Гл. 10. Тюрьма лагерь химия тюрьма

Вадим Филимонов
X. Тюрьма – лагерь – химия – тюрьма


                Мне предъявили обвинение по статье 206-й, часть вторая, мера пресечения – заключение под стражу. Погрузили в настоящий воронок с тамбуром для охраны, со «стаканами»-одиночками и без всяких окон. Воронок объехал КПЗ, собрал подследственных и привёз в Кресты. Эта тюрьма для туристов на теплоходах, с музыкой проплывающих по Неве – называется «каротонажная фабрика» номер такой-то. Бывший адрес : СССР, г. Ленинград, ИЗ 45/1.

                Тюрьма – следственный изолятор, не отсидочная, действительно похожа на фабрику, даже труба фабричная над котельной высится, только производит не картонажные изделия, а зэков. Стандартная процедудра приёма: шмон, медосмотр – не избит ли в ментовке и не придётся ли иметь лишний труп в статистике; фотографирование в фас и профиль, дактилоскопирование, баня. Подследственных не стригут, на случай, если понадобится опознание свидетелями или потерпевшими. Изымают под расписку все ценности – у меня никаких, деньги, которые могут перевести на личный счёт для отоварки в тюремном ларьке, часы. Барахло оставляют носить своё. Только обувь меняют на кирзовые сапоги. Спросил, почему? Оказывается, в некоторых ботинках есть стальная пластина, из которой можно сделать нож и совершить побег из тюрьмы. Меховой шапке конец, если попадёт в прожарку – вошебойку, от жары она сжимается в комок, не только на голову, на руку не налезает, видел.

                Наконец получил матрац с наматрасником вместо простыни, одеяло, ватную подушку, и вертухай /цирик/  с ключами повёл меня в камеру. Тащить вверх по железной лестнице /XIX? XVIII? век?/ было тяжело, матрац тоже ватный, как каменный. Номер своей первой камеры в Крестах не запомнил. Прогремел ключами вертухай, открыл дверь и я остолбенел на пороге – камера набита битком. Куда мне ложиться? – спросил, - на пол, был ответ. Ноябрь месяц, не жарко. Так я путешествовал от места под окном, зимой стена покрывалась льдом; затем в проходе между нарами, под нарами, на нижних нарах, наконец – на верхних. В камере четыре места, на двухэтажных нарах – четыре человека. При императорах это были одиночки или двойные камеры. Социализм, так этот режим называли коммунисты, не смог построить даже современных тюрем – набивали до восьми человек в бывшую одиночку. Сколько там квадратных сантиметров площади и кубических сантиметров воздуха получалось на рыло? Можно подсчитать, если измерить дадут, а примерно будет метров 12 квадратных на всех.

                Тюрьма делилась на следственный корпус и осуждёнку, где ждали этапа. И в том и другом корпусах, отдельно, малолетки. Они не ели колбасу твёрдого копчения – похожа на *** и красного, коммунистического цвета. Беспредел царил там страшный, педерастили слабых и безответных сокамерников.

                В следственных камерах старались сортировать народ по статьям, по количеству предыдущих судимостей. Попытка предотвратить обмен опытом между зэками. В камере кроме четырёх нар, свареных из толстого железа и с железными полосами для матраца, унитаз с самодельной фанерной крышкой, раковина с краном с холодной водой, полочка для зубных щёток и полка для хлеба и продуктов из ларька. На стене – правила поведения в ИЗ 45/1. Унитаз смывается не дёрганьем ручки – оторвут, падлы, а откручиванием крана на трубе, вода рычит Ниагарой, её не жалко. В камере все курят, похоже на ад. На верхних нарах задыхаются, а на полу мёрзнут при открытой форточке. Курево общее, никто не может зажать табак и курить один. Когда кончались сигареты, то курили самокрутки из окурков, котортые аккуратно собирали в банку. Бывало, что курили последнюю самокрутку по кругу, всей камерой. О болезнях не спрашивали, брезгливого задразнят. Иногда удавалось договориться курить всем в одно время, потом проветривать. Обязательно открывали форточку, когда всех выводили на прогулку минут на двадцать-тридцать. Прогулка положена и обязательна по закону, только больной мог отказаться. Но процедура вывода, счёт, забота не доставляла удовольствия вертухаям. Если б не закон, то так бы и морили в камерах месяцам без глотка свежего воздуха. Даже и с этими прогулками я так притомился к середине трёхмесячного сидения, что в бане – душевой, мне стало худо с сердцем. Похоже было на приступ, когда я кончал с Р. на лестнице.

                Дверь в камере обычная, толстая, тяжёлая – тюремная. Снаружи – засовы, замок, кормушка, глазок-волчок с вращающейся железной заслонкой в форме слезы. Глазок заделан оргстеклом, чтобы злоумышленник не ткнул в глаз вертухаю заточенной ложкой. В нише у двери кнопка, надавишь её, раздастся короткий механический звонок и снаружи горизонтально выпадает «флажок». Его хорошо видно вдоль всей длинной стены. Так можно вызвать дежурного, если что-нибудь нужно: кто-то умирает, кого-то убивают, пожар и тому подобное. В камерах, где я проживал с ноября 1976 года по февраль 1977, беспредела не было. Всегда договаривались об условиях чтобы выжить в этой бесчеловечной атмосфере. Так, на горшок никто не сядет по большому во время еды. Унитаз ничем не отгорожен от камеры, да и места для отгородки нет, в нескольких сантиметрах раковина и нары. Помню только один случай, когда зэк взмолился, что сейчас наложит в штаны и ему позволили справить нужду, хотя все ещё обедали. Но лучше в унитаз, чем в штаны – вони меньше в итоге.

                Работала библиотека, развозили растрёпанные тома советской литературы. Каждого предупреждали, что за пометки в книге карандашом, ногтём, иголкой – карцер и лишения книг для всей камеры. Боялись книжного шифра для связи между подельниками. За записку, табак, прочее, спущенные на нитке из окна к окну в нижнюю камеру – карцер. Мучением для меня было радио, которое включали утром с гимном СССР и поминанием добром Брежнева, затем днём и вечером. В воскресенье радио долдонило весь день. Разумеется, громкость регулировалась снаружи. Но по этому же радио я узнал об обмене Буковского на Карвалана. Было короткое сообщение в ранних новостях, потом не повторялось.

                Каждые десять дней водили в баню. Маленький кусочек хозяйственного мыла. Банная камера внизу, три душевых головки, загоняют всё население камеры сразу. Воду регулируют снаружи, то лёд, то кипяток. Там мы старались и наше бельишко простирнуть в тёплой воде. Система! Под следствием сидят годами, а как личную гигиену соблюсти? Обойдётся, падла, по нему петля плачет! Зэки народ находчивый /смотри о добывании огня в камере на Каляева/ и изворотливый поневоле. Как попасть в баню лишний раз, где-нибудь в середине срока? Очень просто, надо вшу раздобыть! Лучше живую, а можно и дохлую. При всей строгости режима, общение между камерами было с помощью хозобслуги /хозбанда – по фене/. За пачку сигарет можно было получить вшу в спичечном коробке, выбросить флажок, показать злое животное цирику и потребовать бани с прожаркой. Тот доносил до начальства. Хотя и мало веры зэками, но вши страшнее. Ведут в баню, ура!

                Уже в осуждёнке, всей камерой справляли новый, 1977, год. Припасли копчёной колбасы из домашних передач, белых батонов из ларька и даже разжились чаем на заварку чифиря. А как в камере сварить чай? – ни печки, ни розетки для самодельного электрокипятильника. В камере всегда был казённый тяжёлый алюминиевый чайник. Вечерний «чай»  в чайнике закутали в тряпки. Дождались вечера, под Новый год надзиратели теряют бдительность, дают и зэкам погулять. В большой алюминиевой кружке, не меньше поллитра, залили заварку чуть тёплым чаем. Один держит за ручу обмотанную полотенцем, другой поджигает под дном всю бумагу, что есть в камере. Форточка открыта, варим под вентиляционной вытяжкой, что над самым унитазом. Дым слоится в камере, а чифирь не кипит, сука! Кто-то опытный скручивает  сухое вафельное полотенце в трубку и поджигает. Хорошо, медленно, жарко тлеет полотенце и дыма от него меньше, хотя он и более едкий. Традиция говорит – надо поднять три «шапки», то есть дать закипеть три раза и поднять чаинки вверх, чтобы чифирь был крепким. Сколько уж там раз закипело, но крепость была сногшибательная, даже для меня – любителя крепкого чая. Договорились, по сколько глотков пить, и пустили огненную кружку по кругу. Закусывали вкусной колбасой с булкой, конфетами – праздник живота. Даже в тюрьме можно быть немного счастливым и справлять Новый год. Человек менее живуч, чем тараканы, но все же...

                А как быть с полотенцем, которое надо обменять на чистое в банный день? А очень просто, разорвали одно полотенце ровно пополам и получилось два, хотя и маленьких, банщик пытался залупаться, но после недолгих пререканий – такое получили! – выдал новое.

                В осуждёнке появился здоровенный амбал. У него первый срок и он спешит заделаться блатным, вряд ли зная остатки воровского закона. Он делает себе наколки. Сажу добывали из сожжённого каблука сапога, благо её там было больше чем резины. Добыча простая – надо сжечь отрезанный кусок резины, растолочь в порошок, смешать с собственной мочой и татуироваться остро заточенным куском проволоки. Заражения крови у него не наблюдалось. Этот же парень сидел потом в одном со мной лагере. Говорили, что он опедерастил кого-то в камере /гомосексуальное изнасилование/, блатовал, терроризировал всю камеру. В лагере его избили, он сошел с ума, стал страдать манией преследования и его отвезли в тюремный дурдом.

                А моё дело шло своим ходом. На воле давно узнали, где я. В.Л. нашла мне трусливого адвоката. Тот всё советовал мне признать часть «вины», я наотрез отказался. С воли посоветовали мне отказаться  участвовать в судебном  разбирательстве. Это мне больше всего подходили, прокурора с судьёй всё равно не перелаять, согласился. Отказался я и от защиты адваката. Следователя, как я говорил выше, мне сменили. Он пару раз допрашивал меня в тюрьме, назначили психиатрическую экспертизу. От этого я вздрогнул, в психушку не хотелось. Несколько человек в белых халатах. Какой-то тощий, похож на Геббельса, но явно глупее, злобно задаёт вопросы. Процедура заняла минут пятнадцать-двадцать. Сумасшедшего пока из меня делать не собираются и то слава Богу.

                Адвокат трусил, ничего написанного передавать не брался, боялся обыска. Но на словах сообщил на волю об уничтоженном мною письме в защиту Твердохлебова. Приносил покурить. Этот тип в перстнях, вертлявый и лживый – вылитый портрет «аблаката – продажная совесть» из романов Достоевского. Адвокатская тайна, или как это там называется, якобы соблюдалась – разговаривал с ним в специальной камере. Конечно, ничего не стоило ментам поставить прослушку или подглядку, или и то другое вместе, поэтому было лучше о настоящем деле помалкивать.

                13. /опять!/ XII. 1976 года, в нарсуде Ждановского района состоялся суд надо мной. Гражданка Данилова повторила свою ложьо том, как я её толкнул в феврале 76 года на улице Желябова. Подтвердили свои показания и военные, схватившие меня. Комната, не зал, заседаний набита моими друзями и боевыми подругами. Была мать, В.Л., брата Валеры, кажется, не было. Я ответил на вопросы о паспортных данных и всё. На все остальные вопросы судьи и прокурора отвечал: «Пользуясь своим правом... отказываюсь отвечать». Угрожали – не отягчайте своей судьбы! С меня – как с гуся вода. Отказался и от последнего слова, в котором надо каяться и просить милости у этих сволочей. Правда, этого хочется всем судам, не только бывшему советскому. Потом мне говорили, что на суде я держался хорошо, высоко подняв голову. Вгрохали мне полтора года общего режима, ерунда, переживу, не пять же лет, как могло быть по максимуму. В комнате гудели мне в поддержку, судья угрожала очистить «зал». Повели меня осуждённого, руки назад. Главное – не заплакать от жалости к матери, подумают – ослабел. А у матери слёзы в глазах, но держиться, видит мне поддержку вокруг. В воронке прислушивался к уличному шуму, старался угадать, где едем. Всему этому – прощай на полтора года.

                В камере вопросы – сколько? Полтора. Ерунда, детский срок. Перевели сразу же в осуждёнку, постригли наголо. Но теперь вшей не надо было покупать за курево – вся камера заражена, отвратительно чешется тело под резинкой трусов. Погнали со всем барахлом в прожарку и баню. После серого хозяйственного мыла чувствовал себя свежим и чистым. Потом, на воле, кто-то мне говорил, что хозяйственное мыло полезно для головы. Как бы  этому поверить?

                Суд над Юлией Вознесенской начался 29. XII. 1976 года. Судили её, как опасную преступницу, в горсуде. Меня возили в качестве свидетеля на её процесс. Бестолочь и суета в подвале тюрьмы. Меня пихают в «стакан» - стоячая камера в стене, куда запирают зэка, чтобы не встретился с подельниками. Скамеечка на ползадницы вделана в стену, сел – колени упёрлись в противоположную стену. Хорошо, что не страдаю клаустрофобией. Конвой, не только Вологодский, шутить не любит. Внутренние войска вооружены. Начальник с роскосыми глазами злобствует, угрожает рукояткой пистолета. В горсуде долгое ожидание в камере похожей на гроб, без окон, с тёмными стенами в «шубе». Перестукиваюсь с соседом, нашли дырку в стене, я ухитрился просунуть ему сигарету. Говорить громко нельзя – охрана услышит.

                На суде у Ю. Вознесенской я  заявил, что знаю её как  мужественного человека и отличную поэтессу. На остальные вопросы судьи и прокурора отказался отвечать, хотя свидетелю это грозит даже сроком, но мои полтора  года перекрыли бы его. Опять мне угорожали, но не испугали. На выводе, какая-то девица бросилась обнять меня. Конвой отбросил её, а офицер прорычал мне: «Ты что, не русский, против власти прёшь». Я знал, что на суде держался хорошо. Вот так можно триумфировать, даже получив срок лишения советской свободы.
 
КОЛЛАЖ

Письмо Александра Арефьева:
«Дорогой Вадим!
Я уезжаю навсегда, но тебя никогда не забуду, как близкого своего друга. Всегда, и всем и везде  я буду напоминать об этом.
Я очень огорчён твоими несчастьями. Прости меня, что не смог быть там, где последний раз мог увидеть тебя – сила обстоятельств.
Твой преданный друг. Александр.
20 февраля 1977года.»
/Приписка в письме рукой В.Л. «6 мая 1978 года, он уже умер в Париже»/.

Арех, так все его звали, сидел два раза и поэтому знал, о чём говорил, когда писал о несчастьях. Абсурд нашей жизни: один выживает в тюрьме и лагере, другой одиноко умирает от свободы и вина в Париже.

                Теперь мне оставалось только ждать этапа. Я записался на приём к какому-то начальнику и тот утешал меня, что с таким сроком общего режима делеко не возят, Вятлаг мне не грозит. Из камер осуждённого корпуса приглашали на работу. Многие шли поразмяться, я не ходил, не хотел работать на тюрьму и социализм бесплатно. Теперь я уже был на верхней шконке-нарах. Немного вонюче, но зато никто не сидит на моей постели и не хлебает баланду разложив хлеб на грязном одеяле. Конечно, неизвестность мучила, как там будет в лагере? Но молодость брала своё. Под ярким светом голой электрической лампочки, которую запрещалось завешивать бумагой – могла загореться, да и цирику не видно, что делается в камере – я лежал на верху и вспоминал своих боевых подруг. Память у меня яркая, цветная, со вкусом и запахом.Член уже стоял. Я достал носовой платок, расстелил его под одеялом, лёг на бок лицом к проходу и дрочил, стараясь не шуметь. Кончил быстро, кашлем заглушая экстаз. Спермы было много, густой, зеленоватого цвета. Утром я выстирал платок в ледяной воде из-под крана.

                В Крестах мне приснился буквально самый яркий сон в моей жизни. Сон закинул меня в детство, на проспект Огородникова. Я играл, бегая по деревянным, двухэтажным сараям. Моя голова оказалась между двумя ступеньками-досками. Она как-то странно запрокинулась – лицом кверху. Из горла хлестала красная кровь. Самым поразительным был цвет крови – чистейший спектральный красный, подобный киновари красной, светлой. Такого чистого красного цвета я не встречал в природе. Всё это во сне я наблюдал со стороны и немного сверху.

                Осуждённому разрешаются продуктовые и другие передачи с воли, и общие свидания, если нет нарушения режима, разумеется. Передача – всегда радость в камере. Угощались все, делилось всё поровну. Сжирали всё сразу, запасов не делали. Пока ели передачу – накапливался сырой, тюремный, пайковый хлеб. Сушили сухари и складывали в мешок, потом съедали и сухари. Пердёжь стоял страшный. Устривали соревнования на громкость и количество пуков. Мастера поджигали свой выхлопной газ. Ходила легенда, что у одного фокусника обгорели волосы на яйцах от пламени из задницы.

                За стенами тюрьмы шла борьба между желающими посетить меня в тюрьме и поговорить по телефону через плексигласовую прозрачную стену. Вызвали на свидание. Охранник спрашивает, кого хочу видеть. Пришла мать, В.Л. и Б.Г., а пускают только двоих. Пришлось отказать Б.Г, - она не была в курсе моих дел, как В.Л. Бедная  мама! Где она только не навещала меня, а теперь вот и в тюрьме. Но держится хорошо, не плачет. Сдерживаю слёзы жалости и я, хотя в горле торчит комок и мешает говорить. В.Л. рассказала о протестах в мою защиту, что меня любят и помнят. В.Л. соревновалась в любви ко мне со всем окружающим миром. Позже, после освобождения, она рассказывала мне, не без злобы, что мать скармливала колбасу твёрдого копчения /дефицит!/ , принесённую для передачи мне в тюрьму, своему любовнику. Я даже не стал разбираться в этих бабских сплетнях. /Русская беззаботность: Через много лет, уже с Запада, я передавал лекарства для матери через питерских членов НТС. Так они сожрали это лекарство сами, а не передали больной матери! Самое страшное, что им было непонятно моё возмущение и ярость/.

                В осуждёнке разрешалась переписка, вся она шла через цензуру. За критику тюремного режима – «клевету», просто лишали права переписки. Больше всего мне писала В.Л., эзоповым языком рассказывала о событиях в Питере. О коде договориться раньше не догадались, многое было трудно понять. Значение переписки трудно переоценить, недаром, запрет на неё является сильным наказанием. Эти письма В.Л. связывали меня с волей, выдёргивали на время из курящей, пердящей, писающей, какающей, галдящей  переполненной камеры. Да, я был волк-одиночка, но без такой минимальной поддержки мне было бы гораздо труднее. Тюрьма демонстрировала мне, что человек существо социальное. Даже в одиночной камере или келье затворника невидимые нити связывают человека с миром. Одного - с миром дольним, другого – с миром горним.

                Из тюрьмы почти все рвались на зону, в лагерь, а в лагере потом вспоминали добрым словом тёплую, спокойную жизнь в камере. В феврале выкликнули меня из камеры с вещами – на этап. Зэку не докладывают – куда. Но слух идёт о ближнем этапе: ни селёдку, ни тушёнку не выдают. Опять ожидание в отстойнике – общей большой камере на первом этаже, затем шмон. Повели наконец в воронок, бравая охрана стоит в коридоре, поторапливает матерком. Невозможно определить – куда везут. Вот проехали мимо Крестов, глухо звучит Ленинград за стенками воронка. Зэков набито битком, сидели на ногах друг у друга, на сидорах, как будто в подражание «ГУЛАГу».

                Кажется приехали, охрана перекликается. Мы в шлюзе лагеря. Выпускают, строят, пересчитывают несколько раз и сдают, как товар, лагерному начальству. Ведут в баню, не мыться, а переодеваться в лагерные шмотки. Свои вещи запихал в выданный мешок, надписал адрес, а лагерь отправил их по почте, высчитав позже расходы. Хранить барахло негде, да и не возить же его по этапам за зэком. Что делают с бомжовскими вещами – не знаю, ведь у бомжа  адрес – весь Советский союз. Зима, холодно и голодно. Выдают: кальсоны на завязках, рубаху без ворота, как на казнь, всё из тонкой тряпочки; серую куртку и штаны хлопчатотобумажные; кирзовые сапоги, портянки, ватник, шапку-ушанку на «рыбьем меху». Вокруг вертятся лагерники, ищут знакомых, охрана их отгоняет. Новый этап идёт в карантин на три дня, но вместо карантина, на следующий же день погнали на чёрную работу. Так я оказался в лагере по адресу : СССР, Ленинград, УС 20/7, телефон 221-40-81. начальником в 1977 году был майор Геннадий Александрович Невзоров, позже он стал моим личным цензором, с интересом читал письма ко мне с воли. Лагерь в народе назывался Яблоневка или Дача Долгорукова, находился на правом берегу Невы. С третьего этажа общежития я видел Смольненский собор и вспоминал годы учения в ЛХУ, которое находилось под боком у монастыря.

                После карантина, новый этап раскидали по отрядам. Жизнь в лагере – отвратительна, вспоминать не хочется, но надо дать представление о ней. Днём командовали парадом охранники, ночью – блатные, за закрытыми железными дверями общежития. Выстроили новичков, прыщавый хлюст – соплёй можно перешибить, - авторитет, вышедший с «крытки» - отсидочной тюрьмы. Обходит строй и спрашивает о специальностях. Я – художник, - будешь бирки на зелёной материи надписывать. Краска – поливинилацетатные белила, перо плакатное, туго, но писать можно. Такая бирка путешествует теперь по свету за мной: фамилия, инициалы, номер отряда и бригады. За нечитабельную бирку, а тем более за её отсутствие – карцер.

                Самое тяжёлое в лагере, во всяком случае в Яблоневке, на общем режиме, - беспредел блатных. Это не были воры в законе, которых давно сжили со света, а именно наглые блатные, которые держали дисциплину в отрядах и во всём лагере, и таким образом служили режиму. Блатным позволялось не работать, но выходить в рабочую зону они были обязаны. Их назначали бригадирами и уж они, а не вольные мастера-начальники промзоны выжимали план из нас зэков. Их поговорка: не знаешь – научим, не хочешь – заставим. В столовой, где мы ели стоя, не раздеваясь, за столами человек по десять, блатной вычерпывал себе мясо из щей или  из «могилы», а мы хлебали, что останется. Но чаще они брезговали ходить в столовую, им таскали еду в отряд, или они пожирали передачи более слабых зэков. За всё время, что я провёл в лагере, я ни разу не получил законно свой сахар. Сахарный песок, чтобы не возиться с его раздачей в столовой, выдавали на весь отряд. Очень удобно, он весь доставался группе блатных, человек в пять-десять, а в отряде было человек  двести – триста.
Рабский труд давно и прочно был вмонтирован в систему социалистического хозяйства. Хотя даже школьник знает, что подневольный труд неэффективен. Я работал слесарем – сверлил дырки в чугунных деталях; опиливал заусеницы на алюминиевых отливках для аппарата искуственное сердце – напильник постоянное забивался; сидел на конвейере и производил деталь для цветного телевизора «Рубин», но я не виноват, что он взрывался и горел! Это было самое вредное производство. Электронная плата шла по конвейеру, а мы как обезьяны втыкали провода и детали в микроскопические дырочки. Плата проезжала над лоханью с расплавленным мелаллом, погружалась дном и контакты снизу все сразу припаивались. Тот, кто сидел у лохани, дышал парами свинца, кислоты, бензина и спирта от испаряющейся жидкости, обезжиривающей контакты. В этой жидкости был небольшой процент спирта. Её воровали, сжигали бензин и пили. Как ни ухитрялись вольные мастера перекрыть отток этого яда, им это так и не удалось. Отравы этой я не пробовал, я почти забыл, что существует на свете бормотуха, водка, ром, коньяк, пиво, сухое вино. Блатные, напившись, сводили счёты между собой, избивали других зэков.

                Кроме этих производств, была ещё какая-то мелкая штамповка. Делали сейфы – железные ящики, стоящие в каждой советской шараге, надеюсь, что ключи с двумя бородками и замки делали на воле. Целая бригада «опущенных» или пидеров, как их презрительно называли, изготовляли застёжки молния. Они жили отдельно за оградой и там же работали, в столовую ходили после всех. Это были парии в лагере, каждый мог ударить, оскорбить опущенного. Некоторые блатные пользовались ими по назначению. Никакой логики: давать им в рот или иметь в зад, не снижало положения насильника, а насилуемый оставался парией. Главным поставщиком опущенных были зоны для малолетних преступников. Техника: блатной трахает опущенного в зад, на спине которого развёрнут шведский порнографический журнал для «нормалов».

                Работал я и художником-оформителем. Создавал живописный фриз, сантиметров шестьдесят высотой, под потолком в ленинской комнате. Я внутренне злорадствовал, что ленинские комнаты есть в каждом отряде, на всех зонах, на всей одной шестой суши земли необъятного СССР. Пусть и Владимир Фомич посидит вместе со всеми!

                Тут я чуть не попал под замес бойцов. Это группа карателей, человек в восемь десять, в каждом отряде. Они выполняют функции палачей и действуют по приказу блатных. Я не торопился вылезать из тепла общежития и таскаться на промзону через вахту с охраной. Не торопясь я делал эскиз фриза. Однажды, в ленинскую комнату ввалилась группа бойцов во главе блатного по имени Лёха. Довольно вежливо расспрашивали, что я делаю и когда будет готова работа. Показал эскизы и разметку стены. Один взял железную метровую линейку и пару раз свистнул ею в воздухе. Посоветовали поторопиться и ушли. Только позже я узнал от приятеля, приближённого к блатным, что они приходили меня ****ить, но без твёрдого решения. А ****ят в лагере так, что оставляют инвалидом на всю жизнь: отбивают почки – ссы потом кровью; печень, лёгкие; делают сотрясение мога, сажая на копчик; ломают челюсть и выбивают зубы – подыхай потом от голода, твёрдой пищи не разжевать.

                Система чем-то напоминала сталинскую, описанную А.Авторхановым  в книге «Загадка смерти Сталина». Здесь тоже блатные лупили своих, если кто-то, по их мнению, захватил слишком много авторитета, приписывал на свой трудовой счёт больше денег, чем надо, и другие проступки. Неприкасаемыми были пока только несколько человек: хлюст пришедший из тюрьмы, азербайджанец и ещё кто-то. Ещё одно сходство с совдепией – жаловаться нельзя. Сразу записывают в стукачи,  ему место только с париями в отряде пидеров поневоле.

                В феврале 1977 года, на стенде для газеты «Вечерний Ленинград» красовался номер с гэбешной статьёй «Странное хобби господина Бодена». Из статьи следовало, что я – шпион! Был готов уже к новому следствию, новой уголовной статье, но всё обошлось. Кроме меня, в статье поливали помоями А. Арефьева и И.Левина, к тому времени уже отваливших на Запад.

                Кто-то из зэков зауважал меня, кто-то сторонился – «шпион», опасно. Среда в массе своей дикая, но сидела и пара интеллигентных парней. К удивлению своему, увидел А.Уланова, племянника балерины. С ним мы учились вместе в ЛХУ, он уважал моё творчество, я ему подарил тогда свой натюрморт. Уланова погубил его талант миниатюриста. Он что-то подделал на большую сумму и схлопотал года три. У него были и другие таланты. Помню, как он мастерски срезАл бритвой цифры на кассовых чеках, переклеевал их, на эти чеки просил проходящего парнишку взять десяток листов ватмана ГОЗНАК. Это была стопроцентная тряпичная бумага, единственная производившаяся во всём необъятном СССР, и самая лучшая. Вряд ли это можно назвать воровством. Нам не на чем было рисовать, не было денег, да и давали всего по несколько листов в одни руки. Сегодня в ФРГ, например, голодного не судят за украденный хлеб, яблоко, колбасу и тому подобное. Этот трюк с переклееными цифрами, кассирши быстро раскусили и это увлечение заглохло само собой.
 
                Окна общежития выходящие на плац для построений, вахту, промзозу и зелёно-белый Смольнинский монастырь на горизонте – были из обычного стекла. Окна в противоположной стене, выходящие на запретную зону, обычный забор и дорогу за ним – были заделаны стеклоблоками на цементе. Разумеется, чтобы не портить пейзаж стеной без окон. В каждом отряде пара стеклоблоков в окнах вынималась. Приезжали подруги, друзья, жёны зэков. Они выкрикивали имя и если зэк был не на работе, не в карцере, то его спешно разыскивали и звали на «свиданку». Надо заметить, что стелоблок был сантиметров двадцать на двадцать, а вынимали один, чтобы попытку к побегу не пришили, так что голову было не высунуть.

                Однажды запыхавшийся шестёрка позвал меня на свиданку. С бьющимся сердцем примчался я к окну, заглянул в амбразуру и не узнал, кто же ко мне приехал! Расстояние было такое большое, что черт лица даже мне, с орлиным зрением, было не разглядеть, а по фигуре тоже не узнать. Подумал, что это Ю.Вознесенская, но она же сидит или в ссылке! Оказалась Б.Г., как позже узнал из её письма. Но она не заметила моей ошибки, я не орал имя в окно. У Б.Г. сидел брат и она знала, что у зоны всегда можно что-нибудь разнюхать.  Эти дополнительные «общие свидания» были совершенно незаконны. Иногда охрана орала на посетителей, угрожая милицией, или даже гонялась за ними на «Газике». Вся общага тогда вставала на дыбы – свистели, орали матом, улюлюкали. Некоторые зэки, которым не светило такое свидание, торчали у окна и «глазом ебли» проходящих вдали девок и баб. Пришедших на свиданку не трогали, остальным орали – покажи жопу! Были случаи, что и показывали, но чаще жаловались лагерному начальству. Начальник лагеря давал вздрючку  начальникам отряда, а те угрожали блатным главарям, что велят заложить кирпичом окна. Но всё отставалось по-прежнему до бунта и его усмирения.

                Не по всему периметру лагеря было такое большое расстояние до запретки. У блатных была своя связь с волей через «киднякИ». В определённое время, в определённом месте, какой-то смельчак кидает с воли через запретку пакеты. Там была водка, план-гашиш, чай. От водки блатные зверели ночью, и опять начинались разборки, сведения счётов, избиения. Деньги на зоне тоже ходили, но стоимотсть их отличалась от стоимости на воле. Большая, 50гр. пачка чая, индийского или грузинского, стоила рубль. Бутылка водки – рублей десять. Водку в зону таскали охранники из внутренних войск, подрабатывали, от этой-то водки, возможно, и поднялся бунт, но о нём ниже.

                Через все шмоны в тюрьме и лагере я пронёс свой нательный крест – простой, алюминиевый, на суровой нитке, который можно купить в церкви. Я  спасал крест, крест спасал меня. Ещё в ментовской КПЗ я его спрятал под подкладку своего зимнего ботинка. Для этого подкладку пришлось немного, на ширину креста, отпороть. В тюрьме носил крест либо на шее, либо в кармане, если меня требовали на выход. В лагере постоянно носил на шее, даже в бане. Для зэков это не проблема, они татуируют себе громадные православные кресты, а перед охраной я не хвастался. Я уже закончил фриз в ленинской комнате. Получилась мрачная кубистическая картина: заводы, трубы, деревья, всё в кирпично-красном, тускло-зелёном цвете, с острыми кубами форм. Таеперь я ходил в промзону, работал как все.

                Между жилой и промышленной зоной – вахта: забор, ворота, курятник на высоте, с которого видны обе зоны. Шмонали в основном при возвращении с работы. Ножей в жилой зоне было сколько угодно, но в карцер за него всегда можно было залететь. Искали деньги, чай, водку, вольную одежду. Зэки загоняли себе шары из пластмассы под крайнюю плоть члена. Заточенной отвёрткой прорубали кожу и запихивали один, два, три шара размером с горошину. Надеялись поразить жену на личном свидании или подругу после освобождения. Охрана хлопала между ног только что прошедшего подобную операцию и тот кричал от боли. Были осложнения, воспаления, но у большинства шары приживались. Герои хвастались в бане – у кого больше, доходило до четырёх по окружности члена.
 
                Однажды, офицер на шмоне заметил верёвочку на моей шее. Отвёл вверх на вахту, спросил – что? Крест, - отвечаю. Сними! – Нет, почему я должен снимать? –Запрещён. – Почему? –Металл. – На промзоне тонны металла. Офицер озверел, - буду я ещё с тобой разговаривать! Сорвал с меняя крест и пинком ноги вытолкнул с вахты. –Ну, козёл, подожди! Ни в одном их говённом указе или лагерном распорядке, нет запрета носить крест. Как может протестовать зэк? Писать заявления вплоть до Верховного совета и всё. А не лучше ли радикальный отказ от работы и голодовка? Так и сделал. Объявил блатным, те уважают волю зэка в таких ситуациях. За отказ от исполнения режима – карцер. Все пошли на ужин, я лежу одетый на своей кровати. Комната большая, кровати двухъярусные. Прилетел начальник отряда – офицер внутренних войск: высокий, блондин, светлые, немного бараньи, голубые глаза. Трусоват и неумён, путается на политинформациях, которые обязан проводить с нами, воспитывать. Спросил, в чём дело. Я ему  всё рассказал и твёрдо заявил, что они могут меня сгноить в карцере, убить, но без креста я режим выполнять не буду. Он что-то проблеял, но понял, что здесь – камень. Ушел, я лежу, жду, что Бог пошлёт. Минут через двадцать вернулся отрядный. Он принёс мой крест. Суровая нитка была связана узлом и теперь не налезала мне через голову. Отдал, попросил не демонстрировать мою религиозность /»религиозная пропаганда»,  есть такая статья в УК/. Конечно, отрядный заботился о своей шкуре в первую очередь. Не хотел пятнать свою службу лишними неприятностями. Но знал же он, что я не уголовник, читал статью в газете, читал, возможно, и мою переписку с волей. И когда упёрся в мою непреклонность, то уважил её.

                Не забыть. Зима в лагере. Снег скрипит под сапогами. От здания администрации лагеря, рядом с хозблоком и столовой – она же клуб и кинотеатр, просматривается запретная зона с вспаханной полосой – теперь снег, путанкой, колючкой. В перспективе железобетонного забора с колючей проволокой, садится блин ледяного малинового солнца. Ни одного джоуля тепла не посылает солнце моему исхудавшему лицу. Невозможно было представить, что это же солнце писал Ван-Гог в Арле 89-ть лет тому назад. Но солнце всегда красиво и я знаю, что это мгновение западёт мне в душу на всю жизнь.

                Позже, уже на Западе, читал, что какой-то живодристик из диссидентов, сидя в уютной западной кормушке, подначивал А. Солженицына за его непримиримое отношение к блатным: «Ведь этоже ваш русский народ».

                Народ в нашем лагере был не только русский, а сидели все, кто попадался на деле или без дела. Азербайджанцы конкурировали с русскими за власть над лагерем. Ни один азербайджанец, даже косноязычный бомж, не работали. Все были под покровительством их «главвора». Я видел, как тот, ударом сапога сзади в печень, сбил со скамейки зэка гревшегося на солныше, и занял его место.
 
                Трёхэтажное общежитие, дом в четыре подъезда, каждый подъезд – отряд. В отряде человек двести-триста, значит  зона вмещала примерно тысячу человек. Наружные и внутренние двери на этажах – железные. Каждый вечер после отбоя их закрывал охранник. И в каждом отряде были подделаны ключи ко всем этим дверям!

                Осенью 1977 года, в одну совсем не прекрасную ночь, в отряде поднялся бунт против азербайджанцев. Водка подогрела страсти, началось побоище. Прибежал ДПНК –Баран /Баранов, Дежурный помощника начальника колонии/. Его ненавидели все, он был садист и с удовольствием избивал зэков в карцере и ПКТ – Помещении камерного типа, тюрьма внутри лагеря. Набросились на Барана, били и гнали его до самой самой вахты, где он и спасся. Сразу вызвали взвод охраны с собаками, дубинками и щитами. Их выбили из отряда, не помогли и собаки, они все с позором ретировались. Все зэки проснулись, открыли двери, часть высыпала на плац. Бунт! Зона наша! Ура! Сухо застрочил автомат с вышки, стрелял, падла, по окнам. Пуля рикошетом снесла кусок черепа зэку, стоявшему в оконном проёме. Ему оставалась пара недель до освобождения, не до бунта было. Сняли с петель деревянную дверь в общежитии, положили на неё ещё дышавшего зэка и на плечах понесли к вахте. Скорую вызвали, слышна была сирена. Зэк скончался тут-же, не приходя в сознание.

                Стали собирать общее собрание по отрядам и решать, что делать. Решили бунтовать и выставить свои требования. Я в этом бунте принимал самое пассивное участие. Это был не мой бунт, не моё окружение, не моя стихия. Выставили наблюдателей  у всех окон, заперли двери и легли поспать перед наступающей неизвестностью. Утром вся зона не вышла на работу, ЧП областного, если не республиканского значения. Отказались идти в столовую, там легко было окружить и перехватать нас частями. Шестёрки таскали кашу и хлеб прямо в отряды.
 
                Лагерь был окружен. Через дыры в стеклоблоках мы видели пожарные машины, два БТРа, милиционеров и солдат с автоматами наперевес – целая армия. На плацу, который зэки не могли удерживать, целая свора военных. В мегафон предлагают выйти, построиться и приступить к работе. *** вам в грызло, ***сосы! неслось в ответ. В них летели кирпичи от разломанной перегородки в сортире-умывальнике; стёкла из разбитых окон – самое опасное, стекла не видно в профиль и оно далеко летит. Появились откуда-то рогатки со стальными шариками от подшипников, тоже опасное оружие. Из-за толпы военных, штатский расстреливал окна общаги фотоаппаратом с зеркльным объективом в 500 или 1000 миллиметров. Зеки надвинули пидарки на глаза и опустили обшлага. Эти шапки с козырьком – летняя форма, скопированы с немецких не без умысла; к человеку в такой шапке легко вызвать ненависть. Советская киноиндустрия потрудилась за тридцать лет создать отвратительный образ «фашиста» в шапке с козырьком. Отсюда и презрительное название – «пидарка».

                Опять собрание, обсуждение тактики. Можно завалить проходы кроватями – не пролезут, гады. Кто-то замечает, что закидают гранатами со слезоточивым газом – из окон придётся прыгать под дубинки. Дело серьёзное, никто никого не принуждает. Лихая голова предлагает рвануть через запретку на волю. Перестреляют, замечает какой-то лагерный ветеран. /Потом по Ленинграду ползли страшные слухи о разбежавшихся уголовниках, о грабежах, изнасилованиях и убийствах/. Разумная голова предлагает подумать, как дать знать на другие зоны и поднять общее восстание. Но это, кажется, выходило за пределы стратегического мышления блатных. В итоге решили составить требования к лагерному начальству и гарантии их выполнения. Условия были куцые: улучшить продуктовый ларёк; убрать опущенных из общей столовой; освободить кого-то из ПКТ, и ещё что-то.

                После шестнадцати часов бунтарской свободы, особенно отвратительно было выходить на общее построение. Так строят, когда подозревают побег. Долго пересчитывали зэков начальники отрядов по бумажкам списков в руках. Кого-то тут же выдернули на допрос и следствие. Ряды загудели, но было уже поздно протестовать.

                Позже меня тоже вызывал опер. Я немного беспокоился, не пришили бы мне организацию бунта. Обошлось. Я ничего не видел и не слышал, крепко спал. Опер настраивал меня против блатных – как, гады, избивают, инвалидами делают! А у кого научились, - думал я. Он предупредил меня, чтобы ничего не просочилось на  Запад. С этих пор моим цензором стал сам начальник лагеря. Ходить регулярно к нему за письмами было опасно, могли обвинить в стукачестве. А связь с волей была. Ещё до бунта я уговорил вольного мастера и тот дал мне позвонить В.Л. Та удивилась  с лёгким испугом, спросила с тревогой, где я, - всё там же, отвечаю. Можно было и письма передавать через вольняшек на промзоне, но мне конспирация в уголовном лагере была не нужна.

                Сразу после бунта лагерь разгородили высоким забором из труб, правда, тощие зеки пролезали между ними, не расчитали лагерные инженеры. Теперь отряды не могли ходить друг к другу в гости, чифирить, в карты играть. Единственное благо – стала, кажется, меньше давка в лагерном ларьке, где я отоваривался по безналичному расчёту. Брал белые батоны, конфеты «подушечки», шпротный паштет, который даже кошки на воле не ели, а я с наслаждением – намазывая его толстым слоем на булку и запивая чаем с подушечками.

                Пару раз получил наряд мыть пол в коридоре отряда. Сортир мыть не посылали, для этого существовали чушкари – опустившиеся зэки. Был раз и на чистке картошки в лагерной кухне. Точнее, не чистка, а вырезание глазков после того, как картошку прокрутят в машине с шершавым нутром, обдиравшим с неё шкуру. Было нас человек шесть-восемь, ножи в руки и за работу, ночная смена. Как вознаграждение – жареная на постном масле картошка с луком! Даже теперь слюна течёт, вкуснее картошки в жизни не едал. Повар жарил её на громадном противне, а ели – от пуза. Предупреждал повар, чтобы не обжирались, а то продрищемся. Он, со своим опытом, оказался прав. Мой желудок не пробовал жира уже почти год, воспринял постное масло как касторку и позже меня пронесло. Я видел, как кухонные работяги, помощники повара, запихивают громадные пакеты с мороженой рыбой, вместе с примёрзшей бумажной обёрткой, в кипящие котлы. Спросил о гигиене, главное – термическая обработка, ответил повар.

                Лагерь занимался перевоспитанием, так хотели думать начальники. Было множество различных секций в которые загонял начальник отряда для показухи и отчёта о проделанной работе. Я попал в культурную секцию, занимался оформиловкой, как писал выше. Самой позорной – ментовской, была секция по поддержке порядка, они даже жили отдельным отрядом. Ещё их называли – повязочники. Нарядчики, хозобслуга почти все были ментами. Их ненавидели и побаивались. За избиение мента могли накрутить срок, как за настоящего милиционера. После освобождения происходили разборки, кончавшиеся новым сроком для нападавшего.

                Где-то летом, ещё до бунта, получил личное свидание с матерью на одни сутки. Беспокойство, волнение, защемлённое сердце. Вызвали на свиданку днём. Происходят свидания в отдельной пристройке между лагерем и внешней оградой. Несколько комнат, кухня, на окнах решётки или решки по зэковски, ничего в зону перекинуть невозможно. В комнате две кровати, тумбочка, стол. Да, на кухне был холодильник для продуктов, ленинградская зона! Мать держалась хорошо, не заплакала увидев меня тонким, звонким и  прозрачным, с запавшими глазами обведёнными синими тенями.  Мать притащила варёную курицу в бульоне, булку, ещё какую-то еду. Я теперь опытный, не набросился на еду, трескал помаленьку. Героический поступок матери! Она не побоялась пронести на груди религиозную листовку на тончайшей западной бумаге, которой её снабдила Т. Горичева. Передала мне диссидентские новости – кого ещё посадили, кто свалил за бугор. Бедная мама! куда только не попадал её сынок...

                Лето, жарко, в разговоре заминка. Мать хотя и боялась за меня, но и гордилась немного. Спал я плохо, снилось освобождение, тем тошнее было проснуться в зоне. Пора и расставаться, заминка, главное не плакать. Представил, как мать одна будет тащиться до троллейбусной остановки, стало жалко её. На выходе меня обшмонали, забрали чеснок – меньше вонять будешь на шмоне, пропустили куриво, лагерная жизнь продолжалась.

                В ноябре 1977 года я был освобождён условно с привлечением к труду, в народе это «химией» называется. Приехал в зону выездной суд, вызвали, пара вопросов, готов «химик». Разговоров много про химию, главное, что если подзалетишь, то вернут в зону, а срок проработанный на условной свободе – не засчитывают. Беспредел и пьянка в общагах химии – неописуемые. Многие /какой процент?/ сразу, после расконвойки, получения справки вместо паспорта и денег заработанных в лагере, бегут домой.

                На химию везут через Кресты. Сборы мои были короткими, письма в торбочку и пошёл. Набили воронок зэками, чуть ли не на головах сидим, но настроение радостно-нервозное, что-то новое впереди, может быть и получше лагеря. В Крестах сначала попал в отстойник – большая камера, все статьи и сроки вперемежку. Затем в собачник: почти вся большая камера – одни сплошные нары. Набили нас невпроворот, жарко, душно, воды нет. Начали молотить в дверь, получили чайник с чаем и угрозу залететь в карцер. Ужин подоспел, миски с баландой кто на коленях держит, а кто и стоя жрёт. Человеческое достоинство отлетело от этой камеры на расстояние пары световых лет. Кажется в сортир ночью не выводили – поставили парашу, отлить можно, а покакать – жди утра, не вонять же в камере, где и так дышать было нечем. Залегли на нары тесно, только боком и поместились. Жарко, потно, вонюче, беспокойно.

                Утром накормили, перекликнули по фамилиям, выдали хлеб на этап и в воронке покатили на вокзал, Московский или Витебский – не разглядел. Там, где-то в закоулке, на подъезных путях, сажали в тюремные вагоны. Кругом солдаты с АК-47 наизготовку и с овчарками без намордников. Внутренность тюремного вагона – ещё одна картинка из преисподней. Купейный вагон, со стороны прохода – окна, в купе окон нет. Всюду решётки и замки без ручек. В некоторых купе уже сидели зэки. Были и девки, предложения им выкрикивались самые живописные, сверкающие народным напряжённым эросом. Охрана торопила нас с таким нервозно-злобным остервением, как будто не простые зэки мы, а враги народа Троцкий с Зиновьевым.
 
                Вагонзак наверняка укреплён железом со всех боков, внутри – полёт тюремно-инженерной мысли. Скамейки внизу, полки наверху, пространство между ними застилается на ночь складным щитом, получаются сплошные нары. Купе от прохода отделяет решётка с решётчатой же дверью. Зэку не сообщают, куда его тащат, но пролетел слух, что везут химиков в Новгород. Раздали жратву, не селёдку хрестматийную, а свиную тушёнку. Банку вскрывал цирик. Поделили справедливо, не как в лагере. Потом получили напиться, а потом – хрестоматийная же проблема с выводом в туалет. Цирики что-то не чесались, не обращали внимания на наши вполне вежливые просьбы, и уже раздался призыв раскачивать вагон. Это опасное развлечение и средство борьбы зэков за свои жалкие права человека физиологического. Раскачав вагон, его можно скинуть с рельсов, так, во всяком случае, считают зэки. Угроза подействовала, стали выводить, отлил и я под неусыпным зраком охранники.

                Поезд неспешно вёз нас всю ночь. Блатные, как сельди в бочке, залегли вверху, принюхиваться к нашему бздёжу, а остальные спали сидя на скамейках внизу. Это был конечно не сон, а болезненный обморок. Всё тело ноет, тощая задница с прободающими костями, не находит себе места  на жестком дереве сиденья. Во рту – помойка, голова гудит, а душа томится ожиданием ближайшего будущего. Но решение уже принято: я сваливаю с химии сразу же после расконвойки и получения справки с деньгами. Погуляю, а там пусть органы гребут меня срок досиживать.

                Привезли действительно в Новгород, там какой-то химический комбинат стоит, отравляет жизнь кругом. Так я был умудохан, что не помню – везли нас или гнали строем по тёмным ещё улицам с мокрым снегом и водой под ногами. В комендатуре общежития  условно освобождённых, прошла процедура расконвоирования, объявление правил поведенния: ничего нельзя, только въябывать на благо государства, - выдача справки и денег. Сколько там было хрущёвских рублей – не помню, но на автобусный билет до Ленинграда хватило.

                Сваливал я с молодым уголовничком живущем в Дачном, земляки. Это он в лагере подбил глаз Ал. Уланову. Он недавно только был переведён с малолетней зоны на взросляк. Нам нужно было быть очень осторожными, вид у нас, как и полагается, зэковский. Справка, без специального разрешения комендатуры, не позволяет выходить из определённой черты окружающей производство и общежитие. Купили билеты, уселись в автобус, поехали. Парень неразговорчивый, дремлем до Ленинграда. Было совсем светло, когда приехали на автовокзал. Теперь тут, в городе, самая опасность от ментов. Расстались с парнем и я на такси поехал на Кировский к В.Л. Она ещё не ушла на работу, в халате, тёплая с постели... Скинул с себя всё зэковское, окунулся в ванну. Тёрла ли мне спину В.Л.? наверняка тёрла, а потом мы славно трахались попкой кверху. Диван стоял на новом месте, поперёк комнаты, упираясь в стену С.А. Сдерживал радостный рёв освобождения от семени, от химии, от лагеря, от тюрьмы. В.Л.  что-то жалобно шептала, что теперь ей приходится с двумя трахаться, что В., её любовник, будет страдать и ревновать. Не сдохнет – жёстко заметил я. У меня почему-то никакой ревности не было, В.Л. моя на все времена. Заметил про себя, что ни этап, ни две полубессонные ночи, ни нервотрёпка не повлияли на моё либидо с эрекцией на сто градусов кверху от горизонтали пола.

                Моими гастрономическими фантазиями в лагере были чёрный перец и кубинский ром. В тот же день я обильно посыпал перцем какую-то еду и пил ром с приятелем – будущим таксистом в Нью-Йорке.

                Разумеется, навестил я и мать в Дачном. Кормила, поила, беспокоилась, страдала глядя на мою худобу с синими кругами под глазами. Успокаивал как мог, прав, мол я, в этом и вся сила моя.

                На Кировский заходили немногие нонконформисты, которым я доверял. Была и Т.Горичева, от ней поддержка духовная. В.Л. ходила в милицию к какой-то доброй следовательнице. Пыталась убедить её, что я не преступник и условный срок могу отработать в Ленинграде. Но не во власти следовательницы всё это было, а во власти суда совдеповского. Посоветовала  только долго не гулять и самому сдаться. Ну уж нет, хрен вам в ухо, сдаваться я не буду, берите, если хотите.

                Погулял я так дней десять-двенадцать и меня повязали в очередной раз. Был тихий вечерок, я трезвый почему-то, мой серый сидор стоял готовый к походу, храня в себе табак, зубную пасту и щётку, что-то ещё. Раздался стук в дверь, В.Л. стала открывать, дверь распахнулась и её смела чёрно-серая волна из здоровых мужиков. В комнату ввалилось человек пять. Кто-то держал руку в кармане пальто. Скороговоркой объявили мои вины – сбежал с химии и стали торопить на выход. В.Л. причитала, возмущалась, угрожала группе захвата, но кажется не плакала. Старшой в группе даже что-то самоуверенно-успокоительное говорил В.Л.
 
                Как я потом выяснил, дело было так. Захватчики позвонили в звонок Нинке – соседке. Звонков - от одного до пяти, пять съёмщиков в одной квартире! Она открыла дверь, старшой приложил палец к губам и все рванулись в квартиру. Один влетел на кухню и открыл дверь на чёрную лестницу. Через помойные вёдра, что вечно стоят между дверей, влетели ещё несколько человек. План дома и квартиры был им давно известен.

                Пошёл я как по конвейеру: КПЗ, Кресты, объявление постановления суда: сбежал со строек народного хозяйства, направить в места лишения свободы. Когда я прикатил в битком набитом воронке в Кресты, то сунули в отстойник смешав все статьи и сроки, что является нарушением тюремной науки. Рядом оказались невиданные полосатые куртки и брюки, «полосатый рейс», ООР – особо опасные рецедивисты. Отрылась дверь и толстая, вольная разносчица мороженого предложила налетать у кого есть деньги. Я купил два стаканчика  /сливочного? молочного?/ и один отдал рецидивисту, тот поблагодарил меня. Скоро эту промашку цириков заметили и «полосатый рейс» увели от нас в другую камеру.

                Сидеть мне оставалось около полугода. Идти на зону с таким сроком глупо. По камерам ходил какой-то тюремщик и выискивал зэков с профессиями необходимыми большому тюремному хозяйству. Я согласился работать переплётчиком книг из тюремной библиотеки, ведь переплёл же я Иоанна Златоуста, XIX век, церковнославянский язык, громадная книга. Так и покоится этот фолиант в дубовом переплёте, куда я врезал бронзовый крест и перламутр, на Кировском у В.Л. Она шутя грозила выковырить перламутр себе на украшения, а я шутя – придушить её за это.

                Отвели в тюремное общежитие, выглядит лучше, чем в зоне, потолки высокие – царские. Блатными здесь и не пахнет, беспредела нет, сахар все получают. Ужин был незабывемый: жирный, красный от томата, густой, рыбный суп. Даже рыба в нём была! Маленькая, жирная тварь, кажется мойвой называется. Хлеб – от пуза! и нарезан как в общепитовской столовой – кусками. Тут жить можно, подсос в желуке не страшен. Рабочий день восемь часов, шесть дней в неделю, в воскресенье – кино и политграмота. Что-то монастырское было в тюрьме. Осторожные молодые парни, все сдерживаются от конфликтов, подрался – вали на зону. Я сразу освоил примитивную переплётную технику тюремной мастерской. Клей был столярный, не ПВА, поэтому смердило изрядно, но и напоминала мне мои юношеские опыты с грунтами для холстов, когда я готовил эмульсию из густого клея и льного масла.

                Мастером был молодой, толстый, немного дебильный, но хитрый парень, сын кого-то из цириков. Он явно наслаждался своей властью и возможностью отправить неугодного в лагерь. Со мной он особо не залупался, чуял во мне иного. Работал я с удовольствием, вот тебе и тюрьма! Хотя тогда ещё не знал дзэн-буддистского стихотворения:
Как сверхестествено
И как удивительно
Я черпаю воду из колодца
     и ношу дрова
/Хокодзи/

                Атмосфера в общаге была почти дружеская, никто никого не давил. Вечерами и по воскресеньям оставались ещё физические и душевные силы. Я рисовал эскизы беспредметных композиций «Лик как Крест» и другие. Эти эскизы я реализовывал после выхода из тюрьмы в Ленинграде и в Баффало, США. Отсюда и моя формула: Малевич даже на свободе малевал «Красную конницу», а я и в Крестах рисовал «Лик как Крест». Самохвальство, конечно, тем более, что теперь я знаю, что Малевич просидел три недели под арестом после возвращения из поездки в Польшу и Германию в 1927 году. Так что он нюхнул тюремного расстрельного воздуха, но исправлять ничего не буду.
 
                В спальне общежития курить запрещалось, только в курилке. Мы дышали относительно чистым воздухом. Раз или два в день – прогулка, не в прогулочных клетках, а на дворике у высоченного забора за которым воля, трамваи брякают, автомашины бибикают, даже громкие голоса людей иногда слышны. Январь, ночь, мороз, снег скрипит под ногами и ноздри слипаются от мороза. Звёзды так кричат мне своим немым светом, что даже прожекторы не мешают видеть их. Я один, что запрещено тюремными правилами, и скоро циричка, с угрозой карцером, загонит меня в общагу. А пока я всей грудью дышу морозом, впитываю в себя кирпичную красноту стен, с чёрными тенями в углах, и сверкающие иголки снега на свету. Я знаю,что это – на всю жизнь, я всегда буду помнить эту одинокую, запретную прогулку в тюрьме, когда я был ещё и ужЕ свободен. / А сколько ещё освобождений впереди! от пьянства, от никотина, от кофе, от внутреннего зла.../.

                Время летело не медленно. Радовали письма с воли, длинные, подробные, эзоповым языком и поэтому часто не до конца понятные. В.Л. больше всех поддерживала меня своими письмами. Где они теперь? Пригодились бы для Фонда А.И.Солженицына. Подкатился апрель, справил свой день рождения, был чай, а главное – лимон-филимон: душистый, ядовито жёлтый, бодро кислый, витаминно весёлый. Моя фамилия заключает в себе лимон, поэтому и люблю его наверно, а не только из-за витамина цэ, что от морщин на лице.

                КОЛЛАЖ
Письма из тюрьмы, январь 1978 год.
12. 01.78
...Стал больше думать над композициями своими, и не только думаю, но пытаюсь эти мысли реализовать в рисунке.
Попробую сформулировать задачу. У К. Малевича есть намёки на эту тему, но у меня и по форме и по содержанию всё иначе. Лик как Крест и Крест как Лик. Количество форм, а в будущем и цветов, небольшое, но их тонкие вариации дают большое количество решений образа. Иногда я прихожу к названию «Антропоморфический крест».
Если и будут возникать ассоциации с прошлым искуством, то это будет иконопись и К. Малевич. Формы геометрические, но они пронизаны чувством. Может быть, даже придётся бороться с сентиментальностью за драматизм.
Для окончательного решения потребуется холст примерно 100х90 сантиметров. Даже не один холст а серия холстов, развивающих тему «Антропоморфический крест». В цвете это будет движение от чёрно-бело-красного мрачного до светлого чистого /как и «Белый Крест» - московский/.
Пытался делать предметные, то есть фигуративные эскизы: тюремное окно, звезда, голова обращённая к ней и т.д. Всё это оказалось неудовлетворительным для моего внутреннего. Я ценю и люблю социальное и даже политическое в чужом искусстве, а сам, вероятно, неспособен к нему. Картины В.Некрасова на выставке в «Невском» в 1976 году, были для меня самыми важными и интересными, а попытался я сделать эскиз «С барабанным боем в преисподнюю» и ... сразу же отвратил элемент анекдота, картинки для разглядывания.
Этот мир не даёт пищи для моего искусства. Даже моя злость не может вылиться в форму рисунка. Слишком жалки носители зла, слишком ненужны и противоположны искусству, слишком негативны. Моё социальное сознание выливается в иную форму.
Наконец-то я смогу дать Лик /не Христа/, обходясь без рисования глаз, губ, носа /для меня это даже и звучат нелепо: холст и глаз, холст и нос/. Может быть, эта композиция приблизит меня к пластическому решению таких проблем, как Крест, положенный в Мир, и Крест, который несёт каждый человек.
В эскизах, в которых нет ни глаз, ни ушей, всё ещё слишком много психологизма или чувства. Я ищу решения, очищенного от этого. Возникает парадокс: чистые формы вдруг наделяются человеческим содержанием, я же бьюсь за содержание трансцендентное.
Сейчас меня окружает красно-чёрно-белое. Кирпичные постройки от английской красной до капут-мартуума, и белый снег. Эти цвета, которые поработили меня с юности:  красно-чёрно-белое и зелёное, красно-чёрно-бело-зелёное и серое и т.д. Так что, в смысле окружающего меня экстерьера, полное благополучие. Архитектура старинная, добротная, внушающая доверие охранникам...
23.01.78
... Майстер Экхарт дал мне возможность углубиться в беспредментую композицию. Его Ничто, из которого Бог создал все творения, глубоко поразило меня. Его исследования о Душе делают внутренний мир воспринимающего глубже, приближеннее к трансцендентному. Его проповеди – это законченные беспредметные композиции. Я видел, читая, их. Формы и цвета в контрасте и гармонии. Вообще, Слово возбуждает во мне творческую активность. Я, к примеру, «вижу» Апокалипсис в драматических формах запредельной геометрии и земля, земное остаются лишь в жалкой однозначности плоскости холста, измеряемого вертикалью и горизонталью.
Цвет только для профана является первостепенной значимостью. Формы и линии в своём неизмеримом движении и сложности дают образ. Цвет – вторичное. /Иконописец раскрашивал доску, в левкасе которой накрепко прочерчена графья образа. Это европейскому Возрождению понадобились моделировка, градации света /иллюзорного, а не глубоко символичного/ и т.д. для подражания природе/. Это не технический вопрос. Дело в том, что игра в цвет, в фактуру умаляет поиски образа, его величия или драматизма, снижает конструктивное напряжение образа, подменяет его некой расплывчатой красивостью. /Вспомним слова Л.Ф. Жегина о деградации женского образа в искусстве от монументально-величественного и духовного образа Богоматери, до миловидной мещаночки О. Ренуара/.
Беспредметно- религиозная композиция – это открытая книга для желающего видеть, для желающего проделать внутреннюю духовную работу.
Живопись это не цветной коврик для украшения интерьера. Живопись призвана решать задачи религиозного, духовного порядка, и в этом только её ценность...
26.01.78
... Лишение свободы ни для кого не проходит бесполезно. Яд несвободы проникает заключённого. И хотя я выйду «полон силы и отваги», неизменивший ни себе, ни людям, всё же эти полтора года будут выкинуты из жизни. Полтора года тесноты в обществе моральных уродов или слепцов, это достаточное испытание человеколюбия и веры в людей...
 

                Одна болезненная сцена поразила меня своим сходством с гениальным романом. Я направлялся в курилку. Справа от меня лестничный марш. Поднимается парень спокойным шагом. Мы почти поровнялись, ему – пара ступенек до лестничной площадки. Он легко вскрикивает и со всего маху падает затылком вниз на ступеньки с глухим арбузным звуком. Судороги корёжат его тело и он съезжает на спине до площадки у окна. На губах пена, глаза закачены. Я впервые видел эпилептический припадок, не знал чем помочь. Смутно помнил про ложку или тряпку в рот, чтобы в судороге не отлетел откушенный язык. Кто-то из зэков сказал, что с ним это бывает, пусть полежит. Так же рухнул в припадке князь Мышкин, под взмахом ножа Рогожина, на тёмной гостиничной лестнице, в далёком XIX веке.

                Достопримечательностью Крестов в мою отсидку был эстрадный певец Захаров. Здоровый чернявый амбал с высокомерной маской на лице. Он схлопотал свой год, расквасив кому-то нос или подбив глаз. Не помню чтобы он развлекал толпу зэков в клубе своим пением. Берёг голос, говорили.
 
                Кресты давно уже надо превратить в исторический памятник. Боюсь, правда, что места для всех мемориальных досок не хватит на заборе окружающем тюрьму, общим списком давать придётся. К. Малевич уж точно должен быть помянут мраморной доской с золотыми буквами, а о Филимонове – «подумаем и решим».

                Жёлтые одуванчики, - медовый запах и нос в пыльце, - под красной стеной открытой солнцу, протрубили весну. Через разогнутые жалюзи в общежитии мы жадно поглядываем на женскую часть населения Ленинграда. Бабцы толпились на трамвайной и троллейбусной остановках и не подозревали о вожделениях бурливших в зэковских головах, спинных хребтах и яйцах. Нога в капроновом чулке телесного цвета, даже за двадцать-тридцать метров, ранила глубоко и мучительно. Дрочить было негде. Весна в тюрьме – тема для сочинения в литературном институте.

                Я договорился с волей, что встречать меня будет В.Л. Шестое мая 1978 года. «Кто сегодня на освобождение?» - «Я!Я!». Не помню чтобы я особенно сильно волновался в этот день, но время поистине зависло и нагло не хотело двигаться вперёд, демонстрируя  свою психологическую относительность. Да ещё офицер строил подъёбки и говорил, что в сутках 24 часа, может и к ночи освободить, всё будет по закону. Но обошлось. Днём выкликнули меня с вещами. Где-то за что-то расписался. Нас, несколько освобождающихся, офицер ведёт через двор к воротам. Перекликает по пачке дел в руках. Я любопытствую как обычно, заглядываю – там тюремная фотография. Попросил: «Командир, дай фотку на память». Офицер подумал мгновение, подцепил чистым ногтём мой измождённый чёрно-белый лик и вручил мне: «На, и больше не попадайся!». Пожал всем руки и ворота открылись. Недалеко стояла В.Л. с большой сумкой. Неловко обнялись, не была она одарена талантом объятия. Я видел, как ворота катились по рельсу и закрывались. Железный лязг был особенный, так лязгает только тюремное железо, особенно враждебное человеку, даже убийце и насильнику.

                В сумке В.Л. было моё вольное пальто и шапка. Скинул ватник, одел пальто, вот и не видно, что я был зэком всего лишь пару минут назад. Мы покатились на Кировский, наслаждаясь советской свободой.
 
                В октябре 1980 года, уже в Баффало, США, я получил письмо и стихи от поэта Владимира Нестеровского. Он тоже гостил в Крестах и вот одно из его впечатлений:


                КАЗЁННЫЙ ДОМ

Казённый дом не посещают духи,
Они к его переживаньям глухи,
Они обходят за версту его.
Сквозь жалюзи не проникаю мухи
И не звенит призывно зуммер в ухе,-
За толщей стен бессильно колдовство.

В казённом доме не живут приметы,
Внезапно не роняются предметы,
Не бьётся утром ласточка в окно.
Не пишутся эклоги и сонеты,
От близких не доносятся приветы,-
«Улыбка» здесь рифмуется с «давно».

Сюда имеют доступ аблакаты,
Что носят образины, как плакаты,-
Наймиты черта, боговы враги.
Здесь забывают, что земля поката,
Что в мире есть восходы и закаты,
Что ангелы не носят сапоги.

Здесь сон тяжел и тучен до удушья,
Здесь злобным матом затыкают уши
И снится чертовщина по ночам.
Здесь ночью вопли раздирают душу,
Зовут родных фальшивые кликуши,
А утром рвутся на приём к врачам.

Здесь под трубою обитает мышка,
Ей не грозит ни срок крутой, ни вышка,
Её лелеют зэки, как дитя.
Не ум здесь нужен – гаденький умишко.
Будь терпеливым к людям, но не слишком
И относись к насмешкам не шутя.

Мы лишь собачки в цирке шапито.
Вот я в «Крестах»! А следующий кто?

Печальный век, когда твои права
Кретин чиновный рубит, как дрова.
Век встречных планов, слов высокопарных,
Копытны стражей, - парно – и непарно-,
Которые в каких-то там три дня
До рёбер обезжирили меня.

А вот сегодня всё же я нашел,
Что здесь не плохо, даже хорошо.
Живу как царь под нарами в берлоге,
Мечтаю по ночам о добром Боге,
И рай тебе я мысленно дарю,
И авангард за всё благодарю.

И как бы  в жизни ни было мне худо,
Я никогда не стану словоблудом.
Я думаю, поэзия везде –
В прокисшем хлебе, каше на воде.
Я, как кумир мой, висельник Вийон
Тюремным бытом страшно упоён.
Прекрасно всё: режим, бельё, клозет,*/
Восторженное блеянье газет.
Лишь некому преподнести стакан.
Ну что ж, ну что ж, не ропщет таракан!

*/ Юмор автора. Ничего подобного в тюрьме нет.
В. НЕСТЕРОВСКИЙ.