Юродивая
I.
Иногда мне хочется в город. Я не люблю его, в общем-то. Но порою так комфортно пройтись по центральным улицам, когда вокруг много людей, транспорта, светящейся рекламы. Всё спешит, едет, мерцает. И в этом беспрестанном движении никому до тебя нет дела. Без разницы – мужчина ты или женщина, молодой или старый, умный или глупый, больной или здоровый. Придешь и уйдешь незамеченным. Окунешься в бурлящую реку жизни, обдаст приятным холодком, как от ключа в овраге заброшенного покоса. Только напиться из этого ключа нельзя, не сможешь.
Замечательно ехать на первом автобусе в выходной день. Он всегда полупустой, пассажиры сонные и спокойные, кондуктор необыкновенно вежлив и снисходителен. Обязательно найдется место у окна, и можно с великим удовольствием разглядывать крепнущую зелень лугов и лесов, тишину деревень, устремленность одиноких машин. Таким утром кажется, что повсюду затаилось счастье.
Я бреду по улице Ленина. Есть определенный диссонанс в соотношении огромных и тесно налепленных девятиэтажек и небольшом количестве пешеходов. Впрочем, город встанет во всей красе к вечеру. Но вечером он слишком холоден и, по моим ощущениям, неприступен. Утром же – вял, мил, нежен, во всяком случае, неразборчив. Тайком рассматриваю прохожих. Если кто-то ловит мой взгляд, улыбаюсь и отворачиваюсь к витринам. Конечно, обязательно зайду во «Фрукты-овощи». Это мой любимый магазинчик. Он маленький, неказистый, но внутри чрезвычайно уютный, там постоянно вкусный мягкий аромат. Женщины-продавцы, чьё внимание ненатужное, естественное.
В этот день я купил по килограмму огурцов и помидоров. В начале лета огороды ещё пусты, и я называю июнь «голодным месяцем». Захотелось настругать салат, добавить в него репчатого лука, заправить растительным маслом. И уже с особым вожделением думалось, что ведь ещё останется, чтобы в следующий раз заменить масло сметаной. Уже надоел высыпавший погулять народ. Заполонившие проезжую часть автомобили несносно дымили и грохотали. Я подошел к остановке. С некоторых пор это место вызывало в памяти неприятное воспоминание. В позапрошлом году пришлось стать свидетелем сцены, когда двое ражих парней забрали у старика – торговца цветами – букет. Старик обиженно и отнюдь негрозно кричал паре вслед, вразвалочку удалявшейся к парку. Мне бы – ну, не броситься на выручку – слабый я, да к тому же близорукий, драться не умею. Ну хотя бы тоже крикнуть, заявить о несогласии. Кому можно подарить украденный букет? Маме, любимой? Украденный букет – маме, любимой?! Старик-то переживет обиду, а вам как обернется? Нет, не закричал я тогда, струсил…
Здесь меня окликнули приятели, Эдик и Николай. Их вид заставлял улыбнуться. Непривычно было видеть их не в костюмах с рубашками, а в несколько потрепанной спортивной одежде с туристскими рюкзаками на плечах. Они объяснили, что отправляются в крестный ход на реку Великую. Наверное, их сообщение удивило меня, хотя данное слово не совсем точно отражает свалившееся впечатление. Впервые я серьёзно присмотрелся к людям, идущим в крестный ход, хотя встречал их неоднократно. Не мог не встретить, потому что их путь пролегал через моё родное село. В восьмидесятые годы рядом с центральной площадью на холме, который мы, школьники, называли «горой», в это время располагались бригады сотрудников внутренних дел. Они отлавливали паломников, почти сплошь старушек. Сгорбленные, с заплечными сумками, часто с палочками старушки огибали село опушками, лесными тропинками, чтобы преодолеть кордоны людей при исполнении и скрыться в непроезжей глуши, где древними путями вятский крестьянин нес икону Николая Чудотворца. Я никогда не дразнил паломников. Моя бабушка была верующей и носила нательный крестик, а иногда крестила меня, на что я морщился и бурчал: «Бога нет». Но бабушку любил, а она говорила, что пошла бы в ход тоже, если бы не болели ноги. Я слушал, но не мог представить её, такую добрую и светлую, рядом с теми мрачными темными кривыми фигурами, что шествовали быстрым шагом по закоулкам и растворялись в лесной дали.
И вдруг в крестный ход идут обычные молодые ребята. Мы общаемся, бываем как в читальном зале библиотеки, так и на дискотеках. Даже как-то вместе на дне рождения выпивали. Зачем идут?
Подошла Ирина, мы вместе учились в институте, и эта девушка была мне глубоко симпатична:
- Идём с нами!
Провести время с хорошенькой девушкой оказалось заманчиво. Позабыв о салате, я моментально согласился и отправился с товарищами к Трифонову монастырю. Пакет с огурцами так и остался моей единственной поклажей километров на сорок, вплоть до Загарья, где его содержимое стало общим достоянием группы.
II.
Служба в храме монастыря шла долго. Я ждал спутников у входа, не решившись зайти внутрь. День выдался жарким, и я укрылся от солнца на каменном основании решетчатого металлического забора под ветвями деревьев. Так в знойный полдень падаешь в сено копны и кожей лица ощущаешь самые тонкие дуновения ветерка. Я безразлично разглядывал сновавших туда-сюда горожан, пока неподалеку в томительном ожидании не застыла она…
Она поразила меня с первого взгляда. Худенькая юная особа в замызганном сарафане, в черной нескладной длинной юбке, выцветшем незапамятных времен платке, страшных огромных ботинках черно-коричневого отлива. Извиняюсь, что не могу описать детали её внешнего вида более обстоятельно. Позднее поймал себя на мысли, что я так и не определил, красива она или нет, густые ли у неё волосы, длинные ли ресницы, тонкие ли пальчики. Хуже того, я никак не мог после похода в памяти сложить её фотографический портрет. Туманные черты лица уплывали из сознания, развеивались, стирались, словно под давлением её совокупного образа – странного, фантастического, настораживающего, но необычайно притягательного.
Лишь однажды я сталкивался с чем-то подобным. В электричке, возвращаясь с грибной охоты, разговорился с девушкой лет семнадцати. Она была низенького роста, малюсенькая, пострижена наголо. Лысая голова оттеняла милое личико, чьи коричневые чистые глаза сверкали страстно, а в речи чувствовалась напористая горячность. На коленях она держала простой мешок, наполненный книгами. Ноша явно была ей не по силам, однако она упрямо волочила её, а я помогал ей загрузиться в вагон. Мешок был полон «Бхагавадгиты». Она рассказала, что ездила распространять истинное вероучение в ПТУ, где готовят водителей, трактористов и слесарей. Обиделась, когда я захохотал. Простила, когда прочла на моей физиономии восхищение, что её не обругали матом, выслушали, задавали вопросы. Правда, книг не купили. Потом мы болтали о разном. Резали слух в её устах постоянные «милосердие», «справедливость», «долг», но произносились они настолько нежным голосом, что можно было слушать любую ерунду. Она пригласила меня на собрание общества кришнаитов, дала адрес и телефон, так я ими и не воспользовался. Подаренный томик «Бхагавадгиты» до сих пор пылится на книжной полке в родительском доме, напоминая об этой случайной встрече.
Так вот она тоже была одета не просто невзрачно, а плохо. Но при этом ощущалось, что одевалась она так специально, в её виде было нечто напускное. А вот платье юной особы у монастыря выглядело на ней органично. Как на персонажах картин Маковского или Перова – даже если они в разодранных дерюгах, нам ведь не кажется, что они должны быть в чем-то другом. Она стояла неподвижная и сосредоточенная, её быстро окружили тётки, старухи, если одни отходили, тут же их место занимали другие. Все они протягивали ей какие-то куличи, пироги, сухари. Девушка привычно сжалась и словно не замечала замысловатый танец вокруг себя, смотрела мимо них, вверх. Я невольно поднял голову, и купол церкви впервые заворожил меня своей красотой.
Я поинтересовался у приятелей, не знают ли они эту странно одетую девушку. Коля знал: «Это Катя, юродивая».
Юродивая? В моих внеисторических представлениях юродивыми были либо грязные, с сопливыми бородами пожилые пропойцы, либо причитающие визгливыми голосами кликуши. В крайнем случае, с долей натяжки я мог причислить к ним к ним Колю Манина и Валю Дуру.
Первый жил через поле от нашего двора в обыкновенной деревенской избе. Мне было лет восемь, когда я узнал, что этот сорокалетний мужчина не сын, а муж престарелой бабы Мани, еле встававшей с печи. Он почему-то был мне неприятен, я старался по возможности увильнуть от встречи с ним, если он шел поблизости. Однажды он позвал меня, нудно и пространно говорил. Я не запомнил о чем, потому что думал только об окончании нежелательного общения. В конце концов, до меня дошло, что он просит помочь перенести к нему длинную доску. Я помог, считая шаги до момента расставания, и не стал выслушивать слова благодарности. Но когда недели через две по просьбе почтальона донес до его почтового ящика газету, а попутно съел несколько ягод малины по тропинке через громадный сад, Коля Манин не преминул пройти мимо школы. Мы с одноклассниками носили дрова, он при них обозвал меня очкариком, тыкал в мою сторону указательным пальцем и обвинял в краже малины. Когда баба Маня умерла, он продал дом. Судачили, что он и далее перебирался от старухи к старухе, но этого я точно не знаю.
Валю всецело характеризовало её прозвище. Мужеподобная, с пышной растительностью под носом и на подбородке, она ненавидела мальчишек и налетала на нас с батогами, бросала в нас картошку, ворованную с колхозного поля, слала проклятья.
До Кати я считал юродивыми именно их. Взор этой девушки однозначно вычеркнул Манина с Дурой из данного списка. Коля добавил, что знал Катю по школе. Она прекрасно училась, обладала исключительными математическими способностями. Изумляла сверстников тем, что могла мгновенно умножать и делить четырехзначные числа. Должна была окончить школу с медалью, но бросила учебу, ушла из семьи, пристроилась в церкви. Никому, по его сведениям, она не объясняла своих поступков, видимо, сказалась определенная душевная болезнь.
Мы вышли из города к обеду. Сотни, может быть, тысячи людей тягучим потоком растянулись на мосту через реку. В бликах серой воды мне чудился образ помешавшейся девушки.
III.
После службы в Макарьевской церкви участники хода обогнули большое кладбище и вышли на полевую дорогу. Я тяжело переношу толпу, большие скопления людей, будь то рынок, стадион или площадь перед праздничным концертом. Но в крестном ходе моё состояние было совершенно иным. Вместо обычного чувства тревоги в этой движущейся массе я буквально осязал атмосферу возвышенности и торжественности, внутренней радости и душевного трепета.
Налетел ветер, прошла гроза с градом, резко сменилась погода. Подул северяк, за считанные часы резко похолодало. В походе уже воцарилось бы уныние, а промокшие паломники будто не замечали происходящих перемен. Их поступь на пути, приближающем к Богу, становилась лишь тверже.
Я постепенно осознал, что всё время стараюсь обнаружить Катю. Уже давно потерялись мои знакомые, и это ничуть не беспокоило меня. На привалах я вылавливал взглядом юродивую. Замечу, это было легко сделать. Она была вместе со всеми, но вроде как – чуть в стороне. Выходила в поле и срывала ромашки. Одна нога немного согнута в колене, голова склонилась набок. В эти несколько минут я неотрывно следил за ней и, признаюсь, мне нравилось смотреть на неё. Повторюсь, что не знаю, была ли она красива. Но я наблюдал за ней, как за заходом солнца, как за излучиной реки, за плавностью холма, за сказочностью дремучего леса. С ромашкой в руке она была великолепна, несмотря на нелепую юбку, грубые ботинки, выцветший платок.
По русским просторам рядом с Катей прохаживался колоссальных размеров омоновец. А она – былинка – так уверенно существовала в мире, что ни великаны, ни супермодели не могли претендовать на её постамент. В этой девушке было что-то такое, чего не было больше ни у кого.
Мне хотелось с ней заговорить, но я боялся, что она увидит меня насквозь и отвергнет.
…В селе я на минутку забежал к маме, надел куртку и сказал, что отправляюсь в Великорецкое. Переход мне, физически плохо подготовленному, давался трудно. Моросящий дождь, который я обожаю осенью, сейчас превратился в злейшего врага. Ещё стер ноги. Устал не столько от длительности пути, сколько от слишком медленного темпа ходьбы. Частые короткие остановки, ночлег в ужасающей тесноте, превращавшей ночи в бессонные, доканывали. Я валился на землю, но через несколько минут холод от неё проникал сквозь куртку, и приходилось вставать, чтобы как-то согреться.
В Горохове, напившись горячего чая, я отсыпался, несмотря ни на какие внешние обстоятельства. Проснувшись в густой траве, увидел Катю, сидевшую рядом со мной. Я дрожал от холода, Катю же в её легком платьице буквально трясло. Кто-то набросил на неё одеяло, которое сползало с девичьих плеч, и она не пыталась его поднять. Юродивая, обхватив колени руками, сжимала в ладошках иконку, пристально уставилась на изображение святого и негромко шептала молитву. Вид девушки, которую колотит от холода, и её смиренность перед этой пыткой, явная в шепчущих посиневших губах, навсегда запечатлелись в моей памяти. Ирина, проснувшаяся вслед за мной у стены полуразрушенной, печально величественной церкви возмутилась, что я не спасаю замерзающую соседку.
Катя испуганно отреагировала на это:
- Мне ничего не нужно!
Я обратил внимание, как многие повернули свои головы в нашу сторону. Слышать голос юродивой приходилось редко.
Я предложил ей бутерброд. Она молча отвернулась. Немного обидевшись, я отошел:
- Как хочешь!
Впоследствии, спустя годы, я имел беседу с одной умной женщиной. Рассказывая ей настоящую историю, я заметил, что никогда не мог понять и принять, что Катя ни разу не взяла дар от кого бы то ни было. Ей протягивали печенье, пряники, конфеты, от всего сердца, с теплом, но всякий раз уходили разочарованные. «Видно, гневается Бог на что-то», - высказывались многие из них. Маленькая девочка поднесла блюдце с кашей, Катя отошла. Бабулька тащила последний кусок хлеба, Катя игнорировала. Хромой инвалид, на костылях преодолевший десятки верст, предлагал чай. «Да возьми же ты!», - требовал, кричал я про себя. Она уходила. «Дура!», - искренне у меня вырывалось. Умная женщина пояснила мне, что все те, кто жалел её, обижаются зря. Она не брала у них ничего не потому, что не видела их доброту. Нет, она не хотела вводить их в заблуждение, будто через её отношение к ним они смогут уловить расположение Божье. Потому она считала себя недостойной такого участия.
Так или не так, погружаться в философские глубины мне не дано.
Обидевшись на юродивую, я старался не замечать её больше. Дорога располагала к разговорам со спутниками. На очередной ночлег мы компанией улеглись в просторном деревенском клубе, смеялись по пустякам. Потом вновь пришедшие нас все-таки зажали, и я, привыкший во сне ворочаться на 90 градусов, уснуть опять не мог. Вышел на улицу прогуляться по незнакомому селению. На скамье во дворе сидела Катя. Её мучения продолжались. Я сказал ей, что у нас есть свободное место и настойчиво звал подняться. В конечном итоге пришлось махнуть рукой, так как она совершенно не отзывалась и только боковым зрением (может быть, показалось – было темновато, пусть и июньские ночи) замечал, что она исподлобья бросает на меня взгляд.
На большом привале следующего дня юродивая вдруг подошла ко мне. Попросила чай, без сахара. Я протянул кружку:
- Пей, сколько хочешь!
Она выпила половину и отдала обратно. Я допил кружку. Катя протянула мне кусочек хлеба. Я рассмеялся, потому что и есть не хотелось, и было почему-то приятно. Катя улыбнулась, и наши глаза встретились. Вы мне можете не поверить, но я ручаюсь – то не были глаза сумасшедшей, фанатика. Это были проникновенные, проницательные и печальные глаза, живые и чрезвычайно красивые, но тронутые необъяснимой скорбью…
Ещё один раз я видел Катю спустя несколько лет. Зашел в храм Трифонова монастыря, изредка я посещал его. Юродивая стояла рядом с церковной лавкой. На миг мне показалось, что она узнала меня. Но на мой вопрос она промолчала. Когда она заходила в служебное помещение, то повернулась и на мгновение задержала на мне свой взгляд. Её глаза были всё так же проникновенны и печальны. Были ли они, как прежде, живы и красивы? К сожалению, от меня это скрыли её блеснувшие слезы.
Бабушка.
Я люблю эти дни необыкновенно.
Папа обязательно жарит омлет. Никто не умеет готовить так вкусно, как он. Я уж думал, секрет его мастерства – какая-то особенная чугунная сковорода, не знаю, но жарит ли он мясо в маринаде, картошку ломтиками или обычные котлеты, всё получается на удивление вкусно.
Мама печет пироги с морковью, ватрушки, готовит блинчики с грибами. Сейчас она постоянно жалуется, что выпечка в газовой плите выходит совсем не та, как раньше из старинной железной духовки. Впрочем, я не замечаю. Могу питаться пирожками и ватрушками несколько дней подряд. Конечно, если в холодильнике есть трехлитровая банка молока от деревенской коровы.
Иногда приезжает сестра. Мы редко видимся, вращаемся в совершенно разных кругах, может, оттого я необыкновенно люблю встречи с ней. Её суждения всегда успокаивают меня. Согласна она со мной или нет, я чувствую родственную душу, быть может, единственную в мире.
На этот случай папа берёт бутылку водки. Родители никогда не пили спиртное. Только однажды, после окончания строительства бани, мне было лет шесть, папа выпил крепко с соседом, и ему стало плохо. Сильное алкогольное отравление мы с мамой приняли за сердечный приступ, испугались, и пошли к тете Тоне за сердечными каплями. Я еле сдерживал слезы, слыша, как дрожит мамин голос.
Все вместе выходим из подъезда. Замечая огромную сумку в папиных руках и мамину корзину, Надя всякий раз возмущается: «Ну куда вы столько набрали?». Идём песчаной дорогой к лесу, сворачиваем за гаражи техникума. Извилистыми тропинками следуем дальше. Бряцает металлическая дверца решетки. Отец расставляет на столике тарелки с омлетом и пирогами, кусками соленой сельди и копченой колбасы. Мама со сдержанным вздохом подходит к каменному памятнику, крестится и шепчет молитву. Оглядывает периметр узорчатой изгороди и, словно извиняясь, произносит, что ведь недавно прибирались, а опять листья, сучья, шишки нападали. Берёт из каждой посуды съестное и кладет на основание памятника, выливая затем сюда же рюмку водки. Мы с папой бурчим, что это языческий обычай, но с каждым разом всё менее убежденно. Надя смотрит на редкие цветы могильного холмика.
Отец протягивает рюмку маме, и она начинает перечислять имена поминаемых. По своей линии, затем – по папиной. Большинство я никогда не видел, лишь отдельные лица вплывают в памяти детской реминисценцией. Только бабушкин образ, всегда с добрым, ласковым выражением, стоит передо мной, и я проговариваю свою единственную, навеки запоздалую просьбу о прощении…
Мне года четыре, я лежу на кровати, уткнувшись в подушку, и плачу. «Бабушка, бабушка», - шепчу, утирая слёзы. Кто-то меня обидел, а бабушка в больнице и некому посочувствовать, успокоить.
Её комната за заборкой в нашей крохотной квартирке помещала низкую железную кровать, комод и стул, теснившиеся в узком пространстве перед печью. Обычно бабушка сидела на кровати, сгорбившись, повернув голову набок, опершись локтями на колени, в глубокой задумчивости. Во всяком случае, она вспоминается мне всегда такой. Я заходил к ней, она вскидывала взгляд, улыбалась, говорила что-то приветливое. Садился у подушки, чтоб можно было навалиться. Смотрел, как бабушка перебирает нафталиновые лоскутки в своих бессчетных мешочках.
Мы жили в двухэтажном старинном поповском доме. Широченные стены с мощной кирпичной кладкой (много позднее заброшенный этот дом попробуют разобрать, но кирпичи будут ломаться в прочном растворе), частые окна, железная лестница на чердак, где молдаванин Иван Лепеш ставил сети на голубей. Жители дома постоянно менялись, здесь обитал кочевой народ: строители, временные рабочие, семьи, ожидавшие улучшения жилищных условий. А я провел в нем всё своё детство, не осознавая тогда, каким подлинным счастьем были наполнены эти годы.
Окна нашей угловой квартиры выходили в сад. Одно из них распахивалось, и летом можно было выскочить прямо к кустам крыжовника. Рядом стояла скамья, на ней, в тени могучих тополей и в окружении ровных зарослей желтой акации, из стручков которой мальчишки делали свистульки, любили сидеть приезжавшие к нам гости. Чуть дальше за садом бежал ручей. Мы с Андреем выискивали в нем красивые камушки, вылавливали пиявок. За мостиком же – спешащие люди, центральная площадь, столовая, магазин, автобусная остановка, суета. Дорогу от ручья и небольшого болотца у церковной горки спасали две бетонные трубы огромного диаметра, и я любил наблюдать за течением воды в одной из них, что располагалась поближе. В другую же заглядывал редко. Там когда-то умер старый кот, спрятавшись от посторонних глаз, и его останки на обломках деревянной бочки посреди тины наводили на грустные размышления.
Бабушка, отодвинув шторки, усаживалась на табурете около красного кухонного стола и с любопытством рассматривала неспешное течение сельской жизни. За этим столом своему маленькому внуку она чистила семечки подсолнечника, раздавливая их пальцами. Зубов у неё почти не было, а я удивлялся крепости её рук. Потом мы играли в прятки. Я залазил под книжный шкаф и заливисто хохотал, если она не могла меня найти. Когда подрос, наловчился забираться с дивана на шифоньер, а с него на заборку и на бабушкину кровать, ей совсем приходилось туго. Удивительно, но она всегда играла со мной столько, сколько мне хотелось, и я воспринимал это как должное.
Часто вспоминаю бабушку сидящей на тюльке напротив черемухи, недалеко от входных дверей в дом. На громадном, ветвистом дереве ребята могли находиться часами, с трудом добираясь до вяжущих ягод, которые я обожал. Часами же около нас проводила время и бабушка, изредка заговаривая с соседями, выходившими за водой к колонке. Смотрела, как дети лазят по кустам красной смородины, осторожно загибая сандалиями крапиву (что смородина красная, мало кто из них знал, так как немногочисленные ягоды объедались зеленцами). Просила не бегать по крыше покосившегося дровяника, где черный резиновый шифер жег ступни босых ног.
Где-то в начальной школе я начал стесняться её перед друзьями. Сгорбленная, опирающаяся на палку, медлительная, в очках с толстыми линзами, в постоянно сбивающемся платке, она казалась мне неуместной на дне рождения. Я ревел и просил маму, чтобы она прогнала бабушку за заборку, чтобы её не было видно. Поздний ребёнок, я был избалован и крайне эгоистичен.
Мы много времени проводили вдвоём. Папа уходил на работу, я ещё спал, приходил он поздно, часто дежурил. У мамы тоже был напряженный рабочий график, она порою даже не успевала прибежать на обед. А я всё чаще ругал бабушку. За неграмотность, за религиозность, за жалобы на головную боль, за всё, что угодно. Она не спорила. Возмущалась лишь, когда я, пытаясь досадить, вырывал трость из её рук, но справиться ни разу не смог. Всю жизнь она отработала в колхозе – жала, косила, метала - физическая закалка чувствовалась в ней и к восьмидесяти годам. Понять же нездоровье старого человека тогда я был просто не в состоянии.
В первый раз я предал её в классе третьем. Ко мне стал захаживать одноклассник из школьного интерната. Однажды он обратил внимание на копилку, куда складывали металлические рубли, и попросил взаймы. Родители хватились денег недели через две, а приятель мой начал доказывать, что вернул деньги бабушке. Старшие товарищи его по интернату преследовали меня в школе, называли клеветником. И я стал убеждать родителей, что старая бабка взяла и забыла, потеряла. Забыла, потому что присвоить, все понимали, она не могла, бабушка никогда ничего себе не покупала. Получая пенсию от государства сначала в 12, а затем в 25 рублей, она всю её отдавала маме.
Проходят годы, стираются из памяти причины и поводы событий, забываются детали происходившего, но яркие сцены позора остаются с тобой навсегда.
Дети бывают очень жестоки. Давным-давно канула в лету подоплека того, что привело меня в ярость, отчетлив только стоп-кадр, где кричу: «Дура ты, дура! Чтобы ты сдохла!». Бабушка падает на пол, у неё слетают очки, по щекам бегут скупые слёзы. «Идол!» - самое грубое слово, слышанное мною из её уст.
В эти годы бабушка была уже тяжело больна. Она мало вставала с постели, испытанием для неё был каждый переход в общий, располагавшийся в другом конце коридора туалет. Папа сделал для неё стульчак, который стоял за печкой, и меня раздражал запах. Мне было стыдно, если к нам приходил кто-то посторонний.
Как-то на пионерском «костре» вожатая прочитала статью из «Комсомолки» об отношении внука к бабушке. В негодяе внуке я узнавал себя, жалко было его бабушку, которая умерла, оставив связанный для внука свитер. Шёл домой и оправдывал себя, мне-то ведь бабушка моя ничего не вяжет…
А она вязала. Вязала. Немощная, терявшая рассудок, вязала мне шерстяные носки…
Мы переехали в новую благоустроенную квартиру под осень. Зима случилась очень холодной, а вместо привычной печи у нас было центральное отопление, и мы мерзли. В комнате бабушки постоянно работал электрообогреватель. Она часто стонала и вообще не выходила из комнаты. Я не заходил к ней неделями.
Человеческое чувство проснулось в моем сердце под новый год. Бабушка охала, и мне вдруг стало совестно за себя, вдруг вспомнил, как ласковая рука её гладит меня, маленького, по волосам, захотелось сказать ей что-то доброе. Я повернул ручку двери и робко произнёс: «Бабушка, бабушка». Она не открыла глаза, не услышала. Я сел рядом с кроватью на табурет, с которого мама кормила её, и громко позвал. Страшно было видеть измождённое страданиями лицо. Бабушка приоткрыла веки и посмотрела на меня. Стала что-то говорить, разобрать было трудно, я улавливал только одно имя: «Иван, Иван, Иван». Видимо, ей грезился брат, погибший ещё в первую мировую войну. Со слезами я просил: «Бабушка, это я! Я – не Иван!», просил долго, но время было неумолимо. Для неё я уже не существовал.
Через несколько дней бабушка умерла…
- Ну что, пойдем? – тихо говорит мама.
- Пойдем, - соглашается отец.
Надя открывает калитку и в молчаливой задумчивости выходит. Я иду последним, чтобы иметь возможность украдкой взглянуть на небо.
Дневник школьника.
Иду в школу. Мы с пацанами в прошлый понедельник ушли перед началом сочинения. Я правильно рассчитал – началась эпидемия гриппа, и медик ни к кому не придиралась, выписывала справки потоком. Лушникова, учитель русского языка и литературы, сжав зубы, отдала наши сумки. Грозила, что в следующий раз нас поймает, якобы мы намазали себе под мышками и так нагрели градусники. Чем можно намазать? На самом деле Лешка с Витей опустили свои градусники в теплую воду ещё дома, а в поликлинике их подменили. Костя точно заболел. Я же, наверное, обладаю крепким самовнушением. У меня поднимается температура именно на приеме у врача, и этим замечательным свойством организма я пользовался неоднократно.
Охранник у входа требует достать «Билет учащегося». Говорю привычно, что забыл. Охранник звонит по телефону. Эта история повторяется практически ежедневно. Старый дурак по прозвищу «Клейстер» отлично знает меня в лицо, но директор потребовала в отношении таких, как я, соблюдать пропускной режим неукоснительно. Пройти в школу мне можно только с разрешения дежурного учителя.
Через пять минут по лестнице устало спускается Борисыч, наш математик. Повезло. Еле заметным кивком головы он отвечает на приветствие и показывает жестом руки: «Проходи». Алгебра и геометрия – мои любимые предметы. На первом же уроке Борисыч, заменивший Пугало, со словами: «Беда с этими учебниками», начал по-своему объяснять теоремы. У Пугало мы читали, заучивали, мама после родительских собраний жалела меня – слишком слабые способности. У Борисыча не только я, но и другие «троечники» стали вдруг понимать. Когда я принес «пятерку» за контрольную и, как бы между прочим, сообщил маме, она сначала не поверила, а потом тайком прослезилась, а вечером разрешила нам с папой посмотреть футбол. С другой стороны, его уроки иногда мне не нравятся. На них не отдохнёшь, постоянно надо писать, думать, не отрываясь. Конечно, мы будем лучше знать математику, но если в таком режиме работать на всех предметах, то учиться надоест до смерти.
Стенд «Дни воинской славы России» всё ещё висит у кабинета физики. Этот уголок школы не просматривается с видеокамер, и Клейстер не видит его на мониторе. Мы с Сашкой поменяли стенды местами ради смеха недели две назад, до сих пор никто не заметил.
Первый урок – литература. Изучаем «Войну и мир». Не знаю, кто выносит такие нагрузки, у меня терпения не хватило и ста страниц прочитать. Вообще-то я люблю читать, в классе меня считают эрудитом по вопросам политики, рок-музыки и многому ещё. Но я предпочитаю фантастику, детективы, юмор. Особенно я люблю молодежные журналы (мама мне выписала по почте на полугодие целых четыре), а с Толстым за последний даже сесть некогда. Лушникова взахлеб рассказывает о том, что Лев Николаевич душой был за крестьян. Мне же представляется, как крестьяне на тачках и телегах везут ему тонны бумаги и чернил, а он всё пишет, пишет, пишет.
Мама говорит, что Лушникова обо мне хорошо отзывается. Зато я о литераторше очень плохого мнения. Мне она несимпатична. Большинство старшеклассников в анкете рядом с вопросом «Назови предметы, которые тебе не нравятся» выбрали литературу. У неё в любимицах ходят активистки из 11 класса, которые её потом при нас же, нелюбимых, ругают. Напряженные отношения нашего класса с учителем, по-моему, честнее и лучше, чем двуличие активисток. Отдельные ученики называют Лушникову Крысой, но я эту обидную кличку упоминать не буду.
Сегодня ей показалось, что кто-то громко хлопнул дверью. Она влетела в кабинет с требованием, чтобы хлопнувший стукнулся о дверь лбом. Стала кричать почему-то на меня, чтобы я уделывал «вывороченный» замок. Как раз в этот момент входила Анжела, посмотрела и осекла её замечанием, что с замком всё нормально. Мы с Анжелой друзья с детского сада, живем в одном подъезде, она мне нравится, и я ей тоже, кажется, нравлюсь. Анжела – отличница, и все педагоги с ней считаются.
Естественно, что после такого Лушникова опять устроила западло. Придумала по ходу урока дать каждому разные вопросы для письменного ответа. Мне достался вопрос «Традиции и ценности в семьях Ростовых и Болконских». Ответ мой был краток: «Традиции Ростовых с Болконскими – всё это лабуда давным-давно минувших лет». А что напишешь, если я едва начал второй том? До звонка разглядывал новые фотографии на стенах кабинета об участии активистов в митинге в поддержку курса правительства. Немало наших собралось, ещё бы – Лушникова ставила за участие «пятерки» в журнал. На одной из фотографий она марширует на фоне лозунга «Хочу строить будущее России», мне почему-то стало смешно от её вида. Ребята звали меня на это мероприятие, но я не пошел, сославшись на простуду.
На перемене Лушникова класс задержала. Кратко пояснила, что в школу из управления образования завтра приедет какая-то проверка, и мы должны подготовить материал об известных горожанах. Стала выдавать пачки ксерокопированных листов. С Лешкой мы медленно пробирались через столпотворение у учительского стола, были почти у выхода, как она нас заметила: «Ну, паразиты какие!» и остановила. Мне достался некий купец Бородулин. Ладно, всего две страницы.
В коридоре дежурные драили зеленые стены, видимо, тоже к проверке.
Волкова-экологичка сегодня понравилась. Почему-то её ученики во всех классах побаиваются. То ли кричит она громко, то ли наказывать умеет, но с ней вести себя вольно никто не позволяет, в том числе я. Сейчас я уже меньше её боюсь, не боюсь почти вовсе, да и на наш класс она не орала с начала этого учебного года. Меня очень беспокоит в сегодняшнем мире отношение человека к природе. Человек слишком высокого мнения о себе, что он царь и бог, всё может. Могу понять, хотя и жалко, когда убивают теленка, потому что надо есть. Но те, кто убивает животных без всякой на то нужды – просто сволочи. Мне, например, такому человеку легче со всей силы стукнуть по роже, а коту я никогда специально не стукну. Если бы мне в руки автомат и на место Авдия Каллистратова из «Плахи» Айтматова туда, где стреляют антилоп, я бы расстрелял всех этих охотников и не жалел бы, а антилоп бы никогда.
На перемене Бубнов из параллельного класса опять травил анекдоты про евреев, когда проходила Варя. Однажды за «жидовку» я его пнул. Он схватил меня за грудки, запыхтел. Год как «качается», здоровый и тупой. А на деле оказался совсем не такой сильный, во всяком случае, со мной не справился (правда, парни быстро разняли). Стрижется Бубнов наголо, носит огромные шнурованные ботинки под скинхеда. На одежде у сердца постоянно значок с изображением российского флага. Максим Бурков в его речи – презрительно сквозь зубы «цыганенок», Ренат – «черный», Варя – «жидовка». Ставит свою нацию и себя выше других, а сам урод и подлец, таких же вокруг себя собирает. Я стараюсь со всеми иметь хорошие отношения, но с этими не могу. А Варя – замечательная девчонка, с милыми кудряшками, тоненьким нежным голосом, отзывчивая. Максим и Ренат тоже вполне нормальные пацаны, хотя я с ними мало общаюсь.
На истории Марья Ивановна, классная, опять была с плохим настроением. Оно у неё всегда плохое. С посещения цирка в прошлом году, где клоун вывел поросенка с таким же именем. Поросенок тоже толстенький, в такой же юбке и так же визжал, как наша Марья Ивановна. Мы хохотали тогда до боли в животе, весь цирк, по-моему, смотрел на нас, включая клоуна.
Сначала она набросилась на Лариску, которая шуршала бумажными червонцами (девчонки, вероятно, скинулись нам на подарки): «Деньги считаешь на уроке? А ты сама их зарабатываешь?!». Лариска что-то вякнула, и Марью Ивановну понесло. Она припомнила ей всё, начиная с 5 класса, раззадоривая себя больше и больше. В руке она при этом держала указку, которой в ярости стала стучать по нашему с Сашкой столу. Сашка невольно придвинулся ко мне. В это время отвечавший у доски Дима устал ждать и решил присесть на плакатницу, крышка которой не выдержала, и он задницей провалился, неуклюже болтая ногами. Все засмеялись, чем привели Марью Ивановну в состояние свирепости:
- Ты что всё хихикаешь? – обратилась она ко мне. – Ты же деградировал в этом году. На прошлом уроке я забрала у тебя записку, может быть, ты скажешь всем, что в ней было?
Во-первых, это было на позапрошлом уроке. Во-вторых, записка предназначалась только для Сашки. Да и как сказать, что в ней была нарисована голая Наташка Тафеева с подписью: «Вот ещё одна моя прелесть, кроме тех, что вы видели – пупика и груди»?
- Молчишь? А я вся покраснела, вот досюда! – и показала жестом где-то на уровне носа.
Сашка не выдержал, прыснул от смеха. Гнев Марьи Ивановны мгновенно переключился на него. Она схватила его сумку и, что есть силы, швырнула в сторону двери:
- Убирайся!
Сумка, пролетев по замысловатой траектории, ударившись в потолок и стену, рухнула прямо в ведро с водой, заранее приготовленное техслужащей для генеральной уборки. Сашка, зло посмотрев на классного руководителя, стряхивал с сумки воду.
- Ты чего медлишь?! – завизжала Марья Ивановна. Она вырвала сумку из его рук, пинком открыла двери и бросила её в коридор.
Как позже утверждал Сашка, прямо под ноги директрисе.
В общем, по теме урока – «Дворцовые перевороты» - мы так ничего и не узнали. Прочитаем в учебнике.
На обеде дежурить в столовой Борисычу помогал преподаватель ОБЖ Шлепанцев – «Одеколон». Почему у него такое прозвище, если от него чаще пахнет селедкой? Его я не переношу больше всех остальных учителей, вместе взятых. Так и жди каких-нибудь приказаний, наставлений. Если он потихоньку шагает, а тем более, подходит к тебе – значит, не без умысла. Всякий раз смотрит презрительно-нагло и долго, словно поймал на месте преступления. Потом произнесет, шипя что-то вроде: «Ну, братцы!». Пока мы с Лешкой стояли в очереди, Одеколон подошел к нам и спросил, где Рожков с Селиверстовым. Лешка приветливо ответил, что, наверное, в кабинете остались. Шлепанцев с уничтожающей интонацией, чётко и медленно выговаривая слова, прошипел: «Ты понял?! Иди и найди их!». Так Лешка и не успел поесть.
На физике – «Решение задач». Любимейшая наша тема с Сашкой. Мы садимся за последний стол и продолжаем рисованное сражение «Лысые против волосатых». Анатолий Васильевич – клёвый преподаватель. Он всегда доброжелательный, с чувством юмора, весёлый. Отвернется к доске и пол-урока объясняет, объясняет, ничего не разобрать. Потом уйдет в лаборантскую и там следующие пол-урока чем-то гремит. У меня в тетради, как правило, после таких занятий остается столбик из номеров задач. В предмете я совершенно ничего не понимаю, но в журнале за четверть радует «четверка».
Сегодня физику сорвали Марья Ивановна, Лушникова, директриса и учитель музыки Сколимовский. Приперлись на физику добиваться признаний, кто сломал баян Сколимовского. У нас музыки больше нет, и в классе Сколимовского знают разве что за постоянный запах перегара изо рта. Не удивлюсь, что он сам и сломал свой инструмент. Но Лушникова божилась, что видела, как из помещения выбегал Витя Ветров. Сколимовский добавил, скривившись, что похожий на Ветрова юноша слил с его стоявших у школы «Жигулей» бензин, и что школа в любой момент может быть подожжена. Витька, конечно, тот ещё хулиган, но на сей раз он огрызался убежденно. Я почувствовал, что виновен не он. Директриса грозила вызвать милицию, если не сознается. Витька ответил: «Вызывайте!», остальные притихли. Тут за Витю вступилась Анжела, и я её поддержал. Главное – начать. Сказал, что без конца необоснованные придирки, выдуманные обвинения.
Лушникова пафосно завершила наши препирательства:
- Ветров-то хоть открыто нам сегодня показал, какой он на самом деле. А ты всё врёшь, изворачиваешься, показываешь себя хорошеньким. Ты всё сзади, всё как ножом в спину. От тебя ещё худшего стоит ожидать!
Марья Ивановна написала в дневник: «Неудовлетворительное поведение». Анжела меня успокаивала, что в нашей школе оценка за поведение «примерно» тем более вызовет подозрение. Да мне-то что, мама расстроится.
После этих разборок Витька сходил в рюмочную, что напротив школы. На химию он пришёл уже пьяный. Слава богу, оставшиеся темы и уроки попались такие, что никто из учителей не заметил. Да и учителя были не остроглазые и остронюхие вроде Волковой. Я побаивался за него – зачем дурак налопался, если бы обнаружили – ой-ой-ой.
Химию у нас ведёт Елена Ивановна Бирюкова. Ей уже лет семьдесят, если не восемьдесят. Она плохо видит и слышит. На первых уроках нашлись такие, кто от собственной смелости даже карты приносил поиграть. Причем, те, кто на других уроках трепещет. Но в классе их быстро поставили на место. В кабинете Елены Ивановны я сажусь за первую парту, чтобы не пропустить детали того или иного опыта. Потом дома повторяю, Елена Ивановна дает мне реактивы, а папа с работы притащил специально целую бутыль аккумуляторной серной кислоты.
Витя на химии даже отвечал у доски. Обычно он молчит, как бык, а тут говорил внятно, складно, громко. Конечно, он пошатывался, но Елене Ивановне это было не видно, и ей очень понравились его рассуждения. Она поставила ему «четыре». Мы все остолбенели – у Ветрова это вообще первая «четверка» в жизни, если не брать в расчет начальную школу.
Лично я пить не буду всё равно. Не люблю пьяных – неадекватные, противные, даже мерзкие. Хочу спортом заняться, отжиматься вот начал, уже от пола девяносто раз отжимаюсь.
…Вечером у меня поднялась температура – 39,3. Не буду никакой доклад делать про Бородулина. Вообще, опозорилась бы наша школа завтра! На праздник, посвященный 23 февраля, я тоже, наверное, не пойду, хотя девчонки могут обидеться. Зато мама не стала ругать за замечание в дневнике, и папа, впервые за полгода, просто посидел в моей комнате.
Дезертир.
Дождь хлестал по лицу. Холодные крупные капли остужали раскаленную голову, Андрей жадно и глубоко вздохнул. Сверкнула молния, и тут же раскатистым треском и скрежетом, напоследок ухнув артиллерийским снарядом, прокатился по синему небу гром. В детстве Андрей боялся грозы. Мелькнуло воспоминание: рассыпав лукошко земляники, бежит со всех ног вниз по холму, пыльный ветер подталкивает в спину, впереди с вилами около сена суетится пожилая женщина, торопясь сложить копны, а гигантские электрические стрелы уже пронзают воздух до земли, заставив затаиться живое. Одно только желание – добежать до стожков, высящихся на ровном поле, успеть сбежать вниз, а всё вокруг сотрясается ужасным грохотом, и слёзы бегут по щекам от мысли, что может убить. Позднее, с годами, страх отступил. Наоборот, вглядываясь в надвигающуюся тьму, ощущая усиление ветра и беспокойства, Андрей получал удовольствие от предгрозовых минут, когда природа замирала в напряженном ожидании небесного гнева.
Окрик и удар в плечо заставили его вздрогнуть. На какое-то время ему показалось, что происходящее с ним – видение. Он словно смотрел эпизод кинофильма, где в главной роли был задействован человек, похожий на него. И если бы не острая боль в руке, заставившая прикусить язык, он почти поверил, что находится совсем не здесь, где разошедшийся ливень ручейками сбегал по телу. Не на этом унылом обезображенном глубокими колеями тяжелой техники поле, окружённом хмурым негостеприимным лесом, в коем лишь на опушке обманчиво приветливо раскинулся ивняк, но чуть далее – сырость хлюпала под ногами в густых, почти непроходимых зарослях ели и пихты. Хотелось скинуть с налипшей вязкой серой глиной сапоги, хотелось протереть лицо, просто умыться, так давно не представлялось возможности, но было нельзя, невыполнимо – из-за связанных рук.
На мгновение Андрей представил лицо Настёны. Её образ возник ярким, чётким, цветным, но лишь на миг, и тут же стал расплываться во что-то бесформенное, темно-серое и чужое. Бывало, в юности влюблялся во многих девушек, а в неё не влюбился – только сразу накрепко притянулся, что ли, сроднился. Обоим было уже немало лет, далеко за третий десяток. Не мог вспомнить, ухаживал ли, дарил ли цветы, каким был первый поцелуй. Куда-то из памяти исчезли эти картины, незабываемым было одно очень сильное ощущение, наполнявшее тогда всё его существо – расставание с одиночеством, обретение дружеской, близкой души. Да, для него горели в ту пору звёзды в холодные ночи, а желание сна, казалось, ушло навсегда.
Теперь же Андрей хотел спать. Может быть, упал бы прямо в лужу, выраставшую в ямке под ногами, но останавливали впившиеся в него сотни глаз. Несмотря на свою подслеповатость, он ясно видел выражения лиц, физически чувствовал разнообразие взоров: ненависть и сочувствие, страх и жалость, презрение и равнодушие. Лишь издали солдаты выглядят единой сплошной массой, издалека нам кажется - в их строе нет места индивидуальности, особенному. Вблизи же физиономии солдат на удивление пестры: красавцы и уроды, балбесы и интеллектуалы, герои и трусы… Увы, нет столько художников, чтобы запечатлеть калейдоскоп взглядов миллионов воюющих мужчин. Впрочем, если бы были, вряд ли он смог обнаружить те, которые его понимали.
Раз уж не поняла Настёна. Когда он, оставив часть – до дому всего-то полсотни вёрст – с превеликим трудом добрался в родную деревню. К этому времени рядового Кожевина уже объявили в розыск, к жене приходили представители власти. Она сыпала проклятьями: чтобы её Андрюша – смелый, благородный, отзывчивый – дезертир?! Плакала две ночи, всякое передумала, но под любой клятвой не отреклась бы от мужа. Пока не увидала его сама.
Потому в мгновение, переступив порог избы, отцовского наследства, Андрей понял, что опять одинок.
Майор с давно небритым лицом твёрдо, зычно, даже нараспев, проговаривал сухие фразы приказа. Порою останавливался и, помолчав, свирепо комментировал. Тогда в первом ряду строя люди словно сжимались, уменьшались в росте, а стоящие за ними показывались робкими и изумлёнными.
Андрей же не мог сосредоточиться, не слышал, не понимал. Откуда-то взялся солнечный луч, заставив на мгновение зажмуриться. Прошёлся мягкой теплой ладошкой по шее, щекам, волосам. «Кожевин - предатель», - резкие слова ворвались в сознание, и одновременно с порывом ветра вновь потемнело.
Повестку он ждал невыносимо долго. С утра в открытое окно вглядывался в проселочную дорогу, угадывая силуэт почтальона. Мужчины ушли, призвали и младший, и старший возраст, а пожилая грустная женщина с сумкой через плечо только пожимала плечами. Не сказать, что вся работа по дому была переделана, но руки уже не слушались. Душа стремилась на фронт.
Лишь на третью неделю во вторник сидевшему на крылечке ему с улыбкой протянули серый листок. «Когда?» - сдавленным голосом спросила Настёна. Протерла платочком глаза, пока муж негромко позвал Машеньку, взял на руки. Единственный поздний ребёнок, которого любил больше жизни. Оставалось три дня.
Помчались, понеслись в круговом вихре стрелки часов. Три дня носил он дочь на руках, не выпуская. Подбрасывал, укачивал, кормил своё двухлетнее сокровище.
А потом мир перевернулся – грохот, до хрипоты «Ура!», кровь, до помрачения «За Родину!», окружение, отступление, прорыв. И всякий раз – смерть, разорванные, изуродованные тела вокруг. «Да ты и курицу-то зарубить не можешь», - говаривала Настёна. Припомнилось после рукопашной, когда отвалился от него со стоном и рухнул валежиной враг. Командир позже похвалил, обещал, как выйдут к своим, ходатайствовать о награде. Только убило командира на следующий день.
Андрей потерял счет времени. Казались вечностью преследование, бомбёжки, обстрелы. В забытьи на коротких привалах, среди нескончаемых болот, мучило мельтешение лиц оставленных мертвых тел. Думалось: «Следующим буду…».
Майор встал между ним и строем. Расстегнул кобуру.
Кожевин поднял голову. Туча уходила, на горизонте слабо мерцала радуга.
К исходу третьего месяца жизни Маша тяжело заболела. Не спадала высокая температура, несмотря что ножки натирали уксусным раствором. Беспрестанно плакала. Настёна извелась. Он тогда вынес дочурку в палисад, качая на руках, всматриваясь в черты лица, напоминавшего материнские. Похолодело внутри: «Вдруг? У Васьки Бельтюгова из десяти рождённых лишь четверо остались». Подспудно созревшая тревога открыто заявила о себе. Подступили слёзы и страх. Беспомощность. И вопрос: «Жить-то тогда зачем?».
Маша в ту же минуту заёрзала на руках, закопошилась, глазки приоткрыла и… улыбнулась. Впервые улыбнулась, внимательно разглядывая отца. Андрей мысленно перекрестился: «Будем, будем жить».
- Что ж ты наделал, Андрюшенька?!
Взгляд супруги опалил лицо. Настёна отшатнулась, словно он смертельно надоел ей. В безмолвной тишине было отчётливо слышно биение двух сердец, но совсем скоро во дворе послышались уверенные шаги, и по-хозяйски раздался стук в дверь и окно.
Видимо, шум разбудил дочку. Она, сонная, показалась из-за печки. Остановилась, настороженно посмотрев на взрослых, личико её просияло. Бросилась, смешно топая, к отцу.
- Маша, Машенька моя!..
Обнимая маленькое тельце, прижавшееся щекой к его плечу, Андрей шептал: «Я мечтал о тебе всегда, мог часами представлять нашу с тобой жизнь. Хотел быть хорошим отцом, хотел заботиться о тебе, радоваться тебе. Кто поймёт, что вся моя никчемная жизнь оправдана только этим часом и только тобой?».
Тихонечко говорил, глядя в счастливые зелёные глазки, пока вошедшие в дом люди его не зло от них оторвали…
…Мать никогда не рассказывала об отце. Мария никогда не расспрашивала о нём. Война закончилась. И после неё жили трудно.
Маша поступила в педагогическое училище, встретила свою любовь. Работала учительницей в сельской школе. Вела уроки истории.
При изучении темы войны порою рассказ её вместе с голосом обрывался. Когда наступала та картина из детства - в сенцах у дверей стоит уставший, грустный, одинокий отец, а она бежит к нему, раскинув руки…
Бумажная крыса.
Моросил дождь. Съёжившиеся от промозглого ветра люди прятались под крышей автобусной остановки. В уличном ларьке приземистая пожилая женщина в длинном плаще, купив бутылку пива, попросила продавщицу откупорить её. Движения старухи были неспешны, уверенны, аристократичны. Сделав глоток из горлышка, она сбросила на шею съехавший платок. Взгляд полуслепых глаз равнодушно проникал сквозь окружающие предметы, горьким разочарованием возвращаясь обратно. Ступая к выходу, седовласая женщина поскользнулась и неловко упала в грязную лужицу, едва заметным жестом остановив прохожих, бросившихся на помощь. Падение превращает в смешных самых серьёзных и деловых людей, их гордость и репутация выкидывают в подобной ситуации неловкие кренделя и коленца. Потому тот, кто естественно и просто сохраняет достоинство даже в луже, невольно приковывает внимание. Так и на эту старуху смотрели все. Отдав кому-то пиво, она медленно, несколько акцентированно, отряхнула одежду и протянула мне руку, чтобы подняться…
Она не узнала меня. Одного из тысяч студентов, к тому же на закате её преподавательской карьеры. Год назад я, оканчивая университет, был на собрании, посвященном 70-летнему юбилею Алены Ивановны Кирьяновой - профессора, доктора исторических наук, что вела краеведение на нашем факультете. Алена Ивановна весь вечер молчала, лишь благодарно покачивая головой на очередные добрые слова в свой адрес. Скупая улыбка не могла скрыть грусти её бездонных глаз. Говорилось о бесценном вкладе в науку, о том, что уходит эпоха. Один из выступавших высказал идею обратиться о присвоении одной из улиц города её имени. Ректор тогда, посматривая на часы, несогласно покачал головой, мол, улицу не потянем, а вот по званию почетного гражданина можно подумать. Аплодировали, расходились. Она, оставшись одна, не знала, что делать с букетами цветов. Я помог донести их до троллейбуса. Подоспевшая пустая «восьмерка» в сумраке наступающей ночи повезла профессора Кирьянову по улицам города, которому она посвятила жизнь, и её устало прильнувший к окну лоб и печальный взор на обезлюдевшие освещенные улицы фотопортретом запечатлелись в моей памяти.
Прилежным студентом я никогда не был. Заносчивый и нахальный, спорил с преподавателями, выставлялся вон за недостойное поведение, прогуливал лекции, не готовился к семинарам, с трудом одолевал сессии. Поступив в университет без осознанного выбора, не любил большинство предметов, предпочитая учебникам и монографиям художественную литературу, девушек и вино. Однако в краеведении на последних курсах возник смысл моей учебы.
Алена Ивановна не стеснялась курить «Беломор», но никогда не надевала очки. Про ужасно слабое зрение студенты догадывались сразу, как только она пересчитывала присутствующих. Самые смелые на занятиях перекусывали, играли в карты, млея от изумленных вздохов очаровательных однокурсниц. Я же пересаживался на первый ряд и напряженно слушал тихую монотонную речь, подробно записывая каждую лекцию и опасаясь пропустить какой-нибудь факт. Водопроводная улица называлась Кикиморской, на месте филармонии стоял Александровский собор, на юге губернии бушевали картофельные бунты – подобные сведения будоражили мой разум, западали в душу и ранили сердце. Многоэтажки, асфальт, автомобильные пробки – нагроможденное и чужое – вдруг теплело, приобретало пот и кровь, запах родной Руси. За хлебом или в кино я уже шёл по дорожкам, протоптанным лаптями крестьянских предков, по купеческим стройкам, свидетелем непритязательного мещанского быта. Сквозь череду поколений, которые здесь жили, страдали, любили.
Антикварная история постепенно завладела мной полностью. Целыми днями я бродил по городу, восстанавливая судьбу переулков, зданий, мостов. Музеи, церкви, монастыри притягивали и не отпускали. Веселые развлечения общежития заменили неспешные беседы со стариками, монахинями, любителями краеведения. Когда сокурсники готовились в археологические экспедиции, восторженно представляя поездки, местную экзотику, нетривиальное общение, я среди немногих выбирал архивную практику. Закрепившееся за этими немногими обидное прозвание «бумажных крыс» окупали счастливая пора, неделя за неделей трепетный разбор пожелтевших листков разных столетий, строчек вязи или полуустава, ровного почерка в отчетах священнослужителей либо беглой писанины канцелярских служащих. Алена Ивановна ненавязчиво руководила практикантами, позволяя подолгу просматривать документы, вовсе не относящиеся к теме выполняемой работы. Похваливала наши полусерьёзные изыскания. На защите выделила моё исследование о ярмарочной торговле через связь с кустарными промыслами края, перечислив в рецензии на двух страницах рекомендации по использованию имеющихся фондов, которые позволили бы в дальнейшем значительно углубить содержание. Архивные дела восхищали меня одним собственным существованием, одновременно наводя на мрачные мысли о бренности бытия и преходящем значении человеческой жизни. Так история города - в изложении профессора Кирьяновой - стала моей собственной историей.
Об Алене Ивановне говорили разное. Стаж её работы в университете насчитывал полвека, а за такой срок она не могла здесь не превратиться в легендарную личность.
Автор, чаще соавтор ряда трудов по средневековому периоду в научном мире и для общественности была не так известна, не так авторитетна, как другие её коллеги. Среди краеведов особенно почитались имена Золотусского, многие годы занимавшего пост декана историко-филологического факультета, ученого, заслужившего при жизни эпитета «выдающийся», и Подлевских, весомо обосновавшего дату основания краевого центра. Кирьянова сотрудничала с ними постоянно, также постоянно оставаясь на вторых ролях.
Студенческая молва приписывала ей романические отношения с Золотусским. В стародавние времена альма-матер при подготовке новых публикаций они подолгу, порою до рассвета, засиживались на кафедре. Золотусский был женат, имел троих детей, и страстно влюбленная Кирьянова довольствовалась платоническими отношениями. Рассказывали, что в молодости она была миловидна, хотя в это верилось с трудом, наблюдая низкого роста, полноватую, с грубыми морщинами старушку. Девчонки хихикали над её «вечно фиолетовым платьем», одевалась она действительно бедно. После внезапной ранней смерти Золотусского Алена Ивановна замкнулась, выходя из хрущевской комнатушки только на работу, в библиотеку и архив. Совершенно беззлобная, неконфликтная она в то же время и близко никого не подпускала к себе, приобретая в отношениях с людьми выраженную флегматичность и сухость. С годами шаги по одним и тем же лестницам становились тяжелее, она останавливалась отдышаться на полпути, отворачиваясь к окну, и я нередко настигал её в таком положении, чувствуя исходящее от неё ледяное одиночество.
На факультете большинство жалели доцента Калетину, хромую, маленькую, в годах женщину, имевшую единственного спившегося сына. Когда-то невероятными усилиями она добилась для него места и квартиры в столице, а теперь направляла ему в посылках вареную кашу. Калетину я не любил за проповедуемые методы зубрежки, за нарочито слабый голос, который не улавливался на последнем ряду, где я обычно проводил её лекции, за жестокую твердость к студентам, которых исключали из университета ввиду неуспеваемости по её спецкурсу.
Кирьянову же всё откровеннее критиковали. «За деревьями не видит леса», - открыто обсуждала увлечение второстепенными событиями группа молодых перспективных преподавателей, вчерашних новичков. «Копаться в прошлом никому ненужной деревни – это не наука», - словно в никуда громогласно заявлял мечтавшим об аспирантуре заведующий кафедрой, но прозрачный намек правильно понимали. Не знаю, насколько ощущала Алена Ивановна, что её деятельность воспринимали пустым бумаготворчеством, а её саму – балластом, который терпят из-за снисхождения к былым заслугам. Доводы современного поколения ученых казались убедительными, но душа моя сопротивлялась такому к ней отношению.
Я знал, что она крепко держалась за работу. По пятницам в архивную практику она разрешала брать свободные дни, многие студенты разъезжались по домам, и однажды мы остались один на один. Между прочим она заговорила о плохом здоровье, никудышном зрении, упавшей работоспособности. Упомянула вскользь, что недавно умер двоюродный брат – единственный родственник. Даже вспомнила вузовский анекдот, который только заострил горечь её страданий.
Алена Ивановна искала общения со студентами. Однако они, сторонясь возрастной пропасти, толпами окружали неординарных молодых преподавателей, чьи статьи печатали всероссийские профессиональные журналы, и чьи воззрения пронизывал дух соответствия настоящему моменту. Факультатив Кирьяновой посещали единицы, деканат ежегодно уменьшал количество часов. Как-то Алена Ивановна принимала у нашего курса зачет, начав его в два часа, а окончив в четыре ночи, пространно беседуя с каждым экзаменуемым. Взбешенные сидельцы и изумленные охранники заглядывали в кабинет, хватались за головы и покручивали пальцем у виска. А получившая уведомление о сокращении пенсионерка использовала последний шанс полноценного общения на стержневую тему своей судьбы.
…Скорбная старуха с початой пивной бутылкой переходила оживленную трассу в неположенном месте. Потертый плащ, небрежно скинутый выцветший платок, резиновые калоши, отсутствие реакции на возмущение водителей - ничего не выдавало в странном пешеходе доктора исторических наук. Полуслепая, погруженная в себя она медленно шла, не замечая недовольных взглядов и криков. Безмолвным вопросом «Зачем? Зачем было всё?» удалялась от меня её поникшая фигура.
Спустя всего лишь несколько дней брошенной горстью земли я попрощался с ней навсегда.
Отказ в присвоении звания почетного гражданина пришел уже после того, как небольшая группа представителей вуза организовала похороны профессора Кирьяновой.
В ночь похорон я не спал. Ворочался, вставал, ложился опять, не мог уснуть. Наутро подал заявление об увольнении из торговой фирмы, где месяцем раньше меня повысили до должности менеджера. И устроился специалистом в краеведческий отдел библиотеки, о вакансии которой узнал накануне. Жалко было терять зарплату, страшно было признаваться жене, но Аля села рядом, погладила по голове и поцеловала: «Я ведь знала, за кого выхожу замуж».
Воскресное утро
На память часто приходит эта картина из детства – начало неспешного выходного дня.
Мама прибиралась в комнате, и на свежевымытый пол стелила чистые с уличной прохладой дорожки. Я с нетерпением усаживался на первую, что занимала пространство у большой кровати, и наслаждался её свежестью, взбодренным настроением ворсинок.
Ещё манил приют тёплого одеяла, но приятные прикосновения ткани с запахом хрустящего снега, распускающихся цветов, росы, падающих листьев – в зависимости от времени года - с запахом, обмененным на пыль, прогоняли сон до вечера.
Из поцарапанного трюмо я доставал шахматную доску и вываливал чёрно-белые фигурки. Высыпал осторожно, чтобы круглая ладья или пешка не покатились по жёлтой, казавшейся ледяной, половице.
Или перекладывал поцарапанные виниловые пластинки, читая на них закругленные надписи. Как бесценный клад, вынимал ящичек с наваленными в него тюбиками, пузырьками, шкатулочками, чтобы в сотый раз перебирать эти чудные сокровища.
Не хотелось вставать с дорожки, словно с крохотного острова посреди студёного моря.
Когда на пол ложилась вторая, я, ступая по её нежной прохладе, перебирался на протоптанный старый диван и, расположившись, поджимал ноги. Представлял, как в бесконечном пространстве, уютно прижавшись к спинке, лечу к неведомым звёздам.
Играл я в такое утро всегда один, обижаясь на товарищей, пытавшихся беспокоить в эти часы полного покоя и ощущения того, что всё впереди.
Как-то зажмурился от внезапно налетевшей тревоги, что окружающее счастье – лишь наваждение. Схлынет оно, и вместо мамы, вместо нашего дома возникнет нечто другое, горькое и ужасное. Но, приоткрыв глазик, выдохнул - мир был всё так же прекрасен…
Те безмятежные чувства давно покинули меня и основательно забылись. Взрослые обязанности и суета не отступают ни на секунду. Даже если я закрываюсь от них на десять запоров, то всё равно знаю, что они всегда рядом, всегда вот за дверью, никуда не уходят.
Вроде и мир такой же, но теперь я просыпаюсь в смятении. И зовут, простираются новые свободные горизонты вдали, слева и справа. Знаю, что я пойду туда, вперёд, словно во вражеское окружение, и всё удивляюсь, когда же, в какую минуту я очутился в этой фальшивой подделке того детского воскресного утра…
