Первая семья

Лена Шмарцева
          Начинаются серые, слегка матовые сумерки, но вечер еще будет тянуться долго, и мне остается перейти от окна к книжной полке и, постояв минуту задумчиво, вытянуть пальцем за верх коричневого корешка какую-то книгу и распахнуть ее наугад в каком-то месте.
          Бесконечной лестницей, как к некоему восточному храму на вершине горы, тянутся через начавшую бежеветь страницу — строки; конечно, это книга стихов, мой палец не ошибся, и конечно книга распахнулась на нужном месте, хотя, пожалуй, все, что в ней написано, я знаю наизусть, но не хочу проверять. Просто не хочу, пусть будет так.
          Но именно потому, что все, что написано, каждая истертая ступенька на этой лестнице мне известна до выбоинки — я не читаю на самом деле, я просто проговариваю по памяти губами, не на выдохе даже, а думаю совсем не о том. Я думаю о вещах приземленных, о вещах, на которые действует притяжение.
          И я буквально подпрыгиваю, когда раздается звонок.
          — Чего ты сидишь в темноте?
          Темнота? Ну да, темнота. Уже стемнело совсем. Тогда — а почему ты так поздно?
          И вообще я не сижу. Я стою. Как встала с книжкой — так и стояла. Интересно, о чем я думала все это время?
          Он демонстративно поводит носом, чтобы дать понять, что не чувствует никаких вкусных запахов.
          — Чем ты тут занималась? Ничего не сделано!..
          — Тссс, — говорю я, — ты порушишь волшебство.
          — Чего?
          — Тссс, — повторяю. — Ничем я не занималась. И не тут.
          Слава богу, предположения о моем душевном здоровье отошли в прошлое.
          — А если я напитаю свою грешную плоть — я не разрушу волшебство?
          — Нет.
          — Какая гуманность со стороны ведь... волшебницы...
          — Ты похож на сумерки, которые пришли, когда я ждала тебя.
          — И ты приняла их — за меня?!. Накормила-напоила, баньку истопила..?
          — Нет, я принимаю тебя за них...
          Он мысленно крутит пальцем у виска. Он из тех, кто никогда не поймет таких как я. И я из них же, потому нам и быть всегда вместе. Пока смерть не разлучит...
          Повсюду зажигается электрический свет, теплый и желтый, как солнечный зайчик. Делается шумно, и я не успеваю осмыслять, что происходит, и все происходит машинально: булькает и скворчит на плите, шумит и журчит изо всех кранов, на экране мелькают кадры какого-то фильма, иногда в поле зрения попадают мои руки — они тонкие и ловкие и очень самостоятельные, они прекрасно обошлись бы без моей головы, и я стараюсь не мешать.
          — Ешь.
          — Ммммм...
          Руки обхватывают и поддерживают голову с двух сторон под щеки; им нравится, что у них она есть, и что она не лезет бестолку не в свое дело. И голове приятны эти теплые ладони, и пальцы, незаметно щекочущие кожу висков и перед ушами.
          — А ты?
          — Что я?
          — Почему не ешь?
          — Я ела.
          — Ну да. Рассказывай.
          — Я не хочу.
          — На.
          Полная ложка останавливается перед моим ртом, и я послушно впускаю ее в себя. Она ловко выворачивается сквозь сомкнутые губы обратно. За ней появляется вторая, та же самая.
          — Не выпендривайся, давай я тебе положу.
          — Не надо. Я сама.
          Приходится ужинать. Я не люблю ужинать, но то, что я люблю — мне нельзя. Не потому, что кто-то запретил, а потому — что я не хочу.
          Он отдувается, и со звуком, будто она бьется, перекладывает посуду в раковину.
          — Спасибо, — говорит он теплым подобревшим голосом и треплет меня по волосам, его ладонь настолько велика, что, кажется, может коснуться обоих ушей одновременно.
          — На здоровье, — я успеваю помлеть под этим живым головным убором.
          Он смотрит фильм с середины не до конца и дремлет над ним, время от времени роняя голову и встряхиваясь. Он плещется в душе и выходит оттуда, окутанный парным воздухом. Я шмыгаю в эту душегубку и перекладываю брошенное как всегда почему-то под табуретку белье в стиральную машину. В комнате вскрипывает кровать, беспрекословно принимая его тело. И уже сонный, а потому неестественно отчетливый голос настигает меня:
          — У тебя-то как дела? Что в школе?
          — Ничего.
          — Ты хоть была там? — после паузы.
          — Нет, — тоже после такой же.
          — Мда... — игра в паузы продолжается. — И что прикажешь с тобой делать?
          — Ничего. — Я подхожу и целую его в лицо. — Спокойной ночи, пап.