Гл. 9. По направлению к тюрьме

Вадим Филимонов
          IX. По направлению к тюрьме



          В феврале 1976 года художник Юрий Козлов пригласил меня на совместную с ним квартирную выставку. Назвали – «Современная религиозная живопись». Картины повесили в комнате Феликса Дробинского. Район мне знакомый – недалеко от реки Пряжки, тут я и в дурдоме был, и на занятих скульптурой во времена учёбы в ЛХУ.
Нужна была некоторая социальная смелость, чтобы пригласить меня и предоставить свои стены для моих картин. Феликс был настроен решительно и отчаянно, как перед прыжком в ледяную прорубь. Его комната напоминала трущобы моего детства на проспекте Огородникова. Обои стен совсем не подходили для наших с Козловым картин. Комната на первом этаже или даже полуподвальная, свет только от рыжей голой электрической лампочки под потолком. Дащатый пол затоптан уличной февральской грязью. Запомнился хаос на грязном обеденном столе: алюминиевый чайник, гранёные липкие стаканы со спитым чаем и подонками выпивки; куски хлеба, крошки, пробки, вилки, ложки, пепел, окурки в пустой консервной банке и вокруг неё; самиздатские тексты, бумажки, неопределённый мусор, а с краю – початая пачка таблеток от триппера.Думаю, что такие впечатления вывезенные с Родины, влияют на меня сегодняшнего, когда я фотографирую содержимое мусорных баков.

          Но доброхотные подруги Феликса вымыли пол и сделали уборку ко дню открытия выставки. Как обычно пришли Д.Боден, пара дипломатов и толпа соотечественников. Через несколько дней я уходил с выстаки один, выпил всего пару стаканов сухого вина. К этому времени меня старались не пускать одного, давали сопровождающую или сопровождающего. Ненависть властей сгущалась вокруг меня и мои свидетели всегда могли понадобиться.

          Я ждал трамвая, чтобы поехать до метро на Сенной площади. Со мной поравнялась баба и вдруг закричала. Мгновенно подъехал военный газик, выскочили вояки и скрутили меня. Сволокли в участок, составили протокол. Помните московское выражение: «Бойтесь женщин с тортами»? В моём случае торта не было, и без него я получил двенадцать суток на Каляева.
 
         Как и в любой тюрьме, на Каляева меня обыскали. Главное – моя записная книжка с телефонами дипломатов и иностранных корреспондентов. Моя первая в жизни камера: двухъярусные нары – доски в железной раме; стены в цементно-шлаковой шубе тёмного серого цвета, ничего на такой стене написать нельзя, а оцарапаться легко; маленькое сводчатое окно с решёткой и жалюзи – можно увидеть полоски неба, а что во дворе происходит – нет; маленький старинный чугунный унитаз /XIX век?/ и такая же маленькая раковина с медным краном и ледяной невской водой. В дверях глазок-волчок, кормушка, и то и другое открывается снаружи, как и всё в тюрьме. Над дверью за крупной решёткой тусклая лампочка горит день и ночь. Радио, как в «Крестах», слава Богу, нет. Камера – бывшая одиночка, теперь на четверых устроена, но можно натолкать и больше. Семь шагов в длину, три в ширину.
 
          В камеру ввели ещё одного административно арестованного. Я был уже наслышан о подсадках, тюремных стукачах,  приглядываюсь. Время ужина, которое предзнаменуется вонью тухлой капусты. В кормушку подали баланду – вонючие, постные тюремные щи. Голод не тётка, хлебаю сидя неудобно боком на нарах, железный уголок режет ноги.
 
         Гремят ключи, открывается дверь, милиционер-вертухай и молодой в штатском. Молодой в штатском влетает в камеру, ударом ноги опрокидывает алюминиевую миску со щами на мой единственный серый костюм. Машет руками, метит в голову. Опускаюсь на корточки спиной к стене под окном, закрывая лицо руками, а бока локтями. Бьёт в лицо ногами через руки, ребром ладони по согнутой шее. Но чувствую, что бьёт не со всей силы, сдерживается. Приказал встать, вышли из камеры мимо охуевшего мента. Ввёл в пустую камеру, дышит водочным перегаром, завопил – на какую разведку я работаю, таких , как я, расстреливать надо и так далее. Угрожал, но кулаками больше не махал. Повёл обратно в «мою» камеру. Уверен, что захочет пнуть меня ногой под зад, но не прыгаю в камеру, не позорюсь, лишь шире делаю шаг и его копыто небольно задевает меня.

         Дверь захлопнулась, пролязгал ключ, мне тоскливо – хорошенькое новоселье. Наседка начинает запугивать, что так каждый день молотить будут, пока не признаюсь /в чём?/. Открывается дверь, не входя, соблюдая правила, стоит штатский, спрашивает, что произошло. Я новичок, молчу, вместо того, чтобы потребовать бумагу, карандаш и накатать жалобу во все инстанции. Правда, подсадка уже сказал, что не пойдёт в свидетели, боится. Молчу.
 
          На другой день объявляю голодовку, протестую против избиения в камере. Голодаю три дня в одиночестве, подсадку убрали. Февраль, батареи холодные, утором выпиваю кружку подцвеченного кипятка, без сахара, разумеется. Днём хожу от двери к окну, пытаюсь согрется. Ночью от холода, голода и неудобного положения на голых досках без изголовья не могу заснуть, впадаю в забытье, ворочаюсь, снова хожу по камере. Мне угрожали продлить срок до тридцати суток «за нарушение режима». О голодовке никто не знает и я на третий день снял её.
          Трое суток – достаточная демонстрация. Во время голодовки еду вносят в камеру , дразнят. Я вываливал баланду и кашу в унитаз. Главное, как дополнительное наказание, лишали курения. Не жрёшь, так и курить не получишь, сука! Кормили в тюрьме два раза в день, утром часов в восемь и вечером около шести. Утром каша, чай, полбуханки сырого хлеба-черняшки и сколько-то граммов сахарного песка на бумажке, которая одновременно являлась и подтиркой. Хлеб надо было растягивать до вечера, чтобы съесть со щами или «могилой» - рыбным супом, с костями от рыбы, но почему-то без мяса. На второе была каша или рагу – тушёные овощи издававшие дурной запах на всю тюрьму.
 
          Просидел почти все двенадцать суток один. На работу не водили, с другими суточниками не общался, передать о себе на волю ничего не мог, а подсадки только и ждали имена и номера телефонов, но я им ничего не давал. Кинули ко мне в камеру другую подсадку на пару дней. Неуклюже заводил разговоры о дипломатах и инкорах. Исчезал из камеры на «допрос», возвращался с сигаретами и спичками, делился со мной, хоть за это спасибо. Секретов он никаких выпытать не мог, говорил с ним, просвещал.
 
          На Каляева стригут наголо, якобы от вшей оберегали, а в самом деле – позорили. Но мне такая стрижка идёт, выглядел ещё решительнее, чем с волосами. При освобождении офицер пригрозил мне, что в следующий раз получу год как минимум.
 
          Хотя мы были с В.Л. в разводе к этому времени, но кое-какие отношения сохранили. В.Л. несколько дней разыскивала меня по больницам, моргам и отделениям милиции, пока ей не сказал, что сижу на Каляева. Она пыталась передать меховую безрукавку, сигатеты и что-то поесть, но туда передачи не принимают. Терзают голодом и холодом. Административники, которых гоняли на всякие чёрные работы по городу, умудрялись сообщать своим близким, и те таскали им поесть и покурить. Менты обычно не мешали этим передачам на месте работы. На шмоне же при возвращении в тюрьму, всё куриво изымали. Менты скуривали изъятое сами и подкидывали невыводным, как мне, например.


         КОЛЛАЖ

XXV СЪЕЗДУ КПСС
Отправлено 25 февраля 1976 года
ПРОТЕСТ
         Мы, ленинградские художники, возмущены очередным провокационным арестом нашего друга художника Вадим Филимонова, происшедшего 18 февраля 1976 года через несколько дней после открытой им выставки «Современная религиозная живопись».
ФИЛИМОНОВ – активный участник всех проведённых в Ленинграде художественных событий:
1/ арестован 25 мая 1975 года перед выставкой на открытом воздухе
2/ был единственным художником с картинами в Беляево 14 сентября 1975 года
3/ был организатором выступления на Сенатской площади в день 150 годовщины восстания декабристов
4/ арестован 18 февраля
ЛЕОНОВ      АРЕФЬЕВ     РАПОПОРТ
Москвичи: ХМЕЛЁВА, СЫЧЕВ



         КОЛЛАЖ

ПРОКУРАТУРА СССР
ЗАМЕСТИТЕЛЬ ПРОКУРОРА
Российской Советской
Федеративной Социалистической
    Республики
260476 № 2/7170-76.
Москва
                Гр-ну Арефьеву А.Д.
                Г.Ленинград, ул. О.Кошевого,
                д.17, кв.42

               


          Ваша коллективная жалоба о необоснованном привлечении к административной ответственности Филимонова В.И., адресованное 25 съезду, рассмотрена.
          Установлено, что постановлением народного судьи Куйбышевского районного народного суда г. Ленинграда от 18 февраля 1976 года к Филимонову обосновано применена мера административного воздействия на 12 суток.
В совершении мелкого хулиганства, нарушающего общественный порядок и спокойствие граждан, Филимонов уличается объяснениями граждан Даниловой, Евсеенко, Ерзовского, Соболева, протоколом доставления его в 270 отделение милиции, рапортом работника милиции Федорова.
          Указанные лица пояснили о том, что Филимонов, будучи в нетрезвом состоянии, находясь у дома 28/27по ул. Желябова, приставал к гражданам, выражался нецензурной бранью, размахивал руками, толкнул гражданку Данилову, на замечания граждан прекратить хулиганские действия не реагировал.
Подвергать сомнению правдивость их объяснений нет оснований, поскольку ранее они Филимонова не знали, неприязненных отношений с ним не имели, поэтому причин для оговора у них не было.
         При таких данных оснований для опротестования постановления народного судьи в отношении Филимонова не найдено.
Государственный советник
юстиции 2класса
А.М.Рекунов
22.04-ше

          Весной 1976 года мы провели общее собрание художников и поэтов у Ю. Вознесенской. Решили создать сборник поэзии, прозы и графики под название «Мера времени». Решительную программу сборника подписали члены редколлегии: Ю.Вознесенская, И. Синявин, В.Филимонов, Г.Трифонов. Позже Трифонов был выкинут из редколлегиии, после признания в письме в ПЭН-клуб, что он служил осведомителем по литературным делам в КГБ. Прокурор использовал эту программу против Вознесенской во время суда над ней. Я ездил в Москву приглашать художников и поэтов к участию в сборнике. Раздавал программу «Меры времени» инкорам. Привёз рукописи и рисунки москвичей. Никогда не забуду Сандуновскую баню в Москве с водкой, за которой бегал банщик.
 
          Прогуливаюсь с Вл. вокруг Петропавловской крепости – хорошее место для уличной выставки. Весна, солнышко пригревает, травка острыми пиками пробивается к свету, зелёное хорошо контрастирует с красным крепостных стен, не кирпич, а краска. Мой любимый цвет, примерно – английская красная с красным суриком. Жалко, что в памятники истории нельзя вбивать гвозди для развески картин, но можно и на земле расставить, стена поддержит.
 
          Май, мы на очередных переговорах в Управлении культуры. Курим во дворике, перед нами вечно оживлённый Невский проспект. В. Овчинников отходит позвонить по телефону, будка рядом. Возвращается с трагическим лицом – Женя Рухин погиб!

          Поминки, вдова, наголо постриженная, обвиняет в убийстве КГБ. Кто-то робко высказывает сомнение в убийстве, вдова выгоняет его из своего дома. Решаем в конце мая провести выставку памяти Е. Рухина на Петропавловской крепости. Полный разгром, аресты на 10-15 суток. Мне просто не дали выйти из дома Вл., хотя до Петропавловки было рукой подать. Опять стал регулярно замечать слежку за собой.
 
          Вторая попытка выставки на Петропавловке в июне. Кто-то прорвался. Силы МВД, КГБ, МО были брошены на нас непомерные. Меня с Н.Ш. захватили как в кинобоевике. Наше такси после короткой погони прижали к обочине, вытащили, запихали в разные «Волги» и увезли в милицейский участок. Кто заплатил таксисту и заплатил ли вообще – неизвестно. У меня в портфеле был бензин и холст. Опять не дали совершить сожжение в знак протеста: Рухин погиб в огне и в дыму.
 
          Н.Ш. – один из нередких примеров, когда не я, а меня «соблазнили». После очередной пьянки, кажется отвальная Вл. Некрасова, проснулся в неизвестном доме, в неизвестной постели, с неизвестным бабцом под боком. Ничего не помню, а женские имена никогда не запоминал после первого знакомства. С Н.Ш. мы подружились, в ней была заботливость и понимание моих маленьких слабостей.
15 апреля 1976 года Ю.Вознесенская с друзьями заказала панихиду «по убиенному Николаю Гумилёву». Священник не испугался, Преображенский собор полон творческого народа, а вокруг топтуны КГБ. Плотной группой возвращаемся домой к Вознесенской. По пути скидываемся и покупаем целую сетку бормотухи. Страх отбивает разум - В. Нечаев идёт не со всеми, а по противоположной стороне улицы. Дома поминаем Гумилёва: «не чокаться, не чокаться», поэты читают свои и чужие стихи. Общность, смелость, радость, вино, безаботность – настоящее счастье общения свободных людей.
 
          В этом же 1976 году Т.Горичева и В.Кривулин начали издавать самиздатский журнал «37», проводить религиозный семинар в лучших традициях Религиозно-философских собраний Д.Мережковского и З.Гиппиус. Вокруг крутилось много разного народонаселения, не обходилось и без стукачей. Известной, но не извергнутой из общества, была рыжая Т. Были, якобы, даже найдены у неё какие-то бумаги с вопросником, списком имён. Т. была приезжая, училась в Ленинградском университете.

          Возвращаюсь сильно поддатый на Кировский. На лестнице сидит Т., ждёт меня. В.Л. отсутствовала в то время. Заваливаюсь с Т. в постель, плохо соображаю. Утром удивляюсь теплу под боком. Разглядываю: рыжая голова, рыжий лобок. Восторгаюсь цветом, Т. уверяет, что на ****е волосы не красит. Трахаемся, разрешает кончить в себя – такое счастье. Проходит время. Вспоминаю вопросы Т. заданные вскользь. Её расскз о диссидентке – инцест с сыном, другие детали поведения, сплетни. Т. опять появляется у меня на Кировском. Я трезвый, в лоб спрашиваю – не стучит ли? Раздражается: - «А по морде получить не хочешь?». Больше она для меня не существовала, а жаль, отличная фигура и этот рыжий факел внизу живота...

          В июне-июне 1976 года меня уволили из КЖОИ. Через неделю восстановили. В июле уволили окончательно. Эти трусы! Они дрожали даже не за свою шкуру, не за родных и близких, а всего лишь за дешёвый советский комфорт. Мастерица, которая опять вякала на меня – «антисоветчик», уверен, не пошла на баррикады в 90-е годы спасать гнилой коммунистический режим. Теперь, через три месяца, меня можно будет сажать по тунеядке на срок до одного года. Власти набрасывали петли, какая-нибудь да подойдёт, чтобы выдернуть меня из общества, лишить его передовой энергии натиска.

          Летом 1976 года напряжение в городе нарастало, носились слухи о листовках, об антисоветских лозунгах – даже на крышах трамваев. Мы подписывали письма-протесты, бомбардировали местные и центральные власти в Москве, копии писем – корреспондентам, в тот же вечер «голоса» их разносили, преодолевая глушилки. У меня настроение непримиримой борьбы с режимом, без каких-либо планов эмиграции. Я руский и это моя страна! Я, Синявин и ещё кто-то объявили трёхдневную голодовку с требованием освободить кого-то из политзэков. Опять слежка.

          Н.Ш. решила спасти меня и в июле увезла в Крым к друзьям. Я честно держал голодовку даже в поезде, хотя курил и пил, на пустой-то желудок. Балдел с полстакана. Гэбня преследовала нас, хотели ссадить с поезда придравшись к билетам, но Н.Ш. умела железно разговаривать с властями, отбились. Я замечал странности в вагоне дальнего следования, подозревал слежку. На каждой остановке, выходя на перрон размяться и покурить, замечал уже точно топтуна. На это им денег не жалко, думал я. Так проводили они нас до Симферополя и передали местному ГБ.

          В Крыму мы гостили сначала у О.Г., потом переехали в Коктебель. У О.Г. был мотоцикл с коляской и он вёз меня на юг, к морю, а я всё просил разогнаться до ста километров в час. Под гору удавалось, и мотоцикл вибрировал от несвойственной ему скорости. Я был как всегда налегке, весь багаж – мой неизменный портфель.
 
          В Коктебеле собралась целая компания ленинградцев: сестра О.Г. – Г.Г. с сыном лет пяти, Т.П. с сыном того же возраста. Молодые матери шокировали меня, когда шутливо сравнивали длинну пипок у своих детей. Одна чуть хвасталась, а другая немного завидовала. Помещались мы в большой палатке на площадке кэмпинга. Спали прямо на земле, подстелив какое-то тряпьё. Я сразу положил глаз на одну из сторожих кэмпинга, взымавших плату с въезжавших автотуристов. Кэмпинг не баловал комфортом: ограда из проволоки на цементных столбиках по перериметру; белый, каменный сортир «М» и «Ж» с дырками для сидения над ними орлом, кругом всё закакано, описано и щедро посыпано хлорной известью. Страдающий запором мог просто загнуться от отравления хлором, глаза ело и спирало дыхание даже за малой нуждой. Рядом с сортиром – умывальник с несколькими кранами, утром очередь почистить зубы и сполоснуть лицо.
 
          Деловая Н.Ш. ехала в Коктебель с готовым планом в голове – как заработать деньги. В летний сезон там работало Бюро домашних услуг или Дом быта. Дирекция на лето нанимала фотографа и делила с ним деньги не помню в какой пропорции. Н.Ш. умела фотографировать, а советские граждане, загоравшие и купавшиеся в Чёрном море, редко кто имели фотоаппараты. Они с радостью выкладывали какие-то копейки за чёрно-белые фотографии 13х18 сантиметров с надписью –«Коктебель, 1976 г.».
 
          Я не умел фотографировать и мне позволялось только фиксировать и промывать фотографии. Но у меня проснулся неизвестно откуда взявшийся предпринимательский инстинкт. Я узнал у кого в округе есть ослик. Перешёл горы. Договорился с хозяином об оплате. Узнал, чем кормят ослов /не давать много хлеба!/. И с триумфом вернулся в Коктебель, ведя на поводу длинноухое, умное, евангельское животное. Теперь к Н.Ш. выстраивалась очередь. Матери и отцы с детьми, толстые бабы и мужики без детей – все хотели сфотографироваться с ослом, а многе и на осле. Я боялся за жизнь осла, когда здоровенные бабы с необъятными жопами взбирались на него. Но он всё покорно выдерживал, никого не скинул с себя и я вернул его хозяину в установленный срок вместе со щедрой оплатой.
 
          Потом я достал лошадь, но лошадь была госимуществом, запрещалась в частном владении в большинстве республик СССР. С трудом договорился с конюхом и теперь у нас была лошадь для приманивания клиентов. Я верхом уезжал и приезжал в конюшню, лошадь слушалась, но никак не хотела переходить по мостику через канаву, приходилось переводить её за повод. Наш успех вызвал завить конкурентов. Кто-то настучал, что мы с лошадью портим пляж. Кому-то не понравилась коробка с готовыми фотографиями, оклеенная в рекламных целях изображениями Г.Г. в различных позах йоги, короче – чужаки  прочь. Но Н.Ш. умела отстаивать свои интересы. С лошадью пришлось расстаться, соблазнительные фотографии с коробки снять, но бизнесом мы продолжали заниматься и деньги на сладко-липкий портвейн у меня всегда были.
 
          Хотя я и боролся с режимом за свободу не только творчества, но социальные инстинкты ещё крепко сидели во мне. Я был уволен с работы и теперь чувствовал себя вольной птицей, но где-то внутри сидело беспокойство. Надо было устраиваться «на лифты» или подобную работу. Одновременно я чувствовал приближение развязки в моём противостянии режиму. А пока  наслаждался оторванностью от обязанностей: купался, поджаривался на солнце, пил и трахался со всеми. Т.П. торопясь заглатывает мой член, боясь, что кто-нибудь войдёт в палатку. Своих подруг она называла «ебитсёстры». С Г.Г. вечером забрались на ближайший холм и там, на колючках, занимались любовью. Она была знакома с тантризмом, владела своим телом и незабываемо охватывала член влагалищем, почти всасывала его. Звёзды высыпали на небе, море с далёким горизонтом светилось обычной южной красотой. Н.Ш. что-то подозревала, ревновала, но меня хватало на всех.
 
          Один из наших парней, В.З., был похож на меня, такой же блондинистый. Он, Н.Ш. и О.Г. – за рулём мотоцикла, ездили куда-то по делам. Их сбила автоцисцерна. Парни отделались ушибами, а у Н.Ш. было серьёзно повреждено колено. Обстоятельства аварии были таковы, что она называла это покушением на жизнь и здоровье. Водитель автоцистерны взял её в свой дом, чтобы не везти в больницу. Закрутились воекруг менты и любопытный оперативник в штатском. Я утешал Н.Ш. и ухаживал за ней, даже ночной горшок выносил на горку, шагах в тридцати, когда Т.П. забывала это сделать. Через пару дней даже попытался утешить любовью, но её боль пересилила вожделение. Н.Ш. хотела кислого и я дошёл до директора местного ресторана, пока за большие деньги не купил лимон.
 
          В конце июля меня задержали на пляже для проверки документов. Паспорт я давно уже потерял, и в ожидании, пока слепят новый красный вместо болотно-зелёного старого, пользовался военным билетом для удостоверения своей личности. Хамство и террористические замашки украинской милиции и ГБ были притчей во языцех. В вонючем, чуть ли не досчатом участке, меня ударили тяжеленной портативной рацией; проверяли вены на руках – не колюсь ли; грозили упечь на пятнадцать суток, «которые не сравнить с ленинградскими». Как я потом догадался, это была разнарядка лениградского ГБ, после появления надписи 50 х 2 метра на Петропавловке: «Вы гасите свободу, но душа человека не знает оков» /см. «Посев» №11, 2001 год/. И ещё где-то : «КПСС – враг народа!». Надо было ГБ удостовериться, где же я нахожусь. Сутки я не получил – отпустили с угрозами.
 
          Настроение было не на высоте. Утешился в будке дежурной при въезде в кэмпинг. Я давно объяснился ей в любви, но она не допускала до себя, до своего сокровища, всё чего-то выжидала. Теперь договорились о свидании ночью. Пришёл, притащил вяленую скумбрию, такая вкусная, она выставила спирт, подарок-взятка автотуристов. Пил  неразбавленный, гусарствовал, и в эту ночь, кажется, не проник в неё. Она утешала, просила не расстраиваться – спирт виноват, мол. Наверстал упущенное в другую ночь. Она маленькая, стройная, худая, карие глаза, короткие волосы. Учится где-то, а летом подрабатывает. Через пару дней у меня зачесался лобок, думаю – ерунда, просто давно в горячей бане не был. Зашёл к королеве кэмпинга, она спрашивает, не от меня ли подцепила мандавошек, нет – говорю. В итоге выяснили, что у нас у обоих лобковые вши. Она заподозрила напарницу, которая на том же топчане спала. Я в ужасе, что делать? У меня никогда ничего подобного не было. Объяснила, какая мазь нужна /цинковая?/, сбрить волосы и намазать. Пошёл в аптеку – нет такой мази, не завезли.
 
          Одно к одному. Надо в Ленинград ехать за паспортом, потом вернуться – ухаживать за Н.Ш. Какая-то смута нашла на меня. Н.Ш. страдает. Рванулся, поехал в Питер, чесался всю дорогу. Приехал, купил мазь, побрил свои кудри, намазался, через день подохли твари. Я их наконец-то разглядел через лупу.
Подруга-конкурентка Н.Ш., устроила у себя выставку итальянского художника. Пошёл посмотреть: мужская натура, мускулы, пенисы в различных изящных ракурсах с любовью изображены. Всё на бумаге, графитный карандаш. Конкурентка думала выйти за него замуж и свалить в дольче вита, но он оказался гомосексуалистом. Мы занимались с ней любовью в ванной с водой, поза – «вилка». Почему-то это был первый и последний подобный опыт у меня. Свой бритый лобок объяснил жарким климатом Крыма.

          Весной этого, 1976 года, на каком-то собрании или обсуждении выставки, кажется, в клубе «Эврика», на меня бросилась Б.Г., дала свой телефон, приглашала заходить. С задержкой, не свойственной мне, позвонил, пригласила к себе. Однокомнатная квартира, мать-одиночка, работает на Ленфильме. Налила горячую ванну, потёрла спину, - не как в Германии, где за пятнадцать лет не могу приучить жену /теперь уже бывшую/ мыть мне спину, - поставила еду на стол и маленькую водки. Потом с удовольствие играли в папу и маму. Она определила меня, как «очаровательная сволочь» и повесила над своей кроватью мой расплывчатый фотопортрет 50х50 сантиметров, творение Геннадия Приходько.

           Дефицитная экономика Совдепии дефицитна во всём – билетов обратно в Крым не достать. Знает ли читатель понятие «бронь»? Если билетов нет, то их можно достать по брони. Ленфильм, естественно, имел бронь и Б.Г. достала мне билеты. Я получил новый красный паспорт и поехал в Крым. Внутренняя смута продолжалась. Я как будто предчувствовал тюрьму и жадно хватал женское мясо. С Н.Ш. отношения не ладились – ревновала. В августе я вернулся в Ленинград.

           На Петропавловке, на стене обращённой к Неве, светлая полоса после пескоструйной обработки, размером метров пятьдесят на два. Узнал, что там-то и был лозунг исполненный белой краской. Работа Волкова и Рыбакова, помощницы – Ю. Вознесенская и Н.Лесниченка. Позавидовал, что не участвовал. Теперь поэты и художники устроили негласное антисоцсоревнование в борьбе с режимом.

          В конце августа 1976 года после трёх дней слежки меня снова взяли прямо на улице. Я шёл с целым портфелем протестов, заявлений, проектов к Н. Лесниченко. Список бумаг смотри в главе «Духовный художник». Сзади завизжала тормозами «Волга». Не успел оглянуться, как выскочили мужики, скрутили мне руки и сунули на заднее сиденье машины. Захватчики стискивали меня своими тренированными корпусами, возбуждённо дышали. Один, с искажённой злобой мордой, ударил меня по голове. Быстро обшмонали – оружия, ни холодного, ни огнестрельного, к сожалению, нет.

         В ментовке выяснилось, что задержание меня в Крыму для установления личности является моим же мелким хулиганством. Получай за это очередные пятнадцать суток в зубы, а заодно и возможный год в исправительно-трудовом учреждении. Суд короткий, неправый и обжалованию не подлежит. Но я уже учёный и не отдаю папку с бумагами просто так, требую протокол изъятия. Хрен тебе, а не протокол. Но всё же терпят, дают мне время переписать все бумаги на внутренней стороне обложки папки. Правильно сделал, потом нескольких бумаг недосчитался. КГБ просто украл их без всякого протокола: имеет отношение к делу №62 о надписях, заявили мне.

         Пока везли в воронке спецмедтранса в тюрьму на Каляева и собирали по отделениям милиции административно заключённых, я сумел кинуть весточку на волю. Бумага и карандаша у меня были, написал короткую записку: «Незаконно арестован на 15 суток, сообщите В.Кривулину по телефону №...». Воронок остановился на перекрёстке, я щелчком выстрелил комок записки из окна и жестом показал прохожим на неё. Слава смелому человеку! Кто-то поднял, позвонил, а мудак Витя Кривулин не поверил – провокация, говорит.
 
          Опять я в тюрьме на Каляева, кто-то из охранников узнаёт меня. В камере я то один, то с подсадкой. Возмущаюсь, почему не работу не водят? Ноль внимания: «вам же лучше, не испачкаетесь, не устанете». Просто боялись, что сбегу или установлю связь. В этот раз я кое-чему научился в тюрьме. Кто-то показал мне, как в камере получить для курева огонь. На слабую, голую лампочку за решёткой над дверью, надо положил кусок чёрной подкладки от пальто, она должна быть хлопчатобумажной, не синтетической. Минут через двадцать закурился дымок. Встав на нары – достал, осторожно раздул огонёк и прикурил. Такой трутень хранился под шконкой. Курить в камере нельзя, но кто без вывода на работу – тому прощалось. Вертухай, если вежливо попросить, выдавал сигарету или папиросу, отнятую на шмоне у возвращавшихся с работы.
 
          Я научился заточенным черенком алюминиевой ложки расщеплять спичку пополам вместе с серной головкой. Получалось две спички, два раза прикурить можно. Чиркать осторожно, прижимая серу пальцем, пока не загориться. Курил даже пыль, смешанную с табачными крошками, собранную из-под подкладки пальто. Пачки «Беломора» всегда сорили табаком, а через дырки в карманах он проникал внутрь, до худших времён, до тюрьмы.
 
          Кто сидел – тот знает, что самое неприятное это неизвестность. Неправый режим не удосуживался объявить права заключённому, только обязанности и наказания за нарушение режима. На Каляева ни книг, ни газет. В одиночке время тянется как в баньке с пауками из романа Достоевского. Через жалюзи, стекло и решётку – небо в узкую, горизонтальную полоску. Август, не очень холодно и то слава Богу, но нет зимней шапки и нечем покрыть миску, заменяющую подушку на голых досках нар без всякого изголовья. Вместо сна – ломка, забытье, кости болят, бренное тело не может найти достойное положение на жёсткой горизонтали крашеных коричневой половой краской досок. Голодно, но мне не привыкать. Полбуханки хлеба расягиваю до ужина, когда тошнотворный запах тухлой квашеной капусты и пареной брюквы наполняет тюрьму до самой крыши. Хлеб сырой, пытаюсь сушить сухари, но сохнет медленно, хотя и не плесневеет. Чёрный сухарик погрызть и пососать – полезно для души, детство вспомнить можно.

          Через несколько дней выдёргивают из камеры. Выводной, один, идёт сзади и говорит: вверх, вниз, влево, вправо. Куда ведёт? Кажется, прошли уже всю тюрьму, я давно потерял ориентацию. Дошли до какой-то дежурки в стеклянном боксе. Вижу канцелярскую книгу. Милицейский передаёт меня какому-то в защитной военной форме, тот расписывается в книге. Спрашивает, нет ли у меня ушибов, нет – говорю. Открывается тяжёлая дверь, грубо обитая железом. Опять переходы, лестницы, но воздух другой – чище. Коридор с казённой, красно-зелёной, ковровой дорожкой во всю длину. Двери без имён, только номера. Сопровождающий открыл дверь и предложил мне подождать. Я оказался один в комнате с тяжёлой серой мягкой мебелью, зеркалом на стене, ковром на полу. Понял, что я в КГБ, кто-то рассказывал об этой «ожидалке». Зеркало должно быть прозрачным с той стороны. Куда выходит окно – не помню, или не хватило времени рассмотреть.

          Не успел я изучить комнату, как охранник позвал и привёл в кабинет. Большая комната, окна в белых занавесках. Напротив двери, у противоположной стены, стол следователя. Меня сажают за стол справа от входа, сразу за тяжёлым сейфом. Между мной и следователем – всё пространство комнаты. Представляется: старший следователь по особо важным делам майор Волошенюк. Выглядит положительным героем-разведчиком из болгарского шпионского боевика: красавец мужчина лет сорока, тёмные волосы, южный тип, украинец. Говорю, что теперь мне понятно, почему меня так беззаконно арестовали на улице. Нет, мы случайно узнали, - отвечает. Улыбается, сообщает, что некоторые, попав первый раз в КГБ, кричат – где ваши дубинки, где палачи, - а мы ведь теперь другие и времена другие.
 
          Оказывается, я свидетель по делу №62 о хулиганских надписях в городе. Прошу прочитать мне надписи – отказывается, как же мне решить, что они хулиганские? Короче, всю тугомотину допросов пересказывать мне скучно, дам только отдельные картинки. Протокол майор печатал двумя пальцами на машинке, предварительно читая мне вслух черновик. Я подписывал каждую страницу, перечитав сначала внимательно. Даже изменения вносил, что в ГБ совсем не любят, но – «времена другие». На допросы водили несколько раз. Волошенюк снабжал меня «Беломором» и даже «Казбеком». Давал папиросы на запас, но на обыске, при перходе из КГБ в МВД, менты всё отбирали. Не любили менты и ГБ друг друга, а страдать зэку приходилось. Волошенюк готовил чай на маленьком столике с помощью электрического кипятильника. Маленький фарфоровый чайник-заварник. Угощал меня чаем, я поинтересовался – грузинский? Нет, бери выше, индийский , - хвастался тот. Я наслаждался крепким чаем с папиросами, а однажды следователь притащил даже пирожки с повидлом. Никогда потом таких вкусных не ел, как показалось с голодухи. Но не кололся! Подкупать ему меня было незачем. С самого первого допроса я играл в открытую – в деле /к сожалению!/ не участвовал. Алиби  сто процентов – был в Крыму. Оставалось только быть осторожным, когда он раскидывал сеть имён или провоцировал: а вот Кузьминский то-то в открытке написал про того-то. / И через тридцать лет не разобраться Коке с этим делом. Недавно мельком просматривал в интернете его вяло-наглые полуоправдания по поводу той самой открытки/.

          Несмотря на моё алиби, Волошенюк взял у меня образцы почерка. Надо было переписать какую-то казёнщину, прописью – лист, и печатными буквами – лист. Текст был с цифрами, всё понятно. Отпечатки пальцев не брали, во всяком случае гласно. Руки после пирожков хорошо печатались на стакане с чаем. На какие-то вопросы я наотрез отказывался отвечать – не относится к делу. Следователь пытался меня пугать мелаллическими нотками в голосе и жестоким взглядом, но ни *** у него не выходило со мной. После освобождения с Каляева, Волошенюк посылал мне пару раз повестки в ГБ. Одну повестку я «потерял» и теперь она мне напоминает о тех далёких героических временах.

          Какая там в ГБ бригада работала – не знаю, но дело раскрутили. Под угрозой посадить женщин – Юлию Вознесенскую и Наталью Лесниченко, вынудили признания у Волкова и Рыбакова. Юлию позже всё равно посадили /помните у Солженицына?, – не верь, не бойся, не проси/, Рыбаков получил пять лет, а Волков, кажется, восемь. Ю.Вознесенская держалась более мужественно, чем многие мужики. Её помнили зэки  в «Крестах», переписывали её стихи: «Я поднимаю кружку и пью тюремный чай // За траурное кружево и светлую печаль...». Когда я сидел там под следствием в 1976-77 годах, то мне рассказывали про её месячную голодовку, удивлялись стойкости и жалели.
 
          В этот август 76-го могли и мне дать год лагеря. После двух мелких хулиганств в течении года, хулиган автоматически получал свой год ИТР. Но это почему-то не входило в их планы. Возможно, мне готовили другую статью и другой срок.
 
          Той осенью, вечером, я возвращался в троллейбусе на Кировский. На остановке у Князь-Владимирской церкви на моей руке повисла девица и попросила проводить её. Только секунду я посомневался и вышел с ней. Она висела на мне, от неё легко несло водкой. Мы вошли во двор, поднялись на площадку первого этажа, обнялись. Она задрала юбку, показала сильные ноги в колготках. Здоровая девка была, может быть даже сильнее меня физически. Она явно нервничала. Спустились во дворик, поцеловались на скамейке. Я чувствовал её суету, но не мог понять, в чём дело. Она оглядывалась на кусты и как будто ждала чего-то или кого-то. Мой инстинкт охотника дал тревогу, но обычное вожделение заглушило её, хотя мне не хотелось больше щупать девку. Наконец я записал её телефон и мы расстались. Когда я позвонил через пару дней по этому телефону, то оказалось, что «такие здесь не живут». Только позже, уже сев окончательно, я понял, что это была попытка ГБ пришить мне изнасилование. Статья страшная и по сроку и по отношению к ней зэков в лагере – все ненавидели взломщиков «волосатых сейфов». Хотя я никогда не был насильником, но мне с моей кличкой Гусар и загулами эта статья очень подошла бы, по мнению ГБ.

          И.Синявин говорил: «Хорошо бы год получить, а потом уехать на Запад». Но обошлось без года – он уехал, не забывал оставшихся /смотри большую публикацию в «Посеве» №3, за 1977 год/. Потом вернулся, плакал на экране ТВ, потом опять уехал. Уезжали многие, одни на Запад, другие на Восток. Душная атмосфера брежневского застоя, разбавленного террором, правда, без крови прежних лет, давила на нас.
 
          Занятия в Эрмитаже закончились для меня, слишком большой риск для Старика, по его мнению. Он был в ужасе, когда я рассказал ему часть моих приключений. Что уж говорить о моих посадках, уволнении с работы, вызовах в КГБ, подписях под протестами, участие в самиздате. Казалось, что это угрожает всей Эрмитажной школе. Я и сам созрел для ухода от Старика. Невозможно ходить всю жизнь в учениках, если хочешь быть самостоятельным художником. Эти десятилетия, проведённые в Эрмитаже А.П. Зайцевым и другими! Такая расточительность времени, такое непонимание иерархи ученик-мастер. Не выйдя из ученичества, возможно ли стать мастером? Думаю, что нет, хотя мастер учится всю жизнь, но иначе, чем ученик.
 
          Комплексы Эрмитажной школы. Старик почти с отвращение говорил о визитах Ван-Гога к проституткам. Насколько я знаю, за все годы существования Эрмитажной школы, никто не копировал «Симона и Перо» Рубенса. Сюжет: дочь спасает невинно осуждённого на голодную смерть отца. Она посещает его в темнице и кормит своей грудью. Композиция, как и все эрмитажные работы Рубенса, замечательная. Что же удерживало Старика дать эту работу для изучения кому-нибудь из учеников? Надо бы спросить у С.Даниэля, может быть он как искусствовед, знает. / В начале XXI века я спросил об этом у А.П. Зайцева по телефону, он буркнул что-то невразумительное и прекратил разговор/.

          Работать творчески было трудно, но где-то есть холсты, подписанные и помеченные 1976 годом, есть и эскизы, сделанные в том-же году. Сломать меня было трудно, пока сам не согнусь. Похоже, что алкоголь был не меньшим, а скорее большим моим врагом, чем  даже КГБ со всей Советской системой. Массовый алкоголизм был составной частью советской системы, дешёвым изъятие денег у народа, других достойных товаров просто не достать. Но время моей войны с самим собой ещё не пришло. Для этого надо было оказаться в эмиграции и познакомиться с движение Анонимных Алкоголиков.

          У меня появились кое-какие идеи по поводу предстоящего седьмого ноября – дня позора и разгрома России. Не «выполняйте свою конституцию», а «долой советскую власть», - было моим  лозунгом. Я обсуждал с толковым человеком, идею воздушных шаров с листовками над Дворцовой площадью во время демонстрации позора. Тот высчитал в уме, сколько листовок приземлится на головы демонстрантов, а сколько на крыши Эрмитажа, Главного штаба и других зданий. Позже, во Франкфурте на Майне, в НТС, я читал техническую брошюру именно на эту тему с хорошими чертежами воздушного шара с раскидывающим устройством. Ещё раз убедился, что вдохновение, как техническое, так и художественное, может делать независимые или синхронные открытия.

          Но этим идеям ни развиться, ни реализоваться было не суждено. Шестого ноября, вечером, после нескольких дней слежки, меня окончательно арестовали. Теперь, до самого моего вынужденного выезда из СССР, на каждый советский праздник за мной устанавливалась слежка. Есть ещё живые свидетели, с которыми я потешался над топтунами, натравливая на них милицию или дружинников.
 
          Я был в гостях у Дитера Бодена, говорил о положении в Лениграде, тот угощал меня прекрасным портвейном из Португалии /или Испании?/. Это правда, и гэбистский репортёр хоть в этом не врёт в своей статье «Странное хобби господина Бодена», февраль 1977 года. Мой портфель был полон, как обычно, бумагами. Главное было – письмо с требованием освободить В.Твердохлебова, с двадцатью подписями.
 
           Недалеко от квартиры Д.Бодена, тогда он жил на Петроградской стороне, ко мне подлетел топтун и попытался завязать драку. Это было неожиданностью для меня, никогда раньше топтуны не проявляли такой агрессивности, разве что помашут кулаками в воздухе на расстоянии. Теперь же этот хмырь метил мне прямо в лицо, без малейшей на то провокации с моей стороны. Я рванулся в парикмахерскую и попросил помочь, сказав, что меня преследуют хулиганы, попросил позвнить в милицию. Захватчики ждали у входа в парикмахерскую. Кто-то вышел к ним, а когда вернулся, то предложил мне уходить и звонить с уличного автомата. Что ему соврали опять гэбисты? Что они врут в таких случаях –убийца, насильник, грабитель, или, может быть, даже шпион?

          Нелепо было торчать в тепле парикмахерской, где пахло одеколоном «Шипр» из моего детства, и я пошёл в ноябрьский холод. Прямо с верхней ступеньки меня сдёрнули на асфальт, потом это будет выглядеть в протоколе, как – «оторвал пуговицу прохожему». А оторвали пуговицу на моём пальто, так торопились заграбастать. Быстро подлетел воронок, порузили, доставили в местный участок, составили протокол и сунули в камеру предварительного заключения – КПЗ. Камера небольшая, сплошные деревянные одноэтажные нары с изголовьем у стены, под маленьким окошком в решётке. Изголовье – хорошо, почти роскошь после Каляева. Дрыхнет один задержанный, стрельнул у меня закурить и опять завалился спать.
 
          Тут я должен заметить, что хотя режим в России изменился, СССР больше нет, но! Не пишите протесты на толстой бумаге. Пока я сидел в дежурке и излагал свою версию происшедшего, меня гвоздила одна мысль – не отдать им в лапы письмо в защиту Твердохлебова. Двадцать подписей должны прозвучать по «голосам», появиться в «Хронике текущих событий», а не на допросе в кабинете следователя – «вот вы тут подписались...».

          На какое-то время меня оставлили в покое. Я сидел на стуле в сторонке, на коленях портфель, кругом лёгкое движение штатских и милицейских. Я очень осторожно, стараясь не брякать, открыл железный замок портфеля. Медленно сунул руку, нашупал толстый лист чертёжной бумаги и стал комкать его. Скомкав, не без труда положил жёсткий комок в карман и попросился в туалет. Мне предложили-приказали оставить портфель на столе у дежурного и повели в сортир. Это именно сортир – фаянсовая яма на полу с двумя рубчатыми следами для ног, чтобы не поскользнуться. Сливной бачок под потолком зашит досками, чтобы никто не повесился. Дверь с большим окном с органическим стеклом, осколков не даёт. Я присел, рвал письмо между ног и бросал в дыру. Поднялся, спустил воду и в ужасе увидел, что толстая бумага со строчками текста и подписями не тонет, не успела намокнуть. Спустил ещё раз, что-то осталось, но меня поторапливали уже. На душе стало легче. Главное - лишняя угроза снята с Вознесенской, которую скоро тоже арестуют. Потом, из «Крестов», передал об уничтоженном письме на волю, многим стало легче.
 
           Закон есть закон, пусть хоть и советский, больше трёх суток в КПЗ держать не дозволяется. За это время нужно состряпать обвинение или отпустить подозреваемого. Время моего ареста было выбрано грамотно – шестое ноября, канун всенардного казённого ликования. Все конторы закрыты – искать меня негде. В КПЗ разрешается даже передачи передавать, но как сообщить? Звонить не разрешается, да и телефона на Кировском не было тогда. Всё зависит от следователя – сообщит, не сообщит. Когда узнали на воле о моём аресте – не знаю. Но и морить голодом предварительно заключённого, почему-то считалось бесчеловечным. Кормили нормальным обедом из ближайшей столовой: первое, второе, третье. Вкус котлеты с пюре и подливкой – незабываемый. Но эта радость желудка только раз в сутки! Кроме этого, дежурный давал кипяток и хлеб. Откуда брали еду седьмого ноября – не имею представления.
 
          Стражи порядка во всё мире работают без выходных, точнее, по скользящему графику. Таскали и меня к следователю. Это был молодой лейтенант, почти идеалист, недавно окончивший что-то юридическое. Я его образовывал, рассказал о движении художников, поэтов и литераторов за свободу творчества. Объяснил, что дело стряпает КГБ руками милиции. Хотя я и зарос щетиной, но на бандита или злостоного хулигана не был похож. В протоколе моего задержания были несуразицы. Следователь не мог найти парня, который напал на меня. Позже, свидетельства народа из парикмахерской не тянули на моё «хулиганство», но этих свидетелей отмели.
 
          С лейтенантом я говорил откровенно, а он действительно хотел добраться до истины, хотя и делился со мной своими мечтами служить в КГБ. За своё «правдоискательство» он был позже отстранён от моего дела. Дали нового слоедователя – борзого майора. Тот переквалифицировал первую часть на вторую статьи 206-й; теперь мне светил не бомжовский год, а полновесный пятерик. Мне было ясно, что меня посадят, но страха не было. Миллионы в СССР прошли через тюрьмы и лагеря, пройду и я это испытание, авось не убьют и не изуродуют.

          У Солженицына, в первом томе «ГУЛАГа» есть глава четвёртая –«Голубые канты», где автор исследует природу зла «внутренних органов». Он пытается отыскать хоть крупицу добра в палачах, крутящих ручку мясорубки или таскающих подносы с фаршем. Почти не находит. Свидетельствую: меня взяли в пятницу или субботу – мой банный день. На второй день в КПЗ голова начала чесаться. Ощущение телесной грязи мучительнее, чем мысли о тюрьме и лагере. Дежурный, немолодой милиционер /сержант?/, спокойный, не злой. В туалет выводит без всяких издевательств. Прошу его помочь мне вымыть голову над раковиной – не положено, отвечает. Он видит, что никакой я не хулиган, но служебный долг крепко сидит в нём. Какую внутреннюю роботу проделал он – не знаю, но прошло время и он сказал, что сделает позже, когда начальство уйдёт. Я в КПЗ один. Вечером этот дежурный вскипятил большой, тяжёлый, гранёный алюминиевый чайник воды. У него там целое небольшое домашнее хозяйство: чайник, кастрюля, тумбочка с припасами. Дежурят по восемь /или 12-ть?/ часов, питаются тут же. Открыл дверь и позвал меня. Деверь, заметил я, с хитростью. На ней нечто вроде засова из толстого железа, с отогнутым концом. Этот конец упирается в стену и не даёт открыться двери целиком, только на щель в толщину зэка. Злоумышленник не сможет махнуть изнутри тяжёлой дверью, сбить стража и сбежать от правосудия.

          Дежурный даёт мне попробовать, не слишком ли горячая вода , часть отлил, чтобы сполоснуть волосы. Даёт кусок туалетного розового земляничного мыла /прямо из моего пионерского лагеря/ и поливает из чайника над раковиной. Я с наслаждением намыливаю волосы, скоблю кожу ногтями, он поливает спокойно. Чем вытирался – не помню, что-то он дал мне. Счастье чистой головы с ароматом земляничного мыла наполняет меня и вселяет веру в человечество. Такая доброта заставляет слёзы навернуться на глаза. Милиционер сделал это совершенно бескорыстно – денег у меня не было, с риском получить выговор. Правда канты у него были не голубые, а малиново-красные.