они возникают серыми, мохнатыми, вздыхающими призраками возле поселковых помоек зимой и растворяются в пространствах тундры с приходом тепла. А впрочем, поговаривают, что на лето их собирает под своё крыло один предприимчивый бичара цыганского происхождения и, пашут они на него всё лето, благо корма в тундре полным-полно. По осени же цыганёнок волевым решением распускает дружный лошадиный коллектив на «вольные хлеба», а сам отправляется в многомесячный запой, инвестируя в него заработанные лошадьми активы.
 
    Так это или сказки, не скажу - не знаю. Судя по измождённому виду Ефросиньи, имя кобыле пришло на ум сразу же, это - совершенная правда.

    Смена дамы сердца не прошла безболезненно, потому что выпала сексуальная составляющая, но душевное одиночество всё-таки исчезло.
 
    Даже если бы я страдал зоофилией, с Фросей ничего бы не получилось! Я объяснюсь. Хотя я не очень похож на полярного волка или росомаху, но при первом моём приближении Ефросинья, не став в этом разбираться, взбрыкнула задними ногами, буксанула на льду помойки и унеслась в просторы тундры.

    В отношениях с женщинами - парни мы с Петюней настойчивые и влюбить в себя эту красавицу стало для нас прямо-таки идеей фикс.

    Как мы только не изощрялись! Когда Ефросинья застенчиво появлялась на нашей помойке, мы встречали её с кусками солёного хлеба. Его она любила безмерно. Брошенный к её ногам хлеб она вежливо принимала, но все дальнейшие домогательства (в смысле погладить) - отвергала сходу.

    Две недели я добивался близости! Каждый день я, угощая Фросю, подходил на шаг ближе и вот однажды  впервые коснулся ладонью её мохнатого бока. Любовь  состоялась!

    Закончилось это чувство, не так как в большинстве любовных романов, трагически, совсем не в стиле жанра. Виноват в этом был я. В наших неудачах с женщинами очень часто виноваты мы, мужики, но с неистребимым эгоизмом пытаемся переложить вину на них.

    Тогда я не внял советам погибшего летуна-француза де Сента и совершенно не прочувствовал ответственности за влюблённую в меня Ефросинью.

    В одно морозно утро я собирался в посёлок и волосатый «ангел», караулящий мою душу ежесекундно под правой лопаткой, тут же нарисовал в моём воображении следующую картину.
 
    Двенадцать часов пополудни. Над посёлком морозная дымка. Светает. На главной «стрит» появляюсь я верхом на Фросе. Подъезжаю к управлению, легко соскакиваю с лошади, небрежно бросаю поводья подскочившему швейцару и под завистливые взгляды похмельных бичей вразвалку, ковбойским шагом, поднимаюсь в управу.

    Стоп! Тут же остудил больное воображение ангел под левой лопаткой. Какой швейцар, какие, в жопу, поводья…?

    Эти два ангела сцепились между собой по обыкновению, но решение уже было принято. Тихонько одевшись, чтобы не разбудить Петруху, я прихватил чёрствую горбушку и направился к помойке. Фрося вытаивала губами из помойных сосулек остатки вчерашнего борща. При моём появлении она  глянула искоса и, повернув тяжёлую косматую голову, потянулась к угощению. Доверчиво скалясь, она ухватила жёлтыми зубами кусок,  фыркнула, и принялась с удовольствием  жевать.
 
    Я тем временем, подло и мерзко хихикая и приговаривая ласковые слова, похлопывал её по грязной скомканной гриве, чесал шерсть на боках и исподтишка взбирался на боковой щит помойки.

    Свершилось! Я тяжело ухнулся на Фросину спину и… . И чёрт те что! Милая Ефросинья дико закричала, как кричат обманутые дети. Она заметалась по кругу, изворачиваясь и взбрыкивая задними ногами. Я висел на ней, вцепившись в гриву, как кусок дерьма на бутсах у форварда. Отцепляться было страшно. Несколько раз, бросившись, как мне показалось, одновременно в разные стороны, она ещё раз пронзительно заржала и вдруг с необычайной резвостью поскакала вдоль по склону, ломая низкий кустарник и разбрасывая сверкающий снег. Белый цвет - цвет  своевременной смерти! Вот и мчался я белым всадником, сметая всё на своём пути.  Фрося вдруг развернулась и понеслась под гору, прямо на выбитые на этой неделе шурфы, черневшие внизу каменными бортами по краям. Тут меня с дикой силой сорвало с лошадиной спины, протащило, кувыркая по склону, протерло физиономией об какую-то лесину и припечатало к наметённому у шурфов сугробу.

    Я заорал! Я вскочил и размазывая руками кровавые сопли кинулся за ней. Скатившись в первый шурф на десятиметровую глубину по деревянным кособоким лестницам, в яме, которую мы только вчера выбили десятком зарядов аммонита, лежала грязная шевелящаяся масса. Её совершенно невозможно перекрутило после падения. Сама она лежала на боку и вверх торчали две с половиной ноги. Это было первое и совершенно дикое для меня зрелище - нога, которая была сломана как суковатая палка.  Голова тоже была вывернута набок и глядела на меня одним глазом, полным слёз. Другой, вырванный глаз, свисал по мохнатой щеке на красной жилке. Она тяжело прерывисто дышала и хрипела, иногда поскуливая, как плачущий ребёнок.

    Я сгоряча кинулся к Фросе, суетливо пытаясь вправить сломанные ноги. Она застонала и снова закричала,  заржала, доводя меня этим воплем до отчаянья.
 
    - Ост-а-авь её! Бросай, дурко! - Это Петюня зло тряс меня за воротник.

    - Ну, что доигрался? Иди в балок, рожу умой, ковбой …уев.

    Как только я выбрался из шурфа, там внизу сухо и хлёстко в морозном воздухе треснул выстрел.

    Как воздушна и непрочна жизнь? Вот что своей нелепостью и нелогичностью поразило меня тогда.
 
    Я бежал, задыхаясь, в посёлок, бежал под тяжелые удары рвущегося наружу сердечка. Я прилетел к её общаге, рванул холодную дверь, вбежал на второй этаж и кулаками забарабанил в её дверь.

    Дверь открыла Паша, скривилась, увидев меня, закрыла лицо и всхлипывая ушла в комнату.
   
    Для настоящего, чувственного окончания, здорово бы было, чтобы ее зарезали где-нибудь в кабаке, или, скажем, чтобы она умерла при родах моего ребенка, или, еще лучше, болела раком. Вот тогда было бы «аля-улю», все, как у Хемингуэя или Ремарка. Но увы! Хотя почему, собственно, увы? Все оказалось куда гадостнее и гнуснее. Она запила после разрыва со мной. А я всё не шёл и не шёл. Они где-то там, на полигоне, бухали с разработчиками. В канаве встал бульдозер Дэт-250. Она с бульдозеристом - какого хера, я совершенно не представляю, - лезет под незакреплённый отвал. Лопает масляный шланг, и этот отвал в две тонны весом на нее опускается, ломая, как хрупкую веточку. Я, скотина, должен был на ней жениться, но не женился, - наверное, испугался ее инвалидной коляски. В оправдание скажу: мы остались друзьями и даже иногда переписываемся.





                Словарь для нормальных людей.

Ultima ratio - в смысловом переводе с латыни то же, что и в тексте, - бля буду.

Эпатирующий - по- «новорусски», -  весь- весь на понтах.

Прагматики - люди, которые считают, что если, скажем, у тебя была бутылка водки, а ты ее нечаянно разбил, значит, у тебя ее и не было.

Менторствовать - от слов «мент» и орать - поучать свысока.

Фрейд. - учёный психолог, который в самом деле всю психологию к х… свёл. В дополнение приведу мной написанное жизнеописание З.Фрейда.

… Жил был мальчик и был у него с пальчик. Потом он подрос и начал замечать странность: то у него с пальчик, а то и совсем-совсем не с пальчик. Он очень удивился и постоянно изучал это явление, эксперементируя, как только мог. Потом он окончательно повзрослел,  написал книгу «Психоанализ» и у него снова всегда был с пальчик.

Эйдетизм - белая горячка без принятия алкоголя.

Софистика - почти одно и тоже с «нудистика».

Меандр - вообще-то это речка, но такая завороченная, что стала термином.

Камю (Альбер) - один французский социалист, однажды спросивший Господа: «Стоит ли жизнь того, чтобы быть прожитой»? «Тебе лучше знать»,- ответил Господь после того, как француз погиб в автокатастрофе.

Экзистенционализм - дословно - существование, по нынешним временам у нас сплошной экзистенционализм.

Ницше - талантливый поэт, но, как справедливо заметили Стругацкие, ему дико не повезло с поклонниками.

Василий Кандинский - «папа» русского абстракционизма.

Абстракционизм - течение в живописи, для которого  требуется уметь рисовать не красками, а эмоциями.



Все события вымышлены, совпадения случайны
И вообще, судиться со мной бесполезно! Я пью.
                А.Петрович.


                Измерение второе.


    День стонал за окном истерическими автосигналами и полярное измерение растеклось по клеенке кофейной лужицей, растоптанное форсирующим ее громадным черным тараканом. Это был настоящий «пруссак». Я клянусь своей тетрадкой для записей, самым для меня дорогим сегодня, если бы он жил в соответствующее время, да еще в человеческой инкарнации, он, несомненно, был бы рейтаром армии Фридриха Великого. Где-то спрятав своего закованного в броню коня, он нагло промаршировал мимо чашки с кофе и удалился в щель между столом и стеной, напоследок взглянув на меня укоризненно. Почему, спросите вы? А вот этого я так и не понял. Я вдруг понял следующее: оказывается, чтобы жить, мужчине обязательно нужна женщина.

    Погодите смеяться. Не все так просто, как говаривал мой студенческий дружок Одеколоша, насилуя интеграл по поверхности.
 
    Некоторые, правда, считают, что давным-давно поняли, что такое составляющая супружества, да еще и искренне в это верят. Боже, как они не правы! Боже, какая это уверенность? Это последняя из последних надежд. В своей тусклой, серой вере, покрытой пылью и паутиной многолетнего, осточертевшего обоим брака, они лелеют постоянные попытки высосать из привычно знакомого рта (знакомого до самой последней пломбы и кариесной дырки) былой огонь чувственности. Но уже все. Приехали. «Один раз в год сады цветут», - как пела когда-то разоблачённая «шпионским Огоньком» ЦРУ, шпионка КГБ Анна Герман. Огонь молодости давно погас, притушенный старыми тапочками и трусами, развешанными в ванной, поцарапанными заколками и кремом «Солнышко».

    Немощны они в стремлении создать некий эрзац этой былой чувственности, блеклыми своими изменами, со страхами двоечника, прячущего дневник с очередной двойкой. О, как старательно осматривают они место прелюбодеяния, после того как очередная пассия удаляется затемно, сняв туфли (не дай Бог разбудить соседей), пачкая колготы ступенями подъезда. Противны они мне!

    Неприглядна и жалка их участь. Они не читают мифов. Они не читают Пушкина. Они читают «СПИДИНФО» и комиксы «жопа к жопе демократик». Я молюсь за них, потому что ОН завещал любить всех - и сирых и убогих. Но более всего я молюсь за тех, кого Андреев в «Розе мира» (кстати, прочтите, если не лень) назвал растлителями. Раньше я ежедневно молился за телеканал НТВ. Пощади их, Господи, ибо не ведают (хотя вряд ли), что творят. А их взяли и вылечили! К чему я это все? Да к тому, что вон оно, НТВ, уже почти не вызывает у меня особой духовной тошноты.

    Но, черт, мы же о женщинах! К бесу НТВ. Я его выключу. «Ах, хитрец, - подумали вы сейчас, - конечно же, ясно как день: перед его (то есть моим) мысленным взором - бассейн с подогретой морской водой, шезлонги, столик, сервированный салатом из омаров, шампанское в ведерке со льдом, зонтик с солнцезащитной пленкой и, несомненно, Она, доносящая едва уловимый аромат Шанели номер пять, в прозрачном бикини на фоне отдаленного в тени пальм бунгало».

    Спешу вас разочаровать! Пальцем в небо попал этот ваш экзерсис по музыке моей мечты. Вот что я Вам скажу. Я, естественно, не идиот. И, конечно же, не отказался бы ни от омаров, ни от бассейна, ни от Шанели номер пять. Даже с бунгало я бы примирился, хотя до сих пор смутно представляю себе, что оно из себя такое. Но вот тут-то и возникает самое главное! Одиночество сидело бы во мне точно так же, как оно сидело бы, находись я на порванном диване с граненым стаканом портвейна у ног пьяной в сопли бомжихи, пахнущей разлитым на драные чулки одеколоном.

    Кстати сказать. Попал я тут как-то на один «междусобойчик», в самую что ни на есть настоящую сауну. Красотки, представьте, даже бикини там не надели. Ну…. И что? Мне за пару часов там так, ну до зубной боли, наскучил этот эксгибиционизм, что, напившись до созерцательно-мечтательно-свинского состояния, я с дикой тоской поглядывал на бассейн. На предмет моего в нем утонутия.

    Нет, господа! Я, ни разу в жизни не заплативший за п…у, не собираюсь делать этого до конца своей жизни. Каким отвратным нужно себя чувствовать, чтобы купить себе эти хляби, барахтаться в них, задыхаясь от явно пронзающей тебя ее мысли: «Ну, когда же он кончит, похотливый козел»? Разве этого требует твоя мятущаяся душа?

    Нет. Лгу. Я, до сих пор не солгавший ни в одной запятой, соврал, как последняя ****ь. Раз я заплатил. Но у меня есть, есть смягчающее обстоятельство, и, высокий читательский суд, я смиренно прошу его учесть. Я сказал ей: «Хорошо, коза, я заплачу тебе твой долбаный двадцатник. Но только после того, как ты кончишь. Мастурбируй, принимай позы японских гейш или скандинавских лесбиянок. Вводи себе туда хоть автомобильный клаксон, но ты должна кончить, иначе денег тебе не видать. Причем, обмануть меня, знатока всех клиторных, маточных и прочих оргазмов, практически невозможно». И я… заплатил. Из жалости. Она старалась как стахановка у станка. Она извивалась и корчилась на измученном мне, как на арабском иноходце, и ничегошеньки у нее не получилось. А все просто. Не скажи я ей перед этим, что это надо, и не просто, а дозарезу, - кончила бы она в две секунды, как овца во время течки. Ну, хватит о грустном.

    Эй, вы! Ревнители нравственности, сексуальные обскуранты, завидуйте! Она приходит, когда хочет, и, как изжога или гроза, - всегда внезапно. Она взметает всё вокруг, как взрыв атомной бомбы, как конец света или начало светопреставления. Она вспыхивает сверхновой звездой в полутемной вселенной моей однокомнатной квартиры в любое время дня и ночи. Она приносит с собой запах сирени и французского дезодоранта, а иногда водку или пиво. Но главное! Главное - она приносит себя бескорыстно, как лесная нимфа, которая подносит сладкие ягоды изголодавшемуся путнику. Она приносит на стуке своих высоких каблучков дьявольский огонь и искушение, и лисьи глаза ее жмурятся от предчувствия «афинских ночей». Она Волконская, Мессалина и сука Мирка из пятиэтажки, и все это од-но-вре-мен-но. Ну, не прелесть ли?

    Попробуй-ка я предложить ей тапки? Она отхлещет этими тапками меня по роже. Да и на кой леший ей тапки? Она в высоких, замшевых туфлях. Мы даже любовью будем заниматься в этих туфлях. Не жалея разорванной в клочья стыдливости, мы сутками будем упиваться наготой, когда не останется больше никаких, обозначаемых глупейшими терминами, отверстий, а останутся только два тела, желающие проникнуть друг в друга как можно быстрее и глубже.

    Сотни ролей будут сыграны на этом празднике Эроса. О, царица! Эта царица-любовь, хлебнув кровушки, вдруг станет Бедной Лизой, а невинный лик князя Мышкина запросто может оскалиться кровожадной усмешкой графа Дракулы. На постели мы будем пить водку с солеными огурцами, а потом делать то, что, если такое только представила бы себе знаменитая Шура Стоун, то моментально с горечью осознала, что все, чем она занималась в области секса, не более чем кустарщина и дилетантизм.

    Ярость и покорность, неистовство и смирение - все сольется в этой ритмике тел, рук, губ, для которых не осталось ничего запретного; и она, перед тем как кончить, высунет далеко-далеко свой остренький язычок, и, шаловливо играя его кончиком, издаст тот самый пронзительный крик-стон, ради которого бабы во все века шли на все мыслимые и немыслимые преступления.

    И будут умные беседы и анекдоты, и стихи, и сонное забытье на пару часов, и снова, снова и снова эпилептические припадки любви и ее счастливо-опустошенный смех. Потом, как-нибудь утром она по-деловому встанет, поправит у зеркала косметику, взгривит прическу и легко коснувшись губами моей щеки, исчезнет в судорогах рождения нового дня.

    Ну, что!? Завидно? То-то же.

   Ну, да Бог с ней и с этим лейб-гвардейцем Фридриха Великого. Туфта это все. Главное, мы вечером идем на Дело. Нет, я все-таки слаб, глуп, а главное - бесхарактерен. Но Владанчик-то, вот мудак, этим пользуется. Я не люблю уголовщину. Как-то я отсидел пару месяцев под следствием, и приятных впечатлений от этого у меня не осталось. Я не люблю бандитов. Хотя сегодня они выполняют важнейшую государственную функцию: осуществляют ту примитивную справедливость, которую государство обеспечить гражданам не в состоянии. Сегодня мне придётся жадно глотать дерьмо, всё это человеческое дерьмо, разливающееся и плавающее вокруг. Сегодня я сам могу стать дерьмом. Да, я буду наверняка умным дерьмом, справедливым дерьмом, достойным этого мира дерьмом….  Но, Господи, как же не хочется!
 
    Из глубины дивана я бережно достаю укутанный целлофаном тряпичный сверток, разворачиваю, и в ладонь мне ложится пахнущий смазкой, металлом и смертью, как топор палача увесистый ТТ. Нежно щелкнув, обойма входит в рукоятку, и пистолет напрягается пружиной затвора, как хищник перед прыжком. Да, эта игрушечка стоила мне пол ящика «эфок», который мы с Владанчиком позаимствовали из российского БТРа.

    Со стены Врубель швыряется тенями и черным в заплеванную солнечными пятнами комнату, и его «Демон» с репродукции мрачно поглядывает на меня, выдрючивающегося перед зеркалом с пистолетом в руке. Он это явно осуждает и как бы говорит мне: «Успокойся, придурок, ты, чай, уже не дите».

    Кто мне скажет, почему Врубель так замечательно темен и горд, а гениальность его черна и божественна? Отвечаю: да потому, что откровение его парит от черной вспаханной земли, оно концентрируется, преломляется в мозгу гения и обволакивает душу зрителя. Это Достоевский в живописи. Вот чьи бы «заморочки» перевести в цвета. А что? Расшифровка спектральной составляющей литературы. Дарю эту гениальную задумку литературоведам. Пользуйтесь, я добрый!

    Прежде чем вызвать к жизни тридцатилетнюю старуху «Радиотехнику», скалящую в углу под древним плакатом «Pink Floud» рядок выщербленных зубов-кнопок, исполняю священный ритуал обдувания, обтряхивания, и, наконец, потрагивания звукоиглы, которая в ответ дико хрипит: хр-р-р, хр-р.

    Больная, запиленная пластинка долго и удивленно крутится, совершенно не всасывая, чего же мне от нее надобно, и только когда на «унитровскую» головку ложится сернистым пузом спичечный коробок, - пласт, спохватившись, взревывает убойным хардом ACDC.

    Я распинаю себя на видавшей виды и немало помнящей кровати, и бригада «палачей-плотников» из далекой Австралии вколачивает мне в голову длинные ритмовые гвозди. Эта боль почему-то радует. Под перестук «плотницких» барабанов боль исчезает, появляется грусть, и вокруг меня медленно начинает вращаться Колесо Сварога.

    Вокруг - влажная жара и лианы. Ясно, это Кольский полуостров. Почему это мне ясно, я ни в зуб ногой, но уверенность полнейшая. Вниз уходят гигантские, вырубленные в граните ступени. На одной из них, поджав под зад черную с розовым пятку, сидит негр. Негр - это мой друг. Вы только вдумайтесь. Негр - мой друг! Я весь в холодной испарине, потому что в Ку-клукс-клан не вступил только из-за того, что у нас филиала не открыто. И, тем не менее, негр - мой друг. Он скалится кучеряво, белозубо и наливает мне из грубо вылепленного сосуда. Ну, теперь понятно, почему друг. Хотя… вдруг, откуда ни возьмись, появилось в рот… Нас окружают какие-то бородатые с удлиненными носами. Один, волосатый в шкуре, - бомж бомжом - бьет меня по роже. Что за разборка? Бью, естественно, по горбатому носу и радуюсь, что не промазал. Вокруг обычное месиво. Но мы-то с негром вдвоем, а этих - словно со всех соседних общаг сбежались.
 
    Я никогда не слышал такого звука ранее. Я помню этот тягучий, протяжный грозный звук и сегодня, но я не могу найти определение этому вою, реву, гласу, да хрен поймёшь чему. Он накрыл Вселенную и время, он вызывал панический ужас, ужас животный неподвластный рассудку и воле. Не осталось никакой воли. Остался гиббон перед пастью удава, остался червь, ждущий каблука, осталось,… да ни фига уже не осталось и только сумасшедшие зрачки оглядывали поляну чтобы найти этот испуг, чтобы  выяснить,  - мне как, уже всё?,… или пару минут ещё подышать?

    А где длинноносые? А нет? Слились с травой, с пейзажем - растворились в местности. Вон один лежит рядышком-рядышком. Вжался в землю, уцепился в родную! Вгребает (мой неологизм) внутрь, а не получается.

    Кто видел как взмывает из-за пригорка вертолёт огневой поддержки, кто знает как на исходную выкатывается БТР, кто лежал под выжигающими гектары залпами «града», тот меня поймёт. Кто счастливо избежал этого знания тому и не нужно знать и даже почувствовать это. Как бы это выразить? Когда жизнь это только висюлька  слюны, огонёк брошенной сигареты, коровья лепёшка на дороге,… вот тогда всё становится честно и понятно.

    Мы думаем, что не вечны и как всегда ошибаемся. Да насрать мне  на жизнь, которая такова, что отдать её, а тем паче на доброе дело - да бери её, на хер она мне такая!

    С диким треском сминая всё перед собой на поляну вырвался красный конь. Всегда говорю, что Петров-Водкин (Вот фамилия…! Завидую.)  знал что писал. Есть красные кони! Вот он! Мне он показался мамонтом. Ага, вот так, мамонт выскакивает и гарцует себе. Даже не красный, а огненно-рыжий, и на нём бордово-кровавый  всадник в развевающемся плаще и маске, со сверкающим обнажённым мечом в руке. Вот это по-нашему. Подмога поспела вовремя.
       
    Вроде был закат! Или рассвет? Не знаю! Чего-то там было красное на горизонте - рыже-коричневое, страшное и обволакивающее.
      
    Конь захрипел, и по поляне закружил бордовый вихрь, разрываемый молниями сверкающего клинка. Взвизгивания, дикие вопли, свист стали и кровавые обрубки взлетающие к небесам. Вот тот последний бродяга, который пытался вкопаться неподалёку, застыл, взглянул мне  прямо в глаза и его лицо, пепельно-серое от ужаса, словно увеличиваясь с каждым кадром, надвинулось на меня заслонив горизонт. Я увидел всё! Капельки испарины на носу, мутные от надвигавшегося конца белки широко распахнутых глаз, дрожание губ в полуоткрытом, обиженно-изогнутом оскале рта, слезу, наверное единственную за всю его басмаческую жизнь…

    И больше я этого уже не видел. Свист стали, какой-то хрюкающе-булькнувший звук, потом мягкий стук о землю и круглый катышек, который подкатился прямо к камню, на котором сидели мы с негром. Катышек перекатился ещё раз-другой, обматываясь слипшимися волосами,  покачался и застыл, глядя широко распахнутыми глазами в бордовое небо, и только сбоку, там, где торчали обрывки бело-красных вен, всё ещё что-то клокотало и пульсировало, толчками выкачивая последние  кровавые пузыри.

    Не думаю, не медлю, не сомневаюсь! Кидаюсь под меч, отталкивая другана, и свистящая сталь отсекает мне правую кисть. Здравствуй, жопа, Новый год! Какое это счастье - просыпаться! Кисть, подложенная под голову, онемела, и ее как-будто в самом деле оттяпал бордовый демон. Разминаю рукочку, а сам вспоминаю: и когда же это я дольше всего обходился без бабы? Стоп! Ну, конечно.

    По каким рельсам прибыл списанный вагон в это мерзкое измерение, чья злая воля забросила его на отдаленную железнодорожную ветку, врезанную в заснеженные перелески километрах в пятидесяти от Таллинна, сказать трудно. Но без его величества Дыя-Сатаны тут явно не обошлось. Только с ведома его, паскудника, можно набить в обыкновенный жесткий плацкарт пятьдесят восемь человеческих существ и бросить их на съедение морозной эстонской весне.

    Вагон с вечера был невыносимо натоплен двумя буржуйками а-ля блокадный Ленинград, но к утру его выстудило мартовским кусачим морозцем, и дембеля с наиболее оборзевшими «фазанами» с прохладных по вечерам нижних полок перебирались повыше, спихивая вниз «чмошников» и «шуриков».

    Этой весной 85-го мы с Мишей Горбачевым вплотную подошли  к самой иерархической верхушке. Я - к армейской, а он, после череды полудохлых ублюдков, - к номенклатурно-партийной. Правда, я, став «дедушкой», окончательно «положил» на всю советскую Армию, а он, почему-то решив, что в стране переизбыток сахара, принялся бороться с алкоголизмом.

    Будучи к тому времени «страшным» сержантом железнодорожных войск, это утро я встречал в качестве дежурного по роте. Службу я нес бодро, то есть в легком полусне. Подремывая, я сквозь призрачные силуэты женских талий видел скрючившуюся на боковом сиденьице угловатую фигурку моего дневального Жики. Жика только что натаскал дров и теперь ловил кайф нескольких свободных минут. Из-под армейской шапки у него  во все стороны высовывались мокрые от растаявшего снега торчки слипшихся волос. А мне в забытьи чудилось, что вместо шустрячка Жики на боковушке пристроился серый и донельзя мокрый воробышек. Воробышек клевал носом, вернее клювом, и крупные капли, прокатившись по взъерошенным перышкам, скатывались на этот клюв и с него методично капали на драный линолеум.

    Жика, которого пригнали с предпоследней партией молодых, был татарин из Казани и наблатыкавшись там в подростковых молодежных группировках, поначалу пытался оборзеть. Но, когда его лишили пары передних зубов, и он прокантовался пару недель в санчасти с отбитыми почками, то мудро и справедливо рассудил, что быть «шуриком» - всего год, а инвалидом - это уже на всю жизнь, и стал как все. Первую половину срока он уже «отумирал» и теперь умирал вторую, хотя уже и не в полную меру, а с легкой шустрецой. Вместе с Жикой в роте по списку было: двенадцать «гусей-полугодишников», двадцать три «шурика», тринадцать «фазанов», двадцать «дедушек», в число которых входил и ваш покорный слуга.
 
    Всех национальностей в роте я вспомнить не в состоянии. Скажу только, что их было разве чуть меньше, чем за круглым столом ООН. Ну в самом деле, вертится в голове фамилия, а кто он там был, чуваш или мордвин, или еще какая холера, разве вспомнишь?

    Впрочем, мы отвлеклись. Итак, я сидел и размышлял, сплю я или не сплю, а воробей-Жика мочил пол и постоянно поеживался худенькими плечиками. Вдруг он встряхнулся и превратившись в настоящего Жику, моего дневального, зашептал, смешно вытягивая губы: «Товарищ… с-сержант, а, товарищ старш…», - при этом стараясь особо не приближаться, так как не без оснований опасался, что в случае, скажем, плохого настроения или прерванного эротического сна, он вполне сходу может схлопотать в морду.

    - Товарищ сержант, без десяти уж,… вы просили, това…

    - Ладно, - я встал и чуть не задохнулся от кисло-едкого, портяночного духа, - все в норме?

    - Так точно, товарищ срш… сержант, - Жика все еще не верил, что обойдется без утреннего пивка (неизвестно на чем основанное армейское убеждение, что удар по почкам аналогичен воздействию кружки пива), поэтому вел себя робко.

    - Лады. Буди Джонни, родной, и давайте на заготовку. Чтобы первые были, суки! Не дай боже, чего не хватит - я вас урою! - Но Жика, вероятно, этого уже не слышал, так как старательно тормошил спящего сидя в конце вагона Джонни.

    За пару минут до подъема приперся замполит батальона, майор Лысюк - жирная, краснорожая скотина. Состояние его было обычным, то есть двух видов: или потно-пьяным, или же глубоко-похмельным. Скорее второе, судя по запаху и внешнему виду. Резко распахнув дверь, Лысюк  ворвался в вагон и сразу же заметил транзистор на столе дежурного купе. Заметив его, он с необычайной для его комплекции быстротой, как-то бочком, по-крабьему, проскользнул к столу и мертвой хваткой уцепился за нашу последнюю ночную радость. Я предпринял безнадежную попытку спасти «музыку» и забормотал что-то об Уставе, который не запрещает, о том, что, мол, мы потихоньку…. В ответ я выслушал несколько туповатых идиом про мой рот, мою задницу, и, наконец, про мою далекую матушку. Отвернувшись от его брызжущей во все стороны вонючей слюны, я с ненавистью проорал: «П-О-О-ДЪ-ЕМ»!

    Ох, как редко меня посещают в этой армии действительно умные мысли. Но бывает. Посещают. Зато какие! Робкие, забитые, как «шурики» на утреннем осмотре. И вот я, стыдясь и конфузясь, прячу их в далекие «нычки» в глубинах подсознания, так как находясь в определенном социуме, я не могу быть от него свободным. Так, кажется, формулировал проблемку один бородатый производитель истории и детей, насупленно глядящий на нас с портрета в ленинской комнате. Я не могу поделиться этими жалкими недоносками сознания ни с кем из окружающих, за небольшими исключениями. В лучшем случае меня поднимут на смех, а в худшем, почувствовав отягощенный злобой и завистью комплекс неполноценности, вся эта дикая дивизия будет долго пинать меня ногами по лицу. А у меня на лице и головушке ровнехонько двенадцать шрамов, и я отнюдь не сторонник мнения, что они меня украшают. Рассказывайте эти сказки пэтэушникам, которых горстями бросают в Афганскую мясорубку.

    Вот так получается: живешь, живешь в большом городе, среди людей, одетых так чарующе разно, говорящих или даже ругающихся на таком обычном, земном, человеческом языке и вдруг попадаешь в трясину этой обезличенной, засасывающей тебя, даже впитываемой всеми твоими порами армейской безнадеги. Ж-ж-ж-е-л  д-о-р  б-а-т! Сами звуки этого неологизма таят в себе металлическую угрозу, оскал и рычание, а на конце - тяжелый, как удар костыльного молотка, добивающий тебя звук.

    Братва, протащившая на своих плечах «тяжелую шпалу» желдорбатовской службы сквозь морозы БАМа, болота Архангельска, неприязнь Прибалтики и муштру Чернигова, приветствую вас всех и низко кланяюсь!

    Не знаю, может где-то и существует такая хитрая армия без дедовщины, долбоебизма и грязи. Может где-нибудь и впархивает по подъему в роту улыбающийся прапорщик, ласково приговаривая: «Подъем, сынки, подъем»! Я лично не видел. Я весь пропитался этим потом, вонью и злобой и, кажется, совсем запамятовал, что с детства мне строго внушалось: «Бить че-ло-ве-ка, особенно по лицу, НИ-ИИ-З-Я, Андрюшенька»! А я вот бью. И ничего, нормально. По крайней мере, мне гораздо веселее, чем моему однокашничку по институту и учебке, еврею Шуфику, который и по сегодня, под самый дембелёк, стирает айзерам носки, шуршит на полах и «пьет ежедневное утреннее пиво» в количествах, намного превышающих возможности его отбитых почек. Если, конечно, они у него еще остались. Я бы за него «впрягся», будучи не зараженным, как это ни странно у нас, вирусом антисемитизма. Но увы! Ему не повезло. Он в ста километрах от меня, в «черной сотне леонтьевского батальона». Меня, конечно, тоже е…т офицерье. Ну, да это мы потерпим, не баре.

    О Господи, пошли нашу часть в Афган! Третью часть «слонов» в первом же бою потеряли бы погибшими смертью храбрых. Бритый, сморщенный, как влагалище проститутки, затылок Лысюка - слепой не промахнется.

    А снег-то на улице подтаял, жалкий такой стал, как бы обносившийся этот, хм…, ну как его…, такой изобразил…, во, точно - «Грачи прилетели», - саврасовский снег. А та эстонка стояла на крыльце и печально смотрела на меня. Так. Черты лица ее печальны, то дерзко тонки…, то…, хм…, рифма на «печальны»? Так: овальны, венчальны… Стоп! Что значит венчальны? Слово-то есть такое? Печальная молодица и престарелый жених? Картина есть. Этот написал… как его? А, какая разница? Печальны, венчальны, оральный, анальный…, тьфу, бля, гадость какая в башку лезет. Нет, весенняя эстонка…, она стояла на крыльце. Нет,  кажется ходила по этому крыльцу. Волосы такие рыжеватые, ага, прилизанные. Терпеть ненавижу. И веснушки, хм…, и ноги короткие…. Дойдем мы тут без баб. На любую корягу бросаться начнешь. Да и черт с ней, с этой кураткой! Весна! В-е-е-с-на ведь! Воля скоро! Свобода! Бог ты мой! Так, какое у нас сегодня?

    - Джонни! - Кривоногий таджик, переваливаясь, просеменил к полке и вытянулся, продолжая оставаться горбатым, опустив грязные руки вдоль еще более грязных штанов.

    - Я здэся, мой шэфа, - врио старшины роты, старший сержант Бирюгин, а попросту Витя Калуга, выдрессировал Джонни на все случаи жизни, прикусывая плоскогубцами кончик его языка и постоянно принуждая своего личного «шурика» рассказывать под дикий смех присутствующих, как далёкий папаша, обучая сынка азам половой жизни, заставлял Джонни пользовать ишачку.

    - Сколько до приказа? Быстро, чмо!

    На сморщенном лице Джонни отразилась дикая и мучительная работа мысли. Он выбирал, что предпочтительней. Сразу сказать «ныкак нэт» и вытерпеть экзекуцию, или же попытаться отнять от двадцати семи сегодняшнее пятое и, получив какой-никакой результат, возможно, избежать наказания. Оказавшись действительно умным парнем, Джонни очень серьезно подумал и сказал, что «восэмнадцать». Вставать не хотелось, да и скучно было всё это до омерзения, поэтому я лишь слегка влепил ему подзатыльник и дал командочку через пару минут выяснить и доложить. Повысив голос и проорав: «Бе-го-ом, падла!», что в армии обычно стимулирует оперативность, я снова развалился на полке и закурил.

    Дым… Колечко стремительно срывается с округленных губ и взмывает к верхней полке. Оно, вначале такое плотно-упругое и цельное, трансформируется в колышущуюся субстанцию, слабеет, хиреет, и, расширяясь, гибнет в разрывах своей плоти. Удивительная модель Curriculum vitae (возникновение из небытия - плотно-упругое стремление ввысь и гибель в метаниях и попытках объять необъятное).

    Нет! Что-то там напутали или древнейшие теологи, или переводчики Библии. Совершенно очевидно, что Творец создавал человека явно спустя рукава, а вовсе не по «образу и подобию». А может, Он просто был с похмелья? Тогда старайся не старайся - все равно хреново получается. Вот ведь, даже материалом как следует не запасся и у готового Адама взял, да и ребро выломал, попутно вдохнув в человека задатки садомазохизма.

    Вот бы двинуть в массы лозунг: «Даешь каждому мазохисту персонального садиста!» Нет, не приживется, правозащитники всякие шум подымут.

    Да, о чем я? А, вот. Об образе и подобии. Вероятно, это подобие Господь только подразумевал в далекой-далекой перспективе, а пока слепил (ох, недаром это самое слепил - от тяп-ляп) так себе, на скорую руку. Правда, оплошность скоро заметил и принялся по возможности исправлять. Пророки на землю зачастили, нравственностью начало попахивать. Сына родного не пожалел, командировал на распятие. Прямо как Иосиф Сталин: «Я солдата на генерала не меняю». А куда, скажите, было тому, совершенному? К нашему быдлу? «Бьют по правой, подставь левую. Ах, вам и левой маловато? Ну, тогда пожалуйте, можете сапожком по яичкам, а чтоб удобнее, я штанишки приспущу». Нет уж, гаврики. Идея всепрощения, конечно, хороша, но для человечества рановата. Как говорят умные люди, курочка на насесте, яичко в заднице, а мы со сковородкой носимся.

    Черт возьми, я все-таки не самый плохой «дед» в этом нашем гадюшнике. Как-то случайно подслушал беседу нескольких «шуриков». Я у них - лучший. Это, надо признаться, было приятно. Бедные! Им отказано в праве выбирать между добром и злом, а только, увы, из двух зол!

    Дым, эти легкие струйки и облачка, иссиня-яркие от сигареты, и серые, измученные и обессиленные из легких, смешиваются между собой, вальсируют, растекаются по дну верхней полки. А если взять эту полку и перевернуть, то получится поле, по которому расстилается туман. Так… М-м…, жить в тумане неплохо, а дым,… нет, а дым, словно скальпель в глаза. Да! Точно! Падение на полувздохе и… бирюза, бирюза.

    - Дэ…эвадцать дэва, - Джонни смотрел на меня с обескураживающей и умиротворенной простотой.

    - Так, воин, слушай сюда и запоминай! Дедушка ложится отдыхать. Ты и Жикарев шуршите на полах.

    - Как са-казал?

    - А, черт! Моете полы, п-о-о-л! Понял, придурок?

    Джонни радостно замотал уже, наверное, сто лет не мытой тыковкой, в которой, как я подозревал, припеваючи жили насекомые.

    «Надо бы их в парилку заводской бани сгонять», - иногда мне удавалось в обход отцов-командиров сводить «шурье» в парилку, пользуясь связями с местными работягами. Все-таки полегче им становилось: и вшей погоняют, и «хэбэшки» простирнут. Отскоблят многомесячную грязь.

    - Жику сюда! Бе-го-ом, падла!

    Через тринадцать с половиной секунд прилетел Жика.

    - Сми-и-и-рно! Кру-го-ом! Оба, я сказал!

    Налив им по «кружке пивка», я предупредил, в основном, конечно, Жику, что если в процессе службы к дежурному по роте у командиров, «дедов» или у кого бы то ни было возникнут какие-либо претензии, жизнь дневальных сразу же теряет смысл. В случае подобных коллизий он и Джонни могут сразу идти к «каптеру», выклянчить кусок мыла и веревку, а после дружненько, без шума повеситься в сушилке, что будет для них самым безболезненным и приятным.

    Женский вопрос? Какой там к хренам вопрос? Какие многомудрые рассуждения? Боже, какой фрейдизм, какая философия? Бабу хочу! Хоть вой, хоть дрочи. Обыкновенную, да, самую о-б-ы-к-н-о-в-е-н-ну-ю. С руками, ногами, грудью и этим самым…. Какая сука, скажите мне, придумала отнять эту радость у солдата? Говорят, они в столовке бром в компот сыплют, чтобы не стоял. Ну, козлы! А-а, ничего-ничего. Немного же еще. Ну, чуть-чуть и дома. Дома! А как это будет? Вот схожу с поезда, встречают…. Нетушки, нетушки, - сообщать не буду, все сюрпризом. Вот именно тот миг! Схожу с последней ступеньки вагона… Солнце, солнышко кругом. Ослепну и как слепой, который внезапно прозрел, подышу свободой. Специально в тот миг вспомню, как мечтал об этом сегодня. Всё будет светлым и синим. Симпатичная девчонка-проводница проплывет мимо с желтым флажком, в синей юбчонке в открытой двери цокающего по стыкам вагона. Внешне он даже похож на наш вагон. А может, это он и есть?…

    Что-то капает на лоб. Откуда вода? Что за капли? Открываю глаза. Сердце странно «екает» и легкая изморозь прокатывается с головы до кончиков пальцев. На лоб уже не капает, а стекает тоненькой струйкой кровь. Она появляется темно-бордовым валиком из-за края верхней полки, затекает на ее нижнюю сторону и уже с нее - на лицо. Провожу рукой по физиономии и несколько секунд непонимающе пялюсь на окровавленную ладонь. Ё-ёб, что там еще? Первая мысль: «Кто-то из «шуриков» чикнул по вене». Вторая: «Кого-то «пописали» и спрятали». В любом из вариантов мне конец на букву «п». Встаю, забираюсь на соседнюю полку и взглядом упираюсь в глаза Коли Витецкого из пятой роты.

    Витецкий - мой хороший товарищ, просто незаменимый для того, чтобы отойти душой, поговорить с умным человеком. Он, как и я, нахватался верхушек в нашем посредственном высшем образовании, но он просто миляга парень. Жалко, видимся не так часто, как хотелось бы. Ну вот, встретились. Мама! От лица у Коляна только глаза, остальное - кровавые ошметки. На меня смотрят куски мяса с подрагивающими белыми сухожилиями, вырванными из щек, изрезанный лоб с проступающей кое-где белой костью, слипшиеся от крови редкие кисточки волос. Глотаю комки, говорить не могу! Спазм душит. Все, что говорилось раньше, - вздор, блажь, безумь!

    - Я…! Это…! - Потом, после паузы, - Коля! Братан! Кто,… бинта?! - Ответ - кровавым пузырем, который дрожит-дрожит, лопается, и… брызги, брызги прямо в глаза.

    - Колек, терпи, ну потерпи,… я сейчас, секунду! - Он в ответ:

    - Д-ю-ю-ша, друг! Кранты! Айзики порезали, - и снова пузырь.

    - Бра-а-атан, - и пузырь.

    Стоп! Моя мама - ненависть!

    - Витец, милый, кто тебя порезал? Только имя! Коля, ну, имя?! Даванём паскуд, пока сил хватит.

    - Д-ю-ю-ша, спасибо, брат! Дай-ка я тебя поцелую.

    Он берет меня за шею удивительно крепкой рукой и тянет к себе, к своим растерзанным губам. Я почему-то боюсь и брезгую, и слабо возражаю, что, мол, ладно, не стоит и потихоньку упираюсь. Но рука у Витецкого становится словно железной, и он сам тянется ко мне болезненным, прерывистым движением. Его кровавая маска все ближе и ближе, и я сам уже резко рвусь из этих кровавых объятий.

    - Ты что, Энди!? Кошмарики давят? Орешь на весь вагон. Слышь, папашка, давай-ка вставай. У меня тут пару Зосек есть. Макнем?

    Я, конечно, не сразу въезжаю в реально существующую  действительность и машинально требую, чтобы Колюня отвалил.

    - Папашка, да проснись ты, родной! Хорош друшлять, - Фаза, пошмыгивая конопатым носом, недоуменно теребил меня за плечо.

    Младший сержант Носов был «фазаном», командиром отделения и моим другом. Кроме курносого носа, Олег Носов (фамильица в тему), а попросту Фаза, обладал слегка расплывшейся, дрябловатой фигурой, невысоким ростом, твердой уверенностью, что самое гадкое на земле - это «стукачество», а самое славное - это секс.. Кличка «Фаза» пришлепала за ним прямо из  «учебки» (помните из фильма… «Курсант Фаза повесился»?).

    Как только в его присутствии речь заходила об особях противоположного пола, круглое фазино личико принимало этакое масляное выражение, и глазки загорались, как у битого котяры в пору весенних игрищ. Единственно, о чем с ним можно было разговаривать, кроме ****ства, - это о литературе. Этот фраер-пэтэушник, окончивший какую-то сраную «речнуху» в своем родном Омске, страстно и самозабвенно любил литературу. Любовь эта была просто патологической и безумной.

    Отмучившись в своей «ракушке» и получив специальность моториста катера, он ни бельмеса не смыслил ни в катерах, ни в моторах, ни вообще в каких-либо технических дисциплинах, а слово «навигация» у него ассоциировалось исключительно с именем Жюля Верна или какого-нибудь новоявленного «новикова-прибоя». Начитан он был феноменально, просто академически, благодаря, по его словам, своей матушке, преподающей литературу в каком-то гуманитарном технаре (абракадабра, конечно, - гуманитарный технарь, но ничего не поделаешь - «новояз»).

    Знания его представляли собой дикий хаос бессистемных сведений практически из всех сфер философий, культур и искусства. И самое главное! К этой сокровищнице не пробрался еще ни один ученый хрен с попытками систематизации знаний по принципу партийности, а посему выводы, которые он выуживал из этого океана сведений, были так смелы, чудовищно парадоксальны и оригинальны, что более интересного собеседника я, пожалуй, ещё  не встречал.

    Фаза не был книгоманом, он был хуже, он был книгоедом. Он глотал книги, как «шурики» глотают армейскую хавку: давясь, судорожно сглатывая, а потом блаженно переваривая пожранное.

    Как и весь наш гибнущий мир, каждый человек имеет свое внутреннее противоречие. Олежкино было просто, как различие между пустой и полной бутылками. По внутренней своей конституции он был слегка трусоват, но, усвоив в детстве банальщину, что боятся  все, а побеждает страх не каждый, всю свою энергию, остающуюся после ****ства и книг, он тратил на борьбу со своими страхами. Парадокс! Из этих боев он частенько выходил победителем, а, следовательно, мог отмочить такую корку, что я, отнюдь не считающий себя ссыкуном, вряд ли бы на такое сподобился.

    Комсомольцев, как вы знаете, тогда в стране уже не было. Ну, хорошо, хорошо, - утрирую. Было среди десятка миллионов штук двадцать действительно верующих. Для всех остальных это была повинность, исполняемая из чисто меркантильных планов. Вот не выгодно, в общем и целом, быть не комсомольцем, так почему бы им не быть?

    Сталь, которая когда-то закалялась, пошла на консервные банки для кильки в томате, кильки сожрали комсомольцы, закусывая водочку, а выброшенные банки проржавели насквозь, и ничегошеньки не напоминало о блистательных двадцатых, тридцатых, сороковых, кроме, пожалуй, БАМ-а. Хотя, наверное, и это не образец. Один мой товарищ рванул туда по комсомольской путевке и прибыл обратно с десятью ножевыми ранениями.

    Однако, если из комсомола выгоняли, это было хоть и не смертельно, но,… как бы это поточнее,… ну, нехорошо в дальнейшем для тебя это было. В общем, каждый молчал и, пуская слюни, спал на комсомольских собраниях, кроме подонков секретарей и прочей рвавшейся к кормушке мрази.

    И вот. Разбирали как-то на очередном комсомольском собрании члена ВЛКСМ Носова за дерзкую попытку испить пивка (настоящего пивка) при выезде на станционные работы. И все было так же обыденно и пошло, как ежедневный утренний гимн из радиоточки. Нудно и долго комсомольцы роты осуждали оступившегося товарища, без особого огонька стыдили, а вся эта бодяга скрипуче двигалась к строгому предупреждению комсомольца Носова. И вдруг Фаза, которому, видимо, наскучила процедура, встал, и небрежным жестом кинув на стол (О ужас!) членский билет, сказал, что «ложил» он на ваш комсомол большой и толстый. А пока растерявшийся кворум во главе с ротным подтягивал отвисшие челюсти, бывший комсомолец Фаза деланно потянулся, зевнул, и сплюнув в угол покинул «подиум».

    Самое удивительное! Чудо Господне! Е-м-у  за  э-т-о  н-и-ч-е-г-о  н-е  б-ы-л-о!!! То ли уже потянуло в «несокрушимой и легендарной» тухлятиной перестройки, то ли сор из вагонов выметать не захотели, а только как в мифах: прибыл даже не разжалованный младший сержант Носов к постоянному месту службы после отсидки положенных пяти суток «губы» и пяти «дп», живенький и здоровенький, разве что морда слегка побита.

    «Зоську» (так ласково мы именовали продающуюся по всей округе плодово-выгодную бормотуху «Осенний сад») решили выпить после сдачи наряда. Премии этим козлам с винзаводов нужно давать за такие названия.
 
    В парикмахерских пахнет парфюмерией, в сапожных мастерских - кожей и клеем, в солдатских же столовых - приторно кислым дерьмом. Я побывал за два года в десятках таких столовых и не припомню, чтобы хоть в одной из них пахло иначе. С какой силой прозрачный пеньюар и свежий запах женщины вызывает желание, точно с такой же силой вид и запах солдатских столовых вызывает отвращение. Столовая - это в армии такое место, которого непременно хочется избежать. «Ау, ау, дембеля! Кто из вас, родные, в последние полгода службы ходил в столовую? Да еще, не дай Бог, ел там»! Проклято место сие, и Он, если не приведи судьба, оказался бы в ней, то тут же отряхнул бы пыль с ног и смылся.

    В общем-то эту изодранную палатку со студеными сквозняками, гуляющими меж скособоченными настилами на козлах и грубо сколоченными деревянными лавками, можно было назвать столовой с невероятными, по силе воображения, натяжками. Офицерье жрало в отдельном вагончике, отделанном линолеумом и обоями, и даже со скатерками на столах, вследствие чего более всего страдало от отсутствия теплой деревянной столовой. Они постоянно изобретали различные проекты и планы ее строительства (знаю, сам их чертил). Но пока комбату не вставили где-то наверху метровый, очень толстый и, по всей вероятности, не смазанный фитиль, этот астральный объект так и не мог начать свое земное, материальное воплощение.

    Однажды в Сухумском обезьяньем заповеднике (до войны там водились обезьяны) я подошел к вольеру, в котором находился орангутанг по имени Боря и три его жены. Позавидовав Боре, собственнику персонального гарема, я решил установить с ним дружеские отношения и дипломатически протянул конфету. Тут же ко мне подскочила взволнованная сотрудница и рассказала следующее: добродушный на вид Боря оказался совершенно некоммуникабельным, и более того, патологически извращенным типом; а не далее как позавчера одному из посетителей, «купившемуся» на этот его добродушный вид и протянувшему для знакомства банан, начисто оторвал руку. Еще она сказала, что, если я интересуюсь орангутангами, то скоро у них кормежка, и я могу при этом поприсутствовать. Я поприсутствовал, несмотря на то, что мало интересуюсь орангутангами. И вот сейчас, глядя на эту чавкающую, хлюпающую, взрыкивающую роту, я видел, как далеко вперед ушел от нас по пути эволюции этот далекий предок, если, конечно, ничего не напутал господин Дарвин в своем «Происхождении видов».

    Межнациональный конфликт разгорелся по всем присущим ему каноническим законам. Причиной, как всегда, стали экономические причины и территориальные споры. Начался он, как водится, на востоке. Весьма нетвердый в исламе Казахстан непонятно почему передал остающиеся у него запасы каши и вовсе христианской Армении, что мгновенно возмутило исламских фундаменталистов Азербайджана.

    - Зачэм бачка ему давал, а? Дэлавой, да? - Казахстан тут же ответил демаршем.

    - А че ты вообще сюда уселся, чурка?

    - Зачэм так сака-а-зал? Сам чурбан, д-а-а?

    Тон переговоров становился все более угрожающим, войска группировались на границах, трещали демаркационные линии, которые, наконец, и были прорваны Азербайджаном, объявившим газават и развернувшим зеленое знамя ислама. Смяв поначалу передовые рубежи противника с помощью табуретки и пустого чугунного бачка, Азербайджан натолкнулся на упорное сопротивление казахов, а когда с тыла ударила растерявшаяся в первые мгновения Армения, положение исламистов стало и вовсе проблематичным. Тут, как и полагается по обычному сценарию подобных мероприятий, вмешалась долго наблюдавшая за происходящим Великая Россия. Отправив в зону боевых действий маленькую Осетию, она в лице «замка» второго взвода Алика Мануханова, сапогами сорок четвертого размера мгновенно погасила этот конфликт.

    Ну вот, все случилось, как и должно было случиться, и нет ничего нового под небесами. Пока шла война, в столовую прокрался дежурный по части старлей Пигишин, непревзойденный стукач. Непревзойденный не потому, что считал стук делом почетным, правильным и даже более того - геройским, а потому, что он от этого еще и получал удовольствие. Вы можете себе представить, что от наушничества можно получать кайф? Я - нет. А вот он, собака, как-то получал. Патология какая-то, что ли? Резюмирую: через полчаса вся рота в грязных до черноты бушлатах предстала пред грозны очи замполита, выстроившись неровной линией вдоль вагона. Я, предвидя дальнейшее не хуже Нострадамуса, попытался было закосить на свое дежурство по роте, но Лысюк, питая ко мне особенно нежные чувства, приказал оставить за себя дневального, надеть бушлат и встать в строй. По бодрой команде замполита рота угрюмо побрела по тропке у железнодорожного полотна к небольшому леску метрах в тридцати-сорока от вагонов.

    Дело в том, что по прибытии части в это место дислокации командование как-то не сразу сообразило, что пища солдату не только вводится, но и наоборот. И весь батальон уже на протяжение трёх месяцев благополучно справлял свои естественные потребности в этом леске. Вот Лысюк и придумал (и, нужно сказать, весьма изобретательно) метод воспитания провинившихся подразделений. Рота направлялась на «учебный» тренаж по защите от оружия массового поражения.

    Я, как и все, осторожно шагал между редких сосенок, стараясь не наступать на чернеющие тут и там кучки.
 
    «Вспышка справа»! - Крик еще не успел удариться о низкие, насупленные небеса, а рота уже упала в левую сторону, накрыв головы руками. Благоволение Всевышнему, если под твоей физиономией оказался в этот миг снег, а не говно. И еще полбеды, если последнее было подмороженным, а не свежачком. «Отставить! Вспышка слева! Отставить! Вспышка сзади! Вспышка с фронта»! - И мы падали, падали, падали в снег и дерьмо, шепотом выплевывая такой мат, от которого этот снег плавился.

    Может быть, так бы все и кончилось. Ну, попадали трохи в сранье. Что нам, впервой? Но мозг отцов-командиров устроен весьма и весьма странно. Он, как мозг ученого, изобретателя или философа, постоянно неудовлетворен. О, господа, это мозг ищущий, и за очередной «вспышкой» вдруг раздалась команда: «Ползком  ма-а-арш»!

    - А, пошел бы ты! Паскуда! Чтоб ты всю свою жизнь сосал, и дети твои сосали! Пидор! Падла! В душу, бога мать! Сам ползай в дерьме, сука!

    - Вст-а-а-а-ть!- Крик на букве «а» сипло поперхнулся и заклекотал, как испорченный унитаз. Тело под мокрым бушлатом инстинктивно напряглось в ожидании пинка под ребра. Вставать я, естественно, не собирался. Ползать, кстати, тоже. Но пинка почему-то не было, а только доносилось какое-то странное сипение и вой: «А-а-а-у-у-ы, а-э-у»! Ну, что-то вроде этого. Я повернул голову и увидел, что Лысюк, вцепившись Фазе в волосы, имитирует процесс запуска двигателя с помощью заводной ручки и при этом слегка и как бы обиженно подвывает. Я подскочил к ним и позорно труся, стал дергать разъяренного майора за рукава и полы шинели, приговаривая: «Оставьте, товарищ майор, ну, товарищ майор, пожалуйста! Ну, товарищ майор,- хватит!» Фазе наконец надоело быть заводной ручкой, да и больно, наверное, когда скальп у тебя вручную снимают; и он резким рывком выдрал свою поредевшую  макушку из рук Лысюка, а так как тот все еще тянул к его голове свои волосатые лапы, Фаза приподнялся и изо всей силы, двумя кулаками вместе, оттолкнул замполита. Кто виноват, что тот именно в этот миг решил приподнять свою бычью голову? Этот удар-толчок пришелся в самую середину его мясистого носа. Подобной борзости Лысюк ожидать не мог, это его и сгубило. Он как-то нелепо охнул, ухнул, и на полусогнутых пробежав задним ходом несколько шагов, грузно уселся под раскидистой елью в наиболее облюбованное засранцами место. Ему не повезло: под елью оказался свежачок. Это стало ясно после того, как Лысюк молча встал, снял обгаженную шинель, утер обратной ее стороной окровавленный нос, бросил на снег, и по-прежнему не говоря ни слова, удалился. Я поднял притихшую роту и повел ее в часть. Обосранную шинель «шурики» несли на вытянутых руках, как пробитое в бою знамя.

    Логика такова: если на этом месте находится воинская часть, то в этой части обязательно будут нарушители воинской дисциплины. Если есть нарушители дисциплины, необходимо место, где эти нарушители будут осознавать, пересматривать и исправляться, становясь образцово показательными воинами. У нас поначалу места такого не было, вот и возили штрафников на гарнизонную губу за полсотни км, да еще и платили по ведру краски за каждого губаря, чтобы взяли. Далековато и при таком  огромном количестве «стебанутых», как говаривал ротный, впору свой лакокрасочный заводик открывать.
 
    Но как я уже отмечал, мозг отцов-командиров - это мозг ищущий, вот кто-то и додумался приспособить старый железнодорожный контейнер под губу. Очень мило. Кинь туда бойца, не желающего стойко переносить тяготы и лишения воинской службы, не дав бушлата, скажем, ночки на три-четыре, да еще, чтобы служба медом не казалась, плесни на железный пол ведер пять-шесть водички, которая, покрывшись ледком, не позволит ему, поганцу, прилечь ни на минуту и жди результатов. Вот и будет он, бодрствуя, обдумывать свое мерзкое поведение, непринужденно подхватывая воспаления всяких там легких, ягодичных нервов и простат, а главное - делать выводы. На службе выводы - это главное.

    Скажем: «Вы знаете, товарищи курсанты, что снаряд, покинув ствол орудия, летит по дугообразной траектории, а после этого попадает в цель. Ваши выводы»?

    - Товарищ прапорщик, в таком случае, если орудие на бок положить, то из него ведь и из-за угла стрелять можно.

    - Вывод правильный, но по уставу не положено.

    Контейнер-губа был ярко, даже ядовито-голубого цвета, и в верхней его части белела выцветшая надпись на латинице, из которой удавалось прочесть только одно слово, DANUBE, а посему, не мудрствуя лукаво, все называли губу ласково - «Голубой Дунай». Бедные австро-венгры, разве могли они предположить, что за тысячу километров от них это название будет произноситься с такой ненавистью.

    Фазу, как это ни странно, никуда никто не потащил. Ну, такие заминки отцов-командиров - дело объяснимое: может, бухают где по рюмашке, а, может, в картишки причастились.

    - Ну что, папашка? Ключики на кармашке? - Лицо у Олежки было белое, губы синеватые, а уши красные. Он, как всегда, до дрожи в коленках трусил, но изо всех своих слабеньких сил не подавал виду.

    - Что ты на меня так вытаращился? Бухаем мы, или не бухаем? - А сам семафорил мне своей физией с видом семнадцатилетнего юнкера, впервые встающего под картечь: «Я не ссу, я храбр, как Тарзан»!

    - Бухнешь, бухнешь! В «Голубом Дунае», козел! И усеки! Я туда тебе хавку таскать не буду. Лечебное голодание, бля…, Поль Брэгг. Читал? - Фаза обиженно нахмурился всем лицом сразу, даже уши у него нахмурились. Он, наверное, харя фазанская, думал, что я немедля начну восхищаться его геройством. Ага, сейчас! Смотрите-ка, борец с режимом! Смерть тирану! Прямо Гриневицкий какой-то.

    Ну что мне было сказать, глядя на эту обиженную, родную, конопатую морду? И я говорил ему милые и нежные слова, которые по многолетней привычке шифровались в обыденные для нашего слуха схемы и потому не резали его.

    Хорош бы я был, если бы сказал примерно так: «Братишка ты мой дорогой, в мире не найдется столько жалости, сколько я бы хотел излить на тебя. Прими ее, если тебя это поддержит. Если тебе нужна моя поддержка, то вот мое плечо! Если, чтобы спасти тебя от бездны, нужна рука, вот она, и она не разожмется, лучше упадем вместе. Если твои измученные болезнью легкие не вынесут тех издевательств, которые тебе уготованы, клянусь, я буду мстить безжалостно»!

    Да, хорош бы я был. Он тут же решил бы, что я «поехал». Нормальные люди так не разговаривают.

    - Фаза, ты, бля, как ребенок. Я же тебя, придурка, тысячу раз учил! Не залупайся. Пословицу знаешь? Залупился и висит. Ты же, сука, из Голубого Дуная придешь и снова кровью харкать будешь. Ну, армия! Понаберут пацанвы, бля! Где бухло?

    Фаза полез на третью багажную полку, долго ворочался там, шурша матрасами, и наконец тяжело спрыгнул в проход с двумя «огнетушителями» Зоськи. Одну он спрятал под подушку, а со второй начал глубокомысленно скорябывать тусклую желто-зеленую этикетку.

    - Достал он меня, скотина! Веришь, Дюша? Меня ведь до армии ни мать, ни отец пальцем ни разу…. Вот, один раз…

    Когда в армии начинают говорить о гражданке…. О, как меняются эти лица, какая появляется глубина в глазах и одухотвореность, и чистота. Если, конечно, ты сам, а не кто-то тебя заставляет вспоминать, как ты ишачку ублажал.
 
    …Это в десятом, да не, кажись, в девятом, да, весной. Точно. К нам в класс одна новая по литре пришла. Ты помнишь, мода как раз у баб на короткое? Ты когда, папашка, кончал? Ну ладно, ладно…! Закончил. Не, это позже, я же - в восемьдесят первом. Да, один хер, ты же помнишь, в восьмидесятых эти юбочки- коротышки все бабье таскало. Ну и вот, эта красивая, худая, высокая и, нужно сказать, не дура. Но тварь тварью. Прикидываешь, она, сука, меня, меня!… Из русской классики на три-четыре года вышибла с треском. Я эту классику на дух терпеть из-за нее не мог, пока, наконец, Набокова не схавал. Короче, входит она первый раз в класс, деловая, длинноногая, юбочка до сраки, у меня аж вставать начал. Ну, думаю - классняк тетя!
 
   Фаза закурил и было видно, что в бездуховном плане эта тетя оставила в его памяти неизгладимые впечатления.

    - Так она сразу, прикидываешь, подходит к столу и так это свысока на нас, прищурившись. Ну, бля, как на грязный пол, который тебе как раз мыть нужно. С этаким ленивеньким превосходством над нами, олигофренами: «Ну что, болото, поквакаем»?

    И все! Сразу у меня на нее упал. Но ты же знаешь, меня ****ь - только хер тупить. Я ручку тяну, встаю: «Разрешите квакнуть? А вы сами?… Ну, шкурку свою лягушачью дома оставляете или в учительской»? Она на меня как на мушку навозную посмотрела и говорит: «А знатоков русского народного фольклора, как самых умных, попрошу за дверь. У нас сегодня тема другая».

    Чуешь?. Пошла у нас с ней развеселая жизнь. Она классиков подбрасывает, я критиков почитываю. Я каждый день, как юный пятерочник, - к доске. Двойки ставить она мне не может, но вот доказать всему классу, а скорее всего - себе самой, что она чуток умнее меня, это у нее идеей фикс прямо стало. Соревнование этакое. Она - задание классу: «Ах, выучите наизусть строки любимого советского поэта». Я - на следующий день ей этого клетчатого, да с выражением, да громко, да глядя прямо в ее ****ские глазки: «Вам бы, людям, баб да блуду, да всего в угоду. Я лучше в баре ****ям буду продавать ананасовую воду». Меня, понятно, - за дверь, к завучу. Я там морду клином: «Как, уже Маяковский вам не классик»?

    Короче, вызывает она меня как-то к доске, уже и не помню, кого мы там проходили, ну, какого-то очередного жополиза из классиков соцреализма. А я дома перед этим дырочку в прищепке просверлил и ниточку красную привязал. Точно под цвет ее любимой кофточки. Стою я, значит, у доски, и что-то там мямлю насчет новых веяний в советской литературе. Тут она поднимается со стула и встает, постукивая своей ручкой по столу. Кто-то в классе видать не внимает насчет новых веяний. Задница ее обалденная прямо под рукой. Ну, думаю, момента лучше не будет. Аккуратненько цепляю прищепочку к подолу ее мини, а ниточку, самый кончик, кладу на плечо. Стою и умоляю мысленно: «Ну, родная, повернись теперь ко мне передом, а к лесу, то бишь к классу, задом». Стелепатировал. Поворачивается она ко мне: «А вы что, Носов, замолчали? Больше сказать нечего»? А я ей тихонечко: «У вас, Надежда Викторовна, ниточка из кофточки вылезла». Она чисто по-женски, пальчиком правой руки ее прижимает, а левой как дернет… Архимед - мужик не дурак был! Сколько впереди добавилось, столько сзади убавилось. Эх, черт, жалко, я не видел. Весь класс уржался до коликов. Мне потом эти ее розовые ажурные трусики во всех деталях расписали».

    Фаза задрал сапог, погасил о подошву окурок, и все еще улыбаясь воспоминаниям, сказал: «Вот тогда-то матушка и хотела мне врезать. Но не врезала. Прикидываешь, Андрюха? Стоит, губы трясутся, все лицо как бы плывет. Но не врезала, хотя я и сам ее мысленно умолял: «Ну давай, мать, решайся, и тебе и мне полегче станет». Нет, не вмазала. Происхождение удержало. Она ведь, Дюша,  у меня дворянка по отцовской линии».

    - Ладно, Шереметьев, пошли, а то всю эстетику с бутылки уже соскоблил, - я погремел перед его носом ключиками от штабного вагона.

    Моим непосредственным начальником являлся командир проектного отдела части, старший лейтенант Реднейко. За глаза я называл его Дейнека. Это был один из самых милых слонов, давно плюнувший на окружающий его тупизм, и просто, как нормальный русский офицер, тянул свою нелегкую лямку. Когда никого рядом не было, мы с ним были на ты, а если он заступал на дежурство по части, то я вообще был вольной птицей и мог являться в часть только к разводу. Иногда он оставлял мне ключи от проектного отдела в штабном вагоне, чем мы с Фазой частенько злоупотребляли.

    И вот наконец-то мы развалились на мягких стульях под мерцающим, голубоватым светом сигнальной лампы и ущербной, виднеющейся сквозь запыленные темные окна, луны. Мы ловим кайф. Скусив пластмассовую пробку, я налил Фазе, и бутылка булькнула так по-домашнему, что слегка защемило сердце. Было в этом бульканье что-то ностальгическое и светлое. Принц Датский наверняка с таким же умилением крутил перед глазами череп бедного Йорика, как я сейчас - этот стакан.

    Фаза выпил, и лицо его приняло выражение пилота сверхзвукового истребителя на максимально доступных скоростях. Отдышавшись, он сказал: «Гниль все, Дюша»!

    - …?

    - Ну, словесность наша за последние век-полтора.

    Не далее как вчера этот фраер захлебываясь рассказывал мне, как он на гражданке в буквальном смысле наплевал на двух, по его словам, обворожительных шлюх, на их звонки и в течение двух суток не прерываясь читал «Мастера и Маргариту»: не спал, не ел, а только читал. Это я ему тут же и напомнил.

    - Папашка, я же в массовом смысле.

    Все, Фазу несло. Он начал прохаживаться по кабинету, наклонив голову, в которой была какая-то мысль, и как тот удав из мультика - о-н  ее  д-у-м-а-л!

    Мои долгие непосредственные наблюдения и опыты, и над самим собой в том числе, привели к любопытным и необычным выводам. Оказывается, после первой (человеческой, а не символической) дозы алкоголя, поднимающей вашу душу над суетой бытия, абсолютно все ведут себя совершенно по-разному. Это только когда нажрутся, - все одинаковые. Вот она - выявленная, неповторимая человеческая индивидуальность. Где вы, психологи, знатоки внутренней сути  человеческой? Вот вам шанс отличиться! О! Сколько фантазии и творческих начал. О! Сколько подсознательного, яростно рвущегося наружу!

    Один мой знакомый почему-то сразу начинал дрессировать своего кота. Он заставлял его ходить на задних и передних лапах, прыгать через ногу и даже подавать голос, то есть мяукать. Бедное животное, не наделенное никакими цирковыми способностями, - да и Куклачев из моего знакомого, честно говоря, был хреновый - царапалось, жалобно мяукало и стремилось как можно быстрее покинуть пыточную кухню. Нужно ли говорить, что после этого кот стал ярым противником алкоголя и как только на кухне появлялась бутылка, он свирепо шипел и шерсть на загривке вставала дыбом.

    А вот Лысюк, например, обожает в легком подпитии обходить роты и ловить курильщиков, а потом с наслаждением гасить сигареты о лоб нарушителя. Когда он поймал нашего дембеля Сахно, то проделывал это с такой тщательностью, что я уже начал побаиваться: вдруг он задумал прожечь Сахно череп?

    Лично я становлюсь  меланхоличен и сентиментален. Меня манит вязь золотых осенних вечеров с бордово-желтыми садами, плавные глиссандо гитары и шорох опавшей листвы, потревоженной кринолином любимой.

    Фаза же начинает глобально мыслить и решать мировые, политические, культурные (в основном литературоведческие) и философско-диалектические проблемы. Грязное армейское х/б исчезает, появляется ученая мантия и кафедра, и вздернутый вверх указательный фазин палец, на конце которого болтаются истины.

    - Нет-нет, старичок, я серьезно, - Фаза бродил по кабинету, полы ученой мантии развевались, морда раскраснелась и остановить его уже не представлялось возможным.

    - Ты заметь, папашка. Они, как и в политике, всю литературу поделили на «измы»: романтизм, реализм, экзистенционализм. Козлы! А хочешь? - Он остановился, глядя на меня так, что мне начало казаться, что это именно я взял, да и поделил все на «измы». - Хочешь, даже вспомни главного папу реализма,  Белинского,- он нахмурил лоб и задумался, - Нет, ну ты скажи.

    Я вам уже говорил о глиссандо, и мне насрать, честно говоря, на Белинского, поэтому я и ответил ему в том плане, что, мол, твой папа, ты и говори.

    - В общем, я дословно не помню, но в письме к Кавелину,… да, точно, в сорок седьмом,… он, вообще, напрочь отрицает существование своего любимого реализма. Настоящего реализма, а не этого слащавого дерьма из риторики, идеализации действительности и мелодрамы. Понятно, все цензура не пропускает. Тогда какой это, к хренам, реализм? Не можем мы мысли читать! Господь не сподобил. Поэты где-то близко к реализму ошиваются, на подсознании выскакивают, а остальное - так, фигня на постном масле. Я же читал твои дневники. Папашка, из тебя, при известном старании, может что-нибудь, да и выйдет. Дюша, давай выпьем за то, что ты никогда в жизни не напишешь: «Тот подумал, или та подумала», - потому что вранье это все будет. Ну, пьем?

    Мы дружненько хлебнули по стакану, помучились - это вам не коктейль «Синайская роза», - и я никому не советую пытаться вкусить букет «Зоси». Эту отраву нужно проглатывать мгновенно, стараясь как можно меньше насиловать свои вкусовые пупырышки. Но это так, к слову.
 
    Короче, мы выпили, и я что-то начал возражать Фазе. Я говорил ему, что он кретин, и сам, так ненавидящий «измы», опускается до экзистенциальных завихрений, гнилого индивидуализма, и вообще, есть в литературе такое понятие, как творческий вымысел. Он тут же ухватился за слово «вымысел» и сказал, что тогда так и надо писать, и что вся литература - сплошь фантастика. Потом он уцепился за «бороду» бедного Льва Толстого, и на основании того, что в романе Анна Каренина главные герои около тридцати раз демонстрируют ослепительно-здоровые, белые зубы, сделал вывод, что у самого дедушки с зубами были явные проблемы. В общем, слушать его всегда интересно, хотя, конечно, и несколько утомительно.

    Я больше любил, когда мы занимались разбором конкретных авторов и конкретных произведений и должен сказать, что к одному году совместной службы мы разобрались с американской классической и бульварной литературой, прошлись галопом по Европе, и уже подбирались к утонченному Востоку, чью литературу я, кстати, терпеть не могу. Меня от их трехзначных имен начинает мутить, как от кислого пива. На третьей странице я уже плохо ориентируюсь, кто в данной вещи есть кто, а к середине книги вообще перестаю понимать, где главные герои, а где второстепенные, а все эти «Сунь-Хунь-Чай» сливаются в единую, узкоокую, улыбающуюся харю с косичкой, как бы ехидно вопрошающую: «Ну, сто, урода? Нисего не понимаес?"

    Куда интересней было разбираться с практичными американцами. У этих хоть с именами полный блеск, даже отчества отсутствуют.

    Делали же это мы обычно так: Фаза, развалившись где-нибудь на прошлогодней травке, нежась под скудным эстонским солнышком и дымя дешевой сигареткой, говорит: «Да вот…, Вьетнам, - я тут же: «Джон Стейнбек». Фаза: «Я не понял»? Я: «Он в них из пушки стрелял». Фаза на секунду задумывается: «А «Заблудившийся автобус», - дерьмо. Жизни море, а язык, - скудный. А вот «Консервный ряд», - прелесть»!

    И начинается наслаждение разборки с талантливым американцем. Я готов заложить один из своих еще не выбитых зубов, что Стейнбек никогда ранее не подвергался столь благожелательной и строгой критике. Мы наслаждались, выискивая неточности или повторения, мы разбирали все его вещи буквально по косточкам, мы наслаждались идиомами и кляли некоторых переводчиков, способных загубить даже талантливую прозу.

    И вот так, изо дня в день мы пытались «задать перца» амери­канцам, известным и не очень, всем-всем, кого успевали прочитать при скудном количестве переведенных в то время книг. Не без гордости замечу, что американцев набралось не менее сотни. Но вот, как-то они иссякли, и мы перебрались в Европу. Сначала в чопорную Англию, которая нам не понравилась статичностью и академизмом. Потом во Францию, в круговорот королей, их любовниц, любовниц этих любовниц, проституток, вертепов, портовых кабаков и вообще - Парижского дна. Тут нам понравилось больше. Вот так мы и слонялись - от мистических немцев к развращенному Боккаччо, от шпионов Сомерсета Моэма и Даниэля Дефо к утонченному Анри Бейлю, то бишь Стендалю.

    Впрочем, вино было уже выпито, о чем систематически напоминало вонючей отрыжкой. Мы тайком выбрались из штабного вагона и пошли в роту.

    Тут необходимо заметить, что, приближаясь к дедовскому сроку, Фаза обзавелся собственным шуриком. Это было невесть что, конечно, хотя лучше сказать, что это было именно Бог весть что. Такого убожества я не встречал более никогда, а уж поверьте, имел счастье наблюдать такие ничтожества, рядом с которыми жалкий Паниковский казался бы античным полубогом. Но это, как говорится,  их личное дело и всякую тварь любить надобно.

    Фамилия у него была Печельников и он, на горе моему народу, был русский. Чего в нем было больше, - лени, трусости, грязи или обжорства, - определить сложно; но как только в поле зрения попадала эта худая скотина с отвисшими, лоснящимися, грязными, воняющими мочой штанами, в карманы которых он прятал найденный на полу раскисший хлеб, кадык начинал непроизвольно дергаться, и сглатываемая слюна с трудом загоняла в желудок рванувшее наверх содержимое.

    Постой, милый, - скажете вы мне. А куда же ты смотрел, моралист хренов, сержант, командир, слуга ЦК - отец солдатам? А я вам отвечу, перефразируя классика: «Человек - звучит гордо только тогда, когда сам этого хочет». Я бился с ним каждую свободную минуту, как Сизиф со своим долбанным камнем. Я гонял его в баню. Я заставлял его мыться, едва заметив. Я заставлял его стираться и бриться при помощи голосовых связок, рук, ног и даже различных тяжелых предметов, но, как и брат мой Сизиф, нисколько в этих трудах не преуспел. Я оставлял ему специально, по полкотелка каши, а он через день становился еще грязнее, чем был, и, сожравши кашу, смотрел в мои дергающиеся от нервного тика глаза философски задумчивым взглядом отрешенной от земных дел коровы, доставал из кармана грязный мякиш и отправлял в нечищеный с рождения рот.

    Вот такой вот шурик достался Фазе и трудно сказать, что у Фазы убавилось армейских хлопот. Скорее, даже прибавилось. Теперь мало, что ему требовалось следить за собой, нет, теперь нужно было делать все за двоих, хотя моральное удовлетворение он, конечно, получал.

    Вагон тускло мерцал грязными окнами, за которыми метались длинные серые тени; из трубы над вагоном, как и полагается, валил пушистый дым, а настопи…, скажем, надоевшие до самой прямой кишки, обледеневшие (это слово мне почему-то нравится, какое-то оно пикантное) железные ступени в очередной раз попытались сбросить нас вниз. В крохотном, освещенным мутной желтой лампочкой, «предбаннике» вагона дембель Стас, узкий и жилистый, белобрысостью в Уленшпигеля, и короткий и хромой фазан Вуня хлестко отрабатывали удары на здоровенном шурике, ни имени, ни фамилии которого я не помню, помню, что из какой-то глухомани под Псковом. Делали они это так: ставили шурика к стене и изо всех сил по очереди били ему в живот, заинтересованно наблюдая, согнется он после очередного удара, или не согнется. Шурик попался какой-то тренированный, и никак не хотел загибаться. За это они одобрительно хлопали его по плечу.

    В самом же вагоне отдыхала рота. В его полутемной утробе эпизодически раздавались какие-то птичьи крики, кошачьи взвизгивания, в промежутках между которыми повисало иноземное бормотание под шлепающий аккомпанемент истертых до дыр карт. Тут и там колыхались тени сохнущей одежды и портянок. Все это дело прело и, естественно, жутко воняло. Как образы злыдней-троллей, из своих нор, из разных купе высовывались лица личного состава. Эй, где ты, Франсиско!? (это я о Гойе) Какого черта ты оставил этот мир лет сто шестьдесят пять тому. Вот самые наиреальнейшие персонажи для твоих кошмарных офортов. И уж как совершенно злая насмешка, над всем этим седьмым кругом стонали нудно руладные завывания чего-то восточного. Не спорю с Суховым, - Восток, конечно, дело тонкое, но вот такое пение почему-то сразу хотелось забить в глотку тяжелым армейским сапогом.

    Я улегся в своем купе и проорал любителю восточного вокала, чтобы он, сука, заткнулся. Расслабился, и, хотел было помечтать, но…

    Я понимаю, - вам все эти мои рассуждения, как резиновый коврик в ванной: есть, - ладно, нет, да и хрен с ним, прикрывая ладошкой зевающий рот. Но они-то, эти рассуждения, были. Были и никуда никогда не денутся. Они уже материальны. Хранить вечно! Была в сталинские времена такая хитрая формулировочка.

    Нет, а все же интересно? Предчувствие - это пред чувств, или пред чего? А что? Законам никаким оно не подчиняется, как киплинговская кошара. Хочет, приходит, хочет, нет. Вообще, с чувством оно как-то соотносится? Я не думаю, что да. Оно ведь впереди чувств. Вот оно появилось и как бы говорит: «А я, вот оно, нарисовалось, хер сотрешь. А насчет чувств ты, касатик, не переживай, чувства я тебе потом подгоню, - мало не покажется». Нет, но с чем-то оно все-таки связано? С окружающим миром, наконец. Ну, не может быть так: все сидят по нижнюю губу в дерьме, а у кого-то предчувствия светлые, и он радостные псалмы распевает во всю глотку и волну гонит, падла. Вот, вы видели картину этого почившего старого маразматика Сальвадора Дали «Предчувствие гражданской войны»? Высушенные страданием, коричневые, как стволы корявых корней, перехваченные друг с другом органы, и это сучье число четыре, угловато и нагло торчащее из каждого мазка. Число воины.

    Вот и я, только лег, сделал четыре затяжки, и тут же четырежды каркнул ворон, а может, показалось мне после таких-то размышлений, и в проеме купе возник Фаза. Фаза помотал головой из стороны в сторону, да так резко, что я испугался, что его большеватые уши обломятся и опадут как осенние листья.

    - Энди, подъем! - Хмуро сказал он и вздохнул, - Выйдем, папашка, дело есть.

    Если Фаза говорит, что есть дело, то дела-то, как такового, скорее всего и нет, но вставать все равно надо.

    Мы выбираемся из этого логова на колесах (я имею ввиду, что логово на колесах), и ночная весна хлещет нам по рожам холодными, ветреными оплеухами.

    - Слышь,… - Фаза молчит, прикуривая, спрятавшись от ветра, - мое Чмо пропало, - в круглых глазках его - лунное отражение и скорбь.

    Ну, так я и думал, из-за такого дерьма он, видите ли, меня на мороз вытащил. Я бы и в вагоне покурил. Там теплее.

    - Ну и радуйся, придурок. И вообще, почему бы тебе не утащить меня на станцию? Туда как раз километра три-четыре. Там бы и сообщил мне эту радостную новость.
 
    - Короче, кончай, - я приобнял его за плечи и повлек к вагону, - как появится, отметелишь козла и все дела.

    - Да постой ты! - Фаза вывернулся из моих рук, изогнувшись на правый бок.

    - Отметелишь. Отметелила метелица. Сказали, что его Удылов куда-то утащил.

    - Это тот айзер, из хлеборезки? Ну, и что?

    - Ты что, Энди, не слышал?

    - Ну?

    - Да он, говорят, одному молодому казаху сраку порвал.

    - Ага, и ты испугался, что твое Чмо опидарасят? Да?
 
    Я разозлился. Ох уж мне эти человеколюбы!

    - Ну и туда ему дорога, козлу.

    - Папашка, идем! Идем, найдем, - Фаза потянул меня к столовой.

    - Ну, ладно, он вдруг улыбнулся, - Пусть мой шурик Чмо, но я-то, Энди, я-то еще не Чмо! Конечно, моего шурика забрали, а я, как пидор, молчать должен?

    - Да ты знаешь, сколько их там? Ты хоть айзера этого в глаза-то видел? Тебя что, комплекс ответственности давит? Это армия. А-р-м-и-я, Олежек, и самая говенная из всех, как мне кажется. За всех не заступишься. Заступалку обломают. Тот айзер…. Вот ты,… да он тебе ебнет, тебя потом на стене легче закрасить будет, чем отскоблить.

    - Слышь, Энди, - Фаза щелчком выстрелил окурок, и он рассыпался звездочками и упорхнул по ветру, - Я тебя больше полгода знаю, даже с лишним. Вспомни. Ну, ты же помнишь, как ты за меня тогда встрял? Что, забыл? С табуреточкой встрял, помнишь?

    Я уже открывал рот, чтобы что-то, ну хоть как-то объяснить, доказать, и уже резвые, как Южноамериканские пираньи, мыслишки крутились в глубине сознания (что-то там о Содоме и Гоморре).

    - Подожди, - он досадливо отмахнулся, - Не перебивай. Ты,… ты думаешь, я не въехал? Я же тебе не чурка? Что ты грызешь себя на постоянку? А? Ты как, - он прищурился, стал какой-то злой, и неясная угловатая тень обозначила на его лице четверку, - ты как тот волчара свою лапу в капкане отгрызаешь. Ну, кинули нас в это дерьмо. Ну, и что? Ну, барахтаемся мы в этом дерьме, и мажемся, и воняем. Ну, и что? Что это доказывает? Суками-то, ну, суками, не ты, не я, вроде пока не стали? И кончай вешать мне лапшу! - Тень куда-то переместилась, и Фазино лицо снова стало темным и круглым, - А мы здесь ништяк устроились? Да, Энди? Литературкой балуемся, торчим себе срок, минутки до дембеля подбиваем.

    - Ну, тебе до дембеля, как до Пекина раком.

    - А ты ссыканул, что под дембель сядешь? Ха, умно! Чем больше спишь, тем ближе дембель. Но еб твою мать, внутри что-то еще осталось? Что, не так? Короче, не ебите мне мозги, граф. Я,…- он начал пятиться от меня спиной, - Я,… короче, пока эту ****ь не вытащу! - Он пошел, пошел, отступая от меня спиной, - а ты, как хочешь, я и один пойду.

    Ну, что? Хотите, я угадаю вашу следующую мысль? И что же он сделал, ну в смысле я, спросите вы? Я? Ну, я, конечно, догнал его, повалил на землю и утащил этого упертого Омского барана назад в вагон. И все это как нельзя лучше доказало, что я нормальный, трезво оценивающий свои возможности человек. Но, я,… увы! Я оказался тупорылым козлом и пошел, хотя нет, поскакал (козлы ведь скачут?) за ним. И я чувствовал, о,… я это самой кожей своей чувствовал, что я козел. Меня давил такой страх! Ух, какой это был страх! Это, когда влажным холодом мокнет в подмышках и мутной ознобистой волной прокатывается вниз по телу. И все равно, я шел. Ну, надо же, а? Иду на ватных ножках, а еще и размышляю, что, мол, вот, били меня, били, уж столько раз, что и не упомнишь. И башку разбивали, и челюсть сворачивали, а про такие мелочи, как синяки, даже вспоминать не хочется, сколько их было. Пора бы уже, кажется, и привыкнуть? Ан, нет! Наверное, это пожизненно. Очко-то не железное. Но вот парадокс. Когда ты перешел Рубикон, взорвал мосты, отрубил хвосты… (нет, последнее не из этой оперы), - в общем, когда ты до конца осознаешь себя этаким пофигистом, внутри светлеет и все меняется, и уже не мучительно больно, как говаривал один заблуждавшийся, но очень мужественный литератор, за бесцельно прожитые годы.
 
    Как отчетливо - я пойму это позднее, - когда в пьяно-веселом бреду буду фиксировать сначала рвущие все вокруг меня хлопки разрывных пуль и только потом - звуки очередей ПКТ.

    Ну, а те триста метров к столовой по истолченной кирзой, подмороженной эстонской грязи, я прошел, труся, веселясь и ерничая, прямо как Андре Шенье по пути на гильотину.

    Дощатая, снизу стыдливо заколоченная облупленной фанерой, дверь хлеборезки, как и следовало ожидать, была изнутри заперта на крючок, и Фаза, собрав костяшки в кулак, сыграл на двери польку-бабочку. Невнятный говор, доносившийся из за двери, моментально стих, и спустя длинную, как жевательная резинка, минуту, она, приотворившись, явила нам небритое, удлинненное шрамом лицо, с появившейся кривой ухмылкой.

    - Тэбэ чэго? А, младшой? (это Фазе)

    Когда помощники палача, тужась и попукивая, подтягивают тяжеленный нож гильотины вверх, и крепят его на рычаге, я становлюсь «борзым» до крайности, поэтому я рванул на себя дверь, распахивая ее до конца.

   - Эй ты, воин, молодого нашего гоните!

    - Пагады, дарагой, нэ борзэй, да!

    - Давай, мужики, веселее. Где шурик?

    Эта горбоносая харя ничего не успела ответить, потому что Фаза, пожевав толстыми губами, шагнул прямо на него.

    - Слушай, ты, отдай шурика, пожалеешь! - Голос у него какой-то прерывистый и от волнения, - высокий.

    - Нэ пугай, что, дэлавой, да - а? Чито, заложи…-ишь? - И он протянул руки, чтобы тормознуть прущего как на буфет Фазу.

    - Нэ спэши, а…,- но, Фаза, резко отбив его руку, сделал шаг в сторону и вошел внутрь. Я за ним.

    Вот ведь чурки. Дерутся только когда их, по меньшей мере, трое на одного. Такой «бычара»,- нас с Фазой двоих сложить надо, и то такой не получится, - а ссыт. Драться сразу не кинулся, сопя, двинул за нами, хотя идти-то - три с половиной шага по крохотному коридорчику. Фаза с левой ноги, очень интеллигентно отворил дверь в хлеборезку, а там….
 
    А что там? Там, как и следовало ожидать, - ничего интересного, кроме нескольких, так, один, два, три,… короче, семеро и сзади - один восемь, понатыканных в живописных позах, по углам и под стенами, айзеров, лампадный свет крохотной лампочки, сладковато-приторный запашек конопельки и наш родной Печельников у стола со своим хроническим коровьим взглядом. Фу, ты, нутеньки, штанишки расстегнуты, и,… вот загадка для детей, уже, или пока еще, подтянуты. На столе - тарелка с парой пайковых кубиков масла. Ага, ясно! Это они чайку с бутербродиками попить задумали.

    - Пошел в роту, урод!- Я дернул этого козла за загривок и наладил чувствительным толчком прямо к двери. А миляга Удылов, протянув руку, успел ухватить летящего в дверь Печельникова.

    - Пагады, нэ закончи…, и не успел  договорить, потому что Фаза, буквально выдернув у него шурика, толкнул того в открытую дверь, а другой рукой по рабоче-крестьянски, с размаху залепил Удылову в ухо. Так, переговоры окончены. Я, конечно, не Брюс Ли и даже не Чак Норрис, но в драках немного понимаю. Поэтому в голове моментально сработал анализатор ситуации, и ничего хорошего этот анализатор мне не наанализировал. Фаза, конечно, драчун, только если производить это слово от слова «дрочить». Была у меня одна короночка, еще с тех времен, когда борьбой занимался. Подсекаешь противника слева, ловишь за волосы и смаху, когда он укладывается, бьешь ногой по соплям, придерживая головенку. Редко кто после такого удара способен продолжать драку.

    Это вам не кинобоевик, где его ломом - хрясь, и по идее, он как минимум должен месяца три в реанимации отлеживаться, а он соскакивает - и дальше ручонками махать.
 
    Но тут необходимы некоторые условия. Ну, во-первых, противник должен быть один, а во вторых, у него должны быть волосы. Ну, да раздумывать было некогда, и коронку я применил к ближайшему ко мне айзерку. Получилось! И волосы оказались на месте. Вот что значит нарушать требования устава относительно длины прически. Айзерок улегся отдыхать, а я боковым зрением заметив, что огромный Удылов, зажав Фазу в угол, вот-вот тяжелыми взмахами сделает из него что-то вроде котлеты, схватил со стола тарелку с маслом и запустил ее, целясь в лихо сдвинутую на затылок Удыловскую пилотку. Ура! Попал! Везет мне пока.

    Додумывал про везенье я, уже скользя на заднице по кафелю к стене, чувствуя, что глаз мой катастрофически быстро, после фейерверка искр, заплывает чем-то тяжелым, и видеть ясно солнышко мне в ближайшее время придется только через небольшую прорезь. Засандалила какая-то падла плюху, не углядел. Так, что дальше? Без подручных средств явно не обойтись. А где здесь подручные средства? А, вот они! Деревянная лавка. Длинная. Ну, это как раз по-русски. Раззудись плечо, размахнись рука! Хватаю лавку…. Помните, как это там у Ильи Муромца…? «Как махнет он налево, - так улица, как махнет направо, - переулочек». Не вышло как у Муромца. Пару-тройку раз, конечно, махнул, и еще двое айзеров ушли на «заслуженный отдых». Но навалились сразу четверо, за руки, за ноги, лавку отняли, - обидно как! Распяли на полу, как Христа тупые римские легионеры. Удылов сверху навалился. Этот-то откуда взялся? С Фазой должен вроде заниматься. Хрипит: «Тэбя эбат буду»! Руками за горло схватил, душит, сука! Пытаюсь кусаться - не выходит, не достаю. Вот черт, и в самом деле выебут при таких раскладах. И вдруг, из хрипящего рта на меня брызги кровавые, точно как во сне утречком, - п-р-ы-ск, пр-р-ы-ск. Башка его падает на меня и хрипит, вся в кровавых слюнях.

    - Зар-э-за-ли-и! - Визжит какой-то айзерок.

    Выкарабкиваюсь из-под обмякшего Удылова. Полностью перевернуть его не удается, - тяжелый мудак. Сдвигаю в сторону, и выбираюсь из-под хлебореза, как б...ь из-под уснувшего спьяну любовника. Встаю. Любовник лежит себе на пузе, подергивается, вроде как кончает, только у него под левой лопаткой нож хлеборезовский почти по самую рукоятку вогнан. Пятно на х/б темное вокруг ножа, и немая гоголевская сцена. Что, твари, испугались? А ревизор-то еще не приехал!

     Фаза бледный, но относительно спокойный, руки, правда, заметно трясутся, стоит у стола и думу думает. Закончил думать и говорит: «Вы, ублюдки, я сейчас дежурного вызову, а вы все по ротам. Молчите как рыбы. Я с ним один на один дрался и все…. Будете ****еть, сами сядете. Усекли? Давай, Дюша, тоже в роту. Тебя здесь не было».

    Прошла невеселая неделька. Глаз мой уже почти открылся и пока экспериментировал с цветовой гаммой. Удылова увезли цветастые и вопящие родственники во главе с толстенной усатой бабищей. Фаза сидел в Голубом Дунае, но со дня на день его должна была забрать военная прокуратура. Следак расколол всех и вся, за исключением меня и Печельникова. Айзера молчали про меня, как рыба об лед. Им в случае вычисления меня светила попытка к изнасилованию. Тоже, надо сказать, не сахар. Айзера валили все на Фазу, Фаза валил все на айзеров, но, поскольку дежурный в ту ночь освидетельствовал в санчасти Фазу на опьянение, а Удылова на обкурку уже никто освидетельствовать не мог, - дела моего дружбана, были - хреновее некуда.

    - Дюша, я должен дернуть! Они мне восьмерик точно вкатают. - Фаза не кашлял, это уже было хорошо. Воды в Голубой Дунай не налили и даже дали Фазе пару бушлатов, и вообще все смотрели на Фазу с испуганным удивлением, и Лысюк тоже. Как же, - убивец, душегуб. У нас к таким завсегда почтение.

    Я разговаривал с Фазой через железную стенку контейнера. На часах стоял молодой из роты Витецкого и, отойдя на десять шагов, он задумчиво изучал наваленную кучу хлама из старых шпал, обрезков труб и палаточных конструкций.

    - Папашка, ты давай, может, что и придумаешь!

    - Куда дернуть хочешь?

    - Зачем тебе, Дюша? Хотя,… в Польшу, а там, может в Австрию.

    - Ночью к двум будь готов.

    Собирались мы с Витецким, точно как группа захвата на боевое задание. Пара ножей, вещмешок, полный хавки и теплых вещей. Все наши с Витецким гражданские шмотки. Ломик и обрезок трубы. Триста рублей денег, наш совместный запас на дембель. Обеспечив весьма примитивно, зато надежно, железобетонное алиби, мы с Витецким нырнули в ночь.

    План был не прост и не гениален, он был такой, - работаем по обстоятельствам. Часовым должен был стоять какой-то казах из пятой автомобильной. Он и стоял, вернее, сидел, прислонившись к куче шпал справа от контейнера. Автомат лежал в двух метрах поотдаль, прислоненный к тем же шпалам. В общем, романтики не получилось, никаких там захватов, отвлекающих маневров и прочего. Просто я по бетонному остову зашел с обратной стороны кучи, залез на шпалы, и когда охранник встал размяться и подошел на предел досягаемости, изо всей силы долбанул его по башке трубой. Казах завалился на правый бок и даже не мявкнул. Витецкий ломиком свернул шею замку и выпустил Фазу. Прощание было коротким. Обнялись, постояли, пока он переодевался, еще раз обнялись, и,… прощай, любимый батальон.

    - Ствол возьмешь? - спросил я напоследок. Фаза только долго посмотрел на меня и медленно покачал головой.

    Постанывающего казаха оттащили в сушилку прачечной, чтобы не замерз, и пошли себе по ротам.

    Утром все и началось!

    - Где сука Носов!? Честное слово, не знаю где поставить запятую, так как до сегодняшнего дня не понял, к кому эта, «сука» относится, ко мне или к Фазе. Два летехи держали меня под руки, а Лысюк с зампотехом батальона, худым и жилистым капитаном, со странной греческой фамилией Протаседи, вели допрос.

    - Где сука Носов!? Хрясь сложенной ладошкой мне по уху. В ухе, бах,… и звук выключили. Конечно, в глаз им бить стыдно, он еще желтый, а по уху можно, они еще не синие. Бах,… и во втором ухе звук выключили. Да вы что, отцы-командиры, как же я теперь услышу, о чем вы спрашиваете?

    Я думаю, понятно, что они от меня узнали. Но самое главное было не в этом. Самое главное было в том, что шурики роты, как партизаны в гестапо, молчали и твердили, что всю предыдущую ночь я находился в роте. Меня видели все. Ночью все не спали, а следили, чтобы я никуда не вышел и я, оказывается, никуда не выходил. Они принялись за Печельникова, а он - вот вам болт! Печельников! Представляете? Впервые я воочию увидел подтверждение нелюбимой мною Дарвиновской теории - корова превращалась в  человека. Превращалась на глазах, и это было здорово!

    А Фазика, так и не поймали - волки позорные. Фазик, привет!


    Словарь для нормальных людей

Инкарнация - «А если туп как дерево, родишься баобабом и будешь баобабом тысячу лет пока помрёшь!»

Экзерсис - Блатные песенки играются тремя аккордами, вот эти три аккорда и есть экзерсис.

Эксгибиционизм - «Разденься - выйди на улицу голой» - эксгибиционисткой станешь.

Колесо Сварога - Всё и все в этом мире вокруг чего-нибудь да крутятся потому и колесо. А в середине ОН - потому и Сварога.

Иерархической. (иерархия) - «Дембель» - «дед» - «фазан» - «черпак(гусь)» - «шурик». - «закосивший от службы».

Идиома (идиоматический) - Весь могучий и великий русский мат.

Curriculum vitae - «Эх жизнь моя жестянка» если коротко то «жестянка» это самое и есть.

Садомазохизм. - от имени поэта и философа маркиза де Сада, который доказывал, что боль души и тела в общем одно и тоже.

Фрейдизм - от З.Фрейд (см.главу 1)

Коммуникабельность - способность влезть без мыла, в …душу (а вы что подумали?).
 
Демаркационные - немаркированные. То есть за эти границы ещё воевать и воевать.

Олигофрен(ы) - Дебил(ы)

Глиссандо - «Бр-р-рынь» свверху пальцем по струнам гитары.

Маразм - энурез мыслей.

Андре Шенье. - французский поэт, романтик, «рэволюционэр». Был влюблён в революцию. К сожалению, любимая за два дня до того чтобы скончаться, отрезала малому голову.


Всем   столбистам  и  друзьям! Не  ищите сходствасо знакомыми.  Не  ищите точных совпадений  названий ходов и хитрушек. Вымышлено многое, кроме настроения «столбов» их  ауры,  братства и дружбы.                А.Петрович.


                Измерение третье

    Звонок входной двери - дикая фальшь разбойного соловьиного посвиста сквозь громыхающий «металл» - швырнул меня сквозь десятилетия и, как палец крутящуюся соплю, стряхнул на взлохмаченную простынями кровать. Иду. Открываю. За дверями соседка с взглядом препарируемой лягушки: «Знаете, у нас… там маленький болеет,… а тут музыка… громко. Не могли бы вы, нельзя ли,… ну, как-нибудь потише»? Минуты две мы с ней у порога шаркаем ножками, и я иду вырубать ACDC.

    На вспыхнувший экран внезапной тишины постепенно начинают проецироваться заоконные звуки: какие-то детские вопли, басовое урчание черт те чего, хлопанье по ковру чьей-то выбивалки и астматические вздохи ветерка.

    Нет, это не комната, а освещенный холодильник. Солнце светит, но не греет, и от этого оно еще гнуснее. К полудню оно, обнаглев до степени катастрофы, заиллюминировало всю комнату, и не спасают от этого бедствия никакие шторы. Нет, ну вон, вон оно, гадкое, скалится со стен, нахально подмигивает в люстре, и даже кажется, что из-под шкафа, где все еще хранится спасительный полумрак, то и дело сигают бесцеремонные солнечные зайчики.

    Помню как-то занесло меня в Питер и…? Что я там сделал в первую очередь? Как вы думаете? А первым делом я двинул в Эрмитаж, потому что там как раз проходила выставка импрессионистов. Чего мне от них надо, спросите вы? А так, просто захотелось глянуть на этих солнцеманов, солнцеедов и солнцепоклонников. Надо же, обходились без жратвы, без крыши над головой, с минимумом женской ласки и денег, лишь бы кинуть на холст больше этой яркости, этой солнечной необузданности и света. Я вдруг захотел глянуть, что это за Арль такой, где зной и ветер всегда, и где, судя по описаниям, я не вынес бы ни минуты. Что там говорить? Я бы, наверное, не только ухо,… нос бы себе там отрезал, а то и голову.

    Ну, прибежал, запыхался, посмотрел. И что? А то, что и ожидал: они, суки, меня, голенького, - на этот свет. С худыми лодыжками и намечающимся животиком - и прямо под ослепительные софиты. Фу, гадость! Сладостно - ненавижу! Да, так вот бывает. И, главное, все на «г»: Гоген, Гог, да и родоначальник их, Мане, тоже пусть на «г». Плюнул на все и пошел в «Русский», где комфортабельно пять часов отдыхал с Куинджи и Врубелем.

    Дело близится к обеду,… ага,… я с горы на жопе еду. Один давешний, давешний дружок, помнится, обожал такие рифмованные экспромты. Ну ладно. Дело к обеду - новости по телеку. Так, и чем же дышит последние сутки родная страна? Собственно, почему на трюмо до сих пор валяется пистолет? Эге, надо убрать. А в стране, как и ожидалось, все по-старому. Ну, как тут не вспомнить опять этого древнего развратника Соломона: «…и ничего нового под небесами». Наш новый «святой» Владимир добивает аланов и касогов, в отличие от тёзки предшественника. Тот с ними все мириться ездил. Ну что ж, пусть добивает. Бог в помощь.

    Что написано пером… вот-вот, и какого рожна я все записываю, записываю? Вот она, тетрадочка. Дневничок, не дневничок, так себе. Тетрадей таких более уже не делают. Да, древняя, надо сказать, тетрадочка. «Открой-ка ее, глянь! - подначивает меня мой сволочной двойник, - погляди туда, в эту каптерочку памяти.

    Не увидишь ты там ничего достойного: ни деяний великих, ни свершений, ни подвигов. Одна чернуха. Пьянки какие-то, драки, а что до любви, - то это потерянное прошлое, безрадостное настоящее и отчетливо видимое будущее. И не просматривается в этом будущем никакой особой любви. «А твои стихи, - вновь возражаю себе, - ты ведь вполне искренне пытался произвести или посевные работы умного, доброго, вечного и не твоя вина, в том что кто-то давно уже все засеял и не только засеял, но и убрал урожай».

    Хотите миф в моем переводе с древнеславянского? Не хотите? А вот фигушки вам! Все равно напишу, - хотите, читайте, хотите, нет.

    В общем, жили две богини, одна, как водится, была хорошая, а другая - как бы не очень. Встретились как-то они в загробном мире, и… то ли между ними лесбос получился, то ли они душами слились, но только появилась от них некая Морена. Это у них, у богов, запросто. У них не только от лесбоса - от дыхания дети родятся. Морена эта с рождения была невероятной стервой. Красивой стервой, нужно отметить. И вот классический любовный треугольник: cношаться эта Морена хочет с молодым, но бедным Дажьбогом, а замуж - за знатного и богатенького Кащея. Ну, по нынешним понятиям, нормальная баба.

    Дальше в мифе написано: «…Когда Тарх (это и есть тот самый Дажьбог) стал слишком уж ее донимать, она предложила ему выпить заговоренный мед. Только Дажьбог его выпил, у него на голове заветвились рога». Я перевел это так: подпоила эта сучка паренька и спокойно «дала» старичку, нужно полагать, не забесплатно. Дальше у нее случился казус: она то ли по непонятной женской логике, то ли потому, что в постели старичок уж очень противным оказался, но выходит замуж за этого рогатенького. Выходит и уже через десять минут раскаивается, так как любовь в шалаше, конечно, хорошо, но лучше все-таки, чтобы было чем задницу прикрыть.

    Короче, улепётывает она, чуть ли не с брачного ложа, со старичком Кащеем с понятным стремлением развестись с рогатеньким и уже нормально, с прикрытой задницей, жить себе да поживать в законном браке с Кащеем. Молодой, ясное дело, - с Кащеем в драку. У того служба охраны на высоте оказалась, надавали по соплям и отпустили восвояси: нравы тогда были не в пример мягче сегодняшних. Но молодой-то этот, рогатенький, оказался упрямым, как паровоз, и спер он дискету с компроматом на Кащея. (В мифе говорится аллегорически о Золотом Яйце, в котором смерть Кащеева). Все бы было хорошо, но только на дискете оказалась «компра» не только на Кащея, но и на всех, кто рангом повыше, включая сюда (страшно сказать) и самого Рода, тогдашнего президента.

    Словом, закончилась вся эта история так паскудно, хуже некуда: тут тебе и война, и огонь, и всемирный потоп. Какой вывод мы сделаем, прочитав этот миф? А вот какой: «Прежде чем жениться, надобно учиться, учиться и учиться». Потом, получив социальный статус, уже и жениться можно, хотя, если к тому времени станешь как Кащей, то вопрос, а надо ли оно тебе будет?

    Пластмассовое ведро с черными проплешинами от загашенных окурков улыбается свесившейся дужкой. Плюнул, не попал. Вытирать лень. Нет, ну интересно, как Владанчик, в натуре, себе это все представляет? Урод! Руки на стену, падла! Знает, что подписавшись не свалю. Ну ладно, это мы сумеем, не подготовишки, но стрелять ведь придется! А вот это уже серьезно. Допустим, всё пойдёт по худшему сценарию! Это же дурная машина? А ещё и если как я задумал? Это как точно стрелять надо? Что я ему, сука, - Вильгельм Телль? Пуля-то, она, как известно, не семи пядей во лбу. А стрелять то придётся, не иначе. Эх, Владанчик, Владанчик…

    Опять звонок, этакий… хозяйский, долгий. Так звонят почтальоны, курьеры, таскающие повестки, и милиция. Ага, пистолет спрятал. Кто бы это мог быть? Владанчику еще рано. Кто стучится в дверь ко мне с толстой сумкой на…. О, Создатель! Это Жорик. Жорик у нас воин! Сепаратист-интернационалист. Отвоевав в девяносто втором, он как-то «тормознул» в миротворческих силах и до сих пор сшибает бабки у шоферни на постах. Уникальность Жорика по непонятным причинам пока никак не отмечена Гиннесом. В мире вряд ли найдётся индивид совершенно официально принимавший воинскую присягу восемь раз.
 
    Жорик стоит, покачивается и молчит. Амплитуда отклонения от вертикальной оси на грани допустимых пределов. Топорщится во все стороны пятнистый камуфляж, и кепочка-»пидорка» предательски съехала на бок. Под кепочкой - скуластое лицо со слегка стеклянными, навыкат, глазами. Рот удлинен засохшим винным следом. Прямо из банки сосали, алкаши. Мимика на лице отсутствует полностью, как на африканской ритуальной маске, и только легкие причмокивания и похрипывания, доносящиеся из плохо открывающегося рта, свидетельствуют о том, что этот клятвопреступник еще жив.

    После немыслимых фонетических упражнений я, наконец, понял, что Жорик говорит мне «здравствуй».

    Вообще-то, такое уже случалось. Живет Жорик в соседнем доме, а квартира расположена, как у меня. Вот его в подпитии ко мне и заносит, почти по Рязанову. Ну что же, постараемся доставить защитника Приднестровья к родному очагу, так сказать, «viribus unitis». Совместными усилиями никак не выходит, потому что Жорик хочет идти сразу во все стороны, и мне приходится тянуть его в соседний дом почти волоком, вспоминая героику: «Брось меня, командир, вдвоем не дойдем». Я тащу его на себе под перекрестным огнем соседских взглядов. Если бы я был президентом, в приказном порядке запретил бы торчать пенсионерам на лавках у дома. Поймали на лавке - марш в дом для престарелых. С внуками дома нужно заниматься, а не сплетни по лавкам собирать. В их оценке ситуации я не сомневаюсь ни на йоту: «А,… вон, гляди-ка, нажрались опять к обеду. Андрюша-то, гляди, покрепче, тянет этого. Вот горе-то жене».

    Ну и аиньки, и клал я на это с большой, большой горки. Возвращаюсь домой, где на кровати тоскливо покоятся итоги жизни, почти по герценовски - «былое и думы». И ничего не изменилось: и солнце, и холод собачий, отопление как в Приморье, и грязная комнатенка, и телевизор шипит, и будет так шипеть и пять, и десять, и сто лет; и неизменно все, как египетские пирамиды, и люди неизменны, как число «пи».

    Как это - вспоминается - а, новое качество человека! Это «Рыжий». Да, точно, Рыжий. Вон тетрадочка синяя, в серединке подшита. Это о нем, о студиозе, да,… почти по Пушкину: «…А ты, повеса из повес, на шалости рожденный, удалый хват, головорез, приятель задушевный».

    Студенческие времена. А что? Очень мило. По крайней мере, искренне и от души. Да. Все-все, что ни делалось. В стране, - говорят, был застой. Фиг его знает, может быть, и был, но мы как-то не замечали. Пили себе потихоньку, обедали в студенческой «рыгаловке» за сорок копеек, шугали младшекурсников, а в свободное от самих себя время решали возникающие мировые проблемы. Проблем, правда, было с гулькин хрен. Мировые войны не вспыхивали, тайфуны, ураганы, землетрясения и оползни тоже как-то обходили этот суетный мир. Гомосексуалисты и проститутки даже и не подозревали, что они группа риска, и вообще - все было тип-топ. Капитализм загнивал себе потихоньку за бугром, наводняя социалистический рынок кошмарно дорогим куревом «Союз-Апполон», символизировавшим братскую, космическую смычку военно-промышленных комплексов. Вода жизни настолько устоялась, что начала отдавать затхлостью. Выпасть в сложившейся ситуации в осадок нам не позволяли: молодой энтузиазм и происки враждебного тогда Китая против дружественного Вьетнама.
 
    Еще мы играли в ВИА (так это тогда называли) и несли в массы изуродованных Роллингов и Битлз и шлягеры о том, что я не расстанусь с комсомолом и буду вечно молодым, ибо без этого нельзя было нести в массы все остальное. Общаясь между собой, мы претенциозно именовали друг друга господами, и, полу искренне любя Чехова, раз десять бегали смотреть «Мой ласковый и нежный зверь».
 
    Да вспомнил! Мы ведь выпускали еженедельный, литературно-художественный журнал под названием «Пьянство и жизнь - увик ревю», который, благодаря элементам англофранцузского в названии и ограниченному тиражу, (в один экземпляр) пользовался бешеной популярностью и сразу же попадал в число раритетов. Понятно, что, публикуя в нашем журнале политические статьи, художественные эссе, рассказы, скетчи, басни и полемические заметки, мы трое, являясь одновременно издателями, редакторами, и авторами, набирались литературного и журналистcкого опыта. Сама жизнь, во всем ее многообразии, глядела на читателя с этих тетрадных страниц.

    Не чурались мы и популяризации науки, чтобы достойно конкурировать с выходившим тогда массовыми тиражами журналом «Наука и жизнь» (название обязывало). Я прекрасно помню, как один из главных редакторов журнала, по кличке Франя, маленький, белобрысо-кучерявый, жутко умный и постоянно слегка пьяный, пронаблюдав в колхозе петухов, лишенных кур, опубликовал чудесную научно-популярную статью из области куроводства. Она называлась… да, точно! «О случаях педерастии в среде пернатых, семейства фазановых».

    Как я уже упоминал, нас, главных редакторов, было трое: я, лениновидный Франя и Одеколоша, кличкой своей обязанный не столько тому, что любил употреблять парфюм внутрь, сколько прямо-таки пахучему блеску маленьких крестьянских глазенок на удлиненном, англо-лошадином лице. Сэр Граф Одеколон Хамской писал романтические стихи в духе Байрона и совал свой нос под любую новую юбку появившуюся в поле зрения. Князь Франя учился на повышенную стипендию, ежедневно употреблял до поллитра водочки, знал три языка и в отличии от вождя ненавидел материализм. Когда я как-то сказал ему, что неприлично до такой степени походить на молодого Ленина. Он ответил! Он в этот же вечер нажравшись в ресторане «Восток» вскарабкался ввиду отсутствия броневика на стоящий поблизости экскаватор и картавя прокричал миру столько гадостей, сколько Ильич не сумел за всю свою революционную карьеру.  Для чего я это все вспоминаю? Единственно ради того, что именно в этом журнале и был впервые опубликован рассказ о Рыжем.

    Как всегда, был ящик пива и скукожившаяся от соли килька, и мы трое, вальяжно потягивающие из бутылок, в уютной моей комнатенке на третьем этаже тускло-кирпичной общаги, пошарпанной ветрами и временем.

    Итак, мы пили пиво и только-только одобрили и утвердили одну из последних одеколошиных сентенций, (он был мастер на сентенции) которая звучала так: «Если оказывается, что пьянка мешает учебе в институте, нужно срочно бросать этот институт».

    Тут вдруг выяснилось, что в номере остается довольно приличная пустополосица, и вот я, этакий «О Генри из Мухосранска», и предложил им этот немудреный рассказ.

    - Господа, вы помните, у нас на потоке был Рыжий? - Они помнили, и я раскрыл эту тонкую синюю тетрадочку, обкаканную моими кособокими строчками:

   Жить по распорядку - довольно скучное и противное занятие, но случается, что сама жизнь, с нахрапистостью армейского старшины, неумолимо подвигает нас к необходимости вершить те или иные плановые дела и поступки. Это нудно, как лекция по историческому материализму, но так же необходимо, как и вожделенный «удик» в зачетке по этому предмету.

    День как раз обещал быть плановым, и поэтому, несмотря на то, что сквозь пыльное окно общаги виделся пригожим, солнечным и не жарким, он уже с утра казался нечестным и плутовато ехидным.

    По ранней зорьке предстояло сдавать «прокаченный» на сессии экзамен. По какому поводу, спросите вы, была «прокачена» эта долбанная электромеханика? Увы, этого не вспомнит, вероятно, ни один из смертных. То ли свадьба, то ли чье-то рождение, то ли просто стихийный выпивон.

   Так или иначе, в зачетке тоскливо пустела строка, предвосхищающая возникновение множества неприятностей, главной из которых было лишение пятидесяти рублей стипендии, в переводе на бытие означающей: три похода в кабак, семь-восемь пьянок в общаге, или, как живительная сила, - пиво ежедневно. Это стоило жертв, и я мужественно пошел на эти жертвы.

    Экзамен, он и у нас в шараге, экзамен, поэтому я долго и тщательно мылся, брился и зубочистился. Свистнув у однокомнатника Степочки его новую рубашку и придушив себя галстуком, который расцветкой вызвал бы несомненный восторг у дикарских племен острова Борнео, я с зажатой под мышкой «Электротехникой» вырулил из общаги в новые будни.

    Стояла золотая осень. Да! И пусть банально! Пусть штамп, но переделывать это у меня рука не поднимается. Я даже отступлю от сюжетной канвы и расскажу вам, что осень - это мое любимое время года. Я осенью из циника всегда пытаюсь стать лириком и даже писать стихи, но, поскольку творим мы всегда втроем, то все эти мои потуги заканчиваются примерно так.
 
    С затуманившимся от осенней грусти и неги, меланхоличным взглядом, глядя на периметр осеннего багрянца, ваш покорный слуга исторгает из свернувшегося опавшим листком сердца: «Золотая осень, бабье лето», и тут же Одеколоша, почесыая какой-либо из вечных своих прыщей, рифмует: «Ах, как это трудно, жить без пистолета». Тут уже воодушевляется Франя: «А еще труднее жить без пулемета и без БТРа, или вертолета».

    Вот вам и вся лирика. Все вздор! Имелась в наличии на тот момент золотая осень? Факт, имелась. Ну и адью вам, мои строгие критики.

    Навстречу мне, под оранжевым арочным сводом из ветвей, по аллее, ведущей в «Alma Mater», двигалось нечто, похожее на Рыжего, что в действительности им и оказалось. На Рыжем болталась модная тогда, импортная куртка-ветровка, еще более модные и недостижимые по тем временам джинсы, болтался и странный тусклый взгляд с колыхающимися в нем пузырьками от только что выпитого пива.

    - Бэц!- кулаки наши толкнули друг друга в плечи, и локти шаркнули друг по дружке, отдавая дань ритуальному приветствию компании «Анты», к которой я и Рыжий имели честь принадлежать. В то время мы русофильски игнорировали все эти хай, хэй, гуд, чао, бай и т.д., и т.п.

    - Накатил с утреца? - Я был рад Рыжему. Мало того, что мы учились уже два года на одном потоке, кроме этого, мы учились десять лет в одной заполярной школе и, кажется, даже ходили в один детский сад.

    - А так, пару пива у «Армяна». Ну что, был?

    - Странно, где это я мог быть? - подумал я и, конечно же, идиотски спросил: - А где?               - Испуг, подозрение, удивление.

- Как это, где? В ментовке, естественно. - Я в полном недоумении.

- А зачем? - О, Господи, еще более глупо.

- Странный ты какой-то, Рэд, в последнее время. За Пашу, конечно.

Полина Игнатьевна Ангейкина была прямоугольна и костиста, как остов сгоревшего здания. Она носила очки, строгие костюмы «здравствуй климакс», имела нос, который появлялся на работе за пять минут до ее прихода, и круглую, слепленную из волос, говняшку на голове. При таком раскладе она, естественно, не могла преподавать ничего, кроме Истории КПСС, марксистско-ленинской философии и научного коммунизма.

Честно сказать, я не люблю ортодоксов, да и кто их любит, кроме самих ортодоксов. Но я могу попытаться понять их и даже где-то простить, чисто по-христиански. Ну, грешно обижаться на тех, кого и так Бог обидел. К нашей Паше и сие неприменимо. Наша Паша (фамилию мы, конечно, переделали на Ангелина) - это было что-то. Слов у меня нет, одни слюни. О Боже! Она была куда ортодоксальнее всех ортодоксов, святее Папы и непреклоннее Сованароллы.

Я всегда, пытаясь постичь и исследовать духовный стержень, нравственное яйцо, из которого вылупливается в дальнейшем вот такая вот Паша, не находил ничего, кроме глупости и животного упрямства, пополам с серой эгоцентричностью и отсутствием либидо.

Долго и безуспешно я тщился обнаружить простые и понятные человеческие слабости, как то: обжорство, лень, любовь к выпивке и, в конце концов - порванный чулок или торчащую из-под жакета кофточку, - и, может быть, это как-то объяснило бы мне все. Но, увы! Винтик был смазан, отшлифован и закручен намертво.

Да, так что там случилось вчера? Из ряда вон и ни в какие ворота? Да нет, ничего такого, что могло бы вырвать меня из умеренно неспешного существования, а тем более кинуть на съедение ментозаврам. Ну, лекция. Как всегда. Морской бой, художественная литература, карты. Кто во что горазд. Немногочисленные марксисты пишут, многие спят, остальные - по способностям. Паша мотается по кафедре некоей константой возвратно-поступательного движения. Маршевая ритмика ее голоса - стеклянный визг на юбилейном митинге. Пишет что-то, схемы  какие-то чертит, водя головой вслед за рукой и создавая этим впечатление, что пишет она своим длинным носом.
 
Короче, ничего, что могло бы заинтересовать меня, аналитика состояний и положений. В конце пары Ангелина берет свой журнал, в котором кроме присутствия отмечает еще и поведение, заинтересованность материалом, фиксирует тех, кто проникся историческим материализмом и записывает и тех, кто еще не очень проникся. Вот сука! Открывает она злорадненько этот свой «судебник». Блик-блик. Лупочки ее звякают о стеклышки очков, молчит, краснеет, пыжится. Рот - хляп, хляп! Как у простипомы на свежем воздухе. Села-встала, села-встала. И пошла, пошла - деревянно, коротко, как будто на ногах до сих пор оковы капитализма. У дверей встала и несколькими очередями из-под очков прошила крест накрест этот ****ский курс. Если бы ненависть могла гореть, она спалила бы к хренам весь наш краснознаменный и орденоносный вуз: «Подлецы»! - О, этот дискант до «ля» второй октавы.- «Подонки! И… и не марксисты»! И все. Дверь - хлоп.

Ну и что? Все в понятном удивлении. И чего же ей там кто- то написал? Весь поток строил предположения, играя в нецензурную угадайку. Все из пустого в еще более пустое. Гипотез была куча, дамы на курсе краснели, и все вылилось в пшик из-за отсутствия конкретной информации. Сошлись на том, что будут выявлять по почерку.

Вот это я и высказал Рыжему, попутно поинтересовавшись, не он ли, сокол ясный, ей что-то отпочтовил, и что именно? Рыжий же вяло отбрыкивался от меня, как малец от ложки рыбьего жира.

- Да нет, просто говорят, что толпе повестки поприсылали.
- А ты что, родной, получил?

- Да нет,- ответил Рыжий и почему-то посмотрел на меня, как Раскольников на Лужина.

- Я его, что ли, в ментуру вызвал? - подумал я и решил сменить тему.

- Кстати, ты куда катишь?

- А,- он грустно махнул рукой, - куда дует. А ты?

- Хочу электротех пихнуть, через пару дней степона лишат.

- Слушай, Рэд, иду я с тобой. Тебе все равно похер, а у меня смурно как-то. Спихнешь, в бассеин булькнемся. Вечерком на скалы задвинем, пробздимся. Ты Светку еще не видел, я ее на камень обещал стаскать.

Вот это номер! Ланка моя тетка. Отношения, правда, у нас сложные. От низменно-кухонного царапанья физиономии до ангельских прикосновений. От духовно-космических совокуплений, которым позавидовал бы сам Платон, до самого разнузданного и дикого ****ства. Но, простите, тетка-то она - моя!

- Да нет, Рэд, - он поморщился, - Ты все как-то через жопу воспринимаешь. Ты же ее на скалы взять отказывался?

- Послушай, Рыжий, мы же добазарились! К «Антам» своих баб не брать. Какого х… ей там делать?

- Рэд, ладно, в порядке исключения. Ну, я датый был, вот и раскис.

Я не успел ничего ему ответить, потому что сверху, над обитой дерматином дверью, нам навстречу уже радостно оскалилась сломанным стеклянным уголком табличка «Кафедра общей электромеханики».

С экзаменом вышла накладка. В общем, не будь я таким лентяем, это потянуло бы на рассказ со всеми выкрутасами и прибамбасами, что, читая его, все бы выпадали на хи-хи, как от самого лучшего «плана». Но я лентяй, поэтому в двух словах.

Заглядываю на кафедру. Над столом шарик бильярдный, в очках и почему-то с ушами. Ножкой пошаркиваю: «Не могли бы вы…. Не будете ли вы любезны…».- Как Мюнхгаузен из мультика, - и где это тут у вас экзамен повторно? Шарик снимает очки, опять закатывает на лысину, опять снимает. Ну, думаю, как рявкнет сейчас. А он листочки полистал и вдруг пищит мне таким педерастическим голосом: «Б-и-или…, и в п-и-и-тьсот сидьмом, потом в п-и-и-тьсот тринадцатом, с-и-и-час или в с-и-и-дьмом опять, или в три-и-надцатом. Фу-ты, ну-ты, я ведь заржать могу, а, чай, на экзамен пришел. Идем, тем не менее, в три-и-и-надцатый (вот ведь число). Тут, голубчики. И сразу мне эти голубчики чем-то не понравились. Рыжему, кстати, тоже. Все стриженые какие-то, аккуратные, однотонные, с конспектами. На мой попугайский галстук и лохмы поглядывают, и вроде как неодобрительно. Но праздник - на ихних нарах, значит, и в их дудочку и дудеть будем.

- Извините, экзамен здесь? Элекротех? Я это, хм-м, повторно.

Вежливо так кивают, а сами - в конспекты, в конспекты, ну как в том фильме про Шурика. Выплывает из-за двери один, показывает три пальца, а у самого морда грустная-грустная. Ну, дают! Имеет на экзамене «удачно», наш славный, любимый, желанный, как новорожденный в бездетной семье, международный тройбан, и с такой рожей. Тут прыгать нужно до потолка. Нет, что-то тут не то. Но разобраться не успел. Они меня вперед пропускают. Все! Весь мир сошел с ума! Солнце начало вращаться вокруг земли, а та вообще - на трех китах и черепахе. Но иду. Что видят мои глаза? Где мой любимый доцент «Котяра», то есть Котович? Да, Владимир Арнольдович, начитавший нам электротехнику, высокий и худой, на лекциях многозначительно оглядывая всех, очень любит повторять: «Да, да! Так думаю я, и многие другие крупные ученые». Нет его. Сидит молодица под тридцать, худовата (что они все на электротехе худые?). Мордашка вроде ничего, только выражение лица такое, будто у нее на глазах кто-то смачно, с хрустом, лимон лопает. Но с пивом потянет.

- Мне бы вот экзамен сдать. Я, знаете ли, ну, уезжал, там брат болел.

- Вашу зачетку, - и пальчиком с красным ногтем ее, как соплю какую-то неприятную, на край стола усовывает, - берите билет. Беру. Мне что? Я двоечник битый, мне такие ее жесты (да простят меня интеллигенты), как грузчику - пошел ты на х….

- М…м. А…а Владимир Арнольдович? Где?

- Его нет, и не будет. Я все принимаю за него, - и посмотрела на меня, как продавщица рыбного магазина на покупателя, требующего жалобную книгу.

Процесс подготовки к ответу (при полном отсутствии знаний  по этому предмету) у нас знает каждый. Этому процессу обучаются с начальной школы и достигают таких тонкостей и таких сияющих вершин в этом, не побоюсь этого слова, искусстве, что объяснять тут что-либо решительно никому не требуется. Хотя. М…м, как бы это? Один нюанс, одна, так сказать, маленькая странность меня все-таки озадачила.

Когда ты полгода, пусть даже нерегулярно, но посещаешь лекции, в мозгу твоем объективно, без малейших усилий с твоей стороны, складывается полная и ясная картина, что конкретно представляет собой дисциплина, которая имеет честь быть тобой изучаемой. В билете же не было совершенно ничего такого, что наводило бы хоть на какие-нибудь размышления. Там был абсолютный вакуум, и я кувыркался  в нем, как космонавт Леонов с оторвавшимся фалом.

Вы спросите, как же я готовился? О, это же элементарно, Ватсон! Я пихнул ногой сидящего впереди аккуратиста и получил от него «бомбу» с первым вопросом. Я улыбнулся девице азиатского происхождения во французском бордовом, без бретелек (видно через гипюровую кофточку), как у Ланки, лифчике. Скорее всего, из одной партии, неведомо как занесенной в наши дикие сибирские края. От нее я получил второй вопрос, а так как эмансипированная девица в будущем, как минимум, метила в кресло замминистра электропромышленности всей страны, то снизошла и до решения практической задачи в моем билете по расчету какого-то там электрокаскада.

Времени оставалось предостаточно. Я тщательно изучил написанное и с гордостью могу сказать, что усвоил его, так как, хотя фамилия моя не Гарибян(автор книги «Школа памяти»), а тоже, все-таки, не пальцем деланный. Сдавал я смело, открыто и честно, глядя не в написанные мною листочки, а прямо в ее грустные с кислинкой глаза. Формулировки мои были точными и четкими и вгоняли точки в конце ответов, как хоккеист Фетисов - победные шайбы. Она проверила задачу, а я в это время снисходительно улыбался. Ну не могла же будущий замминистра ошибиться? Наконец молодица окончила проверку, впервые улыбнулась и сказала:

- Ну что ж, молодой человек, знания у вас неплохие, но так как вы повторно, то только «четыре». Согласны?

Я еще минуту как бы посомневался: «Это при моих-то знаниях, и только «хорошо»«? - но потом грустно и нехотя согласился.

Она подтянула мою зачетку и что-то уже начала там писать, как вдруг правая половина ее лица очень-но занедоумевала, за ней занедоумевала левая половина. Пошелестев листиками зачетки туда, потом назад, потом опять туда, эта грустная мисс электротехника, спрашивает:

- А у вас какая группа?

- ГК-79. Электротехника, летом сдавали. Второй курс. Да вы там найдете.

Она растерялась, а потом почему-то разозлилась и вдруг как зашипит:

- Да вы что, издеваетесь!? Здесь четвертый курс электропривод сдает?

О, бревно рухнувшей надежды! Я чувствовал себя, как личный переводчик президента страны, громко пукнувший на дипломатическом приеме. О, тщеславный, глупый и напыщенный идиот!

Так вот почему они все такие стриженые. Четвертый курс, военная кафедра. Тебя же, барана, через пару месяцев так же оболванят.

Бейте все меня по роже, смейтесь, плюйте в позорные глазки!
 
Так и вышел я в коридор, обтекая дерьмом со всех четырех сторон. Даже смеяться не хотелось, и только на полдороге к бассейну, более менее отряхнувшись, я рассказал обо всем Рыжему. Этот садюга ржал, как техасский мустанг. Впрочем, к тому времени я и сам смеялся, как обкуренный.

Лично у меня нет сомнений в том, что проект мироздания Господь задумал, расслабившись в горячем бассейне, или, на худой конец, в ванной. Я даже имею собственную теологическую версию выживания человечества во времена всемирного потопа. Думается мне, что, отправляя первых чад своих в пятизвездочный цветущий рай, не только плодиться и размножаться небесный отец им советовал. «Первым делом, дети мои, - говорил он, поглаживая сморщенной старческой ладошкой по непорочным головкам, - учитесь плавать». А дети уехали и плюнули на папины советы. Конечно, где уж тут успеть плавать научиться, за размножением-то? И детей своих не обучили. Вот папаня и рассердился, и сразу видно, что один только Ной всегда слушался старших.

Вот так все и пошло, и все древние культы и религии боготворили воду, и, нужно сказать, правильно делали. Возвращаясь к библейской теме, мы можем представить Иоанна Крестителя, истерзавшего самого себя вопросом: «И чем же таким окрестить всю эту ораву, людское стадо»? Вот, согбенный, сидит он на камне у себя в пустыне, вытирает вспотевшую лысину и акридами похрустывает. Думу пророческую думает. Думал, думал, потом вдруг достает фляжечку, хлопает глоточка три-четыре и вторым в этом мире вопит: «Эврика»!

Ох, не вода была у него во фляжечке, скажете вы. Не знаю. Во всяком случае, пусть это останется на его совести. А приди ему в голову крестить человечество, скажем, оливковым маслом? Многие бы на сегодняшний день причастились? Попробуй-ка Владимир стольный Киев-град в бочке с маслом окрестить, это когда бы еще управился? А так - красота! Загнал с утра с дружинниками, тогдашними ментами, весь город в реку, и будьте здоровы. Залазят нехристи, вылазят - христиане. Да, и в Откровении Иоанновом про чистую реку жизни ой как не зря написано!

Впрчем, брэк! Это я себе. Мыслишки у меня шустрые, как разойдутся, размашутся - не остановишь. Останавливаю на бассейне.

О, бассейн - кладбище скорби нашей и грязи! Благословенна вода твоя, воняющая хлоркой! Будь здоров и счастлив тот из нас пятерых, кто на первом курсе подал идею записаться на плаванье, и пусть вечно в его карманах будет достаточно мелочи, чтобы хлебнуть пивка у «Армяна». Какие выгоды, удивитесь вы, могут извлечь из бассейна эти выпивохи, именующие себя студентами? А вот какие: во-первых, похмелье - это страшный, карающий бич всех злоупотребляющих, это рвущее тебя на части состояние боли и обиды на весь белый свет; эта тошнотная, переходящая в судорожную рвоту, отдышка; это желание ногтями разодрать свой живот и вместе с осклизлыми кишками выгрести оттуда всю нечисть мира.

Страждущие с похмелья, я вам говорю: «Не ложитесь»! Лежание для вас - это мучительная медленная смерть. Лучше стисните зубы, облейтесь холодным потом, но встаньте и идите, как советует вам незабвенный Веничка. Я же добавлю от себя: идите в бассейн.

Первые десять минут вы будете испытывать весь букет ощущений глушенного толом краба, чувствуя непреодолимое желание перевернуться вверх брюхом. Потом вы осознаете, что у вас появилось некоторое подобие слегка сокращающихся конечностей, и получите возможность передвигаться, уподобляясь побитой камнями жабе. Через полчаса вы - хотя еще и не форель, но уже степенно неторопливый, задумчивый карась, лениво плавающий по своей дорожке от борта к борту. Зато через час никто в мире и не подумает сравнить вас, лихо рубающего водную стихию, взметывая каскады брызг после переворотов у бортов, с тем бесформенным, отечным куском дерьма, который еще час назад плюхнулся в воду.

Во-вторых, если лекции и семинары для чего-то придуманы, их необходимо посещать, чтобы там учиться. Не просто учиться, а троекратно, как провозгласил наш доморощенный Песталоцци. Его современным последователям этого показалось мало, и они решили, что кроме этого студиозам необходимо бегать, прыгать, плавать, тузить друг другу морды кожаными набивками и швырять на дальность предметы различной величины и тяжести. Хочешь, не хочешь, а пять часов в неделю положи на алтарь физвоспитания и занимайся вышеперечисленным по графику развития гармоничной личности. Но если вдруг по каким-то причинам ты не хочешь развиваться гармонично, то выбери себе что-то одно и, скажем, колоти по соплям хоть каждый день, и получай свой зачет на своей секции. Можно было бы щегольнуть латинизмом, но я воздержусь и обозначу сие на отечественном - «хозяин-барин».

Что из этого следует? Из этого следует вот что. Чтобы иметь зачет по физвоспитанию, вся наша компания должна посещать бассейн не менее трех раз в неделю. А как, скажите на милость, нам его не посещать, если мы, как команда Жака Ива Кусто, каждый день в воде? Или по вечерам, для души, или по утрам с похмелья отмокаем.

Ну и в третьих: две гигиены. Первая - телесная. Каждый божий день чисто вымыты, выбриты и слегка хлорированы. Вторая - духовная. Какая, все-таки, это радость - иметь свободную пару посреди занятий. Расслабишься, пообщаешься, сходишь к «Армяну» пивка хлебнуть.

Нет, Рыжий - это, конечно, не «антик». Вот разденется он под душем, смотришь на него и думаешь: «Ну, какой он, к свиньям собачьим, скалолаз»? Сам невысокий, плечи широкие, грудная клетка как у орангутанга, ноги растут не из задницы, как у всех, а откуда-то ниже, или это сама задница в ноги переходит. Ничего не понятно. Есть у Рыжего только две характерные внешние особенности. Только по ним и можно выделить его из общей массы, как индивидуума. Одна - это его ни с чем не сравнимое лицо, а вторая - это…. Ну, как бы сказать? Наверное, сами уже догадались. Хотя, что лицо? Ну, допустим, доброе. Скажете, не характеристика? Нет, други, характеристка, да еще какая! Круглая, назовем это так. Вот глядишь на его круглую мордашку, и просыпается в душе отголосок наследственной памяти с тех самых древних, былинных мифологических времен, когда собирались белокурые, могучие витязи на «пардусинные ловы» силушку показать, да удаль потешить. Так и тянет сказать: «Ясный ты мой!»

Для меня лично бесспорен тезис: «Мир спасут круглолицые»! Ну, не располагают меня к себе все эти кавказские или семитские носы, квадратные американские скулы и восточные щелки вместо глаз. Я, кстати, говорю только о мужиках, об остальном - выше. Вот, хочется определить. На кого же из более-менее знаменитых физиономий похожа эта рожа (хи-хи, рифма)? И никак! Разве что Страшила из «Волшебника Изумрудного города» в транскрипции детских художников немного на него смахивает.

Вторую достопримечательность своей физиологии Рыжий таскал в штанах. Злодейка-судьба наверняка планировала создание кого-то выдающегося, вроде знаменитого своим детородным органом Петра Первого; но то ли разочаровалась в проекте, то ли черт его знает почему, но ограничилась созданием одного только органа, а Рыжего уже доделывала, как несущественный придаток. Знала бы она, сколько страданий принесет Рыжему это ее «благодеяние». Только сам Рыжий знает, сколько мук вынес он на своем коротком веку. Медосмотры, призывные комиссии - какая бездна мучительных судорог целомудрия, стонущего под удивленно насмешливыми, не без доли восхищения, взглядами медсестер.
 
Да и сами мы хороши, нечего сказать, ведь при каждом удобном случае дырявим его ранимую натуру. По скале идем какой-нибудь новый ход, обязательно кто-то проявит участие: «Эй, Рыжий, тут осторожнее, концом не зацепись». Молодая философ на лекции: «Ну, кто может привести убедительные аргументы в защиту этого положения?». Из аудитории: «А ну, Рыжий, предъяви ей аргумент!» И так всегда. В конце концов, проблема «конца» для самого Рыжего себя изжила и была переосмыслена им по-философски, что, вероятно, и подвигло его в армии (я еще не говорил, что Рыжий поступил после армии и рабфака?) наколоть на головной части своего прибора не что иное, как очень популярный по тем временам пятиугольник качества. Вот больно-то, наверное, было.

Тем временем я уже зримо ощущаю шершавые флюиды неудовольствия мною как автором со стороны будущего читателя: «Вот ведь какой индюк! - думает он, лениво пошевеливая третьей извилиной справа, - Сколько иронии и сарказма, и все по поводу какого-то члена!? Да не нужен мне, современному читателю, этот его член. У нас у самих члены. А ну-ка, любезный, подавай нам сюда душу этого твоего Рыжего, его, так сказать, имманентную сущность, которую, как всем из классики известно, даже арестовать нельзя».

Ну что ж, извольте.

Душа Рыжего, насколько я могу судить, была особой непостоянной, ветреной, порывистой, хотя и отягощенной сексуальными комплексами и идеалистической догматикой, которую он поднял на щит, обороняясь от воинствующего материализма. В итоге с одной стороны, его душу рвали на части порывы, с другой, - давили комплексы, что создавало постоянный внутренний дискомфорт, сглаживаемый алкоголем и сексом. Он напоминал непосредственного мальчишку, на которого внезапно ухнулся груз понимания диалектики, и вот он, круглый отличник, днем, так сказать, «всем ребятам пример», по ночам дерзко «бомбит» соседские сараи.

Едва мы, просветленные и посвежевшие, оказались на подтало примороженном асфальте тротуара между кирпичными коробочками общаг нашего студгородка как Рыжий, словно внезапно вспомнив о чем-то, стратегически для него важном, засуетился, начал отводить глаза и скоренько распрощался. Отсалютовав мне кулаком и крикнув, что к четырем заскочит, он в момент ретировался, пробуксовывая на замерзших, поблескивающих желтыми светляками лужах.

Странное наблюдение: иногда я люблю жизнь, будучи трезв. Я люблю эти обшарпанные общаги, собак и голубей, эту приземистую и стеклянную как теплица нашу дешевую столовку, этот ненавязчивый, бодрящий морозец. И этих «козлов», которые снуют по улице туда- сюда, тоже. И солнце, и во-о-н тот магазин, «уголок» - радость нашу, открывающуюся в шесть тридцать.

Я пророс сквозь асфальт, просочился через его трещинки, и я - плоть от плоти этих серых, бетонных глыб, сегодня обласканных осенним солнцем. Я не родитель всех этих мыслей, вьющихся вокруг меня. Они разные. Чистые и какие-то светящиеся, серые, как хлопья  тумана, и вьющиеся темно-коричневые - мерзкие и ублюдочные. Но мне до фонаря. Я их перевозчик и хранитель, я их рикша, и где-то глашатай скорбной этой суеты, именуемой жизнью.

Я шел к общаге, и хотелось петь что-нибудь бодрое и советское, вроде «Нам песня строить и жить помогает», и, в конце концов, общага, криво раззявив дверную пасть, судорожно глотнула меня в свою утробу.

Бесполезно рыться в анналах и каталогах всемирно известных библиотек, нет смысла дышать архивной пылью, сдувая ее с вековых фолиантов, берестяных грамот и египетских папирусов. Ни строчки не найдете вы там об общаге. Ни один из древних или современных мыслителей, философов и летописцев не удосужился пропеть акафист этой прародительнице средней интеллигенции от начала и до скончания века. Половина страны когда-то, да жила в общаге. О, мой Бог! По-ло-ви-на! И никто не удосужился исследовать это средоточие и движение жизни, эту удивительную форму сосуществования, живущую по своим негласным законам. Ни героических саг, ни эпосов, ни исторических хроник и былин не сложили про общагу историки и поэты, и лишь собственные алкаши-менестрели распевают в рекреациях по ночам:

Ах, общага ты моя,

Твердь пятиэтажная

Но не греет ни х…

Эта жизнь общажная!

Беспристрастное мерило человеческой сущности - вот что такое общага. Лакмусовая бумажка для пороков и страстей, моментально, с необыкновенной прозорливостью, вычисляющая, ху из ху.

Вот в Ланкиной комнате, прямо над нами жила себе Неля. Телка как телка, не лучше и не хуже многих. Училась горному делу, непонятно для каких целей и зачем. В группе была не из последних, и даже на фоне некоторых дам с потока ее, с небольшими оговорками, можно было бы даже считать неглупой, если бы не ее снобизм и высокомерие. А глупей и страшней этого я, пожалуй, греха не знаю.
 
Всем, наверняка, хорошо известно, что студенты «пройтись по матери» умеют куда органичней и искрометней косноязычных дворников. Так вот, этого-то наша Неля переносить и не могла, или, как выяснится, вид делала, что не могла. О, она фыркала, косила глазом, как взнузданная лошадь, а иногда даже бросала что-то презрительное, вроде: «скоты», «подонки», ошибочно считая это обидным для нашей закаленной братии.
 
Я часто говорил Ланке, что с такими позорными взглядами ее ждет вечное одиночество и скука, на что Ланка, со свойственной всем женщинам нелогичностью, отвечала: «Да брось, Рэд. Нормальная она баба, только замуж хочет».
 
И вот, жарит как-то эта самая Неля на кухне в конце коридора блюдо, вскормившее не одно поколение студентов, то бишь картошку с салом. Вдруг на плите перегорает последняя конфорка. Тык-мык, картошка-то - недожарена. Спускается она на наш этаж дожаривать. И дожарила. Тут Немезида взмахивает мечом, и где-то коротит. Пух, пых, свет гаснет. Нервы, сами понимаете, винтом. Хватает Нелечка свою раскаленную сковородку, и, выпустив из вида, что она спустилась на наш этаж, галопом скачет по коридору, теряя тапочки и взвизгивая от жгущего пальцы жарева. Пинком отворяет она дверь в свою, как она думает, комнату, где в состоянии умиротворенной неги торчат восемь парней с потока, ублаженных ящичком пива и развалившихся по кроватям. Видя в недалекой перспективе, при неясном свете луны, стол (ну, невозможна в этих пеналах какая-нибудь иная планировка трех кроватей и стола), она швыряет на него сковородку с недвусмысленной приcказкой: «А-х, бля», - отдувается и говорит: «Ну вот, жрите, суки! Я ср…ь пошла». Немезида тут как тут, - и свет включается. Все сидят, ошалевшие, Неля в красных пятнах, как в лишаях, и только наш староста Костик, этакий сибирский великан, совершенно невозмутимо придвигает к себе сковородочку: «А что, Нелечка? Очень мило с твоей стороны». И, как говорится в сказках и мифах, начала Нелечка спокойно жить да поживать, в обоюдном согласии с внутренним и внешним миром.

Вот что-то вроде этого, какого-то такого мимолетного, воспоминания промелькнуло в подсознании, пока я, овеянный родным и знакомым до самого последнего ингридиента конгломератом из запахов общаги, поднимался к себе на этаж. Поразительна скорость мысли.


                К-коэф.настроен.*Q-коэф.окруж.обстановки.

V скор.мысл.=---------------------------------------------

                N-колич.чел. * W-колич.алкоголя.


Пахло сортиром, кислым пивом, половыми тряпками, убежавшим борщом, детскими зассаными пеленками, и дешевым куревом. Еще пахло макаронами с чесноком, моргом и кафелем и гнилыми полами - ну, а так, по мелочи - книгами, дорогими духами, кожей и насилием, сыроватыми наволочками и развратом, весельем, дружбой, ненавистью и слегка любовью. Этот букет запахов пропитал нас всех до волос под мышками, создавая особенную, психологическую ауру в этих стенах. Этакое приятное, тонкое узнавание своего удела, своей планки, а попросту - родного очага.

На втором этаже какой-то щегол-первокурсник тискал и  слюнявил студентку, притороченную к дверям, судорожно, снизу вверх перебирая по ней руками, словно бухарик - гладкий столб на масленицу. «Бог в помощь»! - весело проорал я ему и по стертым половой тряпкой до галечных внутренностей, когда-то крашеным бетонным ступеням, взобрался на родной, третий.

В комнате на моей кровати с провисающей до пола сеткой, укрепленной по этому поводу чертежной доской, восседала ее высочество Лана Сергеевна, задрав и скрестив длинные ноги, являя миру сквозь колготки синеву своих ажурных трусиков. Над Сергеевной, прямо на побеленной стене красной краской были оттрафаречены две сентенции. Первая, небольших размеров, гласила: «Пиво делает человека ленивым! Оноре де Бальзак». Вторая, более крупная: «Пиво - жидкий хлеб! Серж де Одеколоне». Зовущего к поцелуям Ланкиного рта на месте не оказалось, на его месте виднелся кособокий шрам с торчащими из него черными заколками, а может, шпильками для волос. Сама же она, страдальчески морщась, терзала моей редкозубой расческой обвалившиеся на плечи каштановые пряди. Я так понимаю: каштановый - это коричневый? Или нет? Я не большой специалист в колориметрии, хотя, конечно, и не дальтоник, но то, что есть у Ланы на голове, напоминает самый обыкновенный коричневый лошадиный хвост, в лучшем случае - гриву. Ланка же с восторгом китайца, изобретающего порох, комбинирует из красящих шампуней все новые и новые оттенки каштанового и скоро неминуемо облысеет.

В ответ на мое «привет», она сказала: «П…ы…гвт», продолжая мазохистски истязать себя расческой.

Никогда не бейте женщин! Если же совсем «никогда» никак не получается, умоляю, старайтесь делать это как можно реже. Вы даже представить себе не можете, какой кайф они от этого испытывают. Прошу, не доставляйте им этого удовольствия. Мы, мужики, (скажем откровенно) - существа недалекие, ленивые и  самовлюбленные. И мы (я покопался тут в литературе), честно говоря, никогда их не понимали, и, вероятно, не поймем, ведь даже такой хитромудрый казуист как Ницше, не мог придумать ничего глупее, как посоветовать: «Идешь к женщине - не забудь плетку». Когда я слышу выражение «эмансипация женщин», меня коробит точно так, как если бы мне предложили разогреть огонь или размочить воду. Тавтология века! Кого и от чего собираемся освобождать, а? О, Господи! Это как павиан в клетке, сожрал банан, почесал яйца, потом подходит к дрессировщику и говорит: «Я, мол, вас освобождаю!»

Я представляю, что когда-то давным-давно, когда человечество только-только оторвалось от пуповины, поздним вечером в недостижимую, по тем и нынешним временам, отдельную благоустроенную пещеру в густонаселенном районе центра стоянки племени Ба-Бу-Бы, вернулась главный вождь и охотник Вам-Не-Дам. Мы, естественно, не можем знать точно, но можем предполагать, что, скинув с хрупких, натруженных плеч тушу задушенного леопарда, едва перебирая ногами от усталости, она добралась до шкур у кострища и, посасывая мозговую косточку, задумалась: «О, немые, слепые и глухие духи огня, воды и деревянной чурки! Спасите меня, я так устала. Ну почему я, палку-копалку вам в глотку, как вымирающая мамонтиха, должна целыми днями носиться по зарослям, добывая жратву? А домой придешь? Вау! И тут ни расслабухи, ни продыха. Во власть тащат. Одним диктатуру подавай, другим демократию. Достали. Компромат, интриги, дрязги! Фу, мерзость! Экономика - такое дерьмо. Охота, собирательство, рыболовство - каменный век какой-то. Какая тут, к хренам, экономика? Нет, нужны новые технологии. Да, это выход! Железо нужно осваивать. И опять все я»? Тут она с неприязнью глянула на мирно похрапывающего у костра упитанного, лоснящегося мужа: «А этот ублюдок целый день ходит и одним местом груши околачивает. Вон, даже пещеру как следует не подмел. Ну, уж нет! Херушки вам, а не матриархат»!

Вот так и повелось. Да захоти они сегодня управлять странами, занимать ведущее положение в семье и обществе, они провернули бы это в пять секунд. Ставлю флакон коньяка против кружки прокисшего пива. Но они, к сожалению, не так глупы. О, эта мужская спесь! Когда мы с тупой самовлюбленностью делаем научные открытия, ведем войны, занимаемся политикой и штурмуем космос, они мудро усмехаются: «Ах, чем бы дите ни тешилось, лишь бы титю не просило».

Возвращаясь к побоям, скажу: величайшее наслаждение своим превосходством они при этом испытывают. Это словно извращенное наслаждение властью, испытываемое сиделкой, дежурящей у постели закутанного в смирительную рубашку психа: «Ну, конечно, милый, ты у нас Наполеон, ах, ты Эмиль Золя? Ну хорошо, хорошо, только успокойся. Конечно, ты у нас Эмиль Золя.

- Ну что, был? - Рот у Ланочки уже находился на своем месте, потому что именно им она это и произнесла. Я чуть на задницу не сел.

- А где? В ментовке?

- Почему в ментовке? - в свою очередь заинтересовалась она.

- Ну как, Рыжий говорил. Весь поток - в ментовку, за Пашу.

- Глупенький, - ее рука нежно заелозила по моим волосам, которые, словно под воздействием электрического поля, заискрили и начали подниматься. Впрочем, подниматься начали не только волосы. Я, конечно, тут же полез целоваться.

Она нежно и обольстительно, как змея из собственной шкуры, извилась из моих рук на койку.

- Ну, ну, подожди. Прямо дотронуться нельзя. Ну, не могу я….

- А что такое? - спросил я уже все поняв и подумал: «Интересно, я всегда такой тупой, или моментами»?

Ланка подтянула прислоненную к тумбочке гитару, брякнула несколько аккордов и пропела:

В городском саду цветет акация.

Я сияю, счастья не тая.

У меня сегодня менструация,

Значит, не беременная я!

- Причем тут ментовка, Андрюша, вы как дети, ей Богу. Милиции больше делать нечего, как выяснять, кто нашу Пашу на три буквы послал. - Она отложила звякнувшую гитару. - Просто девчонки говорили, что их заставляли повестки по общагам разносить. Из военкомата. Может, кафедра подсуетилась? Посмотри-ка, что я нашла, - Я размотал газетный сверток на столе и ахнул. В свертке оказалась прекрасно изданная книга Рериха.

- Боже мой! Это же бешеные бабки, откуда? - Впрочем, когда Ланка «зацикливается» на каком-нибудь учении или религии, ей нет преград на море и на суше. Она уже была кришнаиткой, занималась даосизмом и ушу, древнеиндейским шаманством и японской магнетикой и всеми видами черной и белой магии, оккультизмом, спиритизмом и хиромантией. Я к ее заскокам всегда относился со спокойной иронией и сарказмом, постоянно рискуя после очередного надругательства над ее сегодняшними святынями не успеть увернуться от какого-либо тяжелого предмета, оказавшегося у нее под рукой.

Теперешний ее бзик уже с пару месяцев окунул меня (свои мистические опыты она почему-то, как правило, проводит на мне) в хрустально-голубой мир заснеженных горных вершин. Все это время меня охмуряли гнуснейшей, заунывной музыкой, заставляли заниматься самосозерцанием, самосовершенствованием и самоудовлетворением, выходя в астрал. Что такое «астрал», я не знаю, как не знаю, выходил я туда, или нет, но зато, когда я оттуда возвращался и спрашивал, не напоминает ли все это заурядный бытовой онанизм, меня объявляли дегенератом, обделенным духовной сущностью, низменным животным, лишенным природой дара понять, что такое Тибет. «Почему»?- резонно возражал я, - прекрасно понимаю. Тибет - это то же самое, что и миньет, только «тибьет»,- уворачиваясь от очередного предмета, летящего точно в голову. К полиандрии, практикуемой среди тибетских племен, она пока перейти не пыталась, и это как-то радовало.

- Нет, ну вот ты объясни по-человечески, какого лешего тебе там приспичило? - Ланка, переворачивая мизинцем спичечный коробок на столе, недоуменно уставилась на меня.

- Объясни, с какой целью ты обольстила Рыжего и вынуждаешь нас тащить тебя на скалы?

- Ну, Андрюша, а почему бы и нет?

- Брось свои еврейские штучки, отвечать вопросом на вопрос. (Нет, нос у нее точно еврейский.)

Вероломная, я уже точно знал, что меня сейчас начнут совращать. Ее глаза недвусмысленно говорили об этом. Ее руки и ноги говорили об этом тоже, а бедра, так прямо кричали это. Потом в меня как-то залез ее язычок, и моментально отошли на второй план скалы и Рыжий, и Тибет, и последнее, что я смог прошептать, уже кусая ее напрягшиеся соски, было: «А как же это, ну… месячные»? - и, проваливаясь  между восхитительных «растральных» колонн, услышать: «Глупенький, все хорошо, я пошутила».

Потом она, как всегда, плакала. Сейчас я все объясню. Что ни говори, а бабы - это один сплошной нескончаемый детектив с непредсказуемым настоящим и будущим, особенно во время «перепиха». Эта реакция на оргазм так же индивидуальна, как наколка или родинка. Это какое-то нагромождение детских страхов, снов, условных и безусловных рефлексов, настроения и возрастных особенностей. Ну, с последним более-менее понятно: я не геронтофил, как Бальзак, и тем более не педофил, как Набоков, хотя, конечно, и тут не исключаю эксперимента. В отношении Сергеевны с этим все благополучно - девица, как раньше говорили, на выданье, все при себе, все на месте: грудь большевата, но для меня это скорее достоинство, да и этот нос. Я ей говорю: «Признайся честно, как сумела ты исхитриться, презренная дочь Сиона, заполучить вполне приличную пятую графу в паспорте»? Хохочет, ведьма.

Так, о чем я начал? Да, ее слезы. Это какой-то кошмар! Она плачет, вы можете себе такое представить? Вы ее это самое, а она вдруг как зарыдает. Я первый раз чуть инфаркт не заработал. Нет, ну была как-то одна дама, которая соскакивала с кровати и тут же бежала на кухню чего-нибудь съесть, но вот плакать? Как говорит «князь» Франя пародируя дореволюционный говор: «Очень-с оригинально и беспримерно-с».

Вообще, поплакала она как обычно, правда, не так уж и бурно, и затихла, пристроившись на груди, как они это любят, а я - не очень, потому что Ланка имеет идиотскую привычку курить в кровати и постоянно сыплет на нее пепел - на грудь, а не на кровать.


- Ну, милый, мы будем сегодня пойти на скалы? - Взгляд снизу, который должен бы казаться просящим и заискивающим, уже уверенно поблескивал торжеством.

- Все. Если ты меня не берешь, я пойду с Рыжим. Уж он-то возьмет, а ты можешь делать вид, что меня не знаешь. Вот так. - И стянув со стола спички, бесцеремонно закурила, стараясь направить струю дыма мне в глаза.

- Ладно, родная, ты упертая, как триста китайцев. Только вот что, коварная. Пехом переть километров шесть. Все в гору.

- И еще, - я встал и закурил. С детства терпеть не могу представать под женские взгляды в голом виде - неэстетично,- если пойдешь, готовь к испытаниям свою роскошную попку, - и, присев на кровать, я хотел было шлепнуть ее по этой самой попке, но не удержался и ласково погладил.

- Ты за мою задницу не переживай. И вообще, при чем тут задница?

- Э-э, зайчик. Задница тут как раз при надом, - я злорадно заухмылялся, - на стоянке, зайчик, своя юриспруденция. - Тут я достал из-под кровати свои скальные остроносые галоши и угрожающе раскрутил их на шнуровке.

- Ну что, может, попробуем?

- Рэд, ты гонишь!

Попробовать мы не успели, так как в дверь попинали, и началась кутерьма с поиском и надеванием трусов, спортивных штанов и тапочек.

Вошел Рыжий, опять почему-то озабоченный, и даже не произнес  своего коронного общажного приветствия: Что, ****и! Не ждали? Вместо этого он пристально посмотрел на закутанную в простыни Ланку.

-  Оденься, ты, эксгибиционистка. Я отвернусь. - Та немедленно что-то фыркнула и начала одеваться.

Вы слышали? Говорят, что уже давно компьютеры вполне профессионально сочиняют  музыку. (Здесь необходимо отвлечься и напомнить: «Ребята, все происходило девятнадцать лет назад».) Нет, точно. У меня, между прочим, есть один знакомый программист ЭВМ, как-то мы с ним отоварили двух дружинников у ресторана «Восток», где и познакомились. Так вот, он в этих Эв-Э-Эм сечет конкретно, вот он сам и рассказывал. И я думаю: ну и пусть бы эти самые ЭВМ и научились бы, в конце концов, писать всю эту нуднятину, которой в полной мере, а скорее, сверх нее, изобилует мировая литературная проза. Всю эту бытовятину, эту мудистику, от которой воротит, как от самогона из резиновых автомобильных покрышек.

Вы пили самогон из резиновых покрышек? Правильно, и не пейте! Неподготовленный человек может от этого скончаться, ублевавшись вусмерть. Точно так же, как и от этой литературной деталистики. Загоняет такой автор пару-тройку героев в закрытое помещение и начинает это извращение, которое он именует творчеством.

Вот я воочию вижу, как сидит он, страдая и высасывая из своего «компа», словно из гнилого зуба, и, кстати, не лучше пахнущее: «Он робко кинул свой взгляд на стол, на котором стояла салатница с облупившимся лаком, пять чайных чашечек, шесть вилочек, мелко нарезанный хлеб на тарелочке на краю старенькой, но чистой скатерти и только потом посмотрел в ее доверчивые девичьи глаза». Вам уже мутно? Ну, вот и ладушки. Ну и оставим это любителям больших гонораров.

Я думаю, вам совершенно до одного места, чем мы там занимались в моей комнате до вечера, на кого смотрели и что ели, тем паче ничего существенного за это время не произошло, кроме того, что на скалы решили двигать с утречка, так как однокомнатник мой, Степочка, приволок бутылочку коньяка. Помнится, по поводу отъезда к бабульке. Мы её немедленно выжрали, а на скалу любой уважающий себя скалолаз в пьяном виде и не глянет. Тут уж-фигушки! Вы меня, если я под шафэ, на камень бульдозером не затянете - я трос перекушу и убегу.

И вот вечер. Да, еще пришел Очкарик. Ну, пришел и пришел. Рыжий было хотел его, как «хвоста, рубануть» (действительно, хвосты - бедствие общаги) и уже глубокомысленно завел речь об авиакатастрофах. Там самолет рухнул, там разбился. Летать, мол, опасно. А все почему? Самолетам много на хвоста садятся, вот они и ломаются. Я Очкарика отстоял, потому что он - еще один из немногих друзей. С Рыжим они сойтись ближе не могут, и тут (если использовать знаменитый трюизм про то, что, если гора не идет к Магомету…) cтановится ясно, что магометом среди них и не пахнет. Говоря по фраерско-философски, они - мировоззренческие антагонисты. Очкарик (собственно, кличка у него была Очко, это я уже, любя, переделал его в Очкарика) - по сути и духу, как говорят, - физик, а Рыжий - тот, несомненно, лирик. И с начала мироздания, единственной возможностью примирить их, был и остается  преферанс.

Только уселись за преферанс, произошел один милый, незатейливый пустячок, ну, один из тех славных пустячков, которые так скрашивают наше, прямо сказать, не слишком насыщенное событиями существование. Из узилища вернулся наш сосед из триста тридцать второй, Кузя. Он сидел в позе роденовского мыслителя на моей койке и был уныл, как осенний двухнедельный дождь. Все в нем было уныло и отвисше, и сам он выглядел, как скорбный Пьеро, так и не отыскавший загулявшую с Буратино Мальвину. Свои злоключения он поведал нам отсыревшим на нарах голосом, поминутно удивленно взметывая вверх правую бровь и как бы взывая к кому-то: «Ну, и что, мол, это я такого сделал? Я тих, добр и доверчив, аки агнец небесный, а все происшедшее - грязные  происки, наговоры, наветы и зависть завистников. А дело тут обстояло так.

Вчера, добрый и отзывчивый самаритянин Кузя, как говаривал когда-то «батюшка» Востриков, «не корысти ради», а исключительно из братских и дружеских чувств провожал своих землячков первокурсников в колхоз на очередную битву за замерзающий урожай. В том, что это было им предпринято исключительно из человеколюбия, мы сразу же усомнились, так как далее из его рассказа явствовало, что уже на вокзале Кузя омерзительно нажрался, преимущественно крепкими напитками, в обычной для вокзалов суете обретая  новые знакомства из числа отъезжающих. Отъезжающие у нас, в СССРе, не мыслят перемещений по стране без того, чтобы не принять на посошок.
 
Среди последних в то утро Кузиных знакомств, несомненно был кто-то из жителей села, так как в общаге он появился к одинадцати часам, покачиваясь от выпитого и от тяжести шевелящегося мешка, в котором оказался живой трех-четырехмесячный поросенок и литровая посудина деревенского первача.
 
Как Кузя умудрился пронести в комнату два тела (свое и поросенка), отнесем к разряду явлений необъяснимых и загадочных. И, может быть, все так и окончилось бы тихо и мирно, постепенно погружаясь в пучину исторической летописи общаги очередным анекдотом, если бы поросенок не повел себя, как последняя свинья.
 
Во-первых, извлеченный из мешка на белый свет, он вдруг начал пронзительно с надрывами визжать, вероятно, вообразив своим убогим поросячьим умом картину кастрации; во-вторых, сначала он прикинулся убежденным трезвенником и прямо-таки наоотрез отказался пить с Кузей принесенный самогон, которым тот пытался его напоить, как сказал сам Кузя, для успокоения. Помочь этому любителю животных было некому. Общага была пуста. Все находились на занятиях, и прошло не менее получаса, пока Кузя смог, наконец, загнать визжавшего собутыльника на кровать и влить в него полстакана. Добродетель и моральные устои поросенка растаяли моментально, как легкая туманная дымка. Что, впрочем, не удивляет. Свинья, она и есть свинья. Поросенок вдруг сделался агрессивным и наглым, и, в свою очередь, начал гоняться за Кузей, пытаясь укусить его за что-либо. Так эти алкаши еще некоторое время гонялись друг за другом, пока, устав, не улеглись спать, обнявшись, рядом с Кузиной койкой.
 
В таком виде их и обнаружила милиция, вызванная комендантшей Зинкой. Переночевав в вытрезвителе и оставив в милиции поразительную по лаконичности и красоте художественного слова объяснительную, Кузя привлекся к родному очагу и сейчас грустно ожидал, когда его начнут выгонять из института.
 
Оставленная в милиции объяснительная настолько меня поразила, что я не удержусь и приведу ее здесь полностью: «Двенадцатого сентября я, Кузин Семен Аркадьевич, провожал друзей на вокзал. С вокзала я пришел домой, в общежитие, со свиньей и лег спать. Потом пришла милиция, и меня забрали, потому что я был крайний».

Судьба поросенка осталась в тайне, хотя можно предположить, что единственный в его жизни пьяный дебош обошелся ему куда дороже, чем Кузе.

В картах наступил кризис жанра, по крайней мере, на одной шестой суши. Увы. Вот так приходят в упадок блистающие миры и империи. И вот: уже не поблескивает в свете оплывающих свечей тонкий золотой ободок монокля, разбрасывая струны светлых теней на  черноугольные лацканы смокингов, и темных - на белоснежный крахмал манишек. Не слышно, как ни напрягайся, музыкального треньканья хрусталя и шуршания ассигнаций на парчовой зеленой скатерти, а вместо солидного скрипа золоченого пера по отпечатанной типографским домом «Ясеневъ и сынъ», увитой вензелями пулечке - сиплые оттяжки «шариковской ручки» по тетрадному листу в клеточку.

За полночь. От времен, ушедших за бесноватый «семнадцатый» - только милое, зеленое булгаковское сияние абажура. В остальном же: туманная пелена, коктейль из запаха плебейского «Беломора» со своеобразным ароматом сигарет «Золотое руно» (какая все-таки мерзость), уже початая, третья бутылка дешевого болгарского коньяка и разрезанное поперек красных прожилок сало, негромкие переговоры играющих и Лана Сергеевна у окна, привалившаяся на подушки и перебирающая низким хрипловатым голосом звуки, а вздрагивающими тонкими пальцами - лучики струн.

« … Уходит час святой луны,

Когда она кругла и юна,

Когда мерцают галуны,

И саблями звенят драгуны».

- Ху - ху, хм, хм…, …святой луны, - гнусит Валерик, размеренно, как автомат, небрежными, от себя, жестами, и с выражением лица до того невозмутимым, что кажется похожим на  жуликоватого крупье, раскидывает карты.

 «Пуля» близится к концу,… хм…? Во…! Не набили б по лицу. Так не преминул бы срифмовать Сержик. Что мы имеем? Херню мы тут имеем. Валерик прет, как сумасшедший. Скрупулезно, твердо и уверенно от игры к игре.

- Я…, м…, тэкс, - пас.

Рыжий играет, ухмыляясь срезанной тенью половиной лица, как пьяный матрос, авантюрист в портовом кабаке.

- Ага, вот. Ну, братцы! Фортуна повернулась задом, а мы ее, голубушку, - в зад! Мизер!

Кузя уже давно обласкан стаканчиком, успокоен, обнадежен, утешен. И, вероятно, сладко почивает на своей, пахнущей свинарником, койке.

Мизер у Рыжего - фуфло фуфлом, ловленный-переловленный. Мы с Валериком открываемся и классически цепляем к его взятке приличный «паровоз» по масти. На следующей раздаче я заявляю восемь небитых червей и… все!

Валерик щелкает цветастыми подтяжками по худому торсу, довольно потягивается и, склонившись над листочком с пулечкой, шевеля полными губами, начинает подбивать бабки. Я наливаю пол стаканчика коньячку и подвигаю его погрустневшему Рыжему. Без всяких подсчетов ясно - Рыжий в «пролете». Хлопаю полстакашка сам и перебираюсь, отодвинув гитару, под вязь тонких Ланкиных рук, откидываю голову на самый комфортабельный в мире подголовник - на ее грудь.

Очко заканчивает сопение и бормотание над листочком, и, вздыбив очки на начинающий лысеть лоб, весело подводит итог.

- Гы, гы. Рыжий, ты влетел, - он подносит листочек к самому носу, - Вот, пятнадцать с горы, почти на степон. Ага, мелочь убираем. Рэдику - пятнашка, и мне - двадцатничек. Рэд, с тебя на меня, чирик с копейками.

Я, баюкаясь на Ланкиных вздохах, бормочу, чтобы он раскинулся с Рыжим.

- Ну ладно, ладно, орлы, - Рыжий снова плескает себе и глотает из стакана, как верблюд в Аравийской пустыне, воду из ведра. - Хрен с вами, я пролетел, - и все это с таким вызовом, будто мы ему пьяному карманы обчистили. - Но я-то играл в кайф, а вы? Ну? Просветите убогого. Вы то какой кайф словили? Бабки выиграли?

-  Да ладно тебе, - Валерик закуривает свою вонючую сигарету. - Гляди, кайф он словил! Гедонист хренов, эпикуреец доморощенный.

- Я, между прочим, рисковал, - когда Рыжий начинает заводиться, он принимается забавно щелкать пальцами, потряхивая рукой, как будто к пальцу сопля прилипла, - совершал, так сказать…, - щелк, щелк, - поступки. А вы? А ты? Ну, что? - щелк, щелк. - На «небитках» вылазить - ума большого не надо. Да вы, - он безнадежным взглядом, как врач, только что обнаруживший у своего пациента смертельные симптомы, глядит на Валерика и тыкает в него коротким пальцем, - вы и по жизни такие, без карт, - тут он изобразил на физиономии валериковское выражение: «История,… - поправляя по валериковски несуществующие очки, - …у г… ум… представляет собой интерес, уг…ум… только единственно тем, что законопослушна до аскетизма, - он снова стал Рыжим, - Тьфу, дерьмо»!

Вот ведь собака. Слово в слово процитировал. Именно так и выразился Очкарик на одном пьяном диспуте с недельку назад.

- Нет, Рэд, глянь, у него через слово - диалектика, закономерность. Козлы, сами себе напридумали законов, и сами по ним  развиваются.

Ладушки! Будет спор. Пошел он в задницу, этот слюнявый конформист Карнеги.

- Куда вам рассуждать об истории? Мелкотня! Вот, бля…! В «преф», на ловленную восьмерку, бздит мизернуть, а туда же…! О, политика! О, развитие исторического процесса! Определение того, о чем спорят, не выдумали, а туда же, до-о-оказывают!

Валерик вызов принял. Он переплел пальцы рук на своем худом животе, откинулся назад и задрал подбородок.

- Ты, Рыжий, не ори! Умеешь спокойно говорить? Давай побазарим. Тебя что-то не устраивает?

- Да, не можешь ты со мной спорить! Ты же делитель? Ну, делитель, а? Точно, точно делитель. А как ты будешь спорить, если вы можете только делить?

- Ты давай не темни.

- Что, не темни? Не знаешь, что такое делитель? Ну, ты же у нас математик, что, дроби забыл? Там черточка такая. Вверху делимое, внизу делитель. Вот ты внизу и есть.

Я вдруг спиной почувствовал, уж и не знаю каким образом, что Ланке это интересно. Я даже представил, как ушки у нее поднимаются, словно у насторожившейся собачонки.

- А спорить с вами, делителями, я не могу. Да и какого хера? Откуда у нас найдется причина для спора?

- Ну, почему же? - Валерик зря «подносил спички», уже и так все «горело». - Предмет спора не проблема! Ты же сам говорил, например, история?

- Да не может быть история для нас спорной проблемой! Ты что, не врубаешься? Ты делитель. У тебя своя история, у меня - другая. Нет, чё тут спорить? Если хочешь, я тебе свою точку зрения изложу, а согласен ты с ней, или как, - мне по барабану. Лады?

- Эй, Генадий Трофимович, во-первых, отдавай стакан, это не микрофон, у нас их всего два, а во-вторых, слазь с броневика - лысинку простудишь. Ой, е-ей, еб! - это Ланочка Сергеевна щипанула меня сзади, да так больно.

- Я вот что скажу, господа! Деление,… ну, само деление, как действие арифметики, мне никогда не нравилось. Нет, точно, еще со школы. Гниль какая-то! Почему? - Он задрал вверх папиросу. - Че вы ржете. Я серьезно. Сложить там, умножить - это пожалуйста, это сколько угодно. Отнять, в смысле, вычесть - сколько хотите, а вот, как делить. Стопики! Не лежит душа! Хоть ты тресни. Наконец, в классе в девятом, а, может, в десятом до меня доперло: «Гена, - сказал я себе, - ты натура цельная, а деление, по сути, - разрушение целого, поэтому оно тебе так не в кайф». Это так? Нет, ну, берешь нечто целое, законченное и кромсаешь его на ошметки. Послушайте, но ведь тогда по принципу целесообразности всего сущего быть не может, чтобы оно несло в себе позитив.

- Да не смеши ты, - Очкарик глянул на Ланку, - одно интересное женское место. Оно и так смешное. А как же деление клетки? Софист гнилой.

Рыжий встал, подошел к кровати и долго-долго смотрел на Валерика сверху вниз.

- Нет, господа. У него четыре глаза и ни в одном - совести. Может, выбить ему нижнюю пару, а? Для нормы. - Он вернулся на свой стул и уселся на него задом наперед, скрестив руки на спинке.

- А для особо тупых объясняю. Деление клетки не есть деление, а есть воспроизведение, то бишь - умножение. И вот. - Он снова отвернулся от Очкарика. - Стоп, себе думаю. Что же это тогда получается? Деление ведь - основной метод исследования. Ага, тогда, если с методикой лажа, то и истинность таких исследований под большим вопросом. Я начал размышлять.

- О… прогресс, Рэд, он размышляет. Раз-мышляет, два-мышляет.

Нет, эта Норильская язва меня доконает. Вот Очко, недаром  кликуха, ох, не даром. Сначала доводит, подкалывает, а когда «клиент» уже психует, горячится. Тут на тебе - кушай его, горяченького. Убийственно - с чувством, с толком, с расстановкой.

-  Слышишь, Очко, успокойся, достал! Чем вас, таких умных, в Норильске делают?

- Рэд, это старо и плоско, но тебе, как личности  думающей, скажу. Настоящего человека делают из него его голова и руки.

- А…! Это ты про папу Карло. Чурка били - чуркам стали.

Ланочка, голубка моя, вдруг как рявкнет у меня над ухом.

- Да вы можете, наконец, заткнуться!?

Меня она заткнула в прямом смысле, обхватив ручкой, а Вале­рика - с чисто женским коварством, отпустив ему ровно столько презрения (голосом, мимикой и взглядом), сколько мужчине требуется, чтобы немедленно заткнуться.

- Валера, не интересно? Иди кроссворды решай.

Ну и Валерик, хотя и очкастая сволочь, хотя и нуден, как бесконечная дробь, но - джентльмен! Это так же верно, как и то, что в граненом стакане четное число граней. Он даже, наверное, поболее джентльмен, чем мы с Рыжим, а ведь мы с ним до сих пор, пусть страшно стыдясь друг друга, но уступаем дамам места в трамвае. Так вот, Очкарик, естественно, сник, очки поблекли…. И…? Ага…! Сопли по губе потёкли! Это Одеколоша рифманул бы. К бабке ходить не надо.

- Светочка, вот ты скажи. Вот скажи. Чем вы, ба… женщины, отличаетесь от нас, а? Ну, вообще от мужиков. Ты только не витийствуй, - он покрутил зажженнной папиросой, рисуя дымные извивы, - давай простенько. Не надо про инстинкт материнства, эмансипацию. Ты мне женскую логику объясни.

- Что это он, орангутанг рыжий, на Ланку переключился. И чего это ему, образине, из-под нее надо? - подумал я и даже закашлялся, то ли от мыслей этих, то ли коньяк не в то горло попал.

- А я тебе скажу, чем. Вы делите больше. Нет, точно. И по­этому, кстати, дольше живете. Вот ведь штука - рационализм и деление поразительно продлевают жизнь. Да, да, вы, женщины, гораздо более рациональны, чем кажетесь. У вас делится все: мужчины, женщины, поступки, время, нервы, деньги, привязанности, радости и беды, удачи и неудачи, болезни, - он запутался в перечислениях и начал прокашливаться, хлопая себя по грудной клетке, как туберкулёзник, - проклятья, похвалы, ласки, и даже  любовь вы тоже делите. Да, не перебивай! Что, не делите? Нет? А как же тогда: вон, у Маньки - счастливая любовь, у Ваньки - несчастная, а у Глаши - платоническая? Делите, делите. Кстати, не могу понять парадокс: почему вы в таком случае более эмоциональны? Но! Вы - делители изначальные, и это - ваш крест. Я уж не знаю, Господь вам так удружил при создании, или матушка-природа - не суть важно. Чтобы вы перестали все делить, вам нужно или по фазе сдвинуться, или поить вас требуется… ага, регулярно! До поросячьего визга. Да, Светик, не обижайся ты, я ведь еще не закончил. Мужики - те еще хуже. Вы, - тут он задумался, окутавшись  клубами дыма, как Авачинская сопка, - вы делители, скажем так, естественные - Бог дал, Бог взял. А вот мужики - те делители в твердом уме и здравой памяти, вот что гадко!

Ух! У - у - у,… это мы уже проходили. М,… да-с, а грудь у Ланы Сергеевны - прелесть. Правый глаз почему-то сам закрыва­ется, а в левом какой-то мутный Рыжий руками машет. Чего-й это он там? А, это о природе человека. О,… Да! Это, конечно. Природа человека - это вам не матерное слово на заборе начирикать. Как там в этой песенке? Ага, вот: Спи глазок, спи другой, а ты, Ланочка Сергеевна, третий - не спи и все видь. Рэд. Рэд? Это какой такой Рэд? А, а-а, это я Рэд. Ну да, я. Что, посапываю? Тык. Ведь. Какая мечта? Самая большая? В детстве? Ну, а как же, помню. Октябренком хотел стать, потом пионером. Что, серьезно? Ну, училку хотел за грудь потрогать. Рыжий, математичку помнишь? Мы с ним ручки попеременки под парту бросали и лазали у нее трусики смотреть.

Короче, они меня достали, и я рассказал им, что у меня дей­ствительно когда-то была настоящая мечта. Э-ге-гей! Она была большая, как Эверест. О-го-го! Она была куда значительней и важней всех тех убогих мечталок, которые соизволили посещать меня позднее.

Родители, читающие эти, отнюдь не предназначенные для семейного чтения строки, если каким-нибудь чудом вы их все-таки читаете, умоляю вас! Без геронтологических заебов взгляните на ваше чадо и как угодно - обманом, лестью, хитростью - выведайте его главную мечту и осуществите ее. Ах, это так просто! Уверяю вас, это, по обыкновению, какая-нибудь вполне заурядная бытовая вещица, которую вполне по силам себе позволить. Увы, только детские мечты реальны, только они легко осуществимы. Зато уж будьте уверены, что на всю жизнь заслужили уважение вашего дитяти, так как, уважая его мечту, вы показали, что уважаете его самого.

Мой Эверест оказался незамеченным. И не потому, что родители - злыдни какие-то. А просто потому, что они со свойственным всем родителям эгоизмом считали, что гораздо лучше меня знают, что мне нужно. О, как я мечтал о велосипеде, молил их, чуть ли не плакал, а они, посмеиваясь, говорили мне, что для моего счастья и здоровья каждый год возят меня на море, и это, мол, куда дороже всяческих велосипедов. Ух, как я ненавидел это море и страстно, по-детски мечтал, чтобы оно исчезло, испарилось, провалилось в тартарары, лишь бы получить это никелированное чудо с педалями. А море, гнусное море, никуда исчезать не собиралось, и тогда я залазил в него и гадил, гадил со всей своей детской ненавистью, и вместе с какашками расплывалась во все стороны моя самая большая мечта.

- Вот! Рэд, умница! - Закричал оживленно Рыжий, едва я за­кончил, - Вот вам пример единого и неделимого!

И пошло, и поехало, и полетело. Мне такие их дискуссии - вот где стоят. Я, если признаться честно, - тугодум и, чтобы что-то сформулировать, должен все это обсосать со всех сторон и так, и сяк. И пока я что-то этакое умное обсасываю, эти шустрые, как детский понос, спорщики настолько убегают вперед, что выдуманное мной становится безнадежно неактуально.

Какое счастье, что я русский. Мне нравится наш язык. О, это язык страстотерпцев и романтиков. Это вам не немецкое тявканье или французский прононс и вообще - страшно сказать - снобы англичане обходятся без падежных окончаний. Ну, не халтура - целый язык, и без падежных окончаний? А отглагольные прилагательные нецензурного характера? Какая искрометность, какая внутренняя сила и страсть? Назовите мне язык, в котором было бы слово, состоящее из восьми согласных и одной единственной гласной, да еще, чтобы согласные шли подряд друг за дружкой. Ну, не можете? А в нашем языке пожалуйста - взбзднуть. Как на этом языке спорится? Какой взлет фантазии и лексической изысканности? Я обожаю присутствовать при спорах. Без мордобоя, конечно.

Вот тут-то и получился именно такой славненький студенческий спор. С перекрикиваниями, метаниями по комнате, оскорби­тельными эпитетами, виртуозными эскападами и ссылками на «древних». Это было зело интересно. И главное, стало понятно, что хотел доказать Рыжий, вся его скептическая, взращенная им самим, как садоводом - редкий кактус, концепция, открылась моему неповоротливому уму.

Валерик доязвился до того, что Рыжий сказал, чтобы мы все шли к кобыле в трещину, а сам он уходит спать.

Тут подпрыгнула Ланка, а поскольку она находилась подо мной, и я подпрыгнул. Нам до дрожи занятно было, как Рыжий раздраконит основной вопрос философии, поэтому мы его ублажили, пообещали молчать, как рыба об лед, быть ниже травы, тише воды, набрать последнюю в рот, ну и так далее. А Очкарик пообещал, что, если он еще сунется, то пусть Рыжий сам определяет, что ему с ним делать, а он только очки снимет.

- Ладно, - успокоился поважневший Рыжий, - вот предположим… ну… хотя бы вот такая аллегория, хилая, конечно, но потянет. Допустим, какому-то мелкому спиногрызу любящие предки дарят заводную игрушку. Что он с ней делает? Верно, играет. Игрушка дергает ручками, сепетит ножками, а спиногрыз сверкает единст­венным зубом и пускает от восторга слюнки. Так, что дальше? Потом в его маленькой головке появляются всякие мыслишки и вопросики. Ну, это естественно. И почему это, думает он, она не живая, а ключик повернул - и опять живая? И вот, он решает, что все ответы он раздобудет внутри, в полной  увенренности, заметьте, в полной, - Рыжий потыкал в потолок протабаченным пальцем, - что он, этот маленький мерзавец, все поймет, лишь туда заглянет. Поехали! Сначала он отрывает ручки, потом ножки, вскрывает животик и,… в недоумении смотрит на разлетевшиеся колесики и пружинки. Дальше - дикий рев и галоп под мамину юбку. Все как у Винни Пуха - был один интересный предмет, вот он был, и вот его нет. Нет, народ, это я упрощенно, но в общем - Рыжий  поглядывает на подергивающегося Валерика, - человек при рождении получает комплекс цельных вещей и понятий, так называемый мир. Стоп! - он отмахивается от Валерика, как от назойливой мухи. - Засохни! Я знаю, что ты сейчас скажешь. Что я отвергаю исследо­вание и познание, прочую муру в таком же духе, что я догматик, и всякие другие гадости. Я лучше сразу тебе все выдам. Чтобы исследовать что-то (я только называю это по-другому - пости­гать), так вот, чтобы постигать что-либо цельное, нужно иметь, как минимум, комплекс необходимых знаний. Как эти знания получить? А, милые мои, вот тут у нас с вами возникают расхождения. Вы начинаете добывать их варварски, то есть делением, а я думаю, нужно совсем иначе, - он слегка задумался, - по крайней мере, в общественных и гуманитарных науках.

- Умножением, что ли?- с гнилым смешком хихикнул Валерик.

- А ты не ржи, как баклан. Хотя бы и так, я сам это понимаю, а как вот объяснить - не соображу. Понятно, что в прикладных науках без анализа не получается, это инструмент херовый, неправильный, как микроскоп, которым гвозди забивают, но - инструмент. Ага! - он подскочил со стула и чуть не свалил на пол коньяк, который с ловкостью жонглера подхватил Валерка, и прижал к себе, откинувшись на койку. Очки у него при этом съехали с носа, а сам он, испуганно прижавший к себе бутылку, напоминал маму, укрывающую свое дитя от варвара.

«Варвар» тем временем, опершись на стол, метал в него громы и молнии.
 
- Да, родной, даже тут…! Даже тут, где ты дока и ас, мать твою! Даже тут, куда, как ты думаешь, я и сунуться не смей, в твоей долбаной математике и то есть уязвимые места. Что, не так? Не надо делать такую рожу и смотреть на меня, как на идиота. Я не настолько еб,… шизанутый, чтобы запретить арифметику, алгебру и высшую математику. Делите там себе на здоровье. Почему? Да потому что время подошло. Пришел тот возраст, когда спиногрыз не только разобрать, но и собрать обратно может свою игрушку. Поэтому, милый, в твоей любимой математике и появляется, все больше и больше, вещей целостных, неподвластных делению. Я тут пробил одну подпольную статейку нашего самиздата, где очень популярно доказывается, что истина, при математическом подходе, настолько удалена от уровня знаний современной науки, что ты пока и думать о ней не моги. Но ты постигнешь ее, сразу всю свою математику, в полном объеме, когда придет время. То есть ты придёшь к истине тропою синтеза. Вот тогда тебе откроется путь к еще более дале­кой истине, и снова ты будешь идти к следующему уровню, может быть долго и мучительно, а может, быстро и радостно. Я не знаю.

- Ну, ты тут нагородил, - Валерик поскреб залысину, - без ста грамм не разберешься. - Он вылил оставшееся в стакан, и все молча хлебнули по глотку. - И когда же, по-твоему, наступает сей момент истины? - он все еще по инерции язвил, но было заметно, что очень и очень задумавшись.

Рыжий снова закурил, пустил долгую струйку дыма, выпятив нижнюю губу, и сказал:

- Не знаю. Черт…! Я могу только предполагать. Вот, люди всегда воевали, да? Причем, по дурацким поводам, а часто и вовсе без повода. Отчего бы, а? А все просто. Осознанное деление порождает зависть, зависть рождает войну, война порождает смерть, смерть есть отсутствие движения вперед к следующей истине. Вот оно, настоящее единство и борьба противоположностей. Деление, как объективное зло, всегда проигрывает, но тут же появляются новые делители, лжепророки, искусители, и все начинается сначала. Человек всегда объединялся, а его всегда пытались разделить. Все великие завоеватели прошлого создавали империи не ради забавы и корысти. Они это делали, чтобы стать сильнее, они шли к этому неосознанно, но тогда было их время. Потом Господь дал человеку шанс. Появилась религия, способная объединить все человечество. Да, родной, вот тебе, кстати, переход из одного уровня сознания к качественно другому. Но буквально тут же, через четыреста с небольшим, лет, возникает ислам. Принципиально нового он к нравственности не прибавляет, а к христианству становится непримирим. Отчего бы это, а? Само христианство половинится, потом дробится ересями от каких таких радостей? И вот, наконец, появляются высоколобые делители и придумывают классы. Вот этих-то я бы в колыбельке давил. Но заметь, качество человека уже другое. Что отсюда капает? А то, что при этом качестве открываются совершенно иные перспективы в науке. А война, вот она, туточки. Вот тебе ответ на первую и вторую мировые войны и Хиросиму иже с ними.

- Знаешь, что-то в этом есть, только больно упрощенно все как-то. И ты с этим поменьше митингуй.

- А мне нравится, - Ланка внезапно заговорила у меня над ухом, и я даже вздрогнул от неожиданности. Забыл совсем про маленькую.

- Митингуй, не митингуй, ничего не сделаешь. А как хочется хоть что-нибудь этим гандонам воткнуть.

Очкарик молчал, задумавшись, словно переваривая услышанное, а может возражения искал. Рыжий же, как будто раздавленный  своей беспомощностью, тоже молчал, опустив к полу орангутанговые клешни.

- Генчик, - Ланка говорила ласково и вкрадчиво, словно бо­ясь его потревожить, - а как ты его себе представляешь?

- Кого? - Рыжий нехотя, как бы думая о другом, взглянул на нее.
- Ну, этого, нового человека.

- О, Светик, ты хватила. Откуда же мне знать. Я только фантазнуть могу. Или вот, ты Евангелие почитай.

- Гена, не туфти. Мне интересно, что ты думаешь.

- Ну, хорошо. Вот тебе пример, - Рыжий опустошенно и нехотя начал рассказывать, не поднимая головы.

Я однажды вычитал в каком-то журнале, там то ли рассказ был, то ли очерк, короче, не помню. Так вот, такая история: во время войны, в одном из северных морей немцы пустили ко дну наш транспорт с пехотой, ранеными, ну, в общем, людей - куча. Что такое северное море, все в курсе, ну, Рэдик точно, ты, Валерик, норильский, не мне тебе объяснять, а для Светочки скажу. Нахождение в такой воде, она там градуса три, четыре, - это пытка, намного хужее нашей патриархальной дыбы. Ну, конвой был  фуфло, - пара катеров. Они и уцелели. Вот и пособирали сколько могли, осели по борта и… - все. Больше взять нельзя. А сотен пять еще плавают. Собрались отваливать. Но, если бросишь сейчас  людей, они еще час-полтора будут умирать в страшных муках. Вот капитан одного из катеров  развернул свою шарманку, и проутюжил винтами по головам. Очевидцы с катеров уверяют, что последним видением была погружающаяся в море рука, - тут Рыжий, сжав кулак, оттопырил большой палец, - показывающая вот так! Ну, Светик, что скажешь? Капитан прав? Нет, Рэд, уймись. Пусть она.

Лана Сергеевна, явно не готовая ответить вот так вот, сразу, поэтому она, как и все дамы, когда им нечего сказать, поводит плечиками, стреляет глазками, шевелит нижней губкой, вскидывая ее на верхнюю.

- М… Эм… Он избавил их от мучений? - Рыжий разводит руками: да, мол.

-  И выхода не было? - Рыжий опять молча демонстрирует, что вот, мол, ничего не попишешь, не было.

- Ну, тогда…. Я, думаю, что он сделал правильно. - Говорит, наконец, Ланка, оглядывая нас с Валеркой, просящим подтверждения взглядом.

- Ну, а вы, что скажете, соколики?

Валерику явно не в кайф решать сейчас нравственные  про­блемы далекого капитана? и он отстраненно пожимает плечами. Он серьезно думает над новой моделью мировоззрения.

Я же, с легким сердцем, говорю.

- А что? Все верно. Кэп молоток. Ладно, хоть духу хватило. Это что-то вроде: Пристрели, командир, вдвоем не выберемся. Так что все - тип-топ.

Тогда Рыжий, с устремленным в темное окно взглядом (такой взгляд у молодого Ульянова с картины «Мы пойдем другим путем»), тихо сказал: «Ну вот, а человек с качественно измененным сознанием ни слова бы не понял из того, что я тут нарассказывал. Он не знал бы такого понятия, как война, а уж на то, что человек может убить другого человека, он, скорее всего, отреагировал так же, как мы  сейчас, - если кто-то объявит, что он завтра, скажем, проглотит луну».

- Эй, подождите-ка с будущими идеальными альтруистами! Да­вай-ка, Рыжий, я тут что-то не всасываю, даже в общем, твое понимание общества. Ты что, не признаешь, что существуют классы? - Валерик спросил это, как бы испугавшись, что Рыжий покусится на основу всего, от чего как от каменной глыбы, он, всегда от­талкивался. А Рыжий взял, да и покусился.

- Да, не признаю, - спокойно сказал он. - Более того, не вижу никакой надобности в их необходимости. С таким же успехом я завтра могу объявить класс рыжих, угнетенных по цветовому признаку.

- Ну, ты съехал. - Валерик был уже на коне, так как попра­вил очки и ринулся в бой.

- А средства производства ты тоже не признаешь?

- Нет, средства производства как раз признаю. Только не понимаю, почему владение ими нужно выделять в какой-то класс, равно… (слышишь, Очко, я с тобой скоро по-человечески говорить разучусь) как и не владение. Короче говоря, я не вижу ни хрена хорошего в том, что вы, делители, вновь делите людей на богатых и бедных.

- Но ты согласен, что те, у кого что-то есть, защищают свое?

- Согласен, но не все, и это не исключения, а скорее правило. И вообще, хочешь, я тебе в двух словах объясню всю твою классовую борьбу, а заодно и все твои долбанные революции.

- Сомневаюсь.

- Это просто, родной! Сегодняшнему человеку с плохими стар­товыми условиями гораздо проще стать Чапаевым, чем Ломоносовым. Да елки, что за бред вы понапридумывали. Если, скажем, сравни­вать с живой природой, на которую вы, материалисты, молитесь. Посмотри, там как раз сплошь и рядом условия существования одного и того же класса разные. Ну вот, березы здесь красавицы, да? А наши, полярные, - доходяжки? Просто там гибнут больше.

- Слушайте, господа, а может завяжем? - Глаза у меня давно начали смыкаться, а ждать, когда они выйдут на новый круг безнадежного спора, мне совершенно не улыбалось.

Лана Сергеевна выкарабкалась из-под меня, мягко потянулась, сверкнув из-под маечки полоской животика.

- Э-э…эх, мужика бы!

- Где я тебе в два часа ночи мужика найду? - Плоско и старо сострил я, и никто даже не улыбнулся.

- Рыженький, - Ланочка положила руку ему на плечо. Он был  чуть ниже ее, и это выглядело забавно. Ты про то, что обещал, помнишь?

Рыжий, смущенно оправдываясь, глянул на меня: вот, мол, видишь. Они вышли за дверь, а я пошел поставить в октан, недоеденное сало, и сквозь щель неплотно прикрытой двери увидел… лучше бы я этого не видел. Они, суки, стояли и целовались. Я даже головой тряхнул для верности, не мерещится? Нет, не мерещится. И голова ее, склоненная вниз и чуть набок, и лапа Рыжего, обхватившего ее голову по девичьи, из-за низкого роста. И ничего! Знаете? Ни застилающей пелены ярости, ни бурь негодования, как врут во всех этих сусальных книжонках, - нет. Ни-че-го! Я убрал бутылки под кровать, расстелил  ее, разделся и лег, и через две- три минуты пришла Лана Сергеевна, мигом разделась, нырнула ко мне, и мы спокойно занялись любовью. Хотя вру, конечно. Какое там на хрен спокойно? Я брал ее как последнюю тварь, стараясь сделать больно, и вот чего до сих пор не пойму, так это того, что она ревела такими слезами, что оставалось заподозрить в ней законченную мазохистку.

Нас утро встречает прохладой. Из песни слов не выкинешь, как и прохлады из этого утра. «Какой кретин оставил открытой  форточку», - просыпаясь, ругаюсь я про себя, и, вспомнив, что  кретин, - это я сам, зарываю холодный нос в тепло Ланкиной гривы. Она спит, повернувшись ко мне спиной, отпятив попочку, и я прилегаю к ней по всей длине, от пяточек до шеи, как водолаз­ный костюм, и тут же получаю ощутимый толчок острым локотком. Ох, не любит Лана Сергеевна просыпаться. Зла она у меня с утра, ох зла. Я всегда, когда мы спим вместе, прямо с подъема начинаю перед ней шестерить.

- Белочка, подъем. Труба зовет! - Ноль внимания, фунт презрения.
 
- Ланчик, вставай, скоро дядя Рыжий придет. Лана Сергеевна, вам кофе подать в постель, или мне пойти на хер?

Наконец, она тяжело просыпается, щурится, ворочается и, в конце концов, затащив все свои шмотки под одеяло, начинает, извиваясь под ним, одеваться.

- Брависсимо, Андрюша! - Я радуюсь себе и своему состоянию. - Вот так, миленький ты мой, - говорю я себе в миллион первый раз. - Три коньячка за вечерок, потихонечку, и покушать, и баста, и никаких похмелий, и никуда не нужно бежать, блевать и корчиться, и умирать в хлорированной воде тоже сегодня ни к чему. Нет, умницы все-таки были древние - даешь умеренность!

Ланка, все еще хмурая, как Северный ледовитый океан, есте­ственно, отправляется на свой этаж сварганить чайку. Естественно потому, что с какого хрена в моей комнате заварка? Я же начинаю вдумчиво и тщательно собираться.

Я, если говорить прямо, - человек поверхностный и безала­берный. Это факт, и перед ним я покорно склоню голову. Но скалы. Как бы это сказать? Да, вот как. Скалы, это как-то вне меня, так что моя безалаберность здесь ни при чем. Скалы - это святое, и я становлюсь дотошен и мелочен, как самый последний жид-скупердяй. До самоотвращения. Но зато, вот вам крест, - я еще ни разу ничего не забыл, отправляясь на скалы.

Я вновь и вновь перетряхиваю содержимое своего рюкзачка.
- Так. Галоши мне? Есть. Галоши Ланке? - Лечу на пятый этаж к «Свистку», он из компашки «Мяу» (занятные ребята, как-нибудь расскажу), и он очень мелкий, ножка - как раз Ланкин тридцать седьмой. Курево, соль, спички, канифоль (присыпка), рэпик - веревка для подстраховки, пара костылей. Так, все. Остальное купим.

Облачаю свои худые телеса в потертые кожаные штаны, натяги­ваю «вечный», потрёпанный красный свитер (из-за него, кстати, и кличут Рэд), волосы по лбу перехватываю белой шелковой лентой, еще один наш отличительный знак, и вот…. Кода. Финиш. Все! Нет Андрюши, умер. Был, был, и весь вышел. Есть «антик» Рэд!

Рыжая сволочь опаздывает на пятнадцать минут, и мы с Ланкой успеваем попить чайку. Наконец появляется Рыжий, озабоченный и деловой. Спускаемся на вахту, где нас ждет небольшой сюрприз. Прямо на столе у вахтера рассыпана стопочка повесток, среди которых мы без труда обнаруживаем адресованные персонально нам, с уведомлением, что четырнадцатого сентября, то бишь, сегодня, нам надлежит явиться в военкомат для повторного медицинского освидетельствования. В ответ на эту наглую повестку я протяжно пропел, мол, напрасно старушка ждет сына домой, Рыжий матюгнулся, а Ланка, так и вовсе внимания не обратила.

Народ у нас всегда прав. Кто посмеет сказать, что народ не прав? А я вот возьму и посмею, и вообще, одному такому народному анониму, который приложил руку к сочинению поговорки «Умный в гору не пойдет», я ноги бы повыдергивал. А куда, интересно он пойдет? В болото? Дулю с маком! Умный-то как раз и пойдет в гору. Собственно, до горы еще, как до Москвы на хромой кобыле, хотя угнетенно-урбаническое состояние постепенно светлеет, душа, как бы исподволь, очищается и, если еще точнее, хм, да:

«Отступник света, друг свободы

покинул он родной удел…»

Именно так, Александр Сергеевич, спасибо, родной!

Но что за рожи кругом? Что это за суета? Причем, суета хилая, ненужная, серая. Нет, это не город, где я живу. Это прямо какой-то увеличенный музей восковых фигур мадам Тюссо. Бледно-восковая немощь и тысячи равнодушных глаз, из которых сквозит скука и озабоченность. И куда же, интересно, они все едут? А-а, на работу. Эй, плюньте на хер на такую работу, если на нее приходится ходить с такой харей. Так и хочется взять за грудки вон того, в сером полупальто, потрясти, чтобы заколыхалась эта свежевыбритая физиономия с едва заметным свежим порезом, приоткрылись совиные веки, и крикнуть в эту рожу: «А, в три  бога, господа, через козла голову, в пролив Дарданеллы, твою мать! Идем, я покажу тебе жизнь, козел»!

Автобус у нас свой. Вернее, автобус-то государственный, но водитель на нём - «антёнок» Костик. И, скорее всего, пассажирам того  маршрута, по которому он сегодня работает, придется в течение полутора часов топтаться, матерясь и нервничая на остановках. Должен же он нас отвезти.

Костик лихо подруливает к площади, разворачивается и, не заметив нас, бегом бежит в диспетчерскую, - урод. В это время из автобуса отрыгивается десятка три-четыре озабоченных, и десятка два таких же озабоченных успевают туда загрузиться. Костик возвращается и, наконец, замечает нас.

- Бэц, орлы! На камушки  наладились? - Худой и длинный, когда он разговаривает, то двигает, или даже как бы подергивает конечностями. Впечатление такое, что вот-вот в пляс ударит.

- Костюля, подбрось, а. Так ломает на рейсовый топать. - Костик прищуривает один глаз и половину узкого рта.

- Так, орлы, что раньше молчали? - Он покосился на  напол­няющийся автобус, - их оттуда сейчас фосгеном не выгонишь.

Вдруг впалая его физиономия ехидно ухмыляется (любит он, черт, приколы).

- Ладненько, спробуем! Идем в переднюю. Да, все готовые в умат, ясно? - и первый, пошатываясь, побрел к передней двери.

Забираемся всей компанией в автобус, и начинается: хвата­емся нетвердо за поручни, переругиваемся, глаза - стекло, по которому выступает пьяная испарина. Класс! Артисты! Большой театр, и все тут. Солирует Костик, повиснув на перекладине складывающейся кожаной сосиской.

- Бр-а-ат-ва, че за базары, почему стоим!? Рыжий, какого,… мы тут стоим?

- В натуре, Костюля, опаздываем. Водилы, козла, нету, - подыгрывает Рыжий.

Автобус глядит на нас с нескрываемым презрением, как на прокажённых. Говорочки, шепотки так и порхают между хозяйственными сумками и портфелями, взмывают к прикрывающим угри шляпам и дешевой косметике, мечутся между синтетическими плащами и уцененными пальто.

- Надо же, с утра….

- И такие молодые….

- Совсем всякий стыд потеряли….

- И девка с ними…. Смотри, тож пьяная….

- Не робей, бр-а-ат-ва! - во всю веселится Костик. - На-а-ро-од, спокойно! Нет водилы? На хер нам водила! Сами поедем, твою мать, - и он, пьяно клонясь из стороны в сторону, лезет на водительское место. Рявкает и начинает урчать двигатель, а толпа, как из холерного барака, давясь и толкаясь, ломится на улицу. Последние выпрыгивают уже на ходу. В автобусе остаемся только мы и сухонькая бабулька в блестящей, лоснящейся кацавейке, закутанная в шерстяной платок почти до резиновых сапог.

- Ты что же это, мать, не убежала? - удивляется Рыжий, подсаживаясь к ней и по сыновьи полуобнимая.

- А вы, сынки, меня не обманете. Петька, вахлак, зятюшка мой, пьет, ирод. Чай, научилась ужо, выпимших-то различать.

- Вот это, бабуля, даешь! Да, ты у нас физиономистка. Ура бабульке!

Летим на солнечном автобусе, играющем всей своей свежевымытой внутренностью жизнерадостно порхающими тенями. Хохочем вместе с веселой бабкой.

- Куда тебе, мать? Ура, братва! Костюля, нам по дороге. Шеф, доставить бабулю к подъезду. Счастливо, мать!

- Спасибо, сыночки!

И вот, Костик умчался на сверкнувшем желтым боком автобусе обляпанном солнечными пятнами, а мы легко зашагали по асфальтированной  дорожке между ощетинившимися хвойным частоколом склонами, прямо в небеса.

Дорогу в ад я описать не могу, пока не посетил, если кто интересуется, - это к Данте. А эта дорожка, по которой мы шли, несомненно, могла бы быть дорогой в блаженство. И воздух, не захарканный смогом, и небо у конечной цели…. Но нет! Язык мой немощен и сер для того, чтобы описать это. Я впервые завидую  таланту Паустовского. Вот Георгий Константинович бы… Стоп, тьфу, Георгий Константинович - это Жуков, Паустовский, вроде, Константин Георгиевич. Так вот, он бы наверняка смог уловить и описать то неуловимое и мимолетное, что отделило нас от потерянных, согбенных жителей мегаполиса, шаркающих сейчас на свою ежедневную каторгу.

Я люблю идти вслед за женщиной. Ну, а уж за Ланой Сергеевной, так это сам Бог велел. Задик у нее весело пружинит, подергивается, и вся она - как часы с кукушкой, и этот задик, как маятник, плавает ритмично справа налево. Трико обтягивает ее так, что на бедрах заметны ямочки. На правой ножке лямочка трико вылезла из полукеда и сиротливо стукает его по заднику, в такт шагам. Иногда открывается кусочек ступни с внутренней стороны, там есть такая косточка, вся в синеньких прожилках…. Если ее поцеловать - просто шалеешь.


Она идет, свесив к Рыжему распущенную гриву, и он что-то ей втирает. А я иду себе потихоньку сзади и думаю о том, что лицезрел вчера. Беда только, что придумать ничего путного не удается. Может, это был просто дружеский поцелуй?  Да, да, да, конечно, конечно. Не видел я дружеских поцелуев? После такой вчерашней «дружбы» у меня вполне может появиться перхоть, если спилить выросший «дружеский» результат. Нет, может, поцелуй был просто дружеский, но перерос…? Да брось ты, размазня! Продали тебя, как падлу! Так что она - стерва? Конечно. Где ты видел женщину и не стерву? Обидно, что любимая стерва! Ясное дело. Любимая стерва или стерва любимая - тут хоть круть-верть, хоть верть-круть. А ведь раньше-то все номально? Да нет. Бред, бред - не было у них ничего. А откуда знаешь? У него, между прочим, прибор - о-го-го-го-го!

В конце концов, я на все плюнул. Так хорошо шагалось, дышалось и жилось. Шарк-шарк, и все ближе, ближе к небу.

Постепенно горы зажимают дорожку обросшими зеленой хвоей боками. Асфальт и бетонные бордюрчики по краям, на которых можно прочесть всю географию родной страны, постепенно исчезают. Горы давят цивилизацию, и она сдается. Только последние ее мазки - спиленные пни и возле них сколоченные лавочки - все еще появляются на крохотных полянках. Идиотская мысль чиновника расставлять в лесу лавочки. Все равно, что влюбленным перед свадьбой подарить ребенка, чтобы время зря не теряли.

Наконец, от дороги остается дорожка, потом и она разбега­ется тропками, петляющими меж стволов. Та, по которой идём мы, перепрыгивая через сплетенные корни, круто поднимается вверх. Начинают болеть икры - это вам не по лестнице подниматься.

Выходим к первым камням, Ланка замирает, руки непроизвольно опускаются и челюсть тоже: тело земли разверзлось, и оттуда бородавчатыми фаллосами и струпьями торчат черные скалы, величественные и неизменные. Люди мелкими букашками ползают между ними. Ничтожно мелкие, больные и кусачие.

Перед нами «Первый» столб, у подножья «Слоник» - огромный валун, величиной с двухэтажный дом, в самом деле похожий на прилегшего отдохнуть слона. Здесь часто перед броском на скалу собираются компании, наших - никого.

Ох, как я понимаю Ланочку. Она от восторга дрожит и све­тится. Я впервые точно так же обалдело ходил, как потерянный, и притрагивался к шероховатой каменной коже, не веря, что такое может быть.

Вдруг Сергеевна испуганно вскрикивает, а кабарга Муся, взбрыкнув, отскакивает назад. Нас с Рыжим она узнала, а носом ткнулась почему-то в Ланку. Муся убежала на пару шагов и остановилась с недовольным видом: Ну, что это за идиотские крики? - И, вопросительно поблескивая коричневыми глазенками, уставилась на нас. Мы с Рыжим подзываем Муську, кормим ее хлебом с солью и Ланка наконец решается погладить ее мягкую шерстку.

- И ты, свинья такая, меня сюда не приводил! - Сергеевна пытается меня поколотить, но я, как макака, вскарабкиваюсь по отвесной стенке на Слоника и оттуда делаю ей нос. Ланочка пытается проделать то же самое и терпит фиаско.

- Ну, ты зад отрастила. Как теперь лазать будешь?

«Туриков» тем временем становится больше и больше. Меня это страшно нервирует. Я их не люблю. Во-первых, засранцы с кучей мусора, во-вторых, засранцы с краской, только и ждущие, чтобы на вечных камнях моих скал написать свои гадкие имена. Козлы. Я даже  Остапа Бендера перестал уважать. На фига он хотел на скале написать: «Киса и Ося были здесь»?

Подходим к самому величественному и представительному, «Второму». Сергеевна немедленно изъявляет желание туда залезть, но мы с Рыжим уверяем ее, что все еще впереди, и она непременно испытает это удовольствие. По едва заметной, но хорошо утоптанной тропинке спускаемся к избе «Анты».

Что такое изба? На этот вопрос вам ответит любой заштатный археолог: место, где люди ели, спали, прятались от непогоды и воспроизводили потомство.

Вот, наверное, офигеют ученые будущего, если вдруг откопают «Антов». Могучий накат из бревен, навес над ним, тоже без всяких там «брезентов и целлофанов». Закопченный очаг, обложенный потрескавшимися от жара валунами. Деревянные идолы, вырезанные в столетних пнях, со злобными, страдальческими или веселыми лицами. Все это неопровержимо будет свидетельствовать о том, что поселение датируется, по крайней мере, верхним неолитом. Однако эти ребята наверняка очень удивятся, раскопав четырехметровую  яму    для мусора, наполненную преимущественно пустыми бутылками, пустыми пачками из-под сигарет и пустыми банками из-под «мифологических» шпротов и килек. Вероятно, найдется среди них умная голова, которая предположит, что это стойбище неких бунтарей, схимников двадцатого века, отвергших цивилизацию, и, по большому счету, он будет прав.

Среди «отвергших цивилизацию» находились люди с совершенно разным социальным статусом, материальным достатком и весом в обществе. В разное время в нашу компанию, которая состояла примерно из тридцати человек, входили: студенты, рабочие, медсестры и врачи, педагоги, хулиганы, официанты, хоккеисты с мячом, работники горцирка и даже один руководитель симфонического коллектива. Основной критерий приема мог бы звучать так: «Ты можешь быть всем, только не говном»!  Мужской состав на стоянке именовали «мужиками», женский - «тетками».
 
Поразительна и загадочна страна наша. Удивляться Родине не устаешь никогда. Все жители имеют клички. Когда человек говорит мне, что у него никогда не было клички, я сразу же смотрю на него с подозрением: или врет, или такой гад, что даже клички не дали. Мало того, что мы от всего мира отличаемся наличием отчеств, так еще и клички нам подавай. Ну, а в кампаниях без кличек, как в бане без пива.

От «Второго» мы возвращаемся на стоянку. Там только две тетки - Марго и Шара.

Марго - сухощавая, высокая, с жесткими, мужскими чертами лица. Ну, не мужеподобная баба, как вы, наверное, подумали, а вполне-вполне женщина.

Шара - полная противоположность. Белокурая куколка с ангельским взглядом. Сколько мужиков ломали об нее клыки, вспомнить страшно. Они всегда, когда впервые попадают с нею на камень, начинают ей помогать. Поддержать, подстраховать, подсадить. Старые Анты, глядя на этот маразм, с трудом пытаются не описаться. На камнях этот «ангел» лет с пяти, и ходит без рэпика такие хитрушки, по которым мужики в связке ходить опасаются.

Они с Марго даже Рыжего в этом году «купили». Приходят как-то со скалы и заявляют, что нашли такую заморочку, куда мужикам соваться - только репутацию изгадить. Рыжий, конечно, на дыбы, в полном соответствии со своим идиотским взрывным характером и их задумкой. Клянется мамой, папой и чуть ли не мужским достоинством.
 
Поспорили. Если Рыжий проигрывает, то весь сезон чистит вместо них картошку. И что? Бился он, бился, чуть не спланировал, рэпиком привязался, три раза вниз уходил, «маятником» всю жопу исколотил. Хрен вам, расходитесь по домам! В конце концов, сел, болезный, «заплакал» и сказал, что тут пройти нельзя. Короче, этого не может быть потому, что этого не может быть никогда. Он был прав. Пройти там действительно было невозможно. Но в одиночку. А вдвоем - запросто. Длинная Марго падала на руки и зависала над «отрицалкой», а Шара по ней, как по мосту, перебиралась и ее потом вытягивала. Весь сезон Рыжий страдал, как шлюха в гареме у падишаха. Толпа на камень, а Рыжий на картошку. Он, бедолага, даже поседел от страданий.

- Бэц, тетки!

- Бэц! Рыжий, картошку не поможешь почистить? - Это у Марго теперь вместо здравствуй.

- А где народ?

- Спеля (спелеолог) Трефа, Мышонок и Чика на «Перьях». Туриков грабят. Сименон с Биркой к вечеру должны подойти. Граф и Сюзи в питомнике. Вы как, пробежаться или с ночью? Рэд, и откуда ты красивых теток приводишь?

Вот вылезла, коза худая. Сюзи на стоянку я приволок.

- Ага, вот почему он целый год брать меня сюда не хотел. - Сергеевна умеет вовремя включиться в разговор. Коммуникабельна она у меня, черт бы ее подрал.

- Ша, тетки! Вы ставите под угрозу мою будущую семейную жизнь.

- Вот как? - Ланка явно заинтересовалась. - А почему я об этом ничего не знаю? Кстати, - она наклоняется поближе ко мне, - а где у вас тут…. Это,… ну…?

Я показываю ей на деревянную стрелку с надписью «Шхельда», указывающую на неприметную тропинку. Внизу под стрелкой «М», вверху - «Ж», во избежание случайных встреч. Идешь, стрелку поворачиваешь, куда надо, возвращаешься - крутишь на место. Простенько и со вкусом.

- Привет, антята! - Вверху, у «галошевальни», нашего домашнего эшафота, возникла в лучах полуденного солнца высокая худощавая фигура. Ага, это Стас - штатный спасатель заповедника. Что же это мне все-таки напоминает? Ну, точно! Осень. Свежесть. Ярко-желтое и красное. Литая фигура на валуне. Гойко Митич. Югослав в немецком фильме про индейцев. Однако, когда Стас спускается к нам, сразу ясно, что никакой это не Митич, а задерганный, злой и уставший спасатель.

На огромный заповедник - четыре штатных спасателя. Конец сезона. Турики шалеют, как тараканы от дихлофоса, - на скалу прут внаглую. Разве можно? Ну ладно бухарики, с этих взятки гладки. Накушался, залез, покуражился и…. М-я-я-вк! Приехала машина, увезла, и… спи спокойно, дорогой товарищ. Так и трезвые валом валят: ах, какой я смелый, ах, куда я забрался, а через пару минут: снимите, я отдам вам колбасу! Спасателей четверо, а туриков тысячи, вот и висят они, как спелые фрукты, то тут, то там. Что ж, парням - разорваться? Идут к нам. Выручайте, братва. Вот и сейчас, Стас поздороваться не успел, хватает нас с Рыжим.

- Рэд, Рыжий, караул! Выручайте! Гадом буду, не день, а тюрьма. Секи, в будний день уже четверых снял, и еще трое висят. Рэдик, а? Меня Васильич с говном съест! Ты, это будет тюрьма! Снимите одну мокрощелку с «Митры».

- Лады, Стасик, сейчас идем. Пиво ставишь?

- Будь спок. В «нержавейку» подгребайте в пятницу.

- Шхельда! - раздается крик Шары, и она тут же начинает счет.

По строго выполнявшемуся правилу тот, кто забыл повернуть стрелку в нейтральное положение, должен немедленно исправить ситуацию и птицей лететь на галошевальню за полагающейся порцией - сколько насчитают, пока бегаешь. Ланка стоит, растерявшись. Обмерла вся, что делать - не поймет. Рыжий прыгает к стрелке, ударом загоняет ее в нейтралку и черной мушкой взлетает к галошевальне.

- Пятнадцать, - Шара потирает руки. - А ты, Рыжий, - рыцарь.

Ну, ладненько, рыцарь… печального образа, Ромео ты мой ненаглядный. Сейчас я тебе покажу дружеские поцелуи, братскую любовь и милосердие, сейчас у тебя шкурка с задницы слезет! Ух, как я зол! Сейчас ты узнаешь, как чужих теток облизывать и как друзьям костяные штучки на лоб пристраивать.

Рыжий лежит на галошевальне со скучающим видом, задницей вверх. Я отвешиваю ему пятнашку с такой же страстью, как когда-то в Иудее неизвестный палач отвесил тридцать девять. Рыжий вытерпел экзекуцию стоически, сел на плаху, тут же подскочил, внимательно глянул на меня и сказал: «Ладно, я понял». И, как будто ничего не случилось, мы отправились на Митру, поручив Сергеевну заботам наших теток.

Подруга торчала в «раковой щелке». Нет, ну эти названия - я от них «улетаю». Вот, например: «поцелуйчик», то есть пройти это место можно, только прижавшись щечкой к шершавому камню, и никак иначе. Раковая щелка представляла собой узкий лаз под нависшим валуном и скалой основания. Пролезть в него можно было, только приняв известную позу. Беда заключалась в том, что в начале карниз, по которому приходилось передвигаться, был довольно широк, а в дальнейшем он постепенно сужался, наклоняясь в сторону пропасти. И вот, уже кажется рукой подать до ровной площадки, вот еще чуть-чуть, но…. Ша! Любое движение вперед сделать просто невозможно и назад уже тоже. Ку-ку! Поезд уехал. Остается только висеть, оглашая окрестности дикими воплями.

Я забираюсь выше и наблюдаю, как Рыжий снизу подбирается к этой козе. Там, внизу, прекрасная полка в полметра шириной, но подруга ее не видит, и поэтому в глазенках застыл ужас. Симпатичная. Даже в этой непристойной позе. Даже несмотря на испуг. Красота городская с долей вульгаринки. Это от чрезмерной косметики.

Ну вот, слава Богу, Рыжий добирается до полки. Теперь эта красавица никуда не денется, даже если падать надумает.

- Ой, пожалуйста, как хорошо, что вы пришли, помогите!

- Привет, милая, - Рыжий глядит на нее снизу, улыбается и подмигивает. - Сидим?

- Я вас прошу…, ой, мне трудно держаться, ой, дайте как-нибудь, а?

- Ладно, сейчас попробую тебя снять, не дергайся только. Да, а потом?

- Ой, ну быстрее, я же упаду!

- Короче, если сниму - дашь?

- Вы что, совсем? Слышь, не будь свиньей!

- Ну и сиди, хрен с тобой. - Рыжий прячет голову, как будто собирается спускаться.

- Эй, парень, эй, ты куда? Подождите!

Рыжий снова высовывает голову.

- Ну что? Надумала?

- Слышишь, парень, ну прошу, ну имей совесть.

- Я тебя туда не затаскивал. Че я, спасатель? Я сказал - дашь на дашь.

Слезы начинают капать сами собой, краска течет, и лицо становится похоже на старую афишу.

- Сни-и-ими пожалуйста, я все сделаю, ой, скользит, ай,…ай!

Рыжий высовывается по грудь, крепко перехватывает девчушку за талию и ставит на полку рядом с собой. Я кубарем лечу к подножью посмотреть конец представления. Жду недолго. Они спускаются, и подруга дрожит всеми своими эротичными конечно­стями, поглядывая на Рыжего, как затравленная мышка на уличного кота-беспредельщика. Он спрыгивает с камня на песок, снимает с последнего возвышения девчонку и безразлично отряхивает руки. Мадемуазель стоит и тихонько всхлипывает. Ясно, что лет ей шестнадцать-семнадцать. Рыжий кладет руку ей на шею.

- Эй, скалолазка, че загрустила? Это сначала больно, а по­том приятно.

Она робко поднимает голову и сразу по улыбающейся роже Рыжего понимает, что дурь все это, и никто никуда ее не потащит. Тоже улыбается заплаканным лицом.

- Ну что, к мамке отвести? Еще раз на скале одну увижу…

- Ой, спасибо, ребята. Я там чуть не уссалась.

Она быстро сбегает вниз и исчезает за камнями. Рыжий сплевывает.

- Тьфу, профура.

Он закуривает, усевшись на камень, мрачно поглядывая на то, как я снимаю галоши, потом говорит: «Ты мне ничего сказать не хочешь»?

Я, честно говоря, не хочу, но, видимо, придется.

- Ладно, давай побазарим.

Что я ему скажу? Уважаемый Рыжий, зачем вы мне рожки пристроили? Так это застенчиво. Ты там, случаем, Свету не выебал?

- Будем хари друг другу чистить?

Ну и аиньки, вот все и сказано. Молоток Рыжий. Я пожал плечами, что означало: понимай, как хочешь. Хочешь, давай хлестаться, хочешь, просто посидим, покурим.

- Рэдик, только честно,… у тебя с нею на серьезе?

- Слышишь, Рыжиков, ты под барана косишь? Я с нею уже год с лишним.

- Дюша, ты со стороны глянь. Сколько ты по бухлу кричал? Кому Ланку выставить? В карты на нее играл? На серьезе так не делают.

- Слышишь, ты, моралист хренов, ты не понимаешь, что это все рисовки. Ты сам, бухой, не рисуешься?

- Рэд, за базары отвечают, за любые базары. Я тебе честно говорю, я хочу быть с ней. Че так уставился. Не было у меня с ней пока ничего, но если что, не обессудь. И вообще, может, пусть она сама решит?

- Когда это тетки за мужиков проблемы решали? Ну, уж хероньки. Давай так? Господ офицеров помнишь? Сегодня, когда успокоятся все, выходим на «Второй», кидаем жребий, и - на «дикую катушку», у «Садика». Кто жив останется, тот и банкует. Идет?

Рыжий сразу же кивает и протягивает руку. - Лады, но с Ланкой идем, как положено. Без рисовок.

Возвращаемся на стоянку и, пока мы возвращаемся, до меня потихоньку доходит, что я, Дантес хренов, напридумывал. Дикая катушка, она потому дикая, что по ней никто никогда не ходил со времен Васи, Ермака Тимофеевича, а может быть и со времен последнего оледенения. Вообще, катушка - это наклонная каменная  поверхность без малейших зацепок, только природные шероховатости самого камня. Вот и вдавливаешь пальчики в эти шероховатости до побеления, чтобы не скатиться, оправдывая название.

И вот, наконец, идем с начинающей. Маршрут, конечно, для «сиволапых туриков», как говорит Трефа, хоть на велосипеде катайся. Рыжий с Ланкой в паре. Я не возражал, я гордый. Пусть его. Вечером посмотрим, кто с удачей в одной постельке кувыркается. Идем так: «Первый», «Дед», «Перья», «Митра», «Второй» - и домой. На «Первый» идем «Обелиском». Я убегаю шустренько вверх, сажусь в какую-нибудь расщелинку, и, греясь под скудным осенним солнышком, жду. Снизу слышатся их голоса. Более всего, конечно, указания этого инструктора по спортивному и половому скалолазанью: «Аккуратней, Светик», - ох, ну ни хера себе, уже Светик-семицветик. «Рукочку сюда, так, здесь кармашек, тут расклинься и на эту полочку. Молодец, хорошо идешь». Наконец, над уступом появляется каштановая грива, потом стянутая лифчиком страсть, бедра, ноги, и вот она, несравненная Лана Сергеевна, рядышком, можно пальчиком потрогать; и даже не догадывается, что из-за нее вечерком два идиота будут забавляться дуэльными забавами.

Дикая ситуация! Колени этот гамадрил Ланке не считает. Ну, кожа на коленях нежная,  если встанешь коленом на любой острый осколок, можешь непроизвольно дёрнуться, а дёргаться на высоте тридцати пяти метров над землёй ой как не рекомендуется. Вот и лупят начинающих по тому месту, где кончается благородная спина. Сколько раз поставил колено, столько и влупят. И вот шпарит Сергеевна на коленях по «Деду», а Рыжий - молчок. Ясно.
 
На вершинке посидели, покурили, небушком подышали. Далеко внизу желто-зеленым, грязным пятном - дьявольский город. Вот куда бы направить кипучую энергию пустобрехов- экологов, очищали бы атмосферу вместо того, чтобы клозетными цепочками себя к военным базам приковывать.

На «Деде» Ланочка, улегшись на общестолбовую галошевальню, подставляет попку под пять «дедовских» галош и становится начинающей столбисткой.

Выходим к «Перьям». Быстро по «Зверевскому» наверх, вниз и Рыжий, выразительно кивая на внушительную толпу туриков, корчит мне зверские рожи. Ну, ясно, прогулка прогулкой, а про хлеб насущный забывать не следует. И я ору во всю глотку, как балаганный зазывала.

- Люди! Кто разобьет? Этот фраер хвастается, что вниз головой со столба прыгнет.

- Не хвастаюсь, а спорю на полтинник, - Рыжий вытаскивает два «четвертака», - вот мой полтинник. Где твои «тити-мити»?

Я шарю по карманам с видом: где же они, эти бабки, запропастились?

- Люди! - Ору снова, - Давайте скинемся, не псих же он, в самом деле?

Доверчивые, как овцы, турики, моментом набирают полсотни. (Господа, по нонешним временам это полсотни баксов).

Рыжий вытаскивает из кармана черную повязку и заявляет, что если добавят двадцатку, он провернет это с завязанными глазами. Двадцатка собирается за шесть секунд, и субтильная девица завязывает Рыжему глаза.

Толпа с охами и ахами следит за тем, как Рыжий (деланно медленно нащупывая руками стены расщелины) поднимается на столб. Я тоже подохиваю и подахиваю, а Ланка, так просто с восхищением наблюдает за этим очередным наебоном советских граждан. А ну-ка, проведем, как у классика, сеанс с непременным разоблачением, а то и в самом деле подумает, что эта рыжая сволочь - бесшабашный герой. Наклоняюсь к ней и шепчу: «Туфта все это. Долгие тренировки и опыт. Смотри, он сейчас зависнет. Так что не пугайся». Точно. Рука у Рыжего срывается, раздается полувскрик-полустон толпы. Ну что ж, все верно, бабки заплачены, люди должны получить свой адреналин. Там такой карманище, что не только самому на одной руке зависать, а еще и пару девок на ноги подвесить для большей наглядности.

Наконец Рыжий забирается на самый верх и, осторожно ступая, идет к «Шкуродеру». Шкуродер - это такая расщелина в полметра шириной с самой вершины столба до подножья. Садишься в  эту трещину и спокойненько падаешь вниз с нормальным ускорением 9,8. На середине столба расклиниваешься в щели руками и ногами и тормозишь до самого подножья. В общем, для тех, кто в курсе - не воодушевляет. Ну, а если еще завязать глаза и перевернуться вниз головой, получится вполне приличный аттракцион. Миллионером не станешь, но на пиво всегда заработаешь. Ухнул этот доморощенный Эдди Таккер вниз головой, вскрикнула толпа и без сожаления распрощалась с семьюдесятью рублями, а мы двинули дальше.

На Митре я пытаюсь загнать Сергеевну в только что обкатанную девицей «Раковую щелку», но этот Ромео членообразный сдает ей меня, как стеклотару, и зарабатывает еще один призовой балл.

Выходим ко «Второму». Так,… заходим на второй,… ага, вот,… не поймать бы геморрой. Так, я скоро весь хлеб у Одеколоши отхряпаю. Заходим через «Свободу» «Двухэтажкой» - детский сад, честное слово. А взгляд так и тянется туда, к «дикарочке», где вечером два идиота будут забавляться «русской рулеткой». Рулетка рулеткой, но жить хочется так же сильно, как писать после трех литров пива, а посему я на эту дикарочку все глазки проглядел. Идем по «Хребту чёрного скакуна». В самом деле, этот гребень, как конский хребет, и сидишь на нём, как на гиганском чёрном жеребце летящем сквозь облака, и несёшь ты этой вонючей задымленной земле своё мрачное, как тьма, наказание.

 Справа «разводящая» наша, дикарочка, вся-вся во мху зеленом, да и как ему не быть, если не лазает никто уже три тысячи лет и три года. Слева тренировочные катушки образовали как бы каньон, метра в три глубиной, и даже песочек какой-то на дне виднеется. Но все внимание направо. Справа «Садик», то есть отвесная, после дикарочки, пропасть, вся в скальных выступах с непонятно каким образом выросшим на них лесом. Если туда сыграешь донизу, возможно, долетят только яйца, да и то в разбитом состоянии. А что там у нас справа? Ага, вон трещинка едва заметная, пригодится, вон на мху проплешинки какие-то, есть заметочка, бугорок вон-ка…! Черт, не пойму ничего…. Сзади рык: «Р…-р, свали, бля». Рыжий метнулся через меня, я инстинктивно присел, пытаясь не свалиться от толчка, и только успеваю заметить, что Ланка, наклонившись в сторону пропасти, руками машет, как будто полететь собралась. Рыжий, неведомо как перепрыгнувший через меня, локтем бьет ее в грудь, отталкивая налево; сам как кошка изгибается, пытаясь удержаться, но падает вправо вниз головой и, разворачиваясь, сползает в пропасть.

Я мгновенно перепугался за Ланку, почему-то сразу за неё, противную. А она, умница моя, кувыркнулась через голову пару раз, долетела до дна расщелинки, взбрыкнула копытцами и бумс головкой о камень, и лежит себе, свернувшись. Ладно, жива! Слава тебе, Господи! А где Рыжиков? А Рыжиков головой вниз скользнул к «Садику», но…! Школа есть школа. Извернулся как-то на камне, зацепился за дикарку и висит. На меня смотрит жалобно. Это я сейчас так подробно, в деталях, а тогда пару секунд всё и заняло. Только краем зрения на Ланку глянул и тут же залёг и, прильнув к гребню, спустил к побелевшим пальцам Рыжего неразмотанный «репик». Рыжий в горячке хватается за веревку и резко пытается подтянуться. Оп-паньки! Я от рывка тоже не могу удержаться и съезжаю к Рыжему. Съехать полностью я не успел, потому что веревка вдруг ослабла. И вот вишу, или висю, как там правильно, орфографы? Кончиками пальцев правой руки держусь за гребень, просто за пологий камень, за какие-то его невнятные шероховатости, и удержаться в этом положении мне помогает единственно то, что Рыжий бросил рэпик, и что каким-то чудом правая нога пока тоже на гребне, едва-едва щиколоткой, но держится за него. Только попытался шевельнуться, как нога предательски сползла еще сантиметра на два. Левым глазом вижу лицо Рыжего в перевернутом изображении, шиплю ему: «Рыжий мудак, цепляйся, выберемся, только не дергай». У Рыжего глаза сумашедшие, зрачки, как черные пятаки, и вроде  слезы. Он сползет сантиметра на три-четыре, застонет протяжно и снова когтями камень давит.

- Держись! - и поддергиваю рэпик,  как-будто рыбу ловить собрался. Сам же ничего другого подумать не могу, кроме: «Ёбнемся, ох как ёбнемся»! Рыжий только головой машет непонятно, и вдруг я офигиваю! Это он хвататься отказывается.

- Хватайся, урод, я продержусь! - А сам думаю, - Ни хера я тут не продержусь, - и даже мыслишка подлючная вертится, - хоть бы не хватался. Мысль, что тут скажешь, гадкая, но она-то была, была, паскуда, и никуда от этого не деться. Ничего, пару лишних часов попаримся в кипящем масле. Это у них, у чертей, как с добрым утром!

Как у сегодняшних «хозяев мира» в самых наикассовых картинах? Это я уже об американцах конечно, на чертей эти жлобы пока не тянут, масштаб помельче. Так вот: позычил главный герой (отставной полисмен, спецназовец, адвокат, журналист, космонавт или просто их бомжик) у «плохих ребят» (наркодельцов, мафиозников, лжеполитиков или грязных бизнесменов) от «пол-лимона» и выше баксов. Это, так сказать, завязка. Да, необходимо отметить, что плохих главных героев в «славной Лимонии» не бывает по определению. А если они и плохие, то к концу фильма обязательно уже хорошие. По ходу фильма этот главный герой, спасая главную героиню (с этими бабками), мочит кучу народа: плохих, хороших и случайных прохожих. Ничего, герою, а тем более главному, это как бы не в зачет. И вот: в финале главная героиня, которая за пару часов успевает отдаться всем мужским персонажам, кроме главного, зависает где-то на скале (заброшенной стройке, заводе, космолете и т.д.) вместе с бабками. И этот «супер» (крупный  план тянущейся руки) ее вытаскивает, и она, вся-вся, по-видимому, обоссавшаяся, целует спасителя, к вящей радости американской морали. Мне жутко не по душе подобные «хэппи энды», так что это не к нам. У нас тут погрязнее и попроще, зато честно и без дураков.

В общем, не схватил Рыжий рэпика, он всегда был другом и мужчиной. Повисел себе пару минут, буднично так пробормотал: «Ланку… того, - чего я должен Ланку, я так и не понял. - Все, Дюша, созрел, больше не могу. Майка приедет, денег ей дай,… папку синюю сожги в тумбочке,… там, кажется, карниз, не помню,… а по-ош-ш-шел…, - и поехал-поехал, удаляясь, блестя слезами. Не вопя, а лишь судорожно цепляясь за зеленый мох. Потом исчез, что-то пару раз глухо стукнуло, и все….

Сколько я там провисел, честное слово, не скажу. Не знаю. Как с помощью Светки выбирался на гребень, как она, вся измазанная в крови, колотила по мне кулаками и куда-то пыталась тащить, помню отрывками; мы там долго сидели, тряслись, обнимались, плакали. Более  связно помню, как поднимали Рыжего на носилки. Он был мягкий, как кисель, и у него не было затылка, поэтому все вываливалось, а Степа, врач, дежурный по заповеднику, картонкой все это назад складывал.

Потом пришел этот сон. В сны я не верю. Мой прагматический ум отказывается воспринимать любую метафизику. Я не Ланка. Вот она бы мгновенно определила, раскажи я ей этот сон, что откуда взялось и куда потом подевалось. О, она бы немедленно обложилась сонниками, кабалистическими книжками и прочей потусторонней «херомантией». Плавали, знаем! Однажды я рассказал ей один сон. В нем я напился и ловил рыбу. О, Господи, зачем ты дернул меня за блудливый  язык? Она впилась в меня, как пиявка, и выпытывала не хуже следователя из уголовки все мелочи этого сновидения. А какая была рыба? Большая, маленькая? Какой породы? Живая, мертвая? «Слушай, пророчица моя ясновидящая, - сказал я ей в конце концов, - тебе же русским языком говорят, что напился я во сне! Откуда ж мне помнить, какая там килька ловилась. Я наяву-то после пьянки ни черта не помню, а ты хочешь, чтобы во сне». Короче, в этот раз я ничего ей не рассказывал, да и сломалось что-то у нас. Как ложимся в койку, так и кажется, что с нами Рыжий. Ну ее к черту, групповуху эту. А про сон я вам расскажу. Забавный был сон.

Никаких снов-вещунов, снов-пророчеств, снов-заговоров! Не­тути их! Нормальный сон: лезу на «Деда», легко так, как будто сам воздух меня вверх подтягивает, по таким заморочкам лезу - наяву уписался бы раз …надцать. А тут ничего, страха никакого, словно я сам «Фантик». То на пальчике одном повишу, то забегания ножками выше головки делаю. Сво-о-бода. Захожу на «Деда» и вижу: Рыжий сидит на галошевальне. Курит, вражина, и пивко из бутылочки сосает. Я удивился и говорю: «Рыжиков, ты же трупом должен быть. А ты сидишь тут, пиво трескаешь, и мозги из затылка не вываливаются». А Рыжий усмехнулся умудренно и отвечает: «Труп, это, Дюша, не тогда, когда мозги вывалились, а когда сгнили. Тут у вас на три четверти трупов гуляет, прямо некрополь какой-то». «Где это у нас»? - спрашиваю. «Да тут же, в отстойнике вашем». «Слушай, - говорю, - Рыжий, а ну-ка просвети убогого, если ты померевши, то, согласно канонам, должен в настоящее время с апостолом Петрухой беседовать на предмет, куда тебе определяться, в элисий, или же в котелок с варевом, а ты вместо этого на «Деда» забрался пивка попить». Рыжий затянулся «беломориной», мечтательно выпустил дымок, слегка поперхнувшись, и говорит: «Да, Рэдик, ни хрена ты не понимаешь. Какой апостол Петр, какие суды небесные? Мало того, что за тобой всю твою свинячью жизнь говно убирают? Ведь всю нечисть, все зло, всю похоть, что ты каждый день, сам того не ведая, во Вселенную сливаешь, кому-то нейтрализовать нужно. Не вынесет Вселенная такой ненависти. Так этого, выходит, тебе мало, еще и после смерти твоей в твоих гадостях разбирайся? Нет уж, милок, хватит. Тут ты уже сам будешь решать, и наказание сам определишь, и не ошибешься никогда, никто еще тут не ошибался. Вернее, ошибались, конечно, карали себя суровей, чем греха за ними было, но Он потому и Абсолют, чтобы таких мазохистов удерживать». «Так ты что, радуешься»!? - почти заорал я ему. «Да нет, я сейчас думаю, столько всего открылось. Ну, давай, покедова». Рыжий  допил пивко, аккуратно поставил звякнувшую бутылочку и пошел себе по камню, потом по воздуху, в облако, отмахивая рукочкой с папироской.

Рыжего было жалко, но жалость эта была светлой, и я помахал ему вслед и проснулся.

- М-да-с, - сказал князь Франя.

- Где с-суть?! - закричал грубый граф Одеколон Хамской и, воодушевившись наметившимся поводом, мастерски откупорил три «Жигулевских». - Помянем, господа, Рыжего! Светлой ему преисподни!

- С-суть у нас все, как всегда, мимо дырки, - я полез в тумбочку и кинул на стол синюю папочку. - Вы помните, когда Рыжего хоронили, весь поток таскали в военкомат, якобы на медосмотр? Так вот. Медосмотром там и не пахло.

Они вытащили из папки несколько фотографий. На них в разных ракурсах был один и тот же сюжет. Крупный план учебника «Научный  коммунизм», на котором возлежал по всему формату огромный хер с наколотым на головной части пятиугольником качества.

 
Словарь для нормальных людей.

 
Аланы и касоги - древние лица кавказской национальности 9 век н.э.

Viribus unitis (лат) - «Э-эх, дубинушка, ухнем» или латинский принцип бурлачества.

Сентенция - заурядная мыслишка.
 
Эгоцентричность - разновидность душевного онанизма.
 
Либидо - это Вам лучше у жены спросить ( для жён: ну, мы-то с Вами понимаем....)
 
Флюиды - душевная вонь.
 
Диалектика -  Это развитие, ага,... другое дело что развитие само может быть не в ту сторону.

Конгломерат - Сборняк.

Ингредиент - А это один из маленьких составных конгломерата, т.е. конгломератик.

Хиромантия - хотя я не нахожу в названии никаких на это указаний (греческие не в счёт), а скорее нахожу указания на что-то иное - это гадание по руке.

Полиандрия - многомужество.

Астрал - по бирмански «ниебан», что вполне отвечает российскому менталитету: Когда тебя «ниебан» никто и ничто, это высшая форма блаженства, т.е нирвана.

Педофил -   настолько мерзкое занятие, что и не придумывается ни хрена.

Геронтофил - «дедолюб».

Сусальных - Эт, от русского по сусалам,... а по смыслу претензициозных, неумереено напыщенных.

«Фантик» - Был скалолаз, вся Рассея знала.

Некрополь - Могильник.


Братцы!  Книга  ху - до - же - ствен -ная!

Нет   реальных   персонажей.   Я   писал

честно о том,  что  знаю. Светлая   память

 павшим друзьям нашим! Третий тост!


Измерение четвертое


Вот такова она, житуха. Хер-ак! И нету тебя, Рыженький. Сибирячок ты мой скалолазистый. У кого это? «Один лишь взлет, движение души, и ты уходишь к тем, кто тебя ждет». Да, они тебя дождались, а тут-то тебя и вспомнить некому. Вот, разве что я помяну. Твоя единственная сестренка Майка в сегодняшних злобных временах, очень возможно, забросила твой погост, как пишут в душещипательных романах. Крест там покосился, зайцы обглодали березку, и она завяла. Цветов тебе не носят, и на день поминовения не ставят рюмашку у изголовья твоего последнего приюта. Собственно, это тебе «по барабану», ведь ты давно ушел в другие сферы, в которые всю жизнь верил, и да сбудется написанное: «…воздастся каждому по вере его».

Умные люди умеют собирать «кубик Рубика». Я им завидую, потому что сижу-кручу, сижу-верчу: зеленый, синий, белый, красный и… хренушки! Злюсь на этого венгра Рубика нормальной человеческой злостью глупого к умному: «Вот, скотина, напридумы­вал тут, а я раз…ся». Вот отчего я ненавижу светофоры: Стоять! Идти! Стоять! Опять идти - дурдом! Вот возьму сейчас изобретение этого мадьяра, как трахну об стенку, чтобы разлетелся на мелкие кусочки, потом соберу их и сразу славненько разложу: красный - сюда, белый - туда. Это национальное - трахнуть, а потом уже разложить, чего куда. Впрочем, «трахнуть» (трудами наших переводчиков грёбаных западных бестселлеров) - слово сегодня иностранное и обозначает совсем не то, что обозначать предназна­чено. Аналогия глупейшая: вот тот переводчик, который впервые это так обозначил, и попробовал бы трахнуть, в прямом смысле, своей трахалкой по чему-нибудь тяжелому, или ему трахнуть по этому самому, скажем, молотком - не переводи, гаденыш, как попало! Если слово матерное, пусть матерное и остается. Факают там себе америкашки и пусть факают на здоровье, если фантазия на Fack you заклинила.

Давайте признаемся честно, хотя бы сами себе: ни одному нормальному человеку, простому, или не очень простому, сильному или слабому, здоровому или больному, после той херни, что мы сами наворотили, лучше не стало. Пришел правитель слабый и лукавый, с отметиной на плешке и наворочал такого, что дети наши не разберутся, внуки, а то и правнуки. Рим рухнул! Жлобы «карфагеняне» потирают ручки и обжираются дешевыми ананасами, которые мы, как ловкие обезьяны, для них с пальм собираем. Не жалко, пусть их. Я, честно сказать, и не очень-то люблю эти самые ананасы. Только скакать за ними по пальмам для уродов, которых я искренне не уважаю, - увольте! Ну, такой уж я уродился. Не хочу дружить с ребятами, которые жлобство определили национальной идеей. «Дружок Билли» с женушкой поперли из Белого дома мебелишки на двадцать тонн баксов, однако, на память. Билли, наверное, по той светлой памяти, диван из «орального» кабинета прихватил, на котором Монику пользовал. У Буша рожа постоянно прищурена, как будто людям в глаза смотреть стыдно. А тут этот чернявенький в «Белый дом» просочился. Кризис уних! Кухарки с тремя классами образования понакупили особняков, а  бомжи «мерседесов» и «бентли» и гадают: и откуда это интересно у нас кризис?  Да и Бог, вернее, черт бы с ними, но когда эти ребята меня начинают заставлять жить по их принципам, то есть торговать всем, вплоть до собственной жопы - извините. Я ведь и разозлиться могу.

Посмотрите на себя и спросите. Насколько хуже стал я сам с начала маразма, ублюдочного развала и деградации, которые обозвали перестройкой? Уверяю вас, при честном подходе - сам на сам, или сам на Господь - расклады выйдут чудовищные.

Со лжи всеобщей мы рухнули во всеобщее дерьмо. Нечего ва­лить на нынешних и прошлых властителей. Нынешний Вовик мне даже нравится где-то… Почему, если Толик с латышской фамилией натянул страну на всероссийский ваучер, я, Андрюша, должен рвать из глотки у ближнего кусок хлеба?

Знаменитый сын писателя захотел осчастливить страну. На! Сказали ему, осчастливливай! Будь премьером и пусть Родина гордится сынами отцов. И знаете, даже что-то этот сын знаменитости, начал было изобретать. Пошло! Но, увы! Сгубила казака романтика. Инфляцию надумал остановить в то самое время, когда главные паханы на этой инфляции миллиарды ковали. Взял кредит на миллиард, через месяц отдаёшь полмиллиарда и все довольны. А тут, откуда ни возьмись, является толстенький и умненький и говорит,  а не будет вам инфляции! Дык! Как же! Это! Деньги пропиты, это что же за государственные кредиты свои кровные отдавать? Нетушки, на хрен нам такой Кибальчиш.

 
Что говорят нам мифы по этой животрепещущей проблеме? Ничегошеньки! Люди в мифологические времена жили нормальные, и ни одна Атлантида сама себя не разваливала. Всякое случается в мирах. Ну, война прокатилась. Враг пришел, жестокий и дерзкий. Взял крепости, города пожег, людей полонил. Было! Собирались миром, побивали врага. Так ведь не пришел никто. Вместо того, чтобы зло в себе изничтожить, кривду вседержавную, - саму державу ухеркали. Радостно вам сейчас?

Мне лично все эти пертурбации, конечно, как козявка в носу. Пальчиком ее - р-р-аз, и на забор, путь висит, перестраивается. За предков только обидно. Они по кусочкам, начиная с Ивана Третьего, собирали, а «добрый дядя Миша» за пять лет просрал. И никакого шовинизма в рассуждениях моих я не наблюдаю. Вот, «уважаемые латыши» заарестовали дедка осьмидесяти лет и судют его: «Б-о-т, в кодды  репресии пыл в НКВеДе, постреллил латышский полицай». Я вам, козлы, товарища Петерса вспомню и стрелков латышских, как они в моей России свою революцию творили, хер вы тогда всей своей Латвией, вкупе со всей добытой за последние триста лет рыбой, а также Ригой вместе с Домской церковью, рассчитаетесь. Если это шовинизм, пусть буду шовинистом. Алкашом называли, хулиганом тоже, бабником, фантазером - да на дню по сто раз, ну, побуду шовинистом немного, не убудет.

Включил телевизор - началась война. После того, как Русь сдала Западу и бандитам братьев сербов, никакая война не в диковинку. Евреи и филистимляне, то бишь их новое воплощение, за три тысячи лет так и не поделили Ближний Восток. Ни Моисей, ни Магомет никак не могут образумить соплеменников. Раз вы такие крутые пророки, ну сядьте на пару, пивка хлебните, да и разберитесь в конце концов, кому с какой стороны храмовой горы на коленки падать. Зудит, нудит надоедливая муха. О, самое ненавистное творение Господа. Я не знаю, зачем он ее сотворил. Явно для того, чтобы лоботрясам вроде меня жизнь медом не казалась. Это творение Господне оскверняет меня возникающим во мне желанием убивать. Причем желанием, ничем серьезным не обоснованным. Ну вот хочу убить, и все тут! Хочется, аж руку зудит. Почти как на настоящей войне. Это чувство копится, копится, как мусор в переполненной помойке, вываливается через края и р-р-аз! Наверное, войну придумали для того, чтобы мы не поубивали друг друга на улицах.

Нашу войну обзывают «вооруженный конфликт». Вот так! В Чечне была война, в Карабахе - война, в этой стране «мандаринии» - и то война, а у нас, глядите-ка, ко-о-он-фликт. Вот, я думал, думал, и додумался наконец. Если кого-то «грохнули» при любом ко-о-о-нфликте, что это для него? К-о-онфликт, или же война? Конечно, война и не просто война, а мировая война. Из этого мира его изгоняют, так как же она для него будет не мировой, обязательно мировой. Так что все войны предлагаю историкам считать мировыми, со всеми вытекающими для исторического процесса последствиями.

Что-то Владанчика не видно? Должен, вроде, уже и подгрести. Вот он про войну рассказывать мастер. И получается у него не война вроде, а так, забавы взрослых дядей. Мы с ним всю эту катавасию с первого дня до последнего оттащили, но вот он умеет порассказать, а ваш покорный слуга - увы. Косноязычен становлюсь. Детальки плохо вспоминаются. Времечка-то прошло - ого-го! Записей никаких. Да и какие на войне записи. Что я, екнулся? Как вы это себе представляете? В одной руке блокнот, в другой автомат, в третьей стакан с вином, а в зубах - авторучка? В общем, если кто-то хочет про войну, да так, чтобы мурашки по коже, это к французу Экзюпери, или немцу Ремарку, к некоторым нашим из советских. Я же могу дать чисто спартанское определение: дикость, злоба, смех, пьянство, горечь, зверство. Она как прорвавшийся нарыв: гной течет, омерзительно, больно, противно, но и облегчение, кайф.

Ну вот, ребята, дождались! Любовь, духовный мазохизм, самокопание и вера в светлое будущее вслед за пионерской юностью закончились. Поперло самое интересное, ну… что все сейчас любят. Боевички смотрим? А то как же! В-в-визг протекторов на виражах, пулеметные и автоматные перепукалки. Джеймсы вместе с Бондами и ****ями всех форм и расцветок, и ногами такой длины, что я за всю свою христово-возрастную бытность и видел-то в натуре один только раз, когда мы еще в институте со Стёпочкой, моим однокомнатником по общаге, укладывали почивать упившуюся вусмерть пятикурсницу по кличке Матушка. Вот это были ноги! Голенастые, правда, но длина несомненно соответствовала размерам самых длинноногих дешевобоевиковских див. Тут только одно небольшое добавление: рост Матушки составлял два целых и одну десятую метра, так что пропорция была правильна и не вызывала у нас шока. А вам, господа зрители, я откровенно говорю, что если убрать все хитрожопые режиссерско-операторские штучки, то у всех этих кинодив ноги станут нормальной человеческой длины, каковые вы сможете абсолютно бесплатно сотнями созерцать на наших улицах, особенно по весне.

Итак, боевики! Главный боевик, конечно, война. Это вы так думаете. Ошибочка вышла. Не боевик это, как бы вам этого ни хотелось. «Пятерка отважных в тылу врага». Круто! Была у нас одна такая отважная пятерка. За БТРом, презрев опасность (а еще вернее, нажравшись, более чем следует), в тыл врага отправилась. Обосрались, как школьники. Трое тиканули кое-как, одного взяли, и одного грохнули. Как вам такая разведочка? Тут вам не Бушков, где героические боевые пловцы мочат мафию, американских цэрэушников, сибирских отморозков и титьки у «Золотой бабы» дергают под обстрелом то ли ногайцев, то ли тугайцев. Прощения я у Бушкова, конечно же, прямо здесь и попрошу, но не потому, что боевик его охаял. Талантливый боевик круче него никто не напишет. А потому, что автор он думающий, и что его заставляет заведомую чушь писать, могу только догадываться.

Ну уж, а Бонды американские, это уже даже не чушь, а больная психика. Ну, допустим, литература больной быть может (вот моя, например), но с психикой-то в ней должен быть хотя бы элементарный порядок. Ладненько, давайте сядем все на пару лет в «дурку», как Кизи, напишем про еще одно «гнездышко». Что, мир светлее станет? Дети в Африке помирать перестанут, а в Заполярье - замерзать? Хероньки!

Вы контрабандой когда-нибудь занимались? Да нет, не мелочевкой. Тут у нас все мастера. А так, чтобы пару тонн спиртяги, или сигарет блоков с тысячу, через «запретку» мотануть? Да по  грязному бездорожью, да под автоматчиками-сучарами, которые хапнуть долю не успели? Вот тут вам и будет начало боевика.

Подходит ко мне Владанчик ровнехонько шестнадцать годков назад.

- Рыба есть! - и подмигивает. Я его тогда постольку по­скольку знал, ну виделись как-то, даже выпивали по пару стаканов.

- Ну, давай пожарим, - говорю, - я за бутылкой сбегаю.

- Балда, - говорит, - рыбы много.

Ну, - говорю, - еще пару раз пожарим, правда, у меня на столько водки денег не хватит.

- Чурка, - стонет мне эта жердь косоглазенькая, - три с полтиной тонночки нужно из Одессы сюда притарабанить, и денег потом у нас станет немеряно.

- В чем проблема, - ответствую, - я на велик, ты на велик, за месяц перетарабаним.

Он плачет. Стухнет, мол, она за месяц, а нам сначала яички, потом что повыше, ну а под конец то, что на самом верху, отхерачат.

Времена тогда начинались пока полубандитские, но начальство уже старалось держать нос по ветру и действовать по совершенно справедливому принципу: работать как можно меньше, а хапать как можно больше. Поэтому СуперМаз я попросту позаимствовал на пару деньков, выписав сам себе и путевочку, и накладную. А надо бы было, я бы и месяц на нём катался, и ни один начальник этого не заметил бы.

Солярку в сии благостные времена было модно сливать в канавы, загрязняя окружающую среду, зато никоим образом не нарушая статистической отчетности о накрученном на спидометре километраже. Если ты, родной «дальнобой», сдал маршрут на Москву через славный  белорусский Гомель, а мотанул через близлежащую какую-либо Перепердяйловку, откуда, скажи на милость, у тебя осталась тонна горючки? А не осталось никакой тонны. Если тебе за нее даже самогонки колхознички не отстегнули, значит, вылилась злополучная тонна в придорожье, уничтожив местную энтомологическую популяцию на тридцать лет и три года. Короче, горючки - залейся, машин - рядами стоят, а посему говорю Владу: «Рыба не стухнет, яйца и все прочее останется на местах, а рестораны Тирасполя, как только возвернёмся, хлебнут горя, хотя и получат ощутимый прибыток».

Опыт первой контрабанды, это как первая любовь. Трогаешь ее, и боязно, и сладко, и ужас: а вдруг не встанет?

Мы едем, едем, едем в далекие края. Какие там на фиг далекие? Останавливает на таможне первый постсоветский молдавский таможенник. Аккуратненько прижимаюсь вправо, вылезаю, сую ему свою «липу». И сразу же сомнение меня взяло. Как-то не так он мои бумажки смотрит. Может, он читать не умеет. У них в таможне люди новые, вдруг им грамоту знать и не обязательно. Все-таки суверенное государство. Завернул нас этот новоиспеченный страж границ. Ну и триколор тебе в руки. Отъехали пять километров и - на бездорожье. Тут-то все и началось. Я еще забыл упомянуть, что за рыбой пустым мне было ехать не солидно, а потому я нахреначил в шаланду кубиков пятнадцать строительного камня, который в ту пору в Одессе очень уважали.

Вот оно, именно то время появления первой седины на моей маковке. Водилы, вы знаете, что такое ехать по склону, а за спинкой у тебя ровнехонько тридцать с лишним тонн. Губы я себе поприкусывал, дверочки раскрыл, штанишки время от времени потрагиваю, как там - сухо? У Владанчика то же самое. Правда, сухо у него осталось, или же все-таки протекло, не знаю. Съехали. Встали. Облегчились. Покатили себе спокойненько уже дальше, по суверенной Украине. Вот с того рейса мы и скорешились. Рейс - денежки, рестораны, бабы, скандалы в семье (у Владанчика) и - снова рейс. Жизнь наступила светлая и красивая и длилась она ровно семь месяцев. А через семь месяцев Владанчик попал в больничку с диагнозом: перелом носовых хрящей и множественные ушибы мышечных тканей. А ко мне в обыкновенном рейсовом автобусе подсел интеллигентного вида мордоворот и произнес сакраментальное: «Мне дошёл слух, шо вас с камешками видели, прямо на нашей улице в Одессе?  Скажите мне что это так, и мы останемся друзьями на все дальнейшие годы. Рыбку сюда сдаете? У вас есть мозги в голове? Без всякой нашей помощи, ваша Люся может вас не дождаться - И, загадочно помолчав, добавил: - Делиться надо»!

Я вообще никогда не против того, чтобы делиться, но, по­скольку на склонах уссываться приходилось мне, а совсем не этому мордовороту, то его предложение отстегивать ему тридцать процентов от всего навара я проигнорировал и сразу же узнал, какова судьба российского зайца-беляка. На остановочке, где вышел, я сразу же заметил, как в проулочек следом за мной свернула красивая машина БМВ, но поскольку дураком я себя все-таки считаю не совсем конченным, то немедля увязал это событие и дискуссию с интеллигентным мордоворотом в единое целое. Ну не ездят пятые, сверкающие БМВ, по сельским закоулочкам. Эх, быстро я тогда еще бегал. Б-а-ба-х, бз-дынь над головой куски штакет­ника. Сиганул я через забор детского садика и, пометавшись под пулями между песочницами, залез на крестовину под детский навес-грибок и долго еще слышал, как «справедливые хлопцы» шукали меня по всему периметру учреждения. Только они, разочаровавшись в поисках, удалились, как я (видать, переволновавшись) свалился с этого грибка  и носом и губой повредил стоящую под ним скамейку.

Так я приобрел и потерял первый опыт контрабандиста, зато понял, что Владанчик - это мое, и мы с ним вполне можем наворотить кучу интересных и полезных свершений.

Потом вдруг все начали воевать. Вся загвоздка оказалась в одном. Чья же у нас сегодня милиция? Если милиция наша, ура! Если  румынская, - караул! Ну скажите, вам не по боку, какая милиция вас  будет усаживать на нары? Оказалось, еще как нет. Наши граждане категорически отказались воспринимать суверенную молдавскую полицию, и, когда из-за Днестра пригнали полк полисменов с автоматами, мы пригнали несколько тысяч ребят с арматурой. Ну, пустили полисмены  пару, другую очередей поверх голов и убрались за Днестр.

Что представляла для меня тогда проблема языка? Как вы думаете? Единственное это то - хорошо эта женщина работает языком чисто в механическом аспекте, или же не очень. А оказалось, что языковая проблема, это еще и то, на каком языке, кому и как разговаривать. Давай, строго сказали мне, учи румынский, а не то…. Я тут бытую себе поти­хоньку, винцо попиваю, стишки пописываю, проедаю последние контрабандные заначки и из языков знаю: плохо русский, еще хуже английский и очень хорошо - матерный сленг. И вот тебе: немедленно освоить румынский, а не то мы вас ужо и с работы, и из начальства, и вообще отовсюду, и бутылку пива по-русски хер получишь. Ну, ладушки, ладушки, я лично пуганый. С работы они меня выгонят! Да на моей тогдашней работе и мычания вполне бы хватило. Да и освоил бы я их исковерканную латынь. Вон, как-то в Таллинне, в период безденежья я возле Центрального Универсама зубами открывал недогадливым финским туристам бутылки с минералкой, за одну марку, и финский язык вполне освоил, а он из очень трудной, угорской языковой группы. Да ведь начали учить этот чертов румынский. Курсы всякие пооткрывали, ходят вокруг все и как придурки бормочут: еу ам, еу ай, еу сынт. Обхохочешься! Сроки какие-то давай устанавливать. В Кишиневе на площадях орут: «Чемодан, вокзал, Россия!» Что?! Это вы мне, родные, орете? Мне? У которого дед всю Отечественную, день в день, отмантулил и здесь захоронен. И поехало. Стефан Великий в гробу, наверное, вместо вентилятора аидовы запахи гоняет. Ничегошеньки! Его любимую Еленушку Волошанку с русским царевичем развели, а самого, болезного, на этой полупомешанной поэтессе Лари с тремя детишками оженили. В общем, у националов крыша поехала настолько крепко, что я, серьезно беспокоясь за их разум, понял: без автомата не разобраться. Не для того же наш одноглазый военный гений в 1812 тут, под Слободзеей, тысячи русских и молдавских душ прикопал, чтобы я сегодня чемоданил. Было во всей этой их национальной истерии нечто такое мелкое, подленькое,… вроде одержимости неполноценного - побыстрее крикнуть на всю «палату»: «Смотрите, какой я полноценный»! Фашизмом подванивало. Ну уж, а хуже этого-то дерьма я представить себе не могу.

Если честно, то против румын как таковых я ничего не имею. Ну, румыны себе и румыны. В конце концов, не каннибалы из Новой Зеландии, или не пигмеи какие-нибудь. Вот пришли бы пигмеи к власти и закон издали: не имеешь права достойно жить, если рост у тебя выше, чем метр сорок на коньках и в кепке. Вот было бы горе. Но все же я с ними разошелся во взглядах на индивидуальную свободу, как ранее с коммунистами, но те хоть сажали на понятном языке.

В мифах ничегошеньки про то, как начинаются войны, не написано. То есть, конечно, написано, что войны начинались, но очень уж как-то безлико. Нет переживаний идущего на войну. Всё это у былинщиков из творчества выскочило. Но на то она и мифология, чтобы на любые вопросы находились ответы, и подобающий миф я нашёл, причем, известен он мне в трех ипостасях: как сказка, как миф и как анекдот. Ну, как говорится, с чего начнем?

Понял! Начинаю с анекдота: едет как-то богатырь Илья Муромец по чисту полюшку, палицей помахивает и популярный шлягер тех времен  во весь голос наяривает.

Вдруг развилка и камень, а на нём, естественно, написано: «Направо поедешь - коня потеряешь, налево поедешь - убитым будешь, прямо поедешь - голубым сделаешься». Для Илюши первые два пункта, конечно, ясны, а вот насчет последнего он, как житель сельских районов, не был в курсе. Интересно ему стало, и поехал он прямо. Едет себе, едет, а на дубе первый гаишник всех времен и народов - Соловушка-разбойник. Засвистал в свисток, жезлом замахал.  Илюша, поскольку правил никаких не нарушал, размахнулся палицей, да и запустил ее соловушке прямо в его свисток. Соловушка с дуба хряснулся, лоб потирает и говорит: «Ну и педераст ты, Илюша».

Сказку вы все, конечно, знаете, а вот в мифе не так все просто оказалось. В мифе перед Семарглом Лунным совершенно другая раскладка на камне была написана. Смерть, женитьба или богатство. Как мужик, по-видимому, весьма крутой, поехал Семаргл за смертью, и вот что любопытно: этот эпизодик в мифе занимает строчек двадцать, ну встретил Кащеевых ребят, ну размолотил в шесть секунд, вернулся, надпись на камешке поправил (мол, пацаны, все классно, ездите этой дорогой сколько хотите, там больше никто не беспредельничает) и поехал поджениться. Вот тут и началось! И выпивка, и закуска, и девка эта, богиня Девана, стервь стервью. Как все закрутится! И в Явь, и в Навь. И братву, ранее захваченных витязей, царей, волхвов и прочий тогдашний народ из погибели вызволять. И стервь эту пришлось мечом располовинить, что лишний раз доказывает: обращение со всеми подряд женщинами, как с богинями, чревато…. А посему любовь любовью, а плеточка - вон она, на стене висит.

Ага! Возрадуется внимательный читатель. Что ж ты, сволочь такая, в главе номер три писал: …»никогда не бейте женщин» и ручки от удовольствия потрет. Поймал, мол, мерзавца на неточности. Вот позлорадствует-то. Ницше - еще скажет - охаял, литератор долбанный. Тоже мне, жизневед. А я в ответ приведу вам мысль еще одного, совсем не глупого немца Артура, даром что убежденный холостяк: «…ни одно наше воззрение… не может быть совершенно ложно». Так что глава номер три - это глава три, и в той конкретной ситуации бить женщин никак не позволялось, а вот в главе четыре уже вроде бы и необходимо.

Но самое, конечно, главное - это богатство, за которым после всех передряг Семаргл и направился. В общем, не было там богатства в общепринятом смысле, было там богатство в смысле не общепринятом. Книжка там оказалась, а в знания были захоронены. И тут я с былинщиком согласен на все сто. Кто владеет информацией, тот владеет ситуацией. Итак: зачем иду на войну? Правильно, за знаниями.

Убейте меня, совершенно не помню в деталях, как это все закрутилось. На улице хмуреж и слякоть. На душе то же самое. Так бывает, когда ожидание весны опошлено осклизлостью. Зимы нет, осени нет, и весной не пахнет. Умерло все, а возродиться не хочет и  поэтому - серость, грязь и самое время для войны.

- В Дубоссарах стрельба!?

- Да что вы? Как?

- По радио передали, трое убитых.

- Вот, суки, что творят!

- Стволы давать будут?

- Да нету у них ни хера, сказали «сучки» подвезут.

- Пока они подвезут, нам тут всем яйца повырезают.

 Пятиэтажная, бурая громада конторы ЦСП, как оно расшифровывается, я и сегодня не знаю. Тут штаб. Рация. Оружейка. Двухъярусные кровати. Жрачку приносят сердобольные мамаши из женского комитета. И какую жрачку!? Борщи, колбасу, консервы. Оружие дают на дежурства, потом забирают. Ослы! До сих пор не отделались от трепета  перед  ним, с советских времен. Чую, дорого нам этот трепет обойдется. Оружие - это лакмусовая бумажка сущности человеческой. Оно, как электрический разряд, разводит душевные качества по минусам и плюсам. Дали пушку тому, у кого есть мразинка в душе, - и уже перед тобой явная мразь. Дали тому, у которого есть совестинка, - с оружием и совесть обозначивается. Много страсти, порывов, светлого, но и подлючно­сти кучи громоздятся. Все пьют. Но понемногу. Пора расставаться с выработанной годами вежливостью. Она не работает.

На посту:

- Извините, старший поста. Прошу вас открыть багажник.

Стеклышко приспускается.

- А-а, думнэт зеу мети! Кто ты такой, а?

- У меня приказ. Извините. Прошу багажник.

Он выскакивает из машины. Усы - двузубая черная вилочка. Эта вилочка дрожит от ненависти. В машине обрамленное красным лицо женщины. Видимо, жена. Взгляды двух ребятишек, как у маленьких,  загнанных в норку зверьков.

- Что ты тут всталь, а? Как стольбик. Кто ты такой меня проверить, а? Давай, поедь в Россию, там проверь.


- Слушай, ты, сука румынская. Две секунды тебе даю паскуда, или сейчас еб…м в лужу положу и хлебать заставлю.

Все это я говорю полушепотом, одновременно улыбаясь женщине за стеклом. Он сереет и моментально открывает багажник.

По вечерам патрулируем микрорайон. Нашему депутату местные коллаборационисты закинули в окно взрывчатку. А может, и не местные, а спецгруппа из-за Днестра. То ли у них информаторы говно, то ли сами террористы идиоты, но взрывчатку закинули не депутату, а соседу, простому работяге. Хорошо, что дочка у него в этот день к бабке уехала - разорвало бы в клочья. Вот во избежание подобного и ходим, патрулируем. Патрулируем, патрули­руем, в видеозальчик спустимся, боевичок глянем, по стакашке хряпнем и дальше патрулируем.

Все, допатрулировался, подпрягли к ментам. Я и менты! Ха-ха-ха. «Любовь» народа нашего к ментам общеизвестна, и я, как частица этого народа, эту «любовь» не разделять не могу. Помните? Вот самая радостная картинка: река, а по ней менты в гробах плывут. Стой, а как же, есть же хорошие менты. Ну да, хорошие менты - в хороших гробах, остальные - в плохих. Ребята, если бы из десяти  ментов хотя бы каждый десятый был хоть отдаленно похож на героев наших великих детективщиков - Гурова, Каменскую или Ларина, - я бы всю оставшуюся жизнь сочинял выспренно-хвалебные оды родной ментовке и кланялся каждому встреченному на улице менту. Но увы…. Менты, они и в Африке менты.
 
В общем, идем с ментами «брать» народнофронтовца. Они тогда кругом народные фронты пооткрывали. Как националюга с тремя извилинами, так обязательно народный фронт. Самого народа в этих фронтах с гулькин хрен, а вот крикунов, бездарей из интеллигенции и уголовничков - хоть пруд пруди.  Правда, с течением времени все эти фронты куда-то рассосались, по-видимому, все-таки идеологи их наконец поняли: если фронт, так он не только с одной стороны фронт, с другой - тоже не пальцем деланные, и с оружием они обращаться умеют. Вот если бы только они одни с автоматами, а мы с арматурой, тогда, конечно, фронт.

 «Народнофронтовец», которого идем брать, тоже мент. Ну, наконец-то хоть одного мента в жизни арестую. Но меня в квартиру не берут. Сказали стоять за домом, караулить, чтобы в окно со второго этажа не сиганул. Лады. Стою, смотрю на окно. Стою, стою - не сигает никто. А внутри все какие-то сомнения, терзания, короче, бардак. Не люблю я этого. Самокопание - худший способ мазохизма. А вдруг сейчас прыгнет? Ну… и что? Стрелять? В человека, в упор, из автомата? Ну ты даешь! А убеждения? Его мама, наверное, будет против. Она рожала, рожала, мучилась, а ты - б-баб-бах, и… зря мучилась мамаша! Зря старалась. Ну, а если не стрелять? Что, вежливо поинтересоваться, мол, кто там идет? А у него тоже ствол, он в тебя тогда в упор - бэмц! И вот уже у твоей мамы неприятности. Ну нет, мне моя мама дороже. К тому же к встрече со Спасителем я явно не готов, не говоря уже о прелюбодействе, которое по самым скромным подсчетам отмаливать лет сто; меня, наверное, там сразу же спросят: «Ты что же это, сучий сын, людей убивать хотел?»

Пока я так раздумывал, народнофронтовец убежал. Сразу говорю, я ни при чем. Пока доблестные менты ему в квартиру стучали, он к дружку на третий этаж по балкону перелез, отсиделся, и втик за Днестр. На следующий день уже по их телевидению выступал, городил всякую гнусь и вранье. Если бы он после этого выступления убегал, а я его караулил, никакого самокопания бы и в помине не было - шлепнул бы, как таракана, и не поморщился. Ладно, убежал - убежал. Пусть живет… пока.

Далее все покатилось, как средней силы оползень в горных районах: дежурю у Днестра - стрельба. И не просто стрельба, а крутенько так: и крупнячок прослушивается, и мины вроде кладут, а в небе, как новогодние салютики, «алазанюшки» туда-сюда летают. Впрочем, что это я? Да не отличал я тогда еще ни гранатомета, ни миномета, ни скрипучего ПТУРСа. Грохало здорово, вот и уписался. Неизвестность - это на войне такая гадость! Что? Как? Румыны наступают? Куда кидаться, от кого обороняться, и как пост бросить? Повис на телефоне: «Эй, штаб, проясните ситуацию». Не проясняют. Ждите. Жду. Наконец сменили.

Собирают всех с постов, дежурок в старую школу. Ночуем. Оружия нет. Стволы, которые выдавали, забрали назад. Опять ходят слухи, что вот-вот «сучки» подвезут. Слухи есть, а «сучек» как не было, так и нет. Братва, кто пошустрей, добывают винишко, разговляются.

Жалко, что я не румынский террорист, я бы уничтожил всех наших добровольцев в несколько секунд. Дайте пару тройку гранат, и все. Подходи, кидай в одно окошко, второе и третье. Потом свободен. Медалька обеспечена. Никому ни до чего дела нет. Охраны нет, оружия нет, начальства нет, кто воюет - непонятно. Гвардия драпает из-под Кошницы, они называют это отход.

Наконец, нашли одного умного человека. Бывший мент, Сергеевич. Все стало на места. Стволы выдали в ментовке. Отдаешь военный билет - получаешь ствол. Баш на баш. Разделили по взводам, выставили караулы. Ну, слава тебе, яйца! Я, конечно, самый счастливый, вытягиваю жребий, и на пост - два часа дежурства. Пост за школой, у сортира, прямо за выгребной ямой. «Счастлив» до безобразия. Запах из ямы этакий специфический, когда старое говно перегнило и с новым смешалось. Встал за чахлым топольком в руку толщиной. Стою, дышу резко и ртом, чтобы в нос не задувало. Все равно задувает. Чувствую непреодолимое желание юркнуть в сам сортир, мужественно его перебарываю, более всего благодаря тому, что в сортире уже воняет, не просто так, а до рези в глазах. Наконец меня сменяет какой-то с крысиной мордочкой, в болоньей куртке. Только сменил - шмыг в сортир.

Валяюсь на провисающей до пола сетке железной кровати и тупо смотрю вокруг. Спать просто не могу. Трещинки какие-то на потолке и стенах выискиваю, девок вспоминаю. Гляжу, из-под перевернутой тумбочки уголок беленький маячит, потянул и вытянул тоненькую книжечку с грязным отпечатком кирзы. «Севастопольские рассказы», Л.Н.Толстой. Привет тебе, молодой артиллерист! Ничего лучше я у этого бородатого миролюба, оказывается, и не читал. Каренина, Безухов, эта, как там ее, шлюха из «Воскресения» по сравнению с этой книжкой оказались ничем. Вот так вот, родной! И школьную программу по литературе уважать надобно. Прочитав это, я наконец понял, что такое смерть.

Ура! Нарисовался Владанчик! Грязный, напуганный, взъерошенный, только из боя. Ну вот тебе раз! Я тут еще и не вкурил, что к чему, а этот боевик уже воюет.

Рассказывал он свою эпопею как-то мутно, нехотя и только после стакана, проглоченного с суетной жадностью, слегка разошелся и начал склонять меня к мысли, что если бы не его личное мужество, то нас всех уже давно бы румыны плетками гоняли.

- Прикинь, а? - и он вскидывал на меня косящий взгляд, - летим на МТЛБшке, херачат со всех сторон по броне, как кувалдой  кто-то лупит. Встали. Пулеметчик, казачок, только высунулся с пулеметом - убили. Снайпер. Подползают, суки, со всех концов,  хорошо ешё, ящик гранат был. Посидим, посидим, и по паре эфок в разные стороны. Водила, наконец, из разведки живой вернулся, а то ни я, ни Сашка-гвардеец эту хренотень водить не умеем. А как ему было быстрее вернуться, если мы гранатами вокруг раскидываемся? Кое-как, задним ходом выперлись из этой засады.

Владанчик попросил еще стаканчик, и я, в зачет первых боевых заслуг, этот стаканчик ему выделил.

- В общем, из Кошницы нас выдавили. Зарываемся на трассе. Ротный, из гвардии, привез самопальные подствольники, их в Рыбнице  клепают на металлургическом. Орет: добровольцы есть? А вокруг никого, я один. Чё делать-то? Есть! - ору. Перебежками несемся к концу сада. Ага, вот он, сука, катит, БТР румынский. Я гранатку  поставил, щелк-щелк. Не стреляет, железяка херова. Снова перебежками, на другой конец. Щелк-щелк, - молчит, зараза. Хорошо, я допер на боек глянуть.

- Ну, без тебя, такого доперистого, румыны бы уже к Киеву выходили.

- Не, ну я серьезно, они бля, торопятся, когда собирают, и там стружка от металла застряла. Стружку выковырял и снова засели, а вот он, падла. Знаешь, как очко играет? Прет на тебя это железо и крупняком лупит, башку не поднять. Короче, БТР уже мимо прокатил, пока я стружку ковырял, но, я все-таки решил спробовать. Нажал, а она как херакнет. Бабах! И меня еще за этой гранатой как дернет, чуть бля, руку не оторвало. Ура! Ору, как кот Матроскин в мультике. Заработала! А БТР этот вообще офонарел, уже на шоссейку выпирается, долбит вокруг себя, как огород окучивает. Ну, Колек и всандалил ему из «мухи» под водилу. Встал, падла, и тишина, и мертвые с косами стоять. Мы лежим, он стоит.

- А что ж ты, сука, сепаратист хренов, мимо стреляешь? Я тебя чему учил?

- Да ладно, Дюша, когда там было целиться и думать. Короче, лежали, лежали, вдруг люк верхний открывается, и лезет наверх пидарюга один. Нервы у всех, трясет всех, а ротный возьми и заори: «Не стрелять, вашу мать!» Как командочку отдал. Влепили по пидарюге из десятка стволов, он так кусками в люк и опустился. А БТР, прикидываешь, вдруг «гр-гр-рр», и поехал потихонечку, паскуда. Ну, засандалили ему еще один под хвост. Казачки уже притянули, будут ремонтировать.

- Ладно, - говорю - боевик сраный! Как же вы Кошницу сдали? Гоняли вас там по садам, как перепелок.

- Тебя бы туда, ученого.

- Мужики! Пару ребят нужно, «алазанщикам» помочь.

Только это проорали, я соскакиваю, кричу Владанчику, чтобы отдыхал, и вперед.

У КАМАЗа с установкой крутится наш главный районный оборонщик Петров. Бегает, суетится, командует всеми, кто под руку попадается. Попадаются немногие, поэтому Петрову тяжко. Несмотря на грозный, массивно бородатый облик, на боевика-сепаратиста Петров никак не тянет, глазки маленькие и добрые. Народ его уважает. Он, как наш депутат, уже успел посидеть у мамалыжников в подвале и на своей шкуре испытал все прелести новой румынской демократии.

Получаем у Жоры (это Петров) оперативное задание, и по машинам. Впереди Газончик со снарядами, за ним мы на КАМАЗе с Сизо. Сизо - реликт. Отбарабанил то ли пятнашку, то ли поболее и кликуха оттуда. Едем медленно, стрельбы почти нет, только где-то вдалеке постреливают, да и то, как бы, нехотя. Настроение почти боевое. Почти, потому что для боевого настроения необходим боезапас, а его-то как раз «добрый Петров» и отобрал, оставив по рожку патронов и обосновав содеянное словами: «Вы на машинах один хер смоетесь, а людям оборону держать». Правда, потом вдруг снова раздобрился и дал по гранате с отеческим напутствием: «Ладно уж, вот вам, от себя отрываю. Подорветесь хоть там, в случае чего. Пытают они, суки, крепко. Лучше уж за колечко дернуть».
 
Я так с тех пор всю кампанию «эфку» на поясе и таскал.

Сворачиваем в сторону Кошнюцы, идем на подфарниках, спускаемся в долину. Информаторы донесли, что тут где-то румыны БТРы подогнали. Наступать, уроды, собираются. Даже в этой непроглядной темноте можно разобрать, что никаких БТРов поблизости не наблюдается. Старшой из алазанщиков отходит с каким-то местным аборигеном и долго с ним беседует. Этот абориген в фуфайке наш шпиён. Что с нами было бы, если бы не вот такие, не поддавшиеся национальной истерии, честные перед собой и народом своим молдаване, и подумать боязно. Это страшно для них. Я потом сотни раз наблюдал на позициях, как им тяжело и горько: у нас в окопах молдаван было процентов тридцать-сорок. Там, за Днестром и родственники и друзья, а воевать надо. Я точно так же, при необходимости, пойду воевать с русскими фашистами, которые убивают Россию, глупо веруя, что приносят ей пользу.

Ура! Есть БТРы! Хитрые мамалыжники, после захвата одного БТРа подстраховались и загнали их в новый цех консервного завода. Местный просит не стрелять выше, прямо за этим цехом - улица строителей завода. Заряжаем «Алазанюшку». Десять ракет.

- Шо вин тоби казав? Цей поворот лишаем, а с цего робиты будемо.
Хохол алазанщик явно волнуется, небось впервой, как и я. У Сизо морда, как из арматуры сварена.

- Не учи папашу, как долбить мамашу.

- Все, - Сизо разворачивает КАМАЗ установкой к заводу. - Иди, целься, жовтоблакитный. - Хохол выпрыгивает из кабины и долго возится с установкой.

- В-о-о-го-нь! - вопит хохол, и Сизо давит на замыкатель.

Фф-ыс-жнь! Фы-сс-жнь! Ракеты уходят по паре. Это такое зрелище! Вон она, несется огненным шаром-соплом прямо над землей. Стреляем прямой наводкой, расстояние с километр. Потом на ракете включается вторая ступень, она резко ускоряется и - огненным смерчем по земле, разбрасывая каскады огня. После первой пары ракет со стороны завода бьют из автоматов. Бьют, куда ни попадя. Трассеры веером разлетаются вокруг, но все это безобразие довольно далеко от нас.

Ф-ысс-жнь! Фф-ысссжень! Интенсивность огня со стороны завода резко идет на убыль, а после третьей пары и вовсе умолкает. Выстреливаем боезапас и откатываемся на исходную. Народ кидается заряжать установку. Витек прыгает в кабину вместо меня, и КАМАЗ, добродушно урча, снова катит на стрельбы. Я в понятном возбуждении проглатываю винишко из заботливо приготовленного стакана.

- Ну, попали? Как?

- А хрен его знает, вроде попали.

- Говорят, румыны у Дзержинского на шоссейку вышли.

- Да ну, там донцы стоят, через них не пройдут.

С той стороны, куда ушел КАМАЗ, доносится рев двигателя и лязганье. Ясно, что не колхознички поле пахать едут. «Гусянка» какая-то тарабанит, а поскольку у нас с гусянками напряг, даже не напряг, а почти полное их отсутствие, то, скорее всего, любопытные румыны едут разбираться, почему мы их завод за градоопасную тучу приняли.

Рассыпаемся по придорожью, как беременные куропатки, услышавшие клекот ястреба. Чем встречать гусеницы? Одним рожком АКМ? Или гранаткой? Нащупываю колечко и всерьез начинаю размышлять о самоподрыве.

На дороге, прямо поперек нее стоит Газончик с боекомплектом. Гусянка летит, не сбавляя скорости. Ой, мама, если она протаранит…, то б…, то п…. Я не хочу даже думать.
 
 «Дум дум-дум» - короткая очередь тремя трассерами поверх открытого люка. Скрежет металла по асфальту и гусеницы, визжа, тормозят в полуметре от Газончика. БМП раскачивается с кормы на  нос, а из люка появляется, не особо скрываясь, темная мощная фигура.

Ребята, я человек простой и там, где многие литераторы стыдливо ставят точки, заменяют буквы, будто если напишут «звиздец», то вовсе не понятно, что на самом деле подразумевалось. Так вот, я всегда, не лукавя, писал то, что на самом деле в данный момент говорилось. Но в этот раз - я пас! Это были такие выражения! Я эти идиомы не в силах привести в полном соответствии с произношением, даже если бы и захотел. Мат, как океанский прилив, начинался с прибрежной полосы, то есть ближайших родственников - мам, бабушек и сестёр. Потом он нарастал и добирался до существ идеалистических. Чертей, бесов, Вельзевула и всего его грёбанного подземного царства. Затем, поболтавшись внизу, наконец, вздымался к небесам, перехлестывая через заповедь «не поминать всуе», скатывался к географии: Гибралтарскому проливу, Босфору, и, через деревню Задрочино, расшифровался примерно следующим:
Какая ****ь… (тут не помню, пропустим) поставила (тут тоже пропустим) эту (пропускаем) херню на дороге? Кто е… (пропускаем) такие?

- А вы кто? - Спросил из наших кустов взволнованный тенорок.

- Кто, кто, что, бл… (пропускаем), повылазило? Есаул войска Донского Витя Папашин. А вы что за (пропускаем) такие?

А, действительно. Кто мы такие? Кто на данный момент воюет за рухнувшую Империю, оставшуюся на узенькой полоске вдоль Днестра, шириной в десять-пятнадцать и длиной в триста километ­ров. Полоску, на которой никогда не обзывали человека манкуртом или некоренным, на которой в течение горбачевских преобразований просто вопили: «Не разваливайте Империю!»; на которой радостно приветствовали путч обосравшихся старых маразматиков, который, скорее всего, и задумывался, как окончательное разрушение страны.

Начинаем загибать пальчики. Гвардия, созданная полгода назад, после Дубоссарского расстрела. ТСО - аналог современного МЧС. Ополчение - все, кто пришел и кому ствола хватило. Казачки - братишки из рухнувшей Империи, со всех ее далей, все те, кому слово Россия дороже собственного благополучия. Менты во всех своих  проявлениях. Гаишники, оперативники и т.д. Спецназ «Днестр», сталкивался с ними пару раз, такой же тогда был спецназ, как из моих орлов - группа «Альфа». Вохровцы всех форм и расцветок, от президентской охраны до сторожей колхозов. «Бандеровцы» с трезубцами на клоунских шапках. Правда, эти фашистики прибыли попозже, поторчали в Каменке, попили винишка и потискали местных шлюшек, на чем и исчерпали свою помощь ПМР в защите от агрессии.

Кому это, спрашивается, было надо? Весь этот винегрет. Мне кажется, что слишком много оказалось героев, и так как герой не командиром быть не может, а подразделений, которым нужны командиры, - раз и обчелся, вот и сделали для всех, чтобы не обидно было. Ты герой? А, то! Ну, на тебе спецназ - командуй!

- C Градирополя мы. Ме-е-стные. На самом деле, конечно, никто так не тянул: ме-е-естные, но я это специально, чтобы показать, какими козлами мы себя чувствовали.

Возвращается КАМАЗ, и мы вместе с казачками едем на шоссейку и в поселок. Стакан. Возбуждение. Школа. Койка. Сон. Два часа.

Сергеевич взял, да и поставил меня командиром взвода. Уписаюсь! Меня в командиры! Афганца надо какого-нибудь. Как назло, вокруг ни одного афганца. Афганцы! Где вы?! Ау-ау! Нетути.

Утром нас поставили на позицию. Этот день буду помнить сам  и детям, если появятся, накажу.

Отношение к весне у меня всегда было индифферентное. Ну, холодно было, теплее стало. Не вижу особых причин истекать восторженно романтическими слюнями и пускать слезу при виде  набухающей почки, - дело-то сезонное. Плюс ко всему извечная весенняя простуда, талая грязь и прочие атрибуты неустойчивой погоды. Пусть прыщавые курсистки всхлипывают над подснежниками и пудрят веснушки. Им замуж надо. Мне ничего подобного не нужно и  именно поэтому день, когда нас сунули в эту клоаку, запомнился мне не началом настоящей весны, а именно тем, куда нас сунули. Если оставить всю эту лирику: солнышко, весенних птичек, ручейки журчащие, и оставить суровую прозу: войну, раз… ладно, …гильдяйство, отсутствие оружия и серьезной организации обороны, то хреновей, чем на данный момент, мне никогда не было.

Позиция - совершеннейшее дерьмо. Яма ямой. Туточки ранее один предприимчивый цыганёнок автосервис пытался построить. С одной стороны водная преграда Днестра, с трех других - склоны, поросшие лесом. Для того, наверное, чтобы нас отовсюду было видно, притянули ярко-голубой вагончик. Теперь видно нас издалече: тренируйтесь в меткости, родные румынские волонтеры.

С утреца приехал «гробокопатель», это такая военная хрень для рытья окопов. Роет изумительно быстро. С какой стороны на нас будут наступать - неясно, поэтому для верности нарыли со всех трех сторон. Вернее, - отставить, с четырех: там, где речка, тоже нарыли, а вдруг на плавсредствах попробуют? Оборудовали рацией, как мне кажется, именно той самой, по которой Панфилов на Можайском шоссе в сорок первом запрашивал помощь. Но работает. С шумом, треском и если всем вокруг приказать не стрелять, то кое-что слышно.

Гриша Флюгер настраивал эту рацию, настраивал…. Вдруг подхватывается и несется ко мне.

- Командир! Воны кажуть, что размовлять будемо з позывным «финал другий».

- Гриша, ридный ты мой. Ты не знаешь, яка разница между хохлом и украинцем? - по тому, как Гриша теребит свой курносый нос, понятно, что не знает.

- Украинцы, Г-гриня, живут на Вкраине, а хохлы там, где лучше живется. А ты, сокил мой ясный, у нас стопроцентный хохол. Кой черт тебя на войну занес, непонятно.

- Та шо, це война?

Значит, позывной у нас «финал два». Конгениально, как  говаривал великий комбинатор. Лучше бы уже сразу «капздец три». Ну, да черт с ним. Финал так финал.

На связь выходим каждый час. Сообщаем обстановку, узнаем новости. Последняя новость из разряда «радостных» и доходит, вернее, доезжает вместе с четырьмя ментами и двумя ящиками запечатанных сургучом бутылок на грузовичке-самосвале. Мамалыж­ники прорвались на шоссе и наступают при поддержке четырех, пяти БТРов в наши Палестины. Связываюсь с «Ромашкой», «Осокой», «Ковбоем» и, наконец, выхожу на «Терем». Тук-тук, кто в теремочке живет? Из «Терема» орут так, что и без рации слышно. Срочно! Мать-перемать! Организовать оборону! Так вас, и туда, и сюда, и даже там! Любым способом остановить БТРы! На вполне резонный, на мой взгляд, вопрос, чем останавливать, мне популярно объяснили, какой именно частью своего организма я должен это осуществить. Что-то сомневаюсь, чтобы этой моей части БТРы испугались. Не такая она уж у меня выдающаяся.

Ладно. Строю личный состав. Двенадцать человек и три мента, один уже куда-то испарился. Оставшиеся уверяют, что не дезертировал, а  законно поехал за водкой.

Глядя на неровную шеренгу выстроившихся в порванных фуфайках, кожанках, тельниках, в разномастной обуви, недельно-небритых и вооруженных всем, от кухонных ножей и древних двустволок до АКМ, бойцов, гордо чувствую себя Нестором Иванычем и ощущаю дыхание истории.

Дыхание истории мне напоминает: как, пару тысяч годков попередь, итальянец Цезарь усмирял их тогдашнюю, Чечню - Галлию. Вокруг галльской крепости возвел свою и наступал, и оборонялся, да еще на вечеринках оттягиваться успевал. А чем я не Цезарь? Уточняю диспозицию.

Девятерых вооруженных сажу в окопы, на наиболее вероятных направлениях прорыва. Вот это я даю! Самому читать приятно. Ну, прямо из учебника «Тактика» по военному делу. Пробуем поджечь одну из бутылок, наполненных коричневой жидкостью. По запаху - соляр, по огнеопасности - машинное масло. Поджигается долго и горит потрескивая, с затуханием. Запалить сей горючей смесью БТР можно, если залить внутрь пару бочек и накидать тряпок, чего, конечно, вряд ли нам позволят. Еще у нас есть дымовые шашки. Эти дымят хорошо и много. Дымить нам понравилось, и из пяти шашек, которые нам привезли, мы четыре сразу же сдымили. Для боевых действий оставили одну. По моим прикидкам этого хватит. Больше нам подымить едва ли удастся.

Итак, окоп правого фланга: Флюгер, его дружок длинный Сергуня, черный, как голенище, цыган Сеня (потом мы всем   журналистам представляли Сеню как эфиопского наемника, и хихикали, читая центральную прессу), и белобрысый, трусоватый мент в бронежилете и каске. Окоп левого фланга: Владанчик, кругленький, плотненький, как колобок, камазист Фонарик, непонятный мужик средних лет, крючконосый и малоразговорчивый Коля и еще один мент с мотоциклом. Мотоцикл он в окоп, конечно, не взял, а поставил его возле вагончика. Фронтальный окоп: я, согласно стратегии Василия Ивановича, «впереди на лихом коне», мой тезка Андрюха-Самара, - краснорожий, здоровый, веселый и пьяный, степенный сорокалетний мужик Вунша и музыкант Алеха, или уже тогда мент? Конечно, мент. Был он цыган, или тогда уже молдован? В общем, хрен поймешь. Веселый, балабол и приколист.

На самом переднем рубеже располагалась бронебойная группа: пожилой, грузный Макарыч и пятнадцатилетний Виталик. Задание «бронебойщикам» я давал отдельно. Так как все наши бронебойные средства составляли два ящика не загорающихся бутылок, я, не скупясь, один выделил бронебойной группе. Макарыч с малым должны были спрятаться у шоссейки и, пропустив мимо БТРы, постараться запалить последний, после чего драпать в сторону от выстрелов с максимально допустимой скоростью.

- Катят! БТРы катят! По пещерам! - глазенки у всех от храбрости круглые, скачут все в окопчики, суетятся, да и сам не могу сдержать дрожь в рученьках. Переглядываемся с Вуншей, криво улыбаемся с Алехой, а тезка, так неведомо кого предупреждает: «На кого вы булку крошите»?! - перекладывая автомат по брустверу то вправо, то влево.

Любопытные дела начинаются. Любовь закончилась, впереди трудовые будни. Кстати, вот вам точное и ясное свидетельство того, что началась война, а не побегушки с арматурой, сидение на рельсах и тому подобная ерунда. Если вы начали говорить о происходящем - работа, то все, кранты, вы воюете. «Вон с пригорочка снайпер работает», «Там по насосной танк работал», и т.д. Война входит в привычку, становится частью бытия, обрастает бытом, условностями, отношениями по шкале ценностей. Ценности материальные заботят все меньше и меньше и в секу гораздо выгоднее резаться на патроны, чем на раскрашенные в типографии бумажки.

Вот он, сука, катит! Вот тебе раз, а говорили у румын только старенькие «семидесятки», катит-то более менее новая «восьмерка».

Бз-зд-дилинь, бзд-дилинь! О броню колотятся бутылки. Эгей! Братва! Стопики! На хрен, кого палим!? Триколор по борту имеется, но…! В мать вашу дальтоников, ети! Он красно-бело-синиий и желтизной там и близко не светится.

- О-а-от-ста-а-вить!!! - Это я ору так, что серединка от вопля вообще исчезает и выходит - О-а-ить!

Мои орлы-бронебойщики, «оаить» не воспринимают и продолжают купать БТР вонючими, черными потоками. Слава тебе Иисусе, что не горючие бутылки подослали, а то пылала бы родная российская машина давным-давно синим пламенем. В БТРе услышали, что о броню стеклотара бьется, или протекло туда чего, и завоняло, но только он как бы удивленно остановился и задвигал хоботком «крупняка». Тут уж не вынесла моя душа начинающего Юлия Цезаря. Я из окопа выскочил, руками замахал и, кажется, даже ногами затопал.

У-кф-фу! Пронесло. Почти. Меня. БТР, железненький ты мой, успокоился, хоботком двигать перестал, заехал за эстакаду строящегося  автосервиса и встал.

Вылезают оттуда три прапорщика. Задубелые, веселые - самая боеспособная часть российской армии. Бывшие «афганцы». Это класс! Балаболить не стали. Кратко прослушали, что, где, как. БТР загнали между эстакадой и автосервисом, да так удачно, что сами достают огнем в любую из сторон, а вот в них отовсюду из «мухи» залепить затруднительно, что-нибудь, да мешает.

Кратко остановимся на участии России-матери в наших разборках. Она, мать… ее, поначалу повела себя как пьяная бомжиха и уже почти продала нас нарождающейся национал-демкратии. Был такой командующий по фамилии Недрочев, впрочем, несмотря на это «не», соответствовал он как раз именно тому, на что фамилия указывала. Сраму было на весь мир. Сотня «отмороженных» румынских волонтеров захватывает имперскую воинскую часть вместе с жилым городком и воины империи драпают, оставляя оружие и бросая жен и детей, верные провозглашенному принципу невмешательства. Спасают семьи имперских  вояк гвардейцы «непризнанной», «бандитской», «сепаратисткой», «само провозглашенной», и т.п. Сами ложатся, но людей выводят.

Все Российские военные последние года два после разгона «братской» демократической демонстрации в Тифлисе, где они насилу отбились от «мирных», брызгающих истеричными слюнями и соплями грузинских националов, а тем паче после робких попыток поставить на место повизгивающие фашистские телеканалы в Вильно и Риге, ходят, прости меня Господи, как в штаны насрали. Три «героя» из Столицы поставили раком всю Советскую армию. Как вам это нравится?  Я не знаю, может, они действительно до помешательства прониклись демократическими идеалами, а не перекушали водочки, что лично мне  представляется более вероятным, но, как бы то ни было, животы свои положивши, обгадили они весь воинский контингент «несокрушимой и легендарной». И вот, «несокрушимая и легендарная» теперь от каждого шороха сипается туда-сюда. Куда уж тут с НАТО бодаться, а вдруг за деревом бородатый демократ с обрезом?

Все вышесказанное не относится к прапорам, подоспевшим к нам на позицию как нельзя вовремя со своим БТРом. После разговора выясняется, что их сюда никто не направлял, а попросту закрыли  глаза на то, что боевая машина вдруг выехала в неизвестном направлении. Мало ли чего? Может, они в магазин, или по девкам поехали?

С «Ромашки» передали на «Терем», что румыны подогнали «Шилку», и херачат из нее в нашем направлении по всему, что шевелится. «Терем» прорадировал «Ромашке», что они сраные паникеры, и что сейчас к ним приедет начальство и устроит им оральное половое сношение. Тут же это начальство, как чертик из коробочки, и нарисовалось. Подлетела Волга, из нее выпрыгнул какой-то в черных очках и с коротким автоматом. Рукава закатаны, берет заломлен, камуфляж ещё складским нафталином воняет. Надо полагать, охрана. Этот, пародия на рейнджерса, подскакивает ко мне, сидящему на бетонном блоке, слюнкой  цыкает, где командир, орет. Узнав от меня, что тут вроде бы я командир, он вообще разошелся. Что за бардак? Где боевое охранение. Успокоился только тогда, когда заметил, что из-за эстакады «крупняк» высовывается, и если бы из его Волги кто-нибудь только подумал совершить неправильное телодвижение, тушенка в дуршлаге была бы обеспечена.

Следом за «рейнджерсом» показалось и само начальство. Самый главный на районе в сиреневом плаще. Только вылез и тоже давай орать. Почему паникуем? Где Шилка? Что это они все такие нервные? Минут десять я ему объяснял, что никакой паники и «Шилки» нет, потому как и не «Ромашка» тут вовсе, а «Финал». Успокоился, осмотрелся, матюгнулся и укатил на «Ромашку». Прикатил минут через двадцать на простреленной в нескольких местах Волге, заляпанном глиной (если бы не знал, что глина, очень похоже на нечто другое) плаще, а из пробитого бензобака бензин струйкой хлещет. Никого на сей раз паникерами не обзывал. Мы заткнули бензобак деревянным чопиком, и глава укатил, наказав держаться.

Темнеет. Где-то на других позициях воюют, а мы все никак не начнем. Никто на нас не наступает и сидеть в сырых окопах уже никому не в кайф. Поэтому мы все перебираемся в вагончик, оставив  дозорных, и коротаем время с прапорами и парой бутылок водки, которую принес вернувшийся мент. Прапора подарили нам с Владанчиком по паре «эфок», и мы чувствуем, что вооружены не хуже С.Сталлоне из кинофильма «Кобра». Тут-то все и началось. Недалекая канонада вдруг подзатихла и…

 ...«Дах, дах, дах»! Как кто-то стальной цепью хлестанул по вагону. Ах,… мать твою, запинаясь и давясь в дверях, все сыпанули из освещенного проема в сумерки. Я выскочил, запнулся об кого-то, кувыркнулся через голову, едва не потеряв автомат. Падаю с размаха за насыпь дороги, лихорадочно пытаюсь что-то сообразить и только краем сознания и зрения вижу, как хлещут по дороге рикошетящие трассеры. Ух, бля! Бьют с двух сторон? А это что такое? Справа от меня в десяти сантиметрах от головы взлетают фонтанчики земли. Ее - б! Это откуда? Поворачиваюсь. Мент залег за своим мотоциклом и короткими очередями поливает куда-то за спину. Прыгаю к нему.

- Куда палишь?! Там же наша секретка!

- Какая секретка, идиот! Смотри!

Точно. С поросшего лесом склона, точнёхонько у нас за спиной вспыхивают оранжеватые огоньки. Вот, суки, с трех сторон мочат. Выпускаю пару коротких очередей по вспышкам. Впереди раздается слышимый даже сквозь выстрелы вопль.

- Пацаны! Коляна убили! Темная фигура зигзагами несется к вагону с поля. Фонарик, отдуваясь, падает к нам с ментом за мотоцикл и бормочет прерывисто, ничего не понять: «Там, это, сука, только сюда хотели, он сунулся и бац, бля, лежит»! Трясу его за отвороты куртки: «Успокойся, Саня! Толком давай, что с Колькой»? Ничего не помогает, только и твердит - бац, бля, и лежит. Ждем, пока мент сменит рожок, и лупим в три ствола в злополучный склон длинными очередями, потом мы с Фонариком, прихватив из мотоциклетной коляски плащ палатку, выскакиваем на поле, и под прикрытием пальбы мента, короткими перебежками рвем к секретке.

Коля лежит, уткнувшись в бруствер секретки, и громко стонет. Переворачиваем его на плащ палатку, он почти кричит и обмякает. Со склона продолжают прицельно поливать из АКМов. Пули роют землю вокруг. Земля мягкая, в прошлом году охранники сервиса картошку сажали. Прём волоком обмякшего Коляна к шоссейке.

У шоссейки мои орлы ведут оборонительные бои. Делают они это так: высовывают автомат из-за обочины и выпускают рожок в предполагаемом направлении противника. Хватаю  пищащую  рацию. Ага, из «Терема» интересуются, почему стрельба? Обьясняю, так мол и так, война тут у нас вроде. Помощь, спрашивают, не нужна? Да не, говорю, зачем, скоро тут уже помогать некому будет. Наконец говорят, что высылают казачков на подмогу, и раненого забрать. Какого хрена, говорят, БТР не задействовал? А точно! Где БТР-то? Вот раззява, про слона-то и забыл. БТР стоит себе за эстакадой и есть не просит. Колочу в боковой люк.

- Мужики! Вы что там, бля, охренели? - Люк открывается, обдав запахом пороха и машинного масла. Залезаю внутрь. Левик, длинный, такой скуластенький прапор поворачивается, плохо видимый в скудном освещении.

- Нормалек, братишка, ленту перекосило, все уже сделали, сейчас сам влупишь.

- А куда тут нажимать? - Усаживаюсь на сиденье и припадаю к окулярам «ночника». Класс! Не белый день, конечно, но вроде как сумерки серые и разобрать, что к чему, вполне удается. Так, вон тот тополь, бугорок, а прямо из-под бугорка пулемет и херачил. Нажимать, как оказалось, ничего не надо, надо тянуть. Тяну за перекладину с цепочкой. «Дом-дом-дом»! Ух ты! Оглох немного. Звон в ушах, но, кажется, достал я их тарахтелку. Выпустил еще пару очередей, и хорош пока. Прапора сами не стреляют, говорят, нельзя - нейтралитет. А я никакой нейтралитет с быками, которые пришли ко мне домой, не заключал. Мне можно.

Пока я осваивал  бронетехнику, прикатил казачий автобус - КАВЗик. Героическая машина салатного цвета без единого стекла, прошитая пулями во всех плоскостях. Вместо стекол висели  брезентовые чехлы, которые бодро развевались во время движения. Сикурс казачков залег вместе с моими орлами за насыпью дороги. Тянем с Владанчиком из-под невысокого мостика спрятанного там на время Колюню. Подтягиваем его почти к самым дверям автобуса. Ну, что? Надобно подниматься и загружать раненого.

- Братва, прикрывайте! - вопит Владанчик,  и,… мама миа, суть русской поговорки про дурака, которого заставляют Богу молиться, становится ясна и наглядна. Братва лупит на вражий берег из всех видов стрелкового оружия, не жалея патронов. Загружаем Кольку и с одним сопровождающим отсылаем в лазарет.

С «Терема» радируют о замене БТРа. Жалко! С прапорами прощаемся, как с родными. Они оставляют нам с Владанчиком еще по паре гранат и сваливают в поселок. Перестрелка почти затихла, и лишь изредка кто-то с нашей или их стороны пускает очередь, другую, чтобы служба медом не казалась.

Все! Никто не стреляет. Итоги первых боевых действий налицо. Штаны у всех вроде бы сухие, тяжелораненый один, патроны почти закончились, на дворе ночь. Оказалось, рано радовался. Только уехали казачки, как нас обложили минами. От мин мы попрятались в окопы и особого вреда не поимели, но зато мне срочно радировали, чтобы я командировал на «Ромашку» семь бойцов для отражения очередного наступления. Я командировал, хотя «Ромашка» разными голосами вопила, что никакого наступления у них и близко не наблюдается.
 
И вот, остались мы вшестером оборонять родной поселок. Тут же приехал еще один  российский БТР. Боже, за что? Что я такого натворил, и ты меня столь жестоко наказываешь? Из БТРа вылез полковник. Щечки румяные, форма с иголочки, ботинки начищены, словно на бал в офицерском собрании прибыл. БТР загнал на бугорок, чтобы, как выразился, лучше наблюдать противоборствующую сторону. Да-да. Вот вы сейчас ржете, а он так и сказал. Противоборству-ющ-ую! Вместе с полковником пяток перепуганных солдат. Тут же обматерив парочку из них, полковник скрылся в БТРе, чтобы наблюдать в прибор ночного видения за боевой обстановкой. А мы с  Владанчиком только пожрать было собрались. Не светило нам пожрать в эту ночь. Пять минут только и посидели. Влетает взъерошенный боец с квадратными глазами и орет, что полковник вызывает всех, кто в состоянии держать в руках оружие, к себе в БТР. Вот так вот. Это прямо как «Родина мать зовет»! Тащимся усталые в БТР, смутно подозревая грядущие неприятности. И… ни на йоту не ошибаемся.

- Ребята, засек я их! Рация работает? Радируйте в штаб. Начали переправу восемь лодок. Все с вооруженными людьми. Километрах в четырех ниже по течению.

Ну ни хрена себе шуточки. Лечу, запинаясь к рации. Ору на «Терем»: «Лодки переправляются! Спасайте нас все!». Мне оттуда отвечают, чтобы я организовал встречу своими силами. Какими силами? Все силы у меня на «Ромашке» пьянствуют, так как в той стороне давно тишина, и, кроме как пьянствовать, нечем им там заниматься.  Ладно, исходя из ситуации, принимаю решение: Владанчик с Андрюхой и Флюгером идут на берег встречать вражеский десант, там ерунда, восемь лодок по пять рыл, всего-то человек сорок; я иду к полковнику и сам наблюдаю за врагом, а на рации пусть мент дежурит, ему дежурить не привыкать. Да, а шестого, молодого Виталика, я домой отправил. Хорош ему воевать - убьют еще, не дай Бог.

Темная ночь,… только пули свистят,… тра-та-та…. Нет, не свистят. А ведь свистели. Еще как свистели.

Полковник пьет чай из крышки от котелка. Сидит себе по-деревенски на ящичке, губки отклячил, и громко сёрбает. Мне в детстве мама всегда в таких случаях говорила, что по губам  нашлепает. Где ты, мамочка?

- Приятного аппетита, командир. Где там лодки-то?

Полковник крышечку аккуратненько ставит.

- Знаешь,… чё-то не видно. Потерялись, что ли? Ага, знаешь, как мираж, были, были,… и не вижу больше. Вот случай, а? А может, высадились уже?

- Слышь, командир! У меня люди почти трое суток не спали. Сорвались по твоей команде, - сдерживаться больше не могу и добавляю: - Ты когда следующий раз тревогу объявлять надумаешь, головой думай, а не жопой.

Теряюсь я вообще. Когда я, относительно вежливый  человек, начинаю разговаривать с такими полковниками,… веко дергается, губа дергается и нога правая, тоже подергивается, потому, что хочется долго пинать и пинать по этой безмятежной румяности.

Ни слова больше я ему не говорю, разворачиваюсь и бреду снимать засаду на лодки. Чтобы снять засаду, надо знать, где эта засада засела. Ага, засела она у старых ржавых железных емкостей на самом берегу. Когда этот румяноголовый трындел про десант, мы сразу же высчитали, что кроме как у этих емкостей, негде им больше  высадиться. Цистерны эти ржавые в летописные времена, когда река еще была судоходной, видать готовили как заправку для речфлота, да так и забыли на берегу. Пробираюсь по берегу со всевозможными предосторожностями. Засада, она для того и поставлена, чтобы сначала стрелять, а потом выяснять, кто пришел. Темень, хоть глаз коли. Прямо у берега противопаводковая дамба, за нею стройка какая-то, там свет. Пробираюсь и  шепелявлю: Владик, Андрюха, вы тута? Молчат, гады. Вот уже эти самые ёмкости, и тут я в темноте вламываюсь в такой высохший  кустарник, что сам от неожиданности охреневаю. Охренев, запинаюсь обо что-то, и падаю в самую гущу этого кустарника. Ворочаюсь, выбираюсь оттуда с таким треском, что в Кишиневе слышно. Исцарапался, измазался, как бомжик. Выползаю на дамбу, проклиная засаду, полковника, румынов, лодки, а заодно кустарник и ржавые емкости. А зря проклинаю: только вылез на дамбу, хлестанули несколько очередей, все вокруг взлохматили. Как я упал и живой остался - совершенно непонятно. Ору матом, сипло и с перепугу.
 
- Бл-я-а! А-а-а, у-у, э-э! И ничего более. Хорошая была засада. Молоток Владанчик, не с воды решил встретить, с суши. Герой! Хорошо, что я вовремя в засаду попал. А то вляпались бы какие-нибудь мирные строители, потом доказывай, что румыны  переправлялись. Полковничек-то, туда его грёбаных предков, ублындился уже небось. Хотя, какие, к бесу, ночью строители?

Авось, небось, надысь и кабысь - это по Далю. Так вот. Не надысь, не кабысь, а ночь эта, зараза, никогда не  кончится, в рот  она,… кабысь. Ног не чую, рук тоже, вино уже не действует от усталости. БТРа с румяным на позиции точно нет. Мент сказал, убыли в расположение. Бедное расположение. Все! Забыли.

Ага, снова лупят! Правда, уже не с трех сторон. Никто поэтому особо не дергается. Поспрыгивали в окопчики и сидим себе. На шоссейке без света, между очередями трассеров валит какая-то тачка. Дерзкий кто-то катается. В окопчик спрыгивает Коля Семаков - давнишний мой знакомый. «Копейка» его прошита в двух местах крупняком. Рискует Колюня.

- Дюша! Пошли, пулемет румынский завалим.

- Ага, завалим и оттрахаем!

- Идем, Дюша, у меня «муха» завалялась.

 «Муха» - это серьезно. Это вам не самопальный подствольник из Рыбницы. Вытаскиваем из багажника гранатомет и ползем в передовую секретку, полу профильный окопчик метрах в пятидесяти за передовой позицией. Доползли, отдышались.

- Давай, - шепчет Колюня и тычет в меня своей трубой. - Целься только лучше.

- Сам давай, у меня что-то попка болит, ты что, крякнулся? Я из нее стрелять не умею.

- Что ж ты сразу не сказал? Что делать-то будем? Я эту хреновину тоже первый раз в руках держу.

- Слушай, там вроде инструкция сбоку нашлепана. Давай-ка читать.

Закутываемся с головой в Колюнин плащ и, подсвечивая спичками, начинаем знакомиться с инструкцией. Более идиотских боевиков-сепаратистов я в жизни не видел. Два полудурка под огнем противника, закутавшись в демисезонный плащ, изучают устройство одноразового гранатомета «муха». Учили, учили, вроде освоили. Щ-щелк. Взвелась, собака. Колюня прицелился в остсветку от пулемета,… и… ни, бе…, ни, ме…, ни кукареку.

- Не стреляет, падла. Мабуть отсырела.

- Сам ты отсырел, там еще хернющечка такая, ты ее опустил?

Снова лезем под плащ. Находим хернющечку…. Щелк!

- Ну,… давай, мочи!

Колюня, с пластмассовыми затыкушками в ушах похожий на оператора компрессорной установки, нерешительно глядит на меня.

- Слушай, Андрон, говорят, она глушит здорово. Дай шапку твою.

Я отдаю этому доморощенному гранатометчику свою ушанку. Как же, оглушить может, ушки повредить. А такой малозначащий момент, как то, что свою растянутую трубу этот «Че Геварра» прямо у моего левого уха пристраивает, я, конечно, во внимание не беру.

- Сейчас,… я его, гниду. Дюша, ты, как только мочкану, рожок еще туда из автомата зафигарь.

Зафигарю, чего там. Мир вокруг вдруг как лопнет: «Б-ба-хс»! И потух. Я давай рожок фигарить и не слышу ни звука от этого фигаринья. АКМ в руках бьется и молчит, гад, как немой.

Кончилась ночь эта окаянная. Результаты: голодный, мокрый, уставший, глухой, исцарапанный, безоружный (патронов, тю-тю), зато живой.

Вот так оно все и началось, и поехало, и полетело. Окоп, обстрел, разведочка, перестрелка, смена - отдых дома, и по новой. Так оно все до самого лета и катилось. Ну, если не считать того, что еженедельно мы с румынами перемирие заключали. Перемирие всегда заключалось (кстати, не только у нас, я потом сравнивал) исключительно для того, чтобы подтянуть новые силенки, перегруппироваться, а там уже можно и по новой. И никто ни разу не определил, кто же это перемирие нарушил первый? Невозможно сие. Самое надежное перемирие заключал наш Гриша Флюгер, когда напивался до предпоследней стадии. Стадии эти мы классифицировали так: если Гришина кепочка с длиннющим козырьком стояла как положено, козырьком вперед, то это или первая стадия, или заключительная, то есть вырубон. Если эта кепочка пошла козырьком вправо или влево, значит башня уже потихоньку едет и пару-тройку стаканов он уже залепил. Если же козырек был нацелен точно в тылы, то это означало, что Гриша вот-вот пойдет заключать с румынами перемирие.

Он вдруг выбредал к передовым окопам, вставал в полный рост и орал:

- Эй, мамалыжники! Вы меня бачите? - Обязательно какой-нибудь пьяный румын откликался.

- Ну, ш-о-о? - Вопил он еще сильнее, - зараз воюемо, или спим тихенько! Стреляем уночью, чи ни!?

- Ладно! Нет! - Орали румыны, и никогда ни мы, ни они таких перемирий не нарушали.

В общем, время до лета мы провели тяжело, но красиво. За это время мы сотни раз вступали, так сказать, в огневой контакт. Завалили одну снайпершу. Ха! Тут интересно. Сбили мы ее с дерева и вот она там дня два висела, шурша на ветру рассыпавшимися  волосами, вызывая запоздалые эротические эмоции и даже приманила своим непотребным висением двоих пытавшихся снять ее ночью  румынов, которых мы и постреляли, доказав, что приборы ночного видения у наших снайперов работают, и батарейки у них не сели.

Я побывал в разведке и первый раз в жизни в настоящем бою. Повёл я себя в первом испытании очень, очень не по геройски и если бы не казачёк Илюша, вряд ли читатели это бы читали.

Кроме этого, мы подстрелили двух диких коз, трех фазанов, пятерых уток, а еще ночью перепуганный мент обстрелял в кустах кабана, приняв его за румынского террориста, но не попал, хотя весь рожок в кусты высадил. Впрочем, за этот испуг мента никто не осуждал, потому что румынских террористов в первое время развелось, как собак нерезаных. «Бурундуки», «оборотни», еще какие-то насекомые. Нам беды большой они не доставляли, потому как террористы были неумелые и трусливые. В окна ночью пострелять, «скорую помощь» с роженицей подкараулить и изрешетить - это да, это они ухари. А вот чтобы на пост какой вооруженный наехать, я что-то подобных подвигов за ними и не припомню, кроме той первой ночи.

Состояние перманентной войны без особых жертв и подвигов, однако, стало приедаться. Ну, проведем разведочку боем, ну, «Маланец» с НУРСом, закреплённом на УАЗике, приедет, шмальнет  пару раз. Снайпера друг за дружкой охотятся. Якут, Иван Иваныч, по письке одному румыну попал - повеселились. Тот только хотел за БТР  помочиться, а тут наш Дерсу Узала с СВДшкой. Этот Иван Иванович прелюбопытнейший субъект. Как его из Якутии сюда занесло, не понимаю. Хотя…. А меня как занесло?

- Иван Иваныч, - говорю - сколько румынов убил? - У Ивана Иваныча улыбка - совсем глазки  сощуривает, - Сетылнадцать, однако.

Погиб Иван Иванович, по слухам, в Карабахе, и смерть его была жестокой и тяжкой. Ранили снайпера на каком-то холме, и при попытке вытащить ещё двоих потеряли. Так и бросили Ванюшу, одного на том холме помирать.

Скорбно ухали гулкие барабаны. Штаб-с ротмистр Припаленный, грозно топорщась густыми, чёрными как смоль, усищами, криво и ехидно усмехаясь, корявыми жёсткими пальцами ухватился за золото эполет, рванул, с треском раздирая прочное голландское сукно,… ещё рванул и швырнул под ноги притихшему строю поблёкшие позументами погоны. Навис надо мной, преклонившим колено, впалой своей грудью и сломал о буйную главу мою потускневший от сражений клинок. Кровь, смешиваясь со слезами, тонкой струйкой стекла по щеке. Ну? Как?

Это я представил, как выглядело бы всё это дело лет сто пятьдесят тому. Моя командирская карьера закончилась, едва успев начаться. Не вышло из меня Цезаря, Чапая, и даже Нестора Ивановича Махно. Всему виной стал назначенный новым ротным бывший механик колхоза по кличке Припаленный. Вид у нового ротного, конечно, был необычайно грозный и боевой, что скорее всего и послужило поводом к назначению. Другими командирскими качествами «комманданте» Припаленный не обладал ни в какой мере. В армии никогда до этого не служил, имел язвенную болезнь и не блистал умом и знаниями, хотя сам считал себя великим стратегом.

Первая стычка с Припаленным произошла в дежурном автобусе после утомительной ночной перестрелки.

Ночка тогда выдалась на редкость мерзкая. У «братьев по разуму» на противоборствующей (как полковничек говаривал) стороне прибыла новая смена. Из каких-то Дурлешт!!!  Я бы в городе с таким названием дня не прожил - повесился бы.

Новоприбывшие от радости прибытия принялись палить по нам почём зря, как бы подтверждая, откуда они сюда прибыли. Я с Вуншей взялся палить в ответ, совершенно выпустив из виду, что свои «конкретные» патроны намедни в сечку продул. А в рожках у меня только никчёмные «трассеры».
 
Пальнуть я успел только пару очередей, и какой-то дурлештский полудурок накрыл нас в секретке парой залпов из РПГ. Первая граната лопнула на бруствере, зато вторая хлестанула прямо за спиной и засыпала нас землёй, драной корой и ветками. Старый Вунша упал на меня, как квочка, прикрывшая цыплёнка, и заорал прямо мне в ухо: «А-а-а, маму дяди, ****ец нам, Андрюха!».

Никакого этого, ну, чего он заорал, нам не настало, но разозлили меня эти «дурлешатники» здорово. Я с открытой пастью, так как хотя и не ранило, но глушануло прилично, смотался на «Осоку» за Маланцем и, определившись по целям, послал козлам четыре «НУРСа». А для окончательного успокоения накрыл пулеметным и автоматным огнём их курилку и блиндаж. После этого «горячие дурлештские парни» затихли как мыши и ещё четыре или пять смен старались сделать вид, что все поголовно уехали на родину, в Дурлешты.

И вот после такой весёленькой смены Припаленный наехал на меня за…, как он сказал, бесцельное расходование боезапаса. Терпеть чушь, которую он нёс, я смог очень-очень недолго и на глазах у всех присутствующих в автобусе, который пёр нас домой, взял его за грудки и легонько постучал им по входным дверям. А на словах добавил, что если он мне ещё слово о боеприпасах вякнет, то эти боеприпасы тут же и найдёт… у себя в заднем проходе.

В дальнейшем эти «сердечные отношения» переросли почти в «дружбу», и вот однажды, когда я, хряпнув пару стакашек винишка (это действительно были два (!!!) стакашка), уснул непробудным сном, что твой Пушкинский Руслан, «комманданте» толкнул меня для вида, забрал мой ствол и сдал в ментовку. Ну, не сука? Ствол, конечно, менты мне тут же и вернули, но зато у Припаленного появилось веское и достаточное основание для того, чтобы отвести душу. Как говаривали деды: «Пороть, разжаловать до урядника и на Восточный фронт». Ничего, как написано в Великой Книге: «… и любое деяние благо…».

В то июньское утро меня с подъёма томило предчувствие. Предчувствие было, мало того, что просто гадким…, оно было… как бы это поточнее…  фатальным! Сразу же с утра мне почему-то захотелось помолиться. Вот те раз! Ведь у нас как? Помолиться тянет тогда, когда уже только нос из гроба торчит.
 
Народ в последнее время потянулся к религии. Сие, конечно воодушевляет. Религию только вот все более выбирают, ну, скажем корректно, не традиционную: Белые братства…, черные… и непонятно какие. Кругом баптисты, иеговисты, и адвентисты седьмого дня. Из-за «бугра» всех этих «онанистов» субсидируют весьма щедро, так что от новой паствы отбою нет. Самое смешное, конечно, не это. Самое смешное то, что наши православные батюшки смело осеняют крестом как наше так и «румынское воинство», вот уж поистине: неисповедимы пути Господни.

Меня, когда только чуть башку не оторвало, моментально потянуло к религии. Помолиться потянуло вечерком. Все более «светленькие» во сне забредать стали. Помолиться, конечно, как и большинство сограждан, не умею. Не научили. Все больше учили « Взвейтесь кострами…», до меня только сейчас доходит, что это была за бесовщина. Вы представляете! «Взвейтесь кострами…». Это кто это должен ночью взвиться кострами? Воочию, так шабаш на майскую ночь. Впрочем, не существенно. Молиться можно и самоучкой. А что? К кому обращаться, знаешь, ну, а что клянчить - это уже дело твоей личной совести.

Неприятности начались с утра. Утренние нескладушки, так сказать. Во-первых, в столовке на завтрак угостили каким-то говнецом. Я даже не понял, что это было: желеобразное, коричневое и с крупинками. Во-вторых, наша смена на позиции здоровалась с нами, как с живыми покойниками. Ни обычных шуточек, ни приколов, и даже дворняга Косташ лежал себе в сторонке и не скакал вокруг нас, как это всегда бывало.
 
Всё просто. Ночью воевали. На всех позициях. Под Дубоссарами запалили БТР, экипаж накрылся. На «Ромашке» мина попала в окоп и вот-вот должны были подвезти «двухсотых». Кто? Никто ничего не знает. Наконец подъехал Газ-66. В кузове под брезентом - тела. Взбираемся. Откидываю полог. Мать твою! Серега, казачок. Глаза открыты, мутны и вместо челюсти - кровавое месиво. Второе тело без головы. Торчат, черные от спекшейся крови, ошмётки. Из кармашка «лифчика» виднеется насадка на прицел с фосфорной каплей - мой, так называемый, прибор ночного видения. Не далее как позавчера, я, скрепя сердце, подарил его другу моему Коле Семакову. Эх, Колюня, Колюня! Ну, суки, я вам покажу перемирие. Я вам, твари, устрою Яссо-Кишиневскую операцию. По кузову шатается пьяный в сопли Гриня Лашурко и, заглядывая кругом под брезент, причитает: «Где голова? Куда, волчары, голову засунули? Вот как я узнаю, кто это?» Хватаю его за грудки, трясу, как грушу: «Заткнись, паскуда, Колька это Семаков, Колька! Понял, мудак пьяный?!» Гриня приседает у борта и вдруг начинает рыдать, как сопливая курсистка. И ком в горле, и глаза от ветра слезятся, и солнце, как оранжевый парашют.

Ребят увезли, похороны завтра, обещали повезти в Тирасполь. Ну, ладненько. Будем воевать дальше.

Припаленный, сменив все смены по позициям, на обратном пути снова прикатил к нам на «Финал». Только, было, завел обычную бодягу о бдительности и экономии боекомплекта, как нас обложили из тяжелых гаубиц. Ну, если и не 220, то 152 мм, это к бабке ходить не надо. Вдалеке, где-то там, за облаками: «пум, пум» и тишина, потом визг нарастающий, и га - га - ах! И воронка несколько метров в диаметре. Припаленный срочно вспомнил, что ему в штаб надо, метнулся в автобус, на каковом и упылил в сторону поселка с максимальной для него быстротой. Мы же, со страху пометавшись между березками, попрыгали на дно окопов. Андрюха Самара в это время как раз решил покакать. Задумал он это дело метрах в пятидесяти от окопов, и когда заварилась вся эта катавасия, решил не заканчивать процесс, так как вполне мог сгинуть навеки, к тому же в собственном дерьме, поэтому он героически пробежал эти метры, не надевая штанов. Штаны оказались не столь выносливыми и во время марш-броска разорвались пополам, так что в окоп Андрюша спрыгнул с полуголой задницей, сумасшедшим взором и исцарапанной рожей. Саданув по нам несколько залпов, румыны успокоились, а к нам прибыли бабоньки.

Женщины на войне элемент совершенно не нужный, и даже скажу более, вредный. От них в мирной-то жизни одни неприятности, а уж в окопах, так это даже хуже, чем многочасовой обстрел.
 
Прибыли к нам дамочки, так сказать, на подмогу. Дескать, засядут они в окопах, а щепетильные румыны стрелять не станут. Только бабоньки наши до подобного и могли додуматься. Тупее придумать, пожалуй, и невозможно будет. Мало того, что тут у всех голова разрывается по своим, военным делам, так теперь и за «героических дамочек» переживай.

Ох, как я изворачивался, чтобы не сели они к нам в окопы. Ох, как я врал! Да, это самое большое мое достижение за все боевые действия. Медаль мне за это надо.

И тихо у нас, и спокойно у нас, и мы с румынами чуть ли не каждый день в обнимку и на брудершафт, даже Флюгера послал румынам поорать, чтобы удостоверились, что у нас с ними полное взаимопонимание и никакой войны, так что геройство проявить на нашей позиции ну никак невозможно.

Уф - фу! Уехали бабоньки. На «Осоку» подались. Ну и слава тебе Господи. Пусть теперь у Шепилова с «Осоки» голова болит.

Только с бабоньками разобрались, сели в «секу» поиграть, вдруг с «Ромашки» как жа-х-нет! Земля подпрыгнула, и показалось, что… «ромашки спрятались, завяли лютики», короче, капздец «Ромашке». Оказалось, никак нет, не капздец, а даже наоборот. Это они направленную мину 50-ку испытали. Нет, ну молодцы. Её, эту мину, только установили. Классная штука. Наступающий батальон сметает, БТР вверх колесами переворачивает. Так они её по смене стали передавать и объяснять принцип действия. Объяснили толково, как надо, а в конце лекции Толстый и говорит: « Ну вот, все поняли? Значится, в случае чего, нажимаете вот так «. Берет и нажимает для наглядности, но мина-то не знала, что это лекция, и как жахнет! Поле перед позицией чистое такое стало, хоть редиску сажай.

А мы с Владанчиком отправились в разведку. В последнее время  снайпер повадился хулиганить. Да точно так, собака, бьёт, не иначе, кто корректирует. Папу моего чуть не убил, урод. (Или уродка) Папа, бедный, на своих стареньких «Жигулях», взялся меня на позицию подбросить. Я ему и говорю: «Папа, этот участок пошустрей проскакивай, снайпер работает». А батя мне: «Да ладно, пугаешь тут меня, тоже мне - воин ислама». В этот момент: «Бз-да-х!»,- впереди машины как щёлкнет по асфальту. Опережение большое, козёл, выцелил. У Папы очки, конечно, запотели сразу, и как даст по газам, так что резина задымилась. Подобного я, естественно, снайперу спустить не мог. Вот и вышли мы с Владанчиком на «свободную охоту», за снайпером и корректировщиком.

Самый продвинутый способ охоты на снайперов придумали Тираспольские ТСОшники. Он был прост, как всё гениальное.
 
Сначала они вычисляли примерное место снайпера, весьма и весьма приблизительное. Потом садили одного-двух снайперов, с позиций которых это место просматривалось полностью. Ну, а завершающим аккордом было то, что они всей братвой, не жалея патронов, из всех доступных видов стрелкового оружия начинали лупить по этому самому месту, без всякой надежды попасть. Фокус состоял в том, что какой бы снайпер не был подготовленный, но человек-то он живой, не машина. Нервы начинали сдавать, снайпер не знал, то ли уже позиция раскрыта, то ли нет, но почти всегда начинал метаться и менять её. В этот момент его наши снайперы и брали, как куропатку.

Нам с Владом способ этот не подходил из-за нехватки человеческого и огневого ресурса.

Мы придумали свой, продвинутый способ. Владанчик, массовик- затейник, смастерил чучело в камуфляже. Изваял он его из старых фуфаек и пустой трехлитровой банки с натянутой на неё кепкой-»афганкой» и таскал его за собой, как индейские скво детишек,- зацепив за спину. Так вот и ползали мы из «секретки» в секретку по передовым. Влад чучело высовывает, а я с «Калашем» вычисляю. Благо, «головы» менять можно было регулярно. Не иссохло еще вино в Приднестровье!

Снайпера мы так и не вычислили. Я, конечно, шмальнул по какому-то шевелению, но, скорее всего, промазал.

Сели мы в передовой секретке перекурить, перед тем как обратно ползти, и Влад мне и говорит:

- Дюша, ты вот мужик умный, в институте учился, - я, естественно, морду - поумней, и внимаю.

- Ты вот мне объясни, почему из-за одного лысого, меченого козла, миллионы людей должны вставать раком и прыгать по оврагам с автоматами? Нет, я понимаю, ему захотелось в истории зависнуть, только ведь тут палка о двух концах: любого сейчас спроси, ну, из нормальных, простых работяг и каждый бы с удовольствием, разрядил в него пару рожков.

Ух, как я «люблю» диспуты на исторические темы, особенно, когда под задницей грязичка-водичка, и вскакивать и размахивать руками не рекомендуется.

- Знаешь, Генчик, - я тогда ещё не вполне отряхнулся от псевдодемократической грязи, прилипшей ко мне в перестроечные времена, поэтому ответил уклончиво.

- Коммунисты, ясное дело, в наших условиях перспективы не имели.

- Это ещё, почему? Сами воровали и нам давали.

- Видишь ли, я в мировой истории еще не знаю случая, чтобы государство, построенное на обмане, долго существовало. Как бы хорошо в этом государстве ни жилось. Американцы - жлобы! Да, они жлобы! Но они хоть не кричат, что строят рай на земле для всех обездоленных. Они весьма честно строят рай для американцев, за счет остального мира. Единственное, в чем они крупно ошиблись, так это в том, что вместо веры, у них всё та же идея, только не коммунистическая, а жлобская, то бишь, «великая, американская мечта». А если вспомнить Пунические войны и тогдашнюю Америку, - Карфаген….

Вспомнить Рим, Ганнибала и падение Карфагена не получилось.

За мешками раздалось какое-то, похожее на собачье, скуление и завывание. Мы тут же высунули стволы и головы. По минному полю шло чучело. Чучело было полуголым, словно его драли десять «стафов» или «питбулей». Развевались какие-то ошметки на шее, что-то топорщилось, рукой держится за это что-то, и хромает к нам да еще и босиком.

Ой, спаси, великий Будда! Я ко всем основателям религий в ту пору обращался по очереди, весьма прагматично полагая: А вдруг по адресу попаду?

Чучело хромало прямёхонько на «минный куст», с которого намедни наш Витя Головаров снял пару штук, и обменял у казачков на «лифчик» и РГДшку.

- Што-я-ть! - Проорал я шёпотом. Вы когда-нибудь пробовали орать шёпотом? Лучше не пробуйте. Не получится. А у меня получилось. Застыло чучело. Стоит, только поскуливает. Владанчик на полуприсяде из-за мешков посунулся, и к нему. Затаскивает его к нашему «огоньку», и вот тебе раз, - чучело оказалось полуголой молодухой.

- Старик, осторожно, у неё эфка на шее!

Точно, вокруг шеи обмотана колючая проволока, а в кулаке девица гранату жмёт, и пальчики уже побелели.

Хватаю её за ручку, выдергиваю из своего лифчика гвоздик и вместо чеки его засовываю. Хочу захват её разжать, а она ни в какую! Сроднилась девка с боеприпасом.

- Ну, ну, милая, не бойся. Я осторожненько. В-в-оот, потихонечку. Один пальчик, другой пальчик. - Ох, а трясет её, бедолагу. Вот натерпелась-то. Пальчики наконец разжал, и рука, как веревка, бэмс…, и упала. Я проволоку с шеи у неё смотал, за мешки выкинул, и тут она как зарыдает. Ревёт в голос, с придыханием. Воздуху побольше засосёт и воет, этаким бабским мажором.

Размотали наш охотничий реквизит, поснимали с неё обрывки и переодели. Пока переодевали, зубками поскрипывали. Девка вся в синяках, ожогах и ссадинах. Про то, что затрахана, как «заплечная» на автостоянке, уже молчу. И так видно.

- Ты чья будешь-то?

- … .

Не до рассказов подруге. Молчит, только всхлипывает. А девочка-то, я вам скажу…. При иных обстоятельствах…. Чернявенькая, фигуристая, этакая, - породистая молдаваночка.
 
Доставили её на позицию и, только там выяснилось, что, где и как.

Она с мужем к тёще поехали. В гости, мать их. Время нашли. Ну, а муж у неё вохровец какой-то. В окопах и близко не сидел, но корочки от вневедомственной в кармане лежали.

На обратном пути тормознул их какой-то румынский дозор. Начали шмонать. Нашли корочки и… понеслось! Ага! Гвардия! Сепаратисты! Шпионы! Разложили этого «Кибальчиша» и ну пытать: А почему это наши «новые мольдавские демократические буржуины» с вашим ПМРом бились, бились, да только сами разбились. Кибальчиш, понятно, ни сном, ни духом, только и знает, что главный у них - дядя Вася, бывший колхозный сторож. За «Дюймовочку» его принялись. Оттрахали, куда только можно. Сигаретами жгли, бутылки совали, ракетницы…. Потом ему глаза ножами выковыряли, а самого кинули в костер, так как ещё шевелился. С девкой гуманнее поступили, гранату на шею и… в путь. Всё равно, дескать, подорвётся, когда рука устанет. Машину, старенькую «пятёрку», экспроприировали. Впрочем, как я подозреваю, им только это и надо было, а все «навороты» про шпионов,  так,… для души, чтобы веселее было.

После обеда приехали «Каменские менты». Себе на стажировку, нам «на погибель». Ладно, не впервой. У них в Каменке войны, как таковой, нет. Вот какое-то «умное ментовское начальство» и придумало: отправлять их, так сказать, «пороху понюхать». Нюхали, они его довольно своеобразно. Всей своей бандой, человек пять, вытягивались к передовым окопам и начинали пулять в сторону противника, кто во что горазд. Горазды они были, куда как зело, ибо привозили, по обыкновению, «цинков» пять, шесть. Выщелкав свои «цинки», они, радостно делясь впечатлениями, садились в свой «Уазик» и отбывали по месту службы, как раз перед тем, как озлобленные мамалыжники начинали долбить позицию чем только можно.

На следующий день с утра Петров повёз нас в столицу хоронить ребят. Переодеться мы, конечно, не успели, так как уехали прямо с позиции.

Столица, это я вам скажу,… сила! Это - главное, что у нас осталось. Давненько я тут не был. Мама родная! Мины кругом табличками отмечены. При въезде заграждения из мешков, а оттуда пулемёты выглядывают. Круто! У нас на позициях каждый пулемёт на счету, а тут, нате вам, дежурят. Тормознули автобус со всей нашей грязной братией и предложили разоружиться, построиться и что-то там еще, такое же несуразное, проделать. Наш Жора Петров, на что уж человек мягкий, и то борода задёргалась. Вылез и очень доходчиво объяснил командиру поста, что если он, жопа тыловая, сей момент не уберёт своих ублюдков и свой ублюдочный шлагбаум, то мы отъедем пару сотен метров, спешимся, за пару минут с боем возьмём его засраный пост, а его персонально, пропустим всем личным составом во все дыхытельные и пихательные. В общем, удалось уговорить.
 
Пацанов схоронили на аллее Славы, которую тут, в Тирасполе, недавно организовали. Всё было, как положено, - речи, залпы, только, как мне кажется, и Кольке и Серёге всё это уже глубоко параллельно.

Простота, конечно, хуже воровства, но это, увы, кто же сказал,… а, впрочем, не важно? Ясно, что сказано только для мирных, а совсем не наших боевых будней. Для наших, - дней передела собственности и власти мелкими, злобными, а часто, и невесть откуда выпрыгнувшими волками и снующими меж них шакальчиками,- это зело не так. Сегодня - чем попроще, тем живее. И никак иначе. Вот согласно этому не хитрому правилу, мы и построили образ жизни. Есть война - воюем. Нет, ну и хрен с ней, винишка, вон, кругом, как в Сахаре песка. Шлюшку на позицию притащили? Ну, так мы гостям завсегда рады. Я на радостях «от разгрузки» даже из АКМа своего пальнуть ей позволил. Только она, дырочница этакая, пальнула в небеса, опустила стволик и на курок нажала, - амазонка, мать её! АКМ, он не карабин, его за затвор дёргать и не обязательно, а посему шмальнул ствол в асфальт в полном соответствии с действием возвратно-поступательного механизма, и пуля, срикошетив, попала Красному в каблук. Красный брякнулся жопой об асфальт, как будто подсечку от «дзюдоиста - чёрный пояс», хапнул. Вырвало Красному каблук на сапоге, а я ему радостно сказал: «Чтобы я вас, ****ей, больше тут в кроссовках и не наблюдал».

Я хоть и не командир уже, но люди-то привыкли и назначенному на моё место Семёнчику, приходилось командирствовать, будучи как бы моим адъютантом. То есть, он за мной ходит и командует, то бишь, мои распоряжения озвучивает. Повысил меня, получается, Припаленный. А я ещё и злился на него. Вот и выходит: «все, что ни делается, есть благо».

Вечерние радости начались, как это обычно и бывает, за часик-другой до темноты.

- Командир, Дюша! Давай бегом сюда! - Ну, так только Владанчик мне кричать может.

Бегу резвенько к передовому окопчику.

- Старик, ты глянь, - тычет мне Геночка заляпанную грязюкой «буссоль», - они там шизу словили. На мотоцикле по минным полям катаются. Ох, будет им сейчас минокросс, ох, чую: или нажрались, или гадость какую готовят. Может, лупануть по ним из АГС, а чё, достанем?

- Погоди, гранатомётчик ты наш самонаводящийся. Как говаривал незабвенный Максим Максимович Исаев, то бишь Штирлиц,… - нигде так не хорошо ошибающимся, как у нас. У нас о них заботятся, им помогают, о них пекутся. Аналогий никаких не видишь?

- Какие на хрен аналогии. Подвезут по полю штук пять гранатомётов. Вон, под тот холмик. И будет нам ночью Штирлиц,… и Мюллер, и сражение с фаустпатронщиками по полной программе.

- Ты в дырочку-то эту внимательно наблюдал? Тут колёсико есть, покрутишь его, и видно всё. Никаких гранатомётов в энтом Ижаке пятидесятого года выпуска быть не может. Ежели только у бабульки под задницей. У неё под задницей, конечно, и ЗУ-2 спрятать можно, только не верится что-то, чтобы эти колхознички с лопатами спецназом прикинулись. Картоплю они сажать едут, не иначе.

Владанчик от такой новости чуть не подавился.

- Какая картошка, командир. Там сейчас азу по-татарски будет, в горячем виде. А тут,… - он огляделся, - как назло, ни одного людоеда поблизости.

Прыгает он после этого за бруствер, руками машет и орёт им диким криком. Эмоционален он у меня. Ого! Спрыгнул с бруствера и к ним чешет. Ладно, а вот я, чтой-то черствею, как та булочка из школьного буфета. Сначала думаю, а потом уже можно и с бруствера. Толку только от этого его геройства не будет совсем. С этого мотоцикла не услышать им ни хрена, а пока он те пятьсот метров между минами к ним скакать будет, выедут они сто раз к концу поля на просёлок. На просёлок же, точно знаю, мин не ставили. Только вот не повезёт им. Не может повезти: на том поле, где они мотоциклируют, мин гораздо поболее будет, чем картошки, которую они засадить пытаются. А ну-ка, если по другому?

Сдёргиваю с плеча автомат, меняю лихорадочно рожок на самый дальний, говённый, с трассерами, и - длинной очередюгой над моциклистами. Ага, в буссоль вижу, - задёргались, бабка руками машет, и этот хрыч в пиджаке за рулём головушкой вертит и, оба-на, - притормаживает. Ну, слава алла…. Бум-м-м-с! Как в мультиках это показывают. Ого! Колесо в воздух, куски какие-то с каким-то рваньём. Мотоцикл носом зарылся. Пыль рассеялась. Молодой, что сзади сидел, поднимается, и, видать с перепугу, бежит в сторону. Бам-м-с! Швырнуло как тряпку. Кто-то, свирепый и страшный, вздёрнул с дикой силой за ногу и бросил о землю. Что они делают?! Мины «кустами» поставлены. Перевалит их там всех. Это всё я уже додумывал, когда скакал по «проходам».

Вытаскивали мы их с Генчиком по очереди. Сначала молодого, ему ходилку почти по колено миной обгрызло. А затем уже старого, этому только ступню разворотило. Пока мы до них добежали, дедок тоже забег по минным кустам учинил. Одна бабка оказалась самой умной и дисциплинированной. Поглядев, как родичи скачут по минам, она «тихенько» выползла из коляски и шажками, шажками назад, по колее от мотоцикла.

- М, мо-цо-цикл, где? Мотоцикл укра'дут! Христом прошу! Сюда заберите. - И сознание потерял.

Ну, деятель! Без ноги остался, а первым делом за движимое имущество беспокоится! Но в старческих глазах между болью и ужасом была такая мольба, что, переглянувшись с Владанчиком, снова ползём на мины. За мотоциклом.

Как мы пёрли на горбу мотоцикл без переднего колеса по минному полю, - тема совершенно отдельная. О подобном более живописно поведал бы, основательно натасканный в этих делах, греческий герой товарищ Сизиф. Мне же остаётся только содрогнуться.

Только отправили в больницу «картофелеводов», как прикатили казачки во главе с Илюшей. В разведочку намылились.

Автобус съехал прямо к вагончику, и из него повалила пропахшая порохом жизнерадостная толпа.

- Здорово дневали! Принимай братву! Где у вас этот,… как его? Горелый!?… Поджаренный,… нет стой, во, Несваренный….

- Припаленный, может?

- Во, точняк. И где он кликуху такую только надыбал?

В самом начале кампании этот Илюша, по фамилии  Русский, мне жизнь спас, испинав в синяки всю мою задницу. Да, вот так, он гнал меня пинками до самых окопов, то швыряя мордой в грязь, то поднимая и заставляя бежать. Я всё это проделывал, совершенно не понимая ни того, что делаю, ни того, куда мы движемся, ни кто я вообще такой. От животного страха и дикости происходящего я немного подвинулся рассудком, и, если бы Илюша не пригнал меня на позицию… . То сейчас, со стопроцентной уверенность можно было бы сказать, что мой хладный труп догнивает в какой-нибудь навозной яме. В таких «могилках» мамалыжники имели обыкновение их притапливать. Так сказать, с глаз долой, из сердца вон.

Тогда, вытащив меня, Илюша, не обращая ни малейшего внимания на обстрел, стоял в траншее и только вздрагивал и слегка приседал при наиболее близких разрывах мин. Ещё он глубокомысленно изучал торчащую из-под распоротой штанины правую ляжку. Ляжка была в крови, и только место ранения обозначалось кровянным бурунчиком. Вокруг металась бледная, молодая медсестричка, всплескивая ручёнками и закатывая глазки. Что делать, она определённо не знала и только всхлипывала и ойкала. Я, очухавшись наконец, понял, что пока он меня как «барана загонял в стойло», самого слегка зацепило.

- Сядь ты, дура, не мелькай, мешаешь, - сказал Илюша и остриём штык-ножа принялся ковыряться в кровяном водопадике. Он морщился, шипел и, наконец зацепив что-то в ране, рявкнул и извлёк на свет крохотный, с монетку, осколок с рваными зазубренными краями. Кровь забулькала сильнее, но он довольно улыбнулся: «Ну, всё, а ты боялась, даже платье не помялось! Продезинфицировать нужно, спирт давай!» Девчушка стала лихорадочно копаться в своей сумке, а я, подсев сбоку, прижал к ране свою грязную майку.

- Мальчики, нету, - соплюшка чуть не плакала, - я весь спирт Сергеевне отдала, только бинт у меня и «бейсболик».

- А дезинфекцию всё равно надо, - Илюша, морщась, заулыбался.

- Андрюха, ты ссать не хочешь? Тебе оно сейчас в самый раз!

Мне, что? Я в таком состоянии, что потребуй для пользы, и я тебя с ног до головы обоссу, лишь бы помочь.

Я достаю «прибор», и вдумчиво начинаю писать на Илюшину ногу, смывая струйкой кровь, и в этой деловой суете не замечаю, что соплюшку мой метод дезинфекции привёл в состояние шока и тяжёлого душевного потрясения. Она открыла рот и круглыми застывшими глазами уставилась на равномерно двигающуюся струю.

- Ты куда, коза, уставилась? - Илья цедит это сдавленно, сквозь боль, пытаясь удержаться от идиотского смеха. - Ты давай на ногу, на ногу, я тебе говорю, смотри. Этого добра мы тебе потом показывать будем.
 
Девчушка моментально стала преображаться в воплощение варёного крабообразного и принялась туго заматывать ногу, брезгливо просовывая бинт под обоссанную штанину.

И вот он, Илюша, живой и здоровый. Почеломкались.

- Ну что, Андрюха? Проводите к румынам? Тут по агентуре прошло, что они миномёты в «хозяйке» таскают на позиции. Прикидываешь, три ходки в день по паре, это что… - шесть стволов на день? Как начнут вас тут обрабатывать, спляшете полечку по-румынски.

- Лады, сходим! Вон, Генчика с собой возьмём.

Илюша мечтательно щурится.

- Хорошо бы «язычка» зацепить! Или хоть потолковать на месте.

«И вот встречаем мы рассвет в далёкой стороне…». Ну, не в такой уж и далёкой… Вон он, наш крутой левый берег. Километра три до него. Плюс Днестр.

Всю ночь прошлялись в румынских тылах. Миномёты нашли. Пару БТРов нашли. Четыре новых секретки нашли. «Языка» вот только не нашли. Не гуляют, вражины, по ночам, осторожные стали. Внаглую на рассвете перебираться к своим не рискнули. И вот, кукуем в густом кустарнике на излучине Днестра, спрятавшись в яму под поваленным деревом.

Излучина эта - удобная штука. Румыны даже днём по этому лесу передвигаются с опаской, так как с нашего крутого берега весь лес на этом изгибе простреливается из ПКТ, как «с добрым утром».

Но, как говорил один бандит из культового фильма, - … бережёного бог бережёт. Курим по очереди в кулак. Анекдоты травим шепотом, поэтому вместо смеха от нашего бивуака раздаётся прысканье, хрюканье и прочее непотребство в том же духе.

- Сечёте, заходит опоновец в парихмахерскую, садится стричься, - шепчет Илюха, смешно поджимая губы. - А парихмахерша стрижёт этого ублюдка и всё время спрашивает: Вы с позиций? Как там в Дубоссарах? Тот, как воды в рот набрал. Она опять: Ну, как там в Дубоссарах? И так раз десять. Опоновец ушёл, а подружка её и говорит: Что ты, Аурика, к человеку пристала, видишь, он и так не в себе, а ты: как в Дубоссарах, как в Дубоссарах. А та отвечает: Ничего ты в нашем деле не понимаешь! Я ему как слово Дубоссары говорю, у него волосы дыбом встают. Представляешь, как стричь удобно?

Все дружно захрюхали и тут же «обломались»: из леса донеслись громкие голоса.

Осторожненько передёрнув затворы АКМ. мы выглянули из-под дерева и узрели следующее: метрах в пятидесяти три закамуфлированных хлопчика собирали спокойно дровишки на костерок. Этак не суетясь ломали сухие сучья, пробовали на крепость упавшие ветви, постукивая ими по стволам деревьев, короче, были оборзевшими и потерявшими нюх до самого последнего рецептора. Мало того! Они ещё и балаболили громко и радостно, как кумушки на городском рынке. Смеялись, да что там, - хохотали в голос, положив с прибором на все вооружённые силы Приднестровья. Я покосился на Илюшу, который смотрел на фуражиров, зло прищурившись. Не вынесла душа донского казака, что вот так, пусть и рядом со своими позициями, но совершенно не опасаясь ничегошеньки, веселятся бойцы противника. А мы тут тогда за каким хреном в ямках прячемся и шёпотом анекдоты травим? Мы шёпотом, а они в полную глотку. Не выйдет!

Мы сползли в ямку и распределили обязанности.

- Так! - Илюша, задумчиво рассматривая свой штык-нож, вполголоса уточнял диспозицию. - Всех не взять, их сразу же хватятся, ноги не унесём. Двоих валим, одного берём. Ясно? - Он с сомнением оглядел нас с Генчиком, - ножами работать приходилось?

Мне лично приходилось, но только по свинству. Намечавшийся у меня однажды тесть научил меня кабанов колоть. Я даже попрактиковался и пару штук завалил. Однако распространяться перед Илюшей этими навыками не стал, и как и Владанчик ответствовал, что не приходилось.

- Ладно, валим мы с Серым! Вам третьего скрутить придётся, да так, чтобы не пикнул, а то загремим тут,… под панфары. Пусть чуть разойдутся, и начнём. Мой тот здоровый, в обмотках. Серый, ты - вон того, с пистолетом, чтобы не шумнул, а вы толстяка. Бей прикладом по башке, только не насмерть.

Интересно! Откуда я это определю, как насмерть, а как не очень?
 
В принципе, однажды мне уже приходилось бить человека тяжёлым по кумполу. В армии ещё. Было это давно и я, испугавшись, что совершенно потерял эти полезные навыки, как командир и старший товарищ уступил сию почётную обязанность Владанчику. Гена по врождённой склонности к человеколюбию решил не использовать приклад автомата, а подобрал себе метровую суковатую дубину. Чем она человечнее приклада, я так и не понял.

«Списанные», я тут же их так окрестил, человеческие особи, между тем нимало не озаботились своей безопасностью и продолжали хамски разгуливать между стволами невысоких деревьев, громко переговариваясь.
 
Тут-то, я и поймал это неуловимое состояние, когда перестаёшь относиться к человеку, как к человеку, а подразумеваешь под его личиной всё, что душе угодно. Любую вещь, неприятную и мешающую в данный момент. И делать что-то с этой вещицей страсть как не хочется, но надо. Вот помойное ведро, например. Так «ломает» выносить, но ведь торчит в квартире, воняет, нужно себя пересилить и вынести, и всё! Жизнь потом наладится.

Неожиданно напасть на вооружённого человека дело сложное и ответственное, тут начинаешь понимать, что все эти пальцовки из фильмов про спецназ,… - ну, три пальца вперёд, два влево, ладонь вверх - стой, и т.д., - не просто киношные навороты, а вещь нужная и серьёзная. Ситуация осложнялась тем, что напасть необходимо было сразу на троих, поэтому выжидание удобного случая заняло у нас чуть ли не час.

Мы с Генчиком под крутым бережком подобрались к нашему объекту на три-четыре метра и не дыша устроились за спиной толстяка, прикрытые густым кустарником. Задачу нам упростил сам толстяк, который, сняв кроссовки, сидел на пне, блаженно пошевеливая пальцами ног, и смачно хряпал кусок домашней колбасы. Ел он без хлеба, что меня разозлило страшно. Жирную колбасу - и без хлеба? Ну, скотина! И сразу как-то не жалко его стало.

Три ствола толстяк составил пирамидкой к невысокому деревцу, и два из них уже упали и спокойно лежали себе около этого самого деревца. Перед толстым раскинулась небольшая полянка, куда он то и дело погладывал, дожидаясь спутников. Сотоварищей он так и не дождался. Вернее дождался, но одного, и с перерезанным горлом, который на корточках вылез из кустов, безполезно зажимая красной рукой выдрыгивающиеся из-под неё такие же красные водопадики.

Тут я не выдержал и выпрыгнул из кустов, и кинулся к толстому. Владанчик выскочил с другой стороны, размахивая дубиной, вращая свирепыми очами, словно ожившее недостающее звено человеческой эволюции. Толстый в антропологии, скорее всего разбирался слабо, потому что взвизгнул и вместо того, чтобы поймать, или хоть обезоружить нападающего (Нобелевская, при удачном исходе, сто процентов в кармане), рванул босиком в прямо противоположную сторону. Но я-то уже был туточки, и прыгнул ему прямо на спину, обхватив руками. Мы пали оземь, как писалось в мифах. Объект собирался начать орать и даже уже открыл рот, но тут Генчик приложил ему палкой по башке, и он раздумал, так как отключился. Я тоже хотел было отключиться, ведь Владанчик дубиной не очень-то целился и попутно с головой Объекта саданул мне в плечо, но я не отключился, а только тихонько завывал. Вот уж действительно, как из монолога покойного Евдокимова - «… когда мне их там было сортировать».

Через пять минут мы уже сидели под крутым бережком и Василика, как он сам представился, красочно и подробно излагал всё, о чём его вдумчиво спрашивал Илюша. Он рассказал обо всём и даже более того: например, мы узнали, что у него мама, три сестры и старый дедушка, а папаша на заработках где-то в Беларуси на лесоповале.

- Что же ты, вы****ок, воюешь тут, а папа у нас деньги зарабатывает?

На вы****ка Василика даже не обиделся и обьяснил, что его личным  желанием никто особо и не интересовался а …

- Пришёль из военкомат, сказаль, что не будешь явиться по повестке, пойдёшь на тюрьма. Мэй, мэй! Как, скажи, на тюрьма идти?

 Сколько я впоследствии видел таких Василик. Сельских, обыкновенных, добрых молдаван, загнанных начальственными «домнулами» в окопы. Большинство их в этих окопах сидело. Господа «новые демократы», бывшая партноменклатурная п…та, как-то внезапно резко осознали, что свободу и демократию, ну никак не намажешь на хлеб и даже мамалыгу ими не подмаслишь, и если народу не представить какого-либо вражину, сладкая президентская и инные синекуры могут накрыться одним интересным женским местом. Их глаза,  жёсткие, с властным прищуром, вызывают у меня омерзение до сегодняшнего дня, и я с удовольствием гляну в них но,… сквозь прицел автомата.

Лирика закончилась. Илюша, отозвав меня в сторону, коротко приказал: «Уходим сейчас. Хватятся их, козлов, как пить дать. Румына кончишь, когда мы к лодке выйдем. На, - он протянул мне пустую пластиковую бутылку, - скрути компенсатор, надень на ствол и один выстрел. Ты понял, только один. Станешь палить, накроют нас на хрен, на этой лодке, да и сам добежать не успеешь. Учти, если он живой уйдёт, или заорёт, то это вообще, братская могила, к тому же совершенно без обелиска. Ну, давай, Дюша, минут через пять, хлопнешь его, и вон до того обрыва. Он сказал, что лодка у них там сушняком завалена. Да, шум поднимется - мы уходим. Мне нужно ещё двоих отсюда вытаскивать, а ты уж тогда чеши к излучине и вплавь. Хотя, что тут сложного. Ты Колюню вспомни. Я бы, конечно, сам, или Серого попросил, но «батя» мне сказал: сегодня я и Серый к нему в Правление на ковёр, и беспрекословно. Ещё под плеть положит». Илюша заржал и пояснил: «Хотя это вряд ли. С собой бы его упереть, но тоже никак. Ты видел, какой жирняк, утонем в этой трёхместной лоханке впятером, как пить дать».

Ага, сейчас будем этого мамалыжника убивать. Ну, что же - дело житейское, как Карлсончик говаривал. Не волнуйся и не переживай, мало ли их там ещё, мамалыжников? Да как грязи! В глазки ему посмотришь? Или зассышь? Посмотрю, чего там. Пусть они нас боятся. А чего ему не бояться, он связанный. Давай, давай! Развяжи его, ствол в руки дай, дуелю устрой по всем правилам. К барьеру, мол, господин бывший колхозник из Дурлешт! Решаем, мон ами, так сказать, - «рoint d'honneur», и баста! Вот тут-то и наступит тебе «и баста», да оно бы и чёрт с тобой, но братву подставишь качественно, а Илюха, как никак, жизнь тебе, мудаку, спас.

Ребята уже давно скрылись, прихватив три лишних ствола, а я всё сидел, как пришибленный, скрутив компенсатор и придерживая эту идиотскую бутылку.

Василика же, тихонько мычал залепленным пластырем ртом, сопел и дико потел, глядя на мои манипуляции с бутылкой. Он, конечно, обо всём уже догадался, и напоминал мне бычка, которого как-то резали с несостоявшимся тестем. Точно такие же круглые со слезинкой глаза, с каким-то блеском бешенства и отчаяния, тот же в них животный страх и скука смертная, оттого, что ясно всё и поделать ничего не возможно. Любопытство ещё где-то в глубине: а ну-ка,… как это, больно,… или же сразу нет?
 
Ну, делу время - потехе час. Пора! Я поднялся, подставил бутылку к его лбу и потянул за спусковой крючок. Медленно потянул, надо было бы резче. До половины только и дотянул. Ну не гожусь я в палачи, не могу! Ясно вам, суки вы последние! До чего довели. Вон, когда палят в тебя откуда-то, а ты в ответ - это сколько угодно. А вот так, в лобешник, связанному…. Я не палач, я человек ещё. Пусть ***вый, неправильный, и вообще, падла, но человек!

И такая меня злость разобрала, что начал я, отбросив ствол, лупить бедного Василику по сусалам со всем прилежанием, на какое способен. Голова его болталась в такт ударам, и в глазках металась такая радость и благолепие, а под пластырем он ещё гад и улыбался и ликовал, я уж точно знаю.

Интересно, а действительно бутылка для глушителя сгодиться может? Шмальнул я в дерево. Точно, хлопок, конечно, приличный но с расстояния метров в триста и не услышишь ничего.

Услышали! Скорее всего, они уже на поиски этих бедолаг выдвинулись.

Едва высунулся я из-за бугорка и перекатился, как поднялась такая пальба, будто тут не я, а по крайней мере сам наш доморощенный президент со всем своим окружением. Ну, я уже такие штучки проходил! Тут вы, ребята, у меня отсосёте. Поэтому и метнулся я не к берегу, куда должен, а в сторону, куда нужно. Упал за корягу какую-то и осмотрелся. Ага, есть! Вон они, несколько передвигающихся рывками фигурок. Положил удобно ствол на корягу и влупил длинной, когда сразу нескольких перебегающих уловил. Нормалёк! Попадали. Ну, теперь и самому в отрыв надобно. Загнув порядочный крюк, я все-таки вылетел к обрыву, где меня ждать обещались. Честно говоря, я нисколько не надеялся, что меня дождутся. Ясно же было сказано: зашумишь - уходим. Нет, ждут, братишки! Илюша даже встретил на подходе, он уже собирался мне идти помогать из этой бодяги выкарабкиваться. Только попрыгали в лодчонку, как на излучине загрохотали взрывы. Ну, понятно, наши из АГС херачат, прикрывают.

Несмотря на прикрытие, чисто доплыть до наших не получилось. Румыны умудрились подтянуть пулемёт и чуть было не раздолбали всю нашу группу на высадке. Хорошо, прямо на берегу холмик от старой дамбы остался. За ним и отлежались, ну, а потом уже как зайцы, по склону между хлопающими вокруг разрывными.

Честь-то какая! БТР «Клоун» повёз нас на «Терем» как героев. Заваренный с двух сторон дополнительными листами металла, бледно-серый грозный и стремительный летел он по шоссе как конь-призрак. Мы сидели на его железной спине словно всадники смерти и как там? - ...«ад следовал за нами.»
 
Какая-то падла всётаки всадила из РПГ по ходу нашего полёта, промазали конечно, но фуражечку мою фирменную казачью, взрывом сдуло. Не прощу я этой фуражечки Василике из «Дурлешт», как только в бою встретимся.

Спрыгнув с брони мы кучканулись и закурили.
 
- Румына-то кончил? - Илюша спросил как бы между прочим, для порядка, а сам хитро прищурился.

- Нет, расцеловался и домой отпустил, - ответствовал я, чувствуя свою неполноценность, как импотент перед изнывающей от желания шлюхой.

Что было далее? А далее были Бендеры, далее была глупая, бледная смерть для сотен и сотен! Далее пидоры не ответившие за эти жизни по сей день, резали, простреливали, жгли и как мне кажется с удовольствием лопали человечинку, запивая винишком. Был исход, его всегда приносит любая война. Был генерал. Был действительно державный генерал, который не дрогнув, вопреки собственному руководству,  разметал эту мразь по Кошницкому лесу, и закончил всё.

А тогда.

Тогда, к вечеру, сидя в автобусе, что натужно тянул нашу смену домой, я вдруг с удивлением констатировал, (идиотское слово - просто ничего другого в голову не лезет) - остался живой! Нет ребята, не потому живой, что пулю или осколок не схлопотал, а просто живой внутри и даже руки внимательно осмотрел. Чистые! Ни пятнышка крови. Здорово-то как!

Словарь для нормальных людей


Энтомология -  наука о всех этих букашках, таракашках, мандавошках….
 
Сакраментальное - наполненное  магическим смыслом, это точно, я припоминаю смысл был магический аж «ну».

Коллаборационизм (коллаборационисты) - Собственно говоря это все, кто занимается политикой. Сегодня красный, завтра красных, послезавтра белый, но с покраснением там где вчера...
 
Ракеты - «Алазань» - Народное оружие масс, можно стрелять по тучам, можно по румынам, результат мало чем отличается.

Индифферентность - отстранённость, я бы сказал некая «голубоватая» (именно в том смысле) отстранённость.
 
Аналогия - Я се йчас всех научу. Логос это - слово. А посему, как увидел его в термине подставляй смело всё что угодно. «Ана» - подобие. То есть подобное слово, или подобный чему-либо указанному.

Антропология - Те же яйца, только в профиль. Слово, и «антропос» - человек. Значит-ца. Наука о происхождении человека.

Синекура - Это такая работка, где делать не нужно ни хрена, а денег получать много и в срок. Мечта любой падлы из госчиновников.

Point d'honneur - Дело чести, господа.(Фр).


В канцелярию «Страшного суда».
Все библейские персонажи - вымышленны.

                А.Петрович.

Пятый угол


Жизнь, если она не заканчивается вовремя, начинает катастрофически надоедать. Люди кажутся куклами, дома - тюрьмами, водка - отравой, а секс - работой. Если вы последние шестнадцать лет существуете вне действительной Родины, вне действительной зарплаты, вне действительных удовольствий, - вы умерли. Это наконец-то мне становится ясно. Вот почему я такой нервный. Оказывается, я умер. А я-то, дурачок? «О, дайте, дайте мне свободу»! Зачем трупу свобода? Трупу покой нужен. Свободы и так у него, хоть отбавляй.

Труп начинает складывать примерно вот такие вирши:

В конечной фазе наслаждение

вдруг обломилось строчкой чисел.

Кайф тяготеет к усложнению,

  как всякий философский смысл.

А, каково? Скажи мне кто-то лет пятнадцать назад, что я испохаблюсь такими перлами…. Я бы ему точно глаз выбил. Или два. Эти стишата я только-только придумал. Докатился! Мы домик строили, строили,… и, наконец, построили. Я тут что-то пару лет назад за политикой начал было следить. Лет шесть-семь тому, снежной зимой, все наше «суверенное, независимое и самое государственное государство» встало на уши. «Румыны», укушавшись голодной свободой по самое «не хочу», проголосовали за коммунистов. Коммунисты «с переляку» тоже отчебучили: вступаем в Союз России и Белоруссии, а что до Запада и ихних пропитых кредитов,… так пошли они куда подальше вместе со всем своим НАТО. НАТО, конечно, растерялось, они к таким штучкам непривычные. Но новый коммунистический президент поехал в поездки, и, сдается мне, вроде их успокоил: мы, мол, насчет полного разрыва как бы понарошку. Потом Царь всея Руси прислал опричника, дабы мир утвердить на землях наших. Опричнику наплевали в очи и за это теперь хлебают  свой «чемургес» из гнилого винограда с удовольствием, хотя и  забесплатно.

Конец зимы, как уже говорилось, был снежный, поэтому долго стоять на ушах наше государство не смогло и потихоньку перевернулось обратно. В самом деле: если они - в Союз, то на хрена мы тут нужны, такие самостийные? Оказалось, в Союз еще и не примут, там своих дармоедов - пруд пруди. В общем, такой дерьмовый политик как я, окончательно запутался. Кто куда вступает, кто куда ориентируется, кто против кого дружит? И вот, всё последнее время я посвятил добыванию хлеба насущного и удовольствий. Взял, да и уподобился плебсу. А что? Хлеба и зрелищ! Даже как-то спокойнее стал, целеустремлённее, что ли? Нет хлеба? Иду и покупаю. Нет девок? Иду и снимаю. А что там исламские террористы поделывают, как-то из внимания выпало. А они, гады, вон чего удумали - торговый центр в Нью-Йорке снесли. Многие обрадовались. Хотя чего, казалось бы, радоваться. Но так у нас любят американцев, что никому ничего не докажешь. Ты ему талдычишь, что люди сгинули, а он тебе: «Ай да Беня Ладан, ай молодец»! Вплоть до того, что коснись, - в своем подвале бы от ЦРУ сховал.

Штаты, конечно, обделались, и резко начали бороться с тем, что долго и упорно создавали. Показали друзьям талибам козу и расхерачили вакумными бомбами все их пещеры и героиновые заводики. Пока боролись-боролись  нефть взяла и закончилась. Ну а нефть дело серьёзное, пришлось бомбануть Ирак, между делом насрав на Организацию Объеденённых наций, которые поскольку объеденённые, то обтекать будут долго. А тут возникла необходимость помочь «родным украинским просторам», подкинуть деньжат на бедность. Братья хохлы выиграли чемпионат мира по «протеканию крыши», сожрали миллиона три подаренных Штатами апельсинов и избрали на царство «апельсинового папу» - Мазепу дубль. Смачна дивчина с косой, так и не смогла тогда выстрадать одним «лакомым местом» другое- премер-министерское, хотя сегодня ей, это уже удалось. Корея помахивает атомной бомбочкой, «замэчатэльный грузин» с сумасшедшими, выпуклыми глазками рвётся в анналы…  Короче, я снова запутался в мировой политике и экономике. Как существовать индивидуму в изменивщевся мире - совершенно непонятно.

 Но! Мы-то с вами знаем, что если у меня какая непонятка, - тут же лезу в мифологию. Я и полез. Лазил, лазил - не нашел!
 
Политика - дело какое-то скользкое, какое-то оно гнилое и хитрожопое. Как ни крути-верти, а что бы ни сделал, всё равно останешься гнидой.

Единственное, что я в себе ценю - это упорство. Как-то, еще учась в университете, я всё не мог сдать зачет по истории религии, которую нам начитывала бывший старший преподаватель научного атеизма. Если я не знаю историю религии?… Слов у меня нет, одни слюни. И вот, однажды, я направился к ней  в неслужебную обстановку, с тайной мыслью разговорить и в приватной беседе, за аперитивом, слегка  коснувшись андаманской, ведийской, индуистской, шумерской и аккадской мифологий, доказать, что я в вопросах истории религии не совсем осел, и на базе этого получить зачет. Упорство мое было вознаграждено. Даже не обсудив со мной дифференциацию славянских мифов, она грустно сказала мне: «Вам зачет?». И получив утверждение в виде кивка, добавила: «Десять долларов». Я с радостью заплатил, потому что обсуждать с подобной сукой сокровенные вопросы бытия мне запрещают древние боги и герои.

Сейчас мое упорство тоже было вознаграждено. Я очень долго рылся в «древних славянах», потом в «Махабхарате», потом у «египтян» - ноль. Я пролистал «древних греков» и «римлян». Пусть их многочисленные, перегруженные бесконечной родней мифологические пантеоны вызывают легкую скуку, зато они насыщены событиями и фактами, как «савраски» - блохами, и аналогий там можно нашкрябать уйму. Не нашел! Правда, по пути сделал небольшое открытие в области научной апологетики. Вот оно: «Чем больше становятся пантеоны богов и их родственников, тем больше все они приобретают человеческих недостатков, пороков и слабостей, и меня начинает жечь неосознанное желание начистить им физиономии. Следовательно, вопрос многобожия отпадает сам собой». Моя настойчивость все же подбила меня на богохульские дела. В поисках подобающего мифа я забрался-таки в Новый Завет. Абстрагировавшись от реальной величины Иисуса, я попытался осмыслить ситуацию с позиций нормального, тогдашнего трудящегося иудея.
 
Национальный менталитет на меня окрысился за предательство русофильской идеи, а иудейский менталитет вообще обо мне и слыхом не слыхивал, поэтому я так и болтался, как какашка в полынье, между этими двумя менталитетами и осмыслить ничего не сумел. Тогда, как истинный российский полуинтеллигент (сравнение с насилуемой женщиной вполне уместно), я закрыл глаза и, расслабившись, попытался получить удовольствие. Про сны я ранее что-то такое,… где то ранее… Ладно, неохота копаться в написанном, но вроде бы уже писал. Чёрт с ним, буду повторяться, поелику обнадёживаться насчёт того, что кто-то это будет впоследствии редактировать - нет никакого смысла.

Так вот, о снах. Сны бывают разные. Жидкие и газообразные! Как сказал бы Сержик Одеколоша. Этот был газообразный. То есть на полу… реальности и полу… иллюзии. Это когда ты спишь, но совершенно в курсе, что спишь. Буддисты называют это третим глазом, наркоманы - раскумаркой, психиатры - трансом, а я - дремотно-совиным состоянием, или - «поймать дурку».

Если это с чем-то и сравнивать, то более всего подходит кино. Во сне ты ведь непосредственно участвуешь, даже вон, девку можно поиметь, а тут,… как бы со стороны смотришь и поиметь никого не можешь.
 
Ласточкин город Ершлим. Глина звенящая, улочки, мазанки, зелень. От самой южной окраины, с купален Силоама до Форума и Храма Соломонова и далее, через старые кварталы - на север, к крепости Антония. Люди, люди, люди. Семьи и одиночки. Богатые, бедные, нищие, никакие. Знатные еврейки и жены римских чиновников, греческие, самарянские, арамейские и еврейские шлюхи, калеки и убогие, менялы и торговцы, воры и бродяги - все стекаются в Ершлим к Пасхе, как мухи на мед. Торговцы в лавках. Виночерпии у бочек. Лепёшки дымком аппетитным манят. Суета праздничная и значки римской знати, лентами увитые. По кривым улочкам к гипподрому и Кесаревой синекуре - дворцу Ирода, подиуму и оружейным складам, к казармам легионеров и публичным домам у Дамасских ворот, - всюду слышен разноязыкий говор, оживление и толчея.
Тысяча лет со времен Царства Давида. Десять веков и почти десять царств на цветущих землях Палестины. Прошли по этим невысоким зеленым холмам, блистая медными бляшками и завывая трубами, жестокие ассирийские латники, прокатились, деревянно хрустя, страшные колесницы халдея Набопаласара, мерцающие невиданными доселе алмазными таранами и дамасскими серпами, секущими противника, как траву, по бокам. Пили из этих рек смуглые египетские лучники, когда добывал для себя последние азиатские владения фараонов Навуходоносор из возродившегося, словно «птица феникс», Вавилона. Словно саранча, прокатились разноплеменные персиянские тысячи Кира и тяжелым мерным строем прошли «бессмертные» Дария. Видели эти холмы и походные стяги, и колыхание длинных сарисс непобедимой фаланги Великого Александра. Слышали тут и захваченных им в Индийском походе боевых слонов, которые оглашали окрестности незнакомыми тягучими ревами. И вот, наконец, пришел новый завоеватель, так как речено пророками, что будет зависим народ иудейский на многие века вперед. Хищная тень римского орла накрыла Палестину, и прочно и надолго установилась наместническая власть римских кесарей.
 
Жили, естественно, мерзко. Дом из земляных кирпичей тут же, за обувной лавкой с пристроенным этажом. В прихожей - земляной пол, устланный утоптанным овечьим навозом и птичьим помётом. Далее -  две комнаты с приподнятым на метр полом из грубого тёса, под которым ночевали овцы и птица. В углу жилой комнаты - очаг из обожжённой глины без дымохода. Свёрнутые циновки на возвышении в углу, с накинутыми на них волосяными одеялами. В другой комнате - мастерская и верстак для резки воловьих шкур, разбросанные там и сям заготовки для деревянных колодок - инструмент сапожника, - и суховатый мужчина, зажавший зубами конец двух нитей из жилок, другие их концы он бойко крутил руками, получая незамысловатый шнур. Грязные пряди волос колыхались в такт движениям, закрывая скуластое бородатое лицо с типичным иудейским носом и живыми глазами с хитринкой.

Мужчина затянул узел на конце шнура, просунул его в паз верстака и зацепил петлёй за крюк. Потом поднялся с деревянного стула, подошёл к валяющимся в углу скомканным шкурам, пнул по ним босой ногой и закричал.

- Иси! Иси, где ты, женщина? - Он не дождался ответа, но продолжал выговаривать потолку, задрав бороду. - И сколько эти вонючие шкуры этого вонючего Арона будут тут валяться?

- Прости, но ты сам вот уже с Пурима хочешь их нарезать и всё не соберёшься. А тут праздники.

Женщина так тихо появилась, что мужчина, обругивающий потолок, вздрогнул от неожиданности, но с собой справился и уже спокойно заговорил с вошедшей.

- Слушай, мне лучше знать, что и когда делать, ты лучше скажи, где готовый заказ римлянина. Я эти его праздничные сандалии ещё вчера закончил.

И вот я как-то шестым чувством, третьим глазом или ещё какой фиговиной, но точно знал,… что этот ремесленник - обувщик Иосиф, а женщина, жена его - Есфирь. Иосиф мне не понравился, скользкий какой-то. А вот жена его, так очень даже понравилась. В общем-то, я никогда не был расистом, а уж в вопросах межполовых отношений, так и вообще - пламенный интернационалист.

- Ты слышал, сегодня казнят этого.… Ну, которого  храмовники  схватили. Говорят, царем представлялся.

- Иси, ты же знаешь, они всегда казнят убогих… М-да, а вот разбойников  они почему-то милуют.

- Да нет, с ним вместе и разбойников окрестят.

- А Симон-лавочник говорил, что некоему разбою Варравке в честь Пасхи римлянин милость дал.

- Так то один, храмовниками битый, а двое еще с царем этим- то на кресты лягут. А царь-то этот, говорят, многие чудеса народу являл. И в Ершлиме, и в Вифании, и в Капернауме.

- Что ты несешь, женщина? Я эту твою наперсницу, Манаму, оглажу тяжелым по хребту. Языки свои не жалеете. Послушай, не тот ли это царь, про которого болтали, что погром в храме учинил на прошлогодней Пасхе? Так не он это разбойничал, я-то уж точно знаю.

В Ершлиме про чудеса слышали многие. Нет в Иудее города, где бы чудес не ожидали. Это всё их проклятый менталитет, рассуждающий примерно так: «Ну, если вокруг такая нескладуха, то почему бы не быть чуду. Обязательно чуду нужно в этом мире присутствовать. Что же, мне теперь самому трудиться?» А может и совсем не так этот менталитет думал. Зато я точно видел и знал, как думал обувщик Иосиф. Что-то я братцы уже не просто знаю, а даже начинаю чувствовать. Этого мне только не хватало. Только в древней Иудее меня ещё и не видели!

Где спасение великое через Мессию, как сказано у пророков? Зачем обращать взоры к Сиону, народам земным? Кто скажет это мне, обувщику Иосифу, сыну Серапиона? Многого мне не дано: богатства, знатности и веры, пожалуй, тоже. Книжности, правда, обучен, но не в пользу она, ох, не в пользу. Думающий спрашивает, думающий познает, а известно от века, что бывает тому, кто знает, а еще (не приведи Великий Яхве) много знает. Великая сила - любопытство. Лягу я на перекрестие через него. Ей-ей, лягу. Ревнители с собой зовут и не обещают ничего, кроме рабской покорности и аскезы староверской. Ну, вырежут еще пару римских застав, да пять-шесть караулов. Ну, обезглавят сотню мытарей, кровушки прольют, которая, как известно, не только от истока, но и обратно, к истоку протекать имеет обыкновение.
 
 Придет Мессия, явится Мессия! Где, когда, куда придет? Откуда явится? На ослике приедет, через Сузские ворота? Бред какой!? Кто его распознает, определит кто? Анна с семейством встречать выйдет, ниц падет и покается? Да скорее храм Соломонов, громада небесная, в пыль представится.

Снова праздники и мысли эти никчемные, как полусикль на храм, родне Анниной в кошели. Крестил вон один на Иордане - докрестился! Приподнесли головёнку на серебрянном блюде шлюхе непотребной, вот и вся проповедь. Если голова у тебя отдельно от общего организма, - смысл проповеди как-то теряется. Водой крестил, вода не помогла, пришествие проповедовал, а где оно, пришествие? От забитости и горя все эти ожидания, от предчувствия справедливости на земле нашей, хотя и не помнит никто справедливости на холмах этих от века.

Вот на прошлой Пасхе, показалось мне, действительно появился Он, жалко, что только показалось.

Как же это все тогда вышло-то? Ага, вспомнил! Что такое праздники, вы, конечно, знаете? Ну, выпивали, конечно. Не без этого. Пост-то, он постом, но вроде как заканчивается, а сутки туда, сутки сюда - откаемся.

Днём, да, точно, после обеденной молитвы, возлегли у Ваффы виноторговца. Ваффа кобенился, служанку заставил раза три ноги всем омыть. Девка такая видная, рабыня из пришлых. К вечеру пошли на купальни. Светлый праздник Пасхи чистым встречать надобно.

На купальнях в праздник,… чтобы вы это хоть раз увидели…. На праздники купальни, словно горшочки с мацой, страждущими наполнены. Через края выплёскиваются. У самого входа пеший римский патруль разнимал двух сцепившихся друг другу в волосы хаанеек.

- Посмотрите, люди! Припёрлась из своего Хеврона, - причитала, завывая, одна растрёпанная и пучеглазая. - Сучка ты такая! Ах ты, подстилка солдатская, ****юга хевронская, я тебя предупреждала без счёта уже, куда ты зенки свои сучьи таращишь! - Приговаривая таким образом, она попутно возила головой противницы по пыльной дороге. Вторая, в разодранных одеждах, сверкая мелькающими в пыли грудями, тем не менее волос пучеглазой не отпускала. Боролась исступленно и молча. Солдаты патруля хихикали и, судя по всему, спорили на результат. Лишь их командир молча ходил вокруг схватки, и, стараясь не попадать в облака пыли, хлестал короткой плетью из воловьих жил сцепившийся и визжащий клубок. Больше доставалось пучеглазой. Зрелище обступили любопытные и с безопасного расстояния, в несколько  оргий, делились советами.

- Эй, красавица, за глаз её укуси!

- Руку ей, руку ломай!

- Ты мать свою хлещешь, опомнись, болезный!

Голос прозвучал негромко совсем. Но все-все мгновенно услышали сказанное! Потом голос еще что-то произнес, чего никто уже не понял, кроме меня. Но я, я-то понял. Сказано было на латыни, опять негромко, но центурион услышал, вдруг замер с поднятой плетью, оглянулся, усмехнулся криво, потряс головой, словно пес, вылезший из реки, потом сплюнул и, сунув плеть за пояс, громко крикнул своим солдатам. Те, придерживая короткие ножны мечей, суетливо побежали за ним к воротам купален.

В этот момент, воспользовавшись передышкой, нижняя полуголая вдруг рванулась, выгнулась кверху, словно лук арабский, и, извернувшись, стряхнула с себя наездницу. Женщины вскочили и, тяжело дыша, снова закружили друг против друга, исподлобья высматривая мгновение для нового броска.

- Как биться теперь станешь? - Голос, остановивший римскую плеть, прозвучал вновь, уже на арамейском. - Пристало ли матроне, римлянке, с женой сервуса в пыли кувыркаться? Римлянин-то мать в тебе признал.

Говоривший был полноват, весел, бородат и лыс. Стоял чуть в отдалении, сцепив сложенные ладошки внизу перед собой. Впечатление на окружающих произвёл весьма благоприятное, так как был чисто одет, говорил весело и складно, совсем не стесняясь, а запросто, как добрый сосед-весельчак, проживший в соседнем доме уже, чёрт его знает, сколько лет.

«Сколько ни хожу, никак не привыкну, что поселянки волосья друг дружке выдёргивают. - Лысый говорил, ни к кому конкретно не обращаясь, как в воздух, но как-то получалось, что вроде бы и всем одновременно. Глаза его, серые, с лукавинкой, скользили по лицам, одновременно глядя на всех сразу. Чудно это было как-то и непривычно. - Говорю всем, говорю, мозоль скоро на языке натру, а всё как в мехи пустые. Собрались вон у озера Галилейского до пяти тысяч, сидят рядами и плачут, что кушать хочется. Так и померли бы, там сидя. А пока они там задницы отсиживали, я в Вефсаиду смотался, пару рыбаков привёл, несколько камней у восточного омута расшатали, да и спустили тот омут в старое русло. Рыбы на дне - талантов на пятьдесят трепещется. Мешки набили и ну этих оголодавших кормить. Вот чудо-то было». Рассказчик утёр ладошкой залысину на лбу и из-под руки глянул на палящее солнце: «Ну и жарко тут у вас», - развернулся и направился к раскидистому дереву, словно и не сомневаясь, что все пойдут за ним. И все пошли. А он присел на камень, достал из мешка хлебы и мех с водой, разложил всё на травке и весело пригласил: «А ну, наваливайся». Сам же пробормотал молитву и, отломив кусок лепёшки, принялся её старательно пережёвывать, запивая из меха и проливая на бороду изумрудные капельки.

- Ф-ф-ять, не ф-фять фыфесь, - лысый помотал рукой с зажатой лепёшкой и, прожевав, сказал, - на пять тысяч, конечно, тут не хватит, но человека два-три пообедают.

- Кто исцелён, незачем ему в грязной воде барахтаться, а кто нет - кому это поможет? Ну, чада неразумные, они чада и есть. Болезней в этой купальне без счёта. Что вам хворь тела, если крылья обрезаны? Хотите летать, а ползать не умеете. Ясно же: не будешь наполнять мехи новые вином прокисшим, и наоборот.

Тут сквозь толпу продрался человек в разорванном, испачканном грязью хитоне. Глаза бешеные, борода всклокочена, синяк под глазом, - одно слово разбойник. Бахается этот драный под ноги лысому и вопит радостно.

- Равви! Учитель! Изгнали мы вертеп этот из храма. Всех подчистую. Менялам столы разнесли, овчарей-пастухов выгнали, птичникам тоже одно клетки поразбивали. Выполнили дело Господа.

Лысый лепёшку отложил, крошки с халата стряхнул, встал и грустно-грустно говорит.

- Что же, чада неразумные, творите? Смысл в делах своих видите? Сколько же говорить вам. Завтра же, завтра, вам говорю, новые меняльные лавки, и скот на продажу, и птичники снова вернутся, как и ранее. На Отца ссылаетесь! Зло его именем прикрыть хотите! Никогда, слышите, никогда не уподобится доброе злому, а если уподобилось в малом даже, то не доброе это, говорю вам. Никого Отец наш не наказывал, от создания. Как сечь себя самого? Если вы неразумные по образу Отца нашего. Сила его великая в абсолютности. Только этим и велика истина его. Ни словом, ни делом, ни помыслом зла не доставить. Лживы боги, которые хоть малую боль или наказание творить могут, да и не боги это вовсе, а те же ехиднины порождения. Идём, неразумный!

Лысый потянул разбойника за собой, на ходу вытирая ему краем рукава грязное лицо. Толпа, как завороженная, потянулась следом.
 
За воротами, под пятиарочной аркадой и переходами своей желтоватой водой и прохладой манила купальня. Выбитый в камне резервуар, помнящий великого бунтаря Езекию и нашествие ассирийское, был заполнен купающимися. Веруя в силу исцеления, каждый год тысячи паломников и страждущих в светлый праздник Пасхи табором вставали у северных окраин Ершлима прямо перед крепостью Антония, дабы в воду его живительную окунуться. Лежачих приносили на носилках. Чашей скорби можно было именовать этот грязный водоём на Пасху. Горбатые, кривые, одно… и вообще, безногие и безрукие, слепые и паршой покрытые. Трясущиеся, стенающие и хрипящие, дождавшись очереди, блаженно погружались в мутную воду купальни. На каменных плитах под арками и в переходах - всюду стояли носилки, с которых слышались стоны и вопли больных.

Вдруг в центре купальни забурлила вода, запенилась, и сотни измождённых, иссохших и покалеченных толпой ринулись к воде, давя и сминая друг друга, так как знали, что только первый, кто после сошествия Ангела в воду туда окунётся, исцелён будет.
 
Лысый уже подвёл разбойника к воде и, горестно всплеснув руками, сказал: «Ну, какой это «Дом Милосердия»? Дом страданий, скорее всего, дом мучений! Скольких эти несчастные передавили? А? - И, оглянувшись на следовавшую за ним по пятам толпу, прибавил. - Ну, никого разумного не найдётся, чтобы этим скорбящим объяснить, что не туда взоры свои обращают и спасение не там ищут».

Он достал из мешка мех с водой, наклонившись, сломил проросшую сквозь камень соломинку и, откусив концы, сунул её в горловину и принялся дуть, надувая щёки. Подняв мех к уху разбойника, он ещё некоторое время подул, а потом, хитро глядя на собеседника, спросил: «Бурлит? Ну, что теперь? Может, это не я дул, а ангел господень? И не найдётся, Господи, книжника какого, учёного истории, чтобы поведал им, что тоннель рукотворный, по которому вода в купальню стекает, - в трещинах весь. Вот воздух в полостях и накапливается, а выход-то ему нужен? Какое уж тут чудо»?

Он задумался, почесал бородку и, вдруг развернувшись, подошёл к ближайшим носилкам, на которых лежал закутанный в тряпьё больной.

- Эй, болезный, ты кто?

Лежачий повернул к нему голову и попытался её приподнять, приподнять ему её удалось раза с третьего, после чего он прерывисто произнёс:

- Зови меня Иоиль из Капернаума. Тридцать восемь лет маюсь. Всё никак не могу сразу после сошествия Ангела в воду плюхнуться. Так и помру, наверное, расслабленным.

- Ну, это ты зря человек. - Лысый внимательно посмотрел на него. - А вера у тебя сильна? Вера истинная?

- А кто её, истинную веру, знать может? Ты, что ли?

- Да все её знают! Не пользуется только вот никто почему-то! Вера, она потому вера и есть, что каждому Отцом нашим дана с рождения. Вера в Господа нашего, то есть в себя, так как ты и есть подобие Его. Ну, чего разлёгся, в себя загляни, в душу свою! Тепло чувствуешь? Ну вот! А ты говорил. Вставай, забирай тряпки свои и дуй отсюда, а то ещё какую заразу подхватишь. Да не греши более, а то знаю я вас - выздоровел, и до свидания, доктор, ты мне без надобности теперь.

Лежащий скривился, всё ещё не веруя, потом вдруг изогнулся, на бок перекатился, встал на четвереньки на дрожащих конечностях, потом распрямился и, забыв про все свои тряпки, тихо шагнул, потом ещё, потом быстрей, потом побежал к воротам, подпрыгивая, что-то вопя и выкрикивая.

Вот тут-то я во второй раз в жизни увидел чудо! Правда, во сне. Первый раз было это, когда Рыжий по небесам шагал, аки Христос по морю и второй раз сейчас. А наяву только один раз чудо и случилось, это когда мы все последние копеечки на бутылку в общаге собрали, все тумбочки перевернули, и нет ничего. А я повторно к тумбочке подошёл, открыл, и будьте любезны - трёшник.

Ну, я - это я, и что я там дальше в этом странном полусне увидел - не для слабонервных.

Увидел я обувщика нашего, только уже полупьяненьким и в компании нескольких таких же. Как я понял, тогдашний средний класс загулял на Пасочку.

Наш Ёся и ещё человек семь лежали на грязном войлоке. Вокруг них суетились две косматые, полуголые негритянки и таскали лежащим плошки с варёным мясом, лепёшки, овощную похлёбку и сушёную рыбу. Посредине пьяницы положили пару вместительных мехов с вином и надолго по очереди к ним прикладывались. Вино текло мимо ртов на халаты, но это мало кого беспокоило.

Пророки, говоришь? - вопил какой-то бритый и бородатый, - Пророки! Где они? - он пьяно осмотрелся, словно во всех тёмных углах пряталось по пророку, - Исполнение закона Моисеева? Кто его исполняет по букве, а? Ты, Мокейка!? А кто мальчишку персиянина каждую ночь под одеяло таскает? Субботу чтишь!? Ай молодца, а Сара твоя по шекелю с каждого дерёт только за то, чтобы тебя к расслабленному позвали! Так? Так, так. Сколько миры и масел на праздники изводим, сколько денег и живности в храмы тащим? Помогло оно нам? Оно нам надо? Анна с семейством,… да они уже райскою жизнью живут.

- Вот ты, Иосиф, ты в пост молодуху свою ублажаешь, правильно?
 
Мама родная! Это же он уже напрямую ко мне обращается! Вот тебе и яйца в анфас и профиль. Какое тут на фиг кино! Я почувствовал и вкус кислого вина, и колючий, верблюжьего волоса, подпоясанный хитон, и ещё много непривычных звуков, прикосновений….

- Так-то, оно так! Да ….

Вдруг снаружи раздался пронзительный визг, а вслед за этим громкие крики и ропот толпы.

Все повскакивали и, переворачивая плошки с едой и светильники, ринулись на улицу.

Вот оно, переселение душ. Вы, ребята, об этом даже и не догадываетесь. Вот оно! Реальное, куда уж реальней. Вот оно! Самое главное, конечно, вонь: сверху, снизу, сбоку, со всех сторон. Вонь кислых,  перебродивших листьев и преющей соломы, вонь жирных пятен на подстилках и халатах, вонь горящего сала смрадных светильников, вонь нечистот из уличной канавы, вонь соседей из ртов и штанов, вонь плотная и осязаемая, заполонившая мир. Я запинался о циновки, я расталкивал локтями рванувшее интро стадо, я орал что-то нечленораздельное, и потные космы хлестали меня по щекам. Звери вырвались наружу, к другим наружным, потому что вместе, потому что так легче, потому что прутик - ничто, а веник, пучок - это сила. Какой экстаз - порвать кого-нибудь, кого - в конце концов не важно, важен момент единения. Спартак - чемпион! Кажется, именно это я и орал! А может и не это, но что-то социально близкое Хайль Гитлер или  Слава КПСС! Не суть важно. Рука потянулась за булыжником - оружием пролетариата. Булыжника не оказалось, улица была земляной. Пока искал булыжники, меня опрокинули и чуть было не затоптали. Прямо перед глазами мелькали деревянные колодки и босые ноги в гниющих струпьях, об меня запинались и, падая, рычали и скалились, пытаясь мимоходом укусить. Я вырвался! Я, чёрт подери, из осаждённого Белого Дома вырвался, а тут,… тьфу! Я рванул кого-то за лодыжку, опрокинул, подмял под себя и, карабкаясь на него и через него, наступая коленями на мягкое податливое тело, подошвой на всхлипнувшее соплями лицо, побежал дальше, возрождаясь в стаде. Голос свыше приказал мне - фас, и моя смрадная душонка исчезла, подчиняясь ему, да и хрен на неё, убогую и бессильную. Ничего, Говорю Вам, она не стоит. Она - отребье, хлам, она - выверты психологии, её нет на самом деле, так же, как не может быть кооперативной морали. Мораль - миф! Сегодняшняя мораль - это завтрашняя грязь, а вчерашнее непотребство - сегодняшняя мораль. Это проверено! Это факт! Вот она, наивысшая форма свободы! Это та свобода, которая без ответственности за эту свободу! Ответственность - там, это где-то выше, а я свободен, я - птица, я - хищник, который точно знает, на кого ему указали. Кто указал? Инстинкт, голод, собственная злоба и ярость, или же высший Хаос - это, в конце концов, вторично. Эта истинная свобода неконъюнктурна и логична. Она геометрически правильна и, как и весь Хаос, строго иерархична. Жора Оруэл это точно собака прочувствовал. Но мне сейчас не до этого английского маразматика. Во мне сейчас феерия Ужаса, во мне сейчас дикий восторг уничтожения и моё место - в истории.

Толпа выплеснулась на развилку улиц у северной крепости и растеклась по свободному пространству, чтобы затем снова, как ртуть, сомкнуться несколькими каплями вокруг трёх смоковниц у края сточной канавы.

Эта окровавленная сука валялась у края сточной канавы и была, может, ещё час другой назад бесовски красива. Она и сейчас, раскоряченная, перевёрнутая верхней половиной туловища к небу с раскинутыми в стороны руками и маленькими грудками, вызывала похотливые позывы откуда-то снизу, из-под волосяного пояска.
 
В толпе чувствовалось всеобщее желание. Если бы эту окровавленную тварь можно было бы отодрать всем одновременно,  ох, как бы её отодрали! Они скалились и рычали. Один в рваном козьем, мехом внутрь, плаще с обезображенным ожогом лицом суетливо метался между двумя храмовниками, склонившимися над лежащей, и суковатой палкой остервенело тыкал в неподвижное тело. В запале он задел палкой одного из храмовников и тот, привстав стеганул его наотмашь плетью.  Рухнув, как подкошенный, на колени, скуля и подвывая, обожжённый, не вставая с колен, пятясь задом, исчез в толпе.

Храмовники методично осмотрели жертву и один из них, седой и невозмутимый, в дорогом льняном одеянии, перевернул стонущее тело и сорвал с него последние лохмотья одежды. С бесстрастным видом он выпрямился, потёр руки и громко крикнул: «Люди! Вот женщина! Имя ей Соломия, жена Никодима, служителя храмова! Мы с Нафаноилом застали её в прелюбодеянии с плотником! Свидетельствуем это. Никодим волю вам дал судить ея! Как поступить с ней?

Толпа молчала, но вдруг из вонючего её чрева раздался пронзительный визг: «Сме-ерть»! «Смерть, - всколыхнулась толпа несколькими голосами и спустя минуту, словно подчиняясь невидимому дирижёру, над всей площадью мерно ухало сотнями голосов, - смерть, смерть, смерть»!

Старщий что-то тихо сказал помощнику, и они, ухватившись каждый за ногу, потащили дёргающееся тело через сточную канаву к раскидистой смоковнице. Они тащили его волоком сквозь жёсткий кустарник по берегу канавы, по нечистотам в канаве, и подскальзываясь, и чертыхаясь, наконец подтянули тело к дереву. Завязав верёвками щиколотки женщины, они дружным рывком вздёрнули её к нижним ветвям.

Нелепо распятая вверх ногами, она уже не вызывала плотских желаний, она вызывала смех, и в толпе уже хихикали и громко давали храмовникам советы: «Титьки ей подвяжи, гляди как обвисли», «Не ждала, змея…», «Сунь-ка ей туда плеть, пусть хоть напоследок полюбодейничает». Последний совет храмовник услышал и, зверино ухмыльнувшись, выломал с цветущего рядом куста чертополоха пук колючих цветков. Пообломав концы, он грубо впихнул этот букет между ног распятой. Тело затрепетало в конвульсиях. Толпа приветствовала это одобрительными криками и свистом.

Наиболее рьяные из толпы уже перебрались через канаву и рыскали вокруг места казни, подбирая тяжёлые засохшие комья глины, обломки саманных кирпичей и камни.

Вдруг, словно ниоткуда, но, наверное, из-за дальних деревьев, появился тот самый толстяк, балагур, излечивший расслабленного. Прихрамывая, он быстро подошёл к месту казни и начал осторожно, дуя на рану, вынимать из тела колючие цветы. Сделал он это так быстро, что никто не успел ему помешать и только, увидев, что колючий последний цветок упал на землю, вокруг спохватились.

Храмовник одной рукой выхватил плеть, другой ухватил лысого за хитон и швырнул на землю.

- Ты кто такой, ублюдок?! Почему суду мешаешь?! Люди её осудили, не тебе, пришелец, право суда здесь.

- Где, уважаемый, ты людей видишь, - негромко сказал толстяк, прикрываясь рукой от занесённой над ним плети, - смотри вот, - лысый поднял брошенный цветок чертополоха и начал рисовать черенком на земле.

- Вот видишь, боль её - это круг, вот вы рядом, - он обозначил несколько точек, - чем боль сильнее, тем окружность больше, и все вы на себя боль эту принимаете, видишь, а тут она, - он ткнул черенком в центр первого круга, - значит, от неё боль всё дальше и дальше. Зачем себе больно творите? Ай, яй!

Это храмовник, не дослушав лысого, стеганул его плетью.

- За что бьёшь меня, человек?

- Так ведь  я не тебя, себя стегаю, и он еще раз от души хлестнул лысого плетью.

- Ай, ух, - заорали и лысый и храмовник, и последний брякнулся на землю рядом с жертвой и судорожно начал тереть плечо. Морщась, он приспустил с плеча плащ, халат и все увидели, как на загорелом плече набухает и буреет кровавый рубец от удара.

Старший храмовник, наблюдавший за всем со стороны, вдруг подошёл к лысому, наклонившись и обхватив его руками, помог подняться на ноги.

- Какой силой делаешь так? - Спросил он, заботливо отряхивая его одежды.

Бородатый, всё еще кривясь от нестерпимой боли, прерывисто ответил: «Да не я это, как понять не можете, сами всё творите, вернее, сами, когда по одному, а вместе - это уже не вы, да и не люди вовсе. Вон каменья собрали, разве люди это? Ты, вот ты, - он подошёл к угрюмо стоящему косматому верзиле, который перекладывал из одной руки в другую увесистый камень, - не мне, не им, - он махнул в сторону толпы, - себе скажи - я безгрешен, я право её судить имею, я жизни её властелин. Можешь ты себе такое сказать, можешь? Так бей её этим камнем, не раздумывая! И все, эй там, слушайте, бейте, кто веру в себе узнал, бейте, но знайте себя и только себя истязаете. Нет воли над чужой жизнью ни у кого: ни у дьявола, ни более того у Отца нашего.

- Давай, - обратился он к старшему храмовнику, - снимем её, негоже женщине в таком непотребстве перед людьми висеть.

Они развязали верёвки и бережно опустили стонущую женщину на землю, и второй храмовник, сняв верхний, грубого покроя плащ, накрыл её.

А вокруг уже стояли люди, освещённые стыдом. Нет, точно! Я это почувствовал и наконец понял. Истина и стыд, именно это и есть свет, и ничего более. Это когда тебе открываются тёмные закоулки своей вселенной, когда она видна тебе до последнего многоточия, когда ясность так отчётлива, что больно сердцу, когда твоё одиночество и одновременно единение с миром так очевидны и пронзительны, что искры небесные пронзают тебя насквозь, и ты поднимаешься к звёздам в сиянии своего знания, - и тогда исцеляются немощные, прозревают слепые, встают умершие, поскольку смерти-то и нет вовсе.

И разъеденилась толпа, и каждому захотелось на колени, захотелось наказания, по-детски нестрашного.
 
- Он, это он, Равви,- Илия, - толпа, вернее уже не толпа, а люди, вскрикивали, перешёптывались, показывали на толстого пальцами. Седой храмовник тронул за плечо сидящего на корточках над неподвижным телом и повторил: Кто ты, какой силой делаешь так? Скажи людям.

Всё ещё морщась от прикосновений одежды после ударов плетью, бородатый медленно выпрямился и опять диковинным своим серым взглядом оглядел оставшихся. Многие из толпы плюнули и поняв, что забава сорвалась, потихоньку расходились, ворча и негодуя, но многие и остались.

- Я Сын Человеческий, как и все вы, дети Отца нашего. Чудес ждёте? Знамений небывалых, пророчеств! Зачем вам!? Пустое всё это! Главное чудо в себе носите, а не видите, как в другие чудеса поверите?

Ищите и обрящете! Стучите, и откроется вам! Нет зла страшней зла души своей человеской, ибо говорю вам, самая трудная битва - это битва с собой. На эту битву благославляю вас, ибо не мир принёс я для вашей души, но меч! Не тронь души чужой, ибо не властен над ней, и если ударил тебя кто, не отвечай, ибо себя тот бьющий ударил.

Тут лежащая вдруг со стоном приподнялась, и, не обращая внимания на соскользнувший плащ, упала, обхватив ноги лысого.

- Господи единый и сущий, помоги! Не для себя прошу, Господи, для близких моих родных! Дочь мою спаси, народ мой.

Бородатый нагнулся, мягко разжал её руки и, подняв халат, снова укутал спасённую.

- Ты, женщина, я вижу, не из этих краёв. Кто же ты такая будешь? Гречанка, хананеянка, а может финикянка? Не разорваться же мне? Помогаю сынам Израилевым, как узнал из души своей. Не станешь бросать еду псам, когда люди голодные!

Женщина вдруг гордо выпрямилась и заговорила: «Не укорю тебя, Господи, за псов, но прошу со смирением: помоги, ведь и псы у хозяев под столом куски собирают брошеные.

Лысый задумался, а потом как хряпнет себе кулаком по лбу.

- Тысячу раз правда, милая! Ах, какой я осёл! Ах, глупец! Вот видите, люди, как трудна борьба в душе собственной, как тяжело Сыну Человеческому, и как вовремя помощь приходит от Отца Небесного.

Тут я охренел окончательно. Если всё это библейское действо, то выходит, что сам Иисус свою неправоту признаёт, то есть равенство всех со всеми, то есть справедливость Высшую от Господа нашего, справедливость никому не подвластную и истинную. Это что же тогда получается…?

- Столько всего случится ещё в мире этом, - продолжал тем временем бородатый, - Города исчезнут и вновь возникнут, да что там города,- империи рухнут и возродятся! Тысячи и тысячи лет пройдут, а Слово останется. Кто понесёт его далее? Да все! Вот и все вы тоже! Многие неправды его искажать будут, многие выдумки, как истину произносить, но останется основное в смысле и в душе, и в самом Слове - нет главного среди равных, и каждый всемогущ и каждый Сын Человческий по образу Отца нашего и подобию Его! Не властен никто над душой человеческой и именно поэтому мы и дети Его! Как узнать это? Да каждый это узнает, ибо бессмертны вы! И в памяти каждый это сохранит и обретёт. Да вот ты, - и он ткнул в Иосифа, (тьфу ты), то есть в меня пальцем, - ты и увидишь всё! Все, конечно, увидят, но ты явно помнить будешь, и нарекут тебя вечным. Иди, ходи по земле. Неси это наказание детей человеческих - жизнь вечную.
 
И я проснулся и долго ещё думал, и думал, и думал.

Как мне очиститься? Как отмыться от всего этого дерьма, что наслоилось за годы. Оно, по-моему, уже затвердело и хрустит при ходьбе. Я так и хожу, похрустывая дерьмом. Изредка я пытаюсь хотя бы высунуть нос из этой говённой оболочки, и тогда все, кто меня окружают, начинают возмущаться и осуждать. В силу стадности и рефлексии на непонятное. Они говорят о морали! Они говорят о разуме! Они говорят о предназначении! Они говорят и не понимают ни первого, ни второго, ни третьего. Жаба - бизнесмен (я тут, ввиду полного отсутствия средств к существованию, родительский дом задумал продать) с глазами гадюки, жаден как Гобсек, как влагалище нимфоманки, туп от природы - учит меня жить, а я его люблю. Ну не дурак ли? Я блюю после встреч с ним, меня воротит от пожатий его толстой лапки, от жирного пахнущего кожей и потом торса, когда он втискивает его рядом со мной на сидение автомобиля, всё равно люблю. Он - сука страшная, прочитавший в своей жизни пять-шесть книжек, экзаменует меня по истории, а я люблю. Да этакий мазохизм и не снился господину Де Саду в его сумашедшем доме. Поступки ничего не определяют. Причины в их философском аспекте и не причины вовсе, а следствия, да и хрен с ними, всё равно этого никто не понимает. Философия фонтана - лучшая из философий. Дай воду! Дай и не требуй, не проси ничего. Никому не верь, ничего не бойся, - фонтанируй, пока не иссякнешь. Для себя, для других - не важно!

Если для других, то значит и для себя и наоборот и никак иначе!

Не верь, не бойся, не проси - этот уголовный рефрен прогремевшего, несколько лет назад, шлягера в исполнении двух замордованных шоу бизнесом девчушек, бездарно пытающихся сыграть розовые мотивы, - главная мысль и идея. Я бы только добавил - не верь злу, а только душе своей и Господу нашему.

Вот это я задвинул! Ну, прямо таки как с амвона. Может в проповедники податься? А что, куда-нибудь за бугор? Денежку хорошую зашибают ребята, опять же. И не нужно будет сегодня соваться в это последнее мероприятие. Да нет, там у этих проповедников места на пятьдесят лет вперёд раскуплены, к тому же совесть…. Ну, совесть ладно… Совесть ведь она как,… она штука бессловестная и неосязаемая водки к тому же боится, - налил ей пару стаканов и порядок…

Звонят! Пора! Это точно Владанчик.

Ух ты, какие мы все из себя серьёзные! Какие мы все из себя загадочные.

 Владанчик накоротке жиманул руку, оглянулся в двери по «шпиёнски», ну я тоже чтобы соответствовать, на цыпочках в комнату, пальчик к губам и шепчу ему: «Хвоста не приволок? Проверялся по пути нормально?». Он не врубился и тоже шёпотом: «Чего?» Я ему: «Тихо, прослушку сейчас отключим или лучше вон, в сортир пошли, воду пустим - заглушит». Он: «Кого заглушит?». Я: «Прослушку». Он: «Какую прослушку?».

Мне уже надоело поэтому я ему нормальным голосом говорю: «А ты чего это шепчешь? Голос потерял?» Тут он, наконец, врубился сунул мне кулаком под рёбра и заорал, что я урод и ноги у меня  из жопы растут, на что я ему ответил, что лучше пусть уж ноги оттуда растут чем голова как у него.

Разложили мы на столе планчик, карту и начали снова и снова прокручивать план операции.

Вот уже много лет этот худой престидижитатор…. (Ах какое шикарное слово! Я Владанчика так один раз назвал. Он, дурак обиделся) … Так вот, уже давным-давно Владик хочет много денег. Причём резко и не работая. Я его понимаю. Я тоже хочу, но в отличие от него уверен, что так не бывает. Сколько я выслушал  от него бредовых проектов, и помыслить страшно. Если бы мы брались за осуществление только десятой их части, то сидеть бы нам пришлось - лет триста. Во избежание этого у Владанчика есть я. Вот он приходит с проектом похищения призидента Приднестровья и получения за него выкупа, а я долго и методично объясняю ему, почему это никак не получится, и осуществить это в принципе невозможно. Приносит он карту зарытого в селе «Биздюхино» турецкого клада, а я ему доказываю документально, что в этом селе турок отродясь не водилось и что самый большой клад там - касса сельпо с пятидесятью тремя рублями и сорока пятью копейками.

Этот последний сегодняшний его план я принял. Обломайтесь! Принял я его не потому, что он был менее бредовый, чем остальные или гарантированно проходил. Нет. Просто пустота в которой я так долго обретался мне наскучила. Скажу более конкретно. Мне насто… надоела эта новая страна. Мне не нужны создаваемые сегодня мифы. Когда диктор центрального ТВ, нимало не задумавшись, произносит: «Еще одно происшествие случилось сегодня в Дальнегорске: Кандидат в мэры города был расстрелян у порога собственного предвыборного штаба».

Вот так вот происшествие случилось! Про-ис-ше-стви-е!

Мне насто… надоело жить в стране, где продают собственных детей, чтобы заплатить за квартиру. Мне насто… надоело жить в стране, которая кинула миллионы своих соотечественников, оставшихся за урезанными границами. Мне насто… надоело жить в стране превращающейся в «евроазиатскую америку», где жлобская идея взяла верх над всеми и вся, а учитель получает меньше ассенизатора, где, нимало не смущаясь, очередной урод вещает с экрана как он честно, за три года заработал пять миллиардов долларов. Мне скучно с вами и вообще, злые вы какие-то! Уйду я от вас!

Концовка романа по адресу apetrovich.ru