Про охотника Фому. Самостоятельный промысел. Женит

Михаил Кречмар
Для заброски Фомы в угодья Химченко разрешил использовать попутный рейс вертолёта геодезистов. Этот вид транспорта был диковинкой в этих местах – все заброски делались до сих пор с помощью старенького биплана АН-2, способного хоть на лыжах, хоть на колёсах сесть на берегу озера или реки (а если он был на поплавках – то вообще на озеро или реку). Вертолёт Фоме понравился - он мог сесть прямо на место будущей базы, и не надо было тащить все шмотки километр или более от места разгрузки самолёта.

С самого начала он построил лабаз, на который затащил все продукты и вообще – небогатый скарб промысловика.

Лабаз он построил совершенно не такой, как четыре года назад, на пристани, возле метеостанции, наслушавшись в училище рассказов старших о жизни на «таёжках». То был огромный уродливый монстр, широченная площадка, опирающаяся на три древа сразу, покрытая брезентов и похожая на разворошенное сорочье гнездо.

Сегодняшний лабаз Фомы был аккуратным компактным срубом под двускатной крышей, настоящим сказочным теремом, насаженным на одно! всего одно сухое дерево, как кусок мяса насаживается на шампур.

Ствол лиственницы, высохший и приобретший костяную прочность, Фома ошкурил и сделал на высоте роста жестяный воротник – от многочисленных в тайге грызунов. Дело в том, что многие лесные мыши очень комфортно чувствуют себя не на земле, а над землёй, а крошечные красные полёвки – рыжие, короткохвостые, с огромными глазами-бусинами, могут вообще считаться полноценными древолазами.

Ну и, само собой разумеющимся можно было считать этот лабаз недоступным для медведя и росомахи – главных таёжных грабителей.

Оказавшись один, Фома будто воспрянул. Он, в буквальном смысле,  почувствовал, как за спиной раскрываются крылья.

Несмотря на то, что Фома уже пять лет почти непрерывно жил в тайге, он всё равно был ограждён от природы тем или иным социумом. Конечно, этот социум постепенно уменьшался , но так или иначе – первое время он был просто государевым человеком, и, несмотря на то, что коллектив метеостанции состоял всего из четырёх человек, на его защиту могли быть брошены усилия куста метеостанций, управления по метеорологии, а то и всей страны. Было достаточно лишь включить рацию и выбить нужную морзянку. Даже кода Фома ушёл с метеостанции и перешёл на работу в совхоз, на его стороне оставались Синицын и Сельянов.
Сейчас же Фома был по-настоящему один.

И ему, чёрт возьми, нравилось это ощущение!

Все эти три недели Фома ночевал под открытым небом возле костров. Он носил на себе свёрнутый в рулон ватник, завёрнутый в оленью шкуру. Сложив нодью, он располагал шкуру подле костра, а сам ложился спать на неё, прикрыв ватником поясницу.

За три недели он обошёл весь свой участок. Думал, соображал, прикидывал, где будут стоять избушки, пролегать путики, наметил несколько точек, где совершенно точно установит капканы. Это был  его кусок земли – не очень хорошей земли, но очень большой кусок. И он выбрал его так, чтобы никто, никакой совхоз или партия и правительство не смогли согнать его отсюда.

Но кроме совхоза, партии и правительства здесь были другие претенденты на лидерство.
Надо сказать, что за предыдущие пять лет ему ни разу не пришлось встретиться один на один ни с по-настоящему большим медведем, ни с росомахой. Надо сказать, что здесь, в бассейне Омолона, медвежьи следы хоть и встречались постоянно по берегам рек и на склонах сопок, но сами звери на глаза не лезли. Только в прошлом году дед Сельянов застрелил небольшого медведька при попытке его залезть в спрятанную на берегу бочку с солёным хариусом. Фома посмотрел на зверя и внутренне пожал плечами – по габаритам он был примерно таким же, как крепко сбитый человек. То есть, как сам Фома. Лоси здешних мест производили неизмеримо более внушительное впечатление.

Тем не менее, мимо внимания Фомы не прошло то подчёркнутое внимание, которое дед Сельянов уделял этому вроде бы отсутствующему в лесу зверю. Он принципиально выходил на путик с двумя ружьями – малокалиберкой на соболя и белку; и с трёхлинейным мосинским карабином.

- Малопулька ему ничего сделает. Вы, конечно, якутов слушайте, они брехать горазды, как из малопульки чернозверя в глаз бьют. (дед Сельянов почему-то называл всех местных аборигенов «якутами», наверное, потому что сам свою северную одиссею он начал в устье реки Лены, в Якутии). Но при мне ни один якут в череня из мелкаша даже не целился. Потому что, черень-то, может, после малопульки и сдохнет. Но уж с якута он точно шкуру спустить успеет.

Тогда же Сельянов показал парням объеденный мухами череп того небольшого медведя. Всё сразу стало понятно – выходы глазных нервов и ушные раковины были запрятаны глубоко в кости, да ещё и хитро изогнуты. Вышибить глаз пулей медведю было можно, а вот попасть через тот же глаз в мозг – нет.

- А большой медведь – он какой бывает? – спросил Синицын.

- Да сложно сказать, - задумался дед. – Этот точно мелкий. Медведица больше раза в два. А кобель, «хозяин» то есть – так и в пять раз больше…

Фома с трудом измерял зверей  масштабах «в три раза, в пять раз больше». Но он встречал на берегах рек по-настоящему крупные следы, и потому положил себе считать большого медведя действительно опасным зверем.

И вот теперь, на берегу Олоя, он стоял над широченным, как ему показалось, с днище ведра, следом зверя.

Фома поставил рядом свою ногу, обутую в резиновый сапог сорок пятого размера. Сравнил следы и убрал ногу. Всё равно, ничего не понятно. Затем увидел целую цепочку следов. Попытался в уме сконструировать поверх отпечатков всего зверя. Выругался витиевато и грубо. Всё равно из оружия при нём была только эта одна малопулька.

С той поры Фома стал очень чутко спать, ночуя под открытым небом.

На новом участке Фома в одиночку сложил первую избушку. Избушка была совсем небольшой – два с половиной на три метра, и сложил её Фома из довольно тонких брёвен – таких, чтобы он мог закатывать их в одиночку на высоту своего роста. Крышу он сделал из жердняка, заложил дёрном и засыпал туда несколько сот килограммов грунта – такое он видел на якутских поварнях. Печку он сделал из бочки под горючее, наполовину заполнив её грунтом. Вообще, на новое место он пришёл только с топором, пилой, винтовкой и минимумом посуды. Бочку для печки он обнаружил на террасе реки – когда-то там проходил трактор геодезической экспедиции. Трубу собрал из ржавых консервных банок, которые нашёл на их же стоянке. Отверстие для дверцы вырубил топором, а дверь из грубых плах подвесил на место на кусках проволоки.

Пока не начались снегопады, Фома начал обустраивать путики. Это были тропы, вдоль которых, в местах, где мог проскочить соболь, стояли капканы. Фома так и продолжал ставить их – на наклонной жердине, как его научил когда-то Синицын.

Фоме казалось, что это было уже давным-давно…

Расставив около сотни самоловов, Фома «заначил» ещё штук двадцать железных пастей для особо хитрого лова. В прошлую зиму дед Сельянов обучил его ставить капканы «под след», и это дало чуть не треть прошлогодней добычи зверя. Фома не собирался поступаться столь ценным уроком. Кроме того, существовали лисы и росомахи, которые тоже требовали своей доли ловушек. Опять же, плохие капканы часто ломались, и некоторая часть их должна была попросту служить запчастями для выходивших из строя.

Итак, к началу декабря у Фомы была небольшая, но тёплая изба, лабаз, килограммов сто харчей, и около семидесяти километров оборудованных путиков.

Почему-то Фома решил, что этого хватит на все семь месяцев, которые он планировал провести в тайге.

Фома ошибся.

Где-то в двадцатых числах декабря случилось это. Впереди был Новый, 1968 год. Где-то были телевизор, спирт и бабы. Даже на опостылевшем Усть-Олое были радиоприёмник и самогон. У Фомы на участке были только кедровки, сороки, лоси и соболя. Неожиданно Фома понял, что во всех звуках дикой природы ему чудится радиопередача. Музыка и голос диктора. Может быть, это происходило потому, что на Усть-Олое и в избушке Синицына радиоприёмник не выключался ни в какое время суток. Но как бы то ни было, это происходило. Более того, в обычную вязь текста советской радиопропаганды ильичбрежневзаявил», почему-то органически входило ежеминутно произносимое слово «****ь».
Внешне в поведении Фомы не изменилось ничего. Он по-прежнему проверял путики, обдирал соболей, убил и вынес на базу небольшого лося. Но ему было скучно. Не было радиоприемника, не с кем было поговорить, и даже ругаться с пилой, топором и мелкашкой ему не хотелось. Наконец, Фома тщательно собрал сидор, встал на изготовленные из тополиных пластин лыжи и двинулся на Усть-Олой.

Наледь.

Фома жил на Севере уже пятый год, но этого было недостаточно для того, чтобы знать все коварные хитрости колымской природы. Во время перехода через сухую, казалось бы, протоку, он увяз в стремительно поднимающейся наледи.

Дней двадцать назад эта наледь Фому бы только испугала, но не более. Потому что было относительно тепло, и он тогда ещё продолжал носить резиновые сапоги с портянками. Сейчас же на нём были валенки, даже не подбитые резиной.

На самом деле, чертовски неприятное ощущение, когда ты идёшь по колено в пушистом рассыпчатом голубовато-белом снегу, воздух вокруг тебя вязкий, будто его можно рубить топором – и тут, на тебе, под ногами вскипает паркая, густая, словно серная кислота вода.
Фома кинулся к берегу, но самодельная лыжа зацепилась за торчащую из под снега коряжку, и он с размаху рухнул в застывающую влажную субстанцию. Ватный костюм мгновенно обледенел и схватился ледяным панцирем. Хуже было с ногами. Лыжи Фома так и не стал вытаскивать из смерзающейся каши, и кое-как добрёл до коренного берега. Валенки промокли насквозь, а это значило, что буквально за полчаса ноги Фомы можно будет ампутировать топором.

Счёт его жизни шёл буквально на секунды. Фома снёс стоявшую рядом сухую лесину, развалил её пополам и за пять минут на жёлтых щепках уже плясал огонь. Наступала ночь. Температура опустилась с минус сорока до минус пятидесяти шести градусов. Фома не знал этого точно, но понимал, что стало предельно холодно. Такую ночь без неограниченного запаса дров он мог и не пережить. Соорудив на ноги какие-то обмотки из свитера, он судорожно заготавливал лес для грядущей ночёвки.

Двух толстых лиственниц, в принципе, должно было хватить для того, чтобы не умереть. Но с Фомой случилась другая неприятность, чисто психологического характера. Под влиянием пережитого он начал потихоньку терять голову.

Он вслушивался в треск огня, поворачивался к нему то одним, то другим боком, а в голове из пения искр и треска щепок складывалось ненавистное:

 И всё чаще и чаще через этот мерный рокот женского дикторского голоса раздавалось: «****ь, *****, *****»…

В какой-то момент он вдруг сообразил, что звук этот шёл не из костра, и не из головы. «****ь-*****-*****» - говорил ему окружающий лес. И наконец в столбе дыма, на уровне головы человека из темноты проявились светло-зелёные огромные глаза, выше их торчали длинные костяные рога и между ними светились ещё одни глаза - поменьше…

Фома хотел заорать, но тут наваждение исчезло, и рядом с ним в снег упал невысокий человек, сплошь закутанный в меховщину. Это был ламутский пастух Тимка Попов. Именно он ехал на верховом олене, когда увидел на берегу реки зарево одинокого костра.

Встреча со стадом.

Стойбище оленеводческой бригады, куда отвёз Фому его негаданный спаситель, в местном просторечии называлось просто «стадом».

Может показаться странным, что за все пять лет, пока Фома жил на Омолоне, он не встречался с оленеводами. Но на это были причины.

Когда-то, в начале XIX века все аборигены в бассейне этой реки вымерли от оспы. С тех времён туда никто не селился, считая эту территорию «нехорошей». Собственно говоря, эта репутация спасла бассейн Омолона от истребления соболя и лосей.

«Пустое место» сразу после войны Советская власть попыталась заселить. Решение было вполне оригинальным – сюда принудительно переселяли представителей четырёх народов – ламутов, чукчей, коряков и якутов, стремясь к тому, чтобы они образовали смешанные стойбища. Но лет через пятнадцать безнадзорного формирования бригад привели к тому, что все они организовались вместе по национальному принципу – чукчи создали свои бригады, ламуты свои, коряки укочевали к югу и влились в состав вообще другого совхоза, а якуты осели в поселках по торговой части.

Но все оленеводческие бригады кочевали по вершинам плато и водоразделам – в тундре, и только зимой уходили на самую границу тайги. Поэтому Фоме несказанно повезло, что Тимка Попов проезжал прямо через то место, где случилась с Фомой беда.

«В стаде» Фома и встретил Новый год. Он поставил брагу, соорудил примитивный самогонный аппарат, и погрузил всю бригаду в пьянку на неделю. В конце концов, самый старый пастух недвусмысленно приказал ему уйти и больше не возвращаться.

Фома долго размышлял о том, что представляют собой люди «в стаде». Для него было понятно одно – они жили и работали сообща, и им это было удобно.

Конечно, в стаде случались проблемы, но, в основном, столкновения происходили между пастухами и между бригадиром и кем-нибудь из старых пастухов. Тогда в конфликт вмешивался старик или бабушка и все подчинялись его решению. Пусть даже на первый взгляд и не очень справедливому.

Фома понял, что «стадо» или бригада – действует как один человек. Управлять двумя тысячами оленей одиночка не смог бы. Поэтому люди в стаде просто отказались от части «своего» и стали чем-то «одним».

При этом, заметил Фома, люди в стаде имели некоторые качества, которые он, хоть умри, не понимал. Каждый из оленеводов мог пользоваться имуществом другого.
Не сказать, чтобы у них полностью отсутствовало понятие «моё». Но понятие о собственности получалось у них очень неопределённым.

Фома в какой-то день обнаружил, что в его дальней избушке отсутствует два спальных мешка, а вместо них лежит записка: «Был Федя, забрал спальники, потом завезу».
Фома вызверился. Фёдор Слепцов работал в Четырнадцатой бригаде, в двухстах километрах от участка, и ломиться в такую даль за двумя кукулями Фома не решился. Про себя же он пообещал отлупить Фёдора при первой же встрече.

Встречи с Фёдором не состоялось. Через год оба спальника материализовались там же, где и были – прокопченные у костров, прожженные, пахнущие мочой и чужим телом.
Здесь Фома вспомнил, как он пару раз хвалил у  Попова то шапку, то рукавицы, и ему это безоговорочно дарили. С простой, открытой улыбкой – «Тебе нужно, да»?

В истории со спальными мешками и их возвращением он узнал изнанку этого обычая.
И всё-таки, люди в стаде нравились ему значительно больше, чем научники и метеорологи. Они не делали что-то сообща, а были по-настоящему единым целым.

Женитьба.

Через три месяца, когда Фома уже начал собираться в посёлок, приехали оленеводы. Они привезли к нему молоденькую практикантку Лену Попову, с которой (как, впрочем, и с другими молодыми и не очень молодыми ламутками) Фома сходился во время своего пребывания в стаде.

Лена была беременна, поэтому они улетели в посёлок вместе и зарегистрировались. Перед регистрацией случилось смешное: выяснилось, что беременная невеста не знает его настоящего имени, потому что везде и всюду, и прежде всего он сам себя назывался Фомой.
Появление семьи Фома воспринял как нечто неизбежное – вот вроде, у всех есть, и у меня теперь будет. Ни случайные обстоятельства её возникновения, ни практическое незнакомство его с невестой роли не играли.

Но, думается мне, принял он эту женитьбу столь спокойно ещё и потому, что догадывался – в избранной им жизни именно такая жена как Елена, не доставит никаких хлопот, а скорее, наоборот – станет товарищем и помощником.

Любопытно, что примерно так же полагали и сами оленеводы, считая, что в будущем Фома сильно окрепнет и станет хорошим соседом, на которого можно будет в любой момент положиться.

Елену же в этой ситуации не спрашивал никто.

Как это иногда (не скажу, чтобы часто, но иногда) бывает, брак этот случился очень крепким и дружным. Елена, несмотря на несколько бурную молодость (что практически неизбежно для девочки, выросшей в интернате и общежитии техникума), почти не растеряла навыков, необходимых для жизни семьи в тайге в изоляции от всего света – как обычно кочевали ламутские роды по своему куску Севера.

После свадьбы Фома задумался, нет, не о будущем, а о каких-то минимальных бытовых условиях. Везти Лену с дочерью обратно в тайгу, в хижину с потолком и полом из неошкуренного жердняка он не хотел. Конечно, на первый год жена могла остаться в посёлке, жить в доме у кого-нибудь из «стада» (большинство кочевых ламутов имели в населённых пунктах дома, построенные совхозом, но в них не жили). Поэтому, первое, что приобрёл Фома по спекулятивной цене – это бензопилу, и в сентябре, через три недели после рождения дочери уехал обратно на Олой.

Другим его значительным приобретением, кроме жены и бензопилы, была тульская курковая двустволка шестнадцатого калибра.