Гл. 6. Страсть

Вадим Филимонов
          VI. Страсть

          Эта автобиография названа – «нецензурной» во многих смыслах. Один из них – отказ от внутреннего цензора. Другой – ненормативная лексика. Я задался целью написать правду. Не всю, от всей – бумага воспламенится под моим пером /первую редакцию пишу авторучкой/. Такую правду о себе, после которой врагу или недоброжелателю невозможно будет ничего выдумать мне во вред. Мне не трудно писать правду. По большому счёту я никогда не лгал и ничего не боялся. /Жена с белым, искажённым лицом кричит: «Ты потерял инстинкт самосохранения!». А всего-то, у подъезда нашего дома на Кировском проспекте стояла дипломатическая машина «Шевроле». Если бы летающая тарелка с зелёными человечками, а то ведь люди, двуногие, прямостоящие, как и мы, даже говорят довольно прилично по-русски. В США у меня была машина «Шевроле-Импала», такие совпадения/. Мне интересен этот опыт написть всё. Своих подруг я скрою под инициалами и не причиню им вреда. Но для верующего человека все эти тайны нелепы. Бог видит всё. Где-то я слышал – в Псково-Печорском монастыре? – или читал, что цари в России, в XVII-XVIII веках, завешивали иконы полотенцами /расшитыми языческими петухами?/, когда забирались на цариц и делали царевичей или царевен. Это можно расценить как маловерие или нравственное заблуждение, оценивающее всё относящееся к полу – как грязь и грех. Можно было бы напрячься и додуматься до того, что Христос вышел из утробы матери тем же путём, что и все мы грешные, осветив эти пути Собой навсегда. Но оставим богословские вопросы – богословам.
 
          Я пишу то, что меня всегда интересовало в других воспоминаниях, но я не находил или находил очень редко и в разбавленном для широкого потребления виде. Какая ограниченность и неполноценность! Человек в романе пьёт и кушает, но не писает и не какает; любит детишек – иногда не любит -, но не сообщает, как их производят, с удовольствием или без; умирает, но как-то стерильно, без запахов и красок. Скажут – эстетика. Но эстетика, как мини-юбки или высокие сапоги – сегодня одно, завтра другое, и диктует теперь не Политбюро, а мода, лёгкая промышленность и возможности импорта.
 
          Подозреваю, что Р. потеряла невинность со мной, на полу, на щитах и планшетах в мастерской Малышева на Неве. Выпили мы тогда всего маленькую «Московской» на двоих. Нужно было всегда помнить, чтобы подруга не подзалетела. Если не было презерватива или мы решали им не пользоваться, то кончал на живот или спину. Мы давно приглядывались друг к другу. Познакомила нас Л.П. в Музее слепков Академии художеств, году в 1968-69. Р. была болезненно застенчива. Тёмная юбка плотно облегала бёдра и зад, свитер рисовал развитую, круглую, налитую грудь. Р. влюбилась сразу. Странное время было. Мы, эрмитажники, притягивали к себе девиц, как валерианка кошек. Многие художницы хотели выведать тайны Эрмитажной школы любой ценой, хотя бы и через постель, портвейн, водку. Складывался целый круг художников, где почти все были «ебитсёстры» или «ебитбратья». Не обходилось и без конфликтов. Однажды дрался с ныне покойным Володей Кагарлицким, тот напрасно приревновал меня. Кагор был здоровее меня, пребывающего в весовой котегории мухи, и лежачего не бил. Мы оба были пьные.

          Р. имела особое влияние на меня. Она была уже вошедшей в церковь и помогала мне, просвещала, объясняла церковные правила. Как-то чудно у нас всё соединялось: искуство /скоро она стала ученицей В.В.Стерлигова, потом и меня привела к нему/, церковь, Достоевский, Бог, Евангелие, природа, любовь, секс, алкоголь, восторженность. Она ушла от родителей, сняла комнату на канале Грибоедова, недалеко от Театральной площади и Никольского собора. Коммуналка, первый этаж, я забирался в окно, чтобы соседи не видели. Мы пили портвейн, читали вслух из Достоевского: Соня и Раскольников; проповедь старца Зосимы, другие страницы. Восторг поднимал нас над вонючей действительностью. Мы любили друг друга. Портвейн не вешал мой член вниз, наоборот. Её белое, плотное тело, тёмные волоски вокруг соска на груди. Довольно волосатые голени. Преодоление её стеснения, постепенно, не всё сразу. Первый раз – попкой кверху. Первый раз – в рот. Первый раз – проглотила сперму, показалось вкусно. Потом жадно и везде целовала взасос моего стоячего героя и глотала семя, то сладкое, то солёное.
Если у нас не хватало денег на две поллитровые бутылки портвейна по 1 руб. 47 коп., то мы смаковали бутылку до ночи, зная, что больше взять негде и не на что. Незабываемый Питер утром. Косые лучи солнца Достоевского, только не вечерние, а утренние, оставляющие надежду до вечера. Пивной ларёк на канаве уже открылся. Я счастлив, у меня есть 22 копейки на большую кружку жигулёвского пива и ещё остаётся пятачок на метро. В очереди – страждущий с похмелья народ. Я тоже – народ, от холодного пива у меня лёгкий озноб. Дома, в Дачном, оправдываюсь вечером перед женой: выпили, остался ночевать у приятеля. С укором: - надо было хотя бы позвонить. Быстро всё прощалось.

          Иногда мы с Р., наевшиеся друг другом, одевались и шли в Никольский собор на вечернюю службу. Другой мир. Слушаю: «Миром Господу помолимся». Никакого ощущения греха. Как могут быть греховными наши белые тела, слитые любовью в клубок. Как может быть греховным чувство взрывающееся в нас одновременно /такая редкость в супружеской жизни/ и возносящее нас на седьмое небо. Как может быть греховной нежность, истекающая из нас медовыми густыми потоками. Не может. Позже, Василий Васильевич Розанов подтвердил мои мысли и кое-что разъяснил.
 
          Страстный ты человек? Да! Однажды был с женой на дне рождения её подруги, совсем рядом с комнатой Р. Напился, бросил всё, ушёл и спал с Р. Полная необъяснимость для жены моего исчезновения. Скандал вместе со страхом сидящим в её глазах.

          Старуха хозяка, у которй Р. снимала комнату, вела себя как родная бабка: это нельзя, то нехорошо, почему на работу каждый день не ходишь. Кроме того, рылась в личных вещах и сватала Р. за своего внука. Пришлось Р. эту комнату оставить. Трахаться стало негде. Приехали в Дачное. Р. обнажённая на «семейной» тахте. Дверь в квартиру закрыта изнутри. Тёща и тесть на даче. Звонок в дверь. Второй этаж, Р. не спрыгнуть, высоко. Не открываю. Р. панически одевается. Звонки прекратились. Открываю дверь – никого. Р. выскальзывает. Ложусь спать. Что-то соврал жене, хотя она могла сидеть на лавочке у входной двери и видеть Р. Потом, когда жена разменялась с родителями и мы переехали на Кировский проспект, она перезнакомилась почти со всеми моими подругами. Поила их чаем /не ядом!/. Некоторых, не всех, называла презрителоно – «жульки».

          Р. так любила меня, а я жадно глядел по сторонам, как голодный охотник и не пропускал ни одной возможности воткнуть свой *** в новую ****у. У каждой женщины есть особое слово для мужа или любовника во время оргазма. Р. говорила: «хороший». /Провести бы анонимный опрос среди женщин с 15 до 80 лет и выяснить, пользуются ли они одним словом для всех мужей и любовников или меняют его иногда/. У неё был очень лёгкий дефект речи и я никогда не забуду это «хороший». Иногда мы сами не сознаём, что позволяет нам выжить в самых отвратительных ямах. Может быть одно только слово – «хороший».

           Где мы только не любили друг друга с Р. Чаще всего на чердаках, на последних лестничных площадках, в парках, в пригородах – на голой весенней земле. Старые Петербургские дома в пять-семь этажей, пока взберёшься на самый верх – сердце готово выпрыгнуть из груди через глотку. Руины домов, поставленных на вечный капитальный ремонт, были хорошим прибежищем. Зимой холодно, кругом снег, запах мороженой извёстки и вековой пыли, холодно и сухо. Битое стекло, кирпич, штукатурка по разному звучат под нашими ногами. Осторожно, шуметь нельзя, дружинники ходят облавами. Р. застенчиво спрашивает: хочешь? садится на корточки, берёт в рот сразу вставший *** и с наслаждением сосёт его. Если мы уже выпили и я не кончаю мгновенно, то Р. иногда отдыхает – сводит скулы, и трётся лицом о член. Но кончаю я всегда и Р. глотает драгоценные миллилитры семени.
 
           Мы трахаемся на последней лестничной площадке, дверь на чердак закрыта. Поза из «Архипелага ГУЛАГ» А.Солженицына. Р. стоит в позе поломойки, я пристраиваюсь сзади. Только колючей проволоки нет между её влагалищем и моим членом. Зима, на нас зимние толстые пальто, Р. не снимает трусы и колготки, сапоги мешают, только спускает их. Мне трудно проникнуть в горячую, скользкую пещеру – колени упираются в колготки. Но как же можно не проникнуть! Проникаю. Мы ****ся в самозабвении, но я должен ещё прислушиваться к лестнице, не поднимается ли кто наверх. Вовремя выскакиваю из рая и кончаю на пол, сдерживая стон оргазма. Одновременно мне становится худо с сердцем, задыхаюсь, приседаю на корточки, еле отдышался. Первый раз со мной такое приключилось. Р. искренне и тревожно, как всегда, беспокоится обо мне. Я весь проникаюсь запахами лестницы: кошачья моча, пыль, сперма, ****а и тонкий запах от ног Р. в сапогах. Пахнет и анус, особенно во время елби, но я пока этого запаха боюсь, ещё не вырос до него. В те времена, самой большой смелостью для меня, было дать Р. облизать мой *** мокрый от спермы и слизи. Меня возбуждала мысль, что Р. пробует вкус своей промежности, сосёт сама себя.
 
          Я занимаюсь в библиотеке Академии художеств: читаю, конспектирую, роюсь в каталогах / пытаясь вспомнить русский алфавит/, рассматриваю шикарные западные издания. Перекур на лестнице. Вижу Р. Сразу, мгновенно хочу её, но где? Соображение работает  как суперкомпьтер, в таких ситуациях. Рядом работает приятель, что-то режет из дерева, реставрирует для музея Академии. Своя рабочая комната, небольшая, с уходящими ввысь стенами. Прошу дать комнату на полчаса, - «поговорить надо». Соглашается, даёт ключи. Запираемся с Р. где лечь? Стоит узкий, казённый, медицинского вида диванчик с изголовьем, обитый чёрным дерматином. Р. немного мнётся. В чём дело? У неё месячные. Ерунда, я хочу! И кончить можно вовнутрь. Чтобы не заляпать диванчик – стелю тонкую обёрточную бумагу, оторвав от большого рулона. Р. снимает сапоги /опять этот, уже привычный, запах сырых ног/, колготки, трусы; отлепляет, незаметно от меня, вату от промежности. Готово, лежит. Если она раздвинет ноги, то они слетят с диванчика, такой он узкий. Проникаю, крови довольно много и она не такая скользкая, как обычная смазка. Член как-то скрипит. Закидываю её ноги себе на плечи, так удобнее. Кончаю, затыкая себе крик во рту её густыми волосами. Член весь в крови, вытираюсь обёрточной бумагой. Она ничего не впитывает, кровь и сперма скользят по хорошо проклеенной бумаге. Делаем уборку – следов не оставлять! Вернул ключ приятелю. Попил воды из-под крана в туалете, покурил, унял дрожь в руках и вернулся к своим книгам и конспектам в библиотеке.
 
           Р. нашла оформительскую халтуру в какой-то больнице на Васильевском острове. Делаем работу вместе. Долгие, тёмные, Питерские осенне-зимние вечера. Чернявый главврач наш главный заказчик. Наличных денег у него мало, расплачивается медицинским спиртом – главной валютой развитого социализма. Мы с Р. делаем пробу этому спирту, пошёл хорошо. Мы в беспамятстве ****ся в актовом зале на сцене без занавеса. Под нами доски лишь чуть прикрытые кусками бумаги. Свет горит во всю электрическую силу. Мы как тетерева на току – ничего не видим и не слышим вокруг. Как мы очухались – не помню. Подозреваю, что главврач всё видел, он так странно поглядывал на нас потом, но ничего не сказал.

          Религиозность Р. возрастала. Она занималась у В.В.Стерлигова, но искусство теряло для неё значение в соотнесении с Богом и церковью. Мы были ортодоксы. Я говорил о «кривой линии» Стерлигова, что так же ползает змея соблазнительница. В книжке с иллюстрациями Стерлигова, мы с Р. нашли прямую чертовщину – рога беса. Он  был расстроен, почти испуган, объяснялся, оправдывался перед нами дураками.
 
          Р. связалась с рыжим прохиндеем клонированным с Ракитина из «Братьев Карамазовых». Он «воспитывал» Р. запирая её на неделю без еды в своей мастерской. Но Р. любила его; много позже, кажется, даже родила от него ребёнка или двух. Р. стала обращаться ко мне на «Вы». Последний раз мы с ней осквернили супружеский диван на Кировском проспекте. Она без охоты, а я по инерции, как со старой боевой подругой. Когда я кончил, то увидел в её глазах ненависть. Сказала: - «Думаешь, что если ты художник, так тебе всё позволено?». Мы расстались. А художнику, действительно многое было позволено, если он не боялся себе позволять быть свободным от «общественного мнения».

          В Дачном, в доме напротив, где я жил, в квартире принадлежащей жилконторе, делаю халтуру – оформление спортивной площадки. Футболисты, хоккеисты и прочие спортсмены на громадных листах фанеры. Фигуры кубистические, как «Три женщины» Пикассо в Эрмитаже. Фанеру я сначала проолифил, долго сохла, запах – как в 268 школе осенью. Это служебная квартира, в ней никто не живёт, у меня есть ключ. Работаю медленно, без интереса, у меня нет необходимой оформительской сноровки, как у Ю.Гусева и других.

         Пригласил Л.П. Комната маленькая, загромождена фанерой – золотой от олифы. Окна занавешены бумагой от любопытных взглядов. Лечь негде, да и дворники могут зайти за мётлами, лопатами в любой момент. Л. стоит,  опускаюсь на колени, спускаю белые трусики /у неё зад, как у Венеры Милосской!/ и восхищённо рассматриваю её сокровище. Такой ****ы я ещё не видывал. Большие губы напоминают уши слона, только не серого, а коричневого цвета. Я беру губы в рот и они заполняют его весь, целиком. Я могу попытаться проглотить их. Теперь они превратились из ушей слона в громадных солёных устриц, скользких от слизи, живых. Клитор торчит как маленький *** – не оставляю и его без присмотра. Л. кончает стоя, ноги её дрожат. Теперь моя очередь. Одеваю презерватив. Л. упирается в стену руками руками и подставляет мне свой зад с ****ой. У неё просторная лоханка, я плаваю в ней, мой работяга мог бы быть в два раза больше и длиннее. Л. высокая, и мне приходится вставать на цыпочки. Теперь мои ноги дрожат. Кончаю. Снимаю гондон полный жадных сперматозоидов. Заворачиваю в бумагу /следов не оставлять!/, кладу в карман, чтобы выкинуть на улице.
 
          Л. нисколько не была влюблена в меня, только любопытство и жажда эрмитажных секретов подвигали её на блудодейства. Мы с Л. в Стрельне, на берегу Финского залива. Ранняя весна, холодно. Л. смело купается, я отказываюсь. Потом мы занимаемся любовью на песчаном, пустынном, плоском берегу. Холодная, сжавшаяся после купания ****а – губы не разлепить. Мой «дикий конь» не очень слушается, тем более с презервативом, толстым как калоши, но проникает после нескольких толчков. Под нами жидкая  прибрежная травка и жёлтый холодный песок. Я обхватываю снизу её зад Венеры – восторг! Кончаю. Она, кажется, нет. Гондон, с беспризорным семенем,  беззвучно повисает на низкой траве. Доглго плетёмся до трамвайного кольца № 36. Странное безлюдье  кругом, вечереет. Мы больше не интересуем друг друга. Вместо весны вдруг повеяло осенью.
 
           Кажется, мы больше не трахались с Л., но оставались в приятельских отношениях. Она самостоятельно копировала в Эрмитаже. Старик неохотно брал девиц в ученицы – ближневосточное отношение к женщине. Через четверть века, в январе 1994 год, Л., уже вдова, показывала мне свои холсты в собственной мастерской. Большие, яркие, христианского содержания, широкий прямой мазок. Что-то похвалил, что-то тактично покритиковал. Я-то знаю, как трудна и мучительна бывает живопись. Хватило ума оставить свои сексуальные фантазии и не пытаться вернуть юность.
 
          Не поленился, залез в кейс с цифровыми замками – мой сейф для важных бумаг. Нашёл «Свидетельство о расторжении брака» от 5.11.1975 года, № 697, Петроградский ЗАГС. А то я начисто забыл – в каком году мы развелись с В.Л. Позже, этот развод не позволил В.Л. попасть ко мне на личное свидание в лагерь, а могла бы трахнуться, окружённая запретной зоной. Но пока мы жили семейной жизнью, омрачённой моим безденежьем, пьянством, ****ством, живописью, рисованием, исчезновениями из дома, а позднее – борьбой с советской властью.
 
          После свадьбы и окончания ЛХУ, мы с В.Л. поехали в Ферапонтов монастырь – к Дионисию – через Вологду и Кириллов. В сумке – Библия из Персии, родины моего святого Вадима архимандрита Персидского. Я сидел под сводами собора Рождества Богородицы в тишине, окружённый лёгким гением Дионисия с сыновьями, читал Евангелие и Апокалипсис. Голубое и охра, голубое и сиенна жжёная окружали меня. Мир горний, недостижимый в этой жизни. За стенами монастыря – русская деревенская бедность. Поесть негде, магазин полупустой, нищий. Снабжение было такое тоскливое, что хлеб нам не продавали, только деревенским, но спасала хозяйка у которой мы жили. Ловил руками раков, хватая их за спину, стоя по колено в воде озера /Бородавского? Пасского?/ где Дионисий подбирал камушки для красок. Раков варили в подсоленой воде, кажется, даже лавровый лист был, поедали с аппетитом. После раков – гнилостный вкус в горле. Я хочу выпить, водки в магизине – залейся, В.Л. протестует – скандал, раздор. Встретили художника-реставратора из Питера, у которого я позднее возьму ключи от его рабочей комнаты в Академии художеств. Добрый, чуть ли не окает, похож на медведя, борода окладистая с тёмно-медным отсветом отпущена до груди. Собирал иконы по деревенским чердакам.
 
          Мы с В.Л. на холме. Я строю шалаш из веток. Варим суп из пакета в котелке на костре. Тепло, пошел дождь. Шалаш не укрывал. Разделись, свернули и спрятали одежду в углу шалаша. Сами, голые как Адам и Ева, занимались любовью прямо на мокрой, душистой, мягкой траве. Я молодой и капли дождя на моей спине и заднице не сбивают моего пыла. Даже комары, слепни и мошки не донимали нас – горка, ветерок. Райское состояние, никогда больше не повторившееся.

         Вечерами, у озера, мы впитываем в себя пылающие закаты. Какое-то особое состояние атмосферы делало эти закаты потрясающими, на всю жизнь. Хотя, любые слова – банальны и плоски по сравнению с реальностью Божьего мира. А фоторафия в цвете, со слайда четыре на пять дюймой, была бы слишком красивой, слащавой. Красное, лиловое, розовое, золотое, жёлтое, сизое, серое, тёмносинее, почти чёрное лежало на небесах и зеркально отражалось в остекленевшей воде озера. Вечером становилось холодно, несло сыростью от воды. Ночевали на сеновале с хлевом внизу, корова слышно дышала. Запах сеновала переносил меня в детство. Хозяйка дала нам тулупы покрыться, продавала молоко.
 
         Как приехать, так и уехать из Ферапонтова было трудно. Автобусов, кажется, никаких. Договорились с кем-то, у них гостил таксист из Кириллова, согласившийся подвезти нас до города. Выехали вечером, дорога разбитая тракторами, шофёр пьяный после долгого загула. Мы думали – он вытряхнет душу из нас, угробит в какой-нибудь колдобине. Я стукался головой о крышу «Волги» на ухабах и ямах, В.Л. вскрикивала, а шофёр гнал, показывая русскую быструю езду по бездорожью. Где-то около полуночи, посреди кромешной тьмы, шофёр остановился и заявив, что он тоже человек – заснул. Что делать? Как привести шоферюгу в чувство? У меня был чай и котелок, в котором мы варили суп из пакетов и раков, а костёр я мог разводить и в дождь и на голом льду. Решил сварить чифирь и напоить водителя. Но где взять воду? Пошарил за обоиной дороги, можно выдавить болотной воды. Пока суть да дело, шофёр очухался. Доехали до первой деревни, там он знал пастуха. Вся деревня спала. Разбудили пастуха, тот поставил самовар, согрелись.

           Шофёр угощал пастуха водкой, я отказался. Мы с В.Л. спали на русской печке. Надо объяснить современному читателю, что движения на дороге, где мы стояли ночью, не было никакого, поэтому не было и опасности, что на нас кто-нибудь наедет ночью. Живыми мы  добрались до Вологды. Вид у меня был бандитский: в ватнике, со щетиной на лице, с вещмешком-сидором за плечами. На вокзале милиционер долго приглядывался ко мне, потом проверил паспорт. В.Л громко возмущалась таким нарушением «прав человека». Кругом исправительно-трудовые лагеря /бываший ГУЛАГ/, мента понять можно. Позже в тех местах проверяли личные вещи, изымали найденные иконы.
 
           Мы иногда загуливали вместе с В.Л., она прогуливала работу, а я Эрмитаж. Пили сладкий портвейн, закусывали вкуснющей копчёной селёдкой с хлебом во дворе на Невском проспекте, хотя знали, что «Распитие вино-водочных изделий в общественных местах – строго воспрещается». Однажда поехали на Финский залив, купались, загорали, пили портвей. Я захотел законную жену, но где? Кругом люди и простор. Зашли в воду, в Финском заливе вода по колено чуть ли не на целый километр от берега. Забрались в высокие, выше меня заросли тростника, разделись и трахнулись раком. В.Л. могла держаться только за тростник – шаткая поддержка – или за собственные колени. Было весело – такая изобретательность и находчивость, а кругом голоса и смех купающихся. Потом пили водку, это был уже перебор. Как добрались до дома – не помню. Вполне могли залететь в вытрезвитель.

          Почти каждый человек может вспомнить в своей жизни одну, главную, любовь. Такой любовью у меня была Вл. она училась в ЛХУ одним курсом младше и не относилась к художницам, стремящимся проникнуть в эрмитажные тайны искусства. Её окружение было танцующее и веселящееся, всё знающее о Битлс и Роллинг Стоунс, о которых я ничего не знал, тем более не имел их пластинок /дикие цены на чёрном рынке/. Я давно приметил Вл., её высоко поднятую голову,  глаза с налётом трагедии, тонкий грудной слабый голос. Она состояла из одних костей и только широкие плечи держали довольно развитую грудь. Позже Вл. рассказывала, как она, подростком, стеснялась своих возрастающих холмиков и перетягивала их платком, чтобы не росли, чтобы никому не было видно.
 
          Вл. не ходила, а летала по училищу, по его лестнице и коротким коридорам. Курила сидя на подоконнике – зимой на батарее парового отопления – подтянув колени к груди. Зимой носила толстенные вязаные чулки, они делали её ноги-спички несколько объёмнее. Цвет чулков был ярко-зелёный, салатный. Вл. стремилась к справедливости, как и почти все двадцатилетние девственницы.
Однажды, уже окончив ЛХУ, я увидел её сидящей у стеклянной стены станции метро «Дачное». Та же поза – ноги подтянуты к подбородку, курит «Беломор» или «Памир». Поздоровался, что-то буркнула в ответ, уже знала, что я женился – отрезанный ломоть. Позже со злостью скажет: «Женился на старой ****е!». Ненормативная лексика была, хотя и в разной степени совершенства, нормой у нас. У меня не осталось в памяти хронологии наших отношений, но это и не важно – память прерывиста и избирательна. Мы ещё учимся в ЛХУ. Дачное, портвейн, моя продавленная раскладушка, спим в ней вместе, Вл., кажется, в одежде. Утром мать что-то ворчит, Вл. говорит, что мы ничего не делали: «Тем хуже, это нездорово» - отвечает мать. Однажды мать ворвалась в мою комнату, мы с Вл. на раскладушке, и начала выпроваживать её из дома. Я рассвирепел, хлопнул открытым окном, стекло разлетелось и оставалось разбитым до первых заморозков. Занавесок на окнах у меня никогда не было, не из-за протестантской открытости, как в Голландии, а из-за вечной нищеты. Напротив, через спортивную площадку, метрах в двадцати, была наша жилконтора. Хорошенькое зрелище открывалось им из моего окна в тёмные времена года. Только много позже я понял странные взгляды на меня, работающих там бабёнок, когда заходил в жилконтору по делам.
 
          Нас с Вл. всегда объединяли портвейн, пиво, редко водка, и страсть. Её любимой литературной героиней была Настасья Филипповна из «Идиота», часто припоминала проделки этой бешеной героини Фёдора Михайловича. / Смотри мою большую работу на бумаге – «Рогожин убивает Н.Ф.»/. Сама Вл. была слаба во многих отношениях, и от слабости стремящаяся к правде и всеобщей справедливости, в том числе и в делёжке портвейна. У меня был телефон Вл., один из немногих, который я помнил наизусть. Звонил, она с недоверием спрашивала – не пьян ли я, уверял, что нет и что у меня есть на бутылку вина. Встречались, выпивали, целовались. Году в семидесятом, гостили в мастерской С.Ч. у Пяти Углов. Всё вокруг проникнуто Достоевским. Выпили, поздно, у меня одна  мысль – трахнуть наконец-то Вл. С.Ч. сооружает для нас двоих постель из стульев, планшетов, листов фанеры, даже простынь, кажется, выделил. Вл. немного возмущена, что С.Ч так уверен в нашем сожительстве. Ложимся, состояние как у моделей Поля Сезанна, для которых он устраивал неустойчивые подиумы, чтобы они не двигались и не засыпали. Пытаюсь пристроиться к Вл., она крепко держится за резинки колготок и трусов. Утром она встаёт такой же девственной, какой была вчера вечером, а у меня болят яйца от напряжения и неудовлетворённого желания.
 
          Примерно в те же времена Вл. поехала с подругой в Советскую азию на этюды, поездом, искать на свою жопу приключений. Вернулась постриженная почти наголо. Её бабушка была в ужасе /мать давно умерла/. Как обычно при встрече мы випили какой-то бормотухи. Вл. начала рассказывать как её пытался выебать парень в поезде, но ей кажется, что он в  неё не проник. Предлагаю проверить, уверяю в любви и страсти. Комната узкая, петербургский клоповник, в окна ночью несутся крики зверей из зоопарка, иногда слышен вой волка. Улица – Зверинская. Диван Вл. стоит у стены в комнату бабки и брата, всё слышно – лето. Стаскиваем одеяло и простынь на пол и начинаем преодолевать её девственность. Я не очень замечательный специалист по девственным плевам: много работы, девичий страх, кровь – не моя стихия. Но я люблю Вл. и мы оба стараемся, хотя она часто вздрагивает подо мной. Накоец-то проник, она легко вскрикивает, задаёт вопросы, волнуется. Кончаю на живот, предохраняя от беременности, а она ищет кровь у себя между ног. Крови было немного, но она гордилась – девственница! Раньше она говорила о девственности, что это всего лишь плёночка, не имеющая никакого значения: есть ли она, нет ли её, кому какое дело до этого. Советское воспитание? Влияние среды?

          Мыться было негде, ванной нет, горячей воды тоже. Она мылась, сидя орлом на унитазе в крошечной вертикальной коробке сортира её коммунальной квартиры, поливая воду на руку из поллитровой молочной бутылки. Такая же бутылка из зеленоватого стекла есть у меня, её привёз в Висбаден А.Зайцев в 1989 году, когда гостил у меня. Эта бутылка часто потом появлялась в моих фотографических натюрмортах. Такие вот пространственно – временные, пластически-образные связи образуются в жизни художника творящего.
 
          До этой окончательной потери невинности, были у нас и другие попытки. Зима, питерский сырой мороз, проникающий до мозга костей. Мы выпили на двоих, может быть всего поллирта восемнадцатиградусного портвейна. Петропавловская крепость, ночь, безлюдье. Через замёрзшую  Неву слабо светит окнами родной Эрмитаж – мой второй дом. Справа стрелка Васильевского острова с потухшими Ростральными колоннами, которые с детства удивляли меня – колонны и почему-то с рогами. Мы счистили ногами снег со скамейки, целуемся взасос до звёзд в глазах. Её лицо чудесно меняется, становится нереально прекрасным и я погибаю от восхищения и счастья. Мы не обращаем внимания на замерзающие задницы. Целую её грудь, сосок – стон и придыхание: «Возьми меня, сделай это...». На скамейке со спинкой и изогнутым сиденьем не лечь с раздвинутыми ногами. У меня стоит, но мёрзнут руки, и не класть же Вл. голой, тощей попкой на лёд скамейки. Мокрая промежность под моими пальцами. Мучително тянет боль в яйцах. Пространство вокруг пустое, но угрожаеющее: в любую минуту могут появиться дружинники, менты, собачники прогуливающие своих любимцев, просто прохожие, непросто - хулиганы. Прекращаем, с обоюдного согласия, эту попытку до лучших времён.
 
          В ЛХУ на нас с Вл. заглядывались, такая пара тонких, звонких и прозрачных влюблёных. Но было между нами и нашим окружение неравенство. Моё – Эрмитаж, её – хипующее, для меня просто безмозглое. Но пьянствовать и ****овать можно было и там и тут.

          Мы с Вл. по настоящему любили друг друга, во всяком случае – я её. Это была лучащаяся страсть. Все вокруг чувствовали это и радовались или завидовали. Я сбегал из дома на Кировском проспекте и жил у Вл. несколько дней, на большее нас не хватало. Я мог сдохнуть от страсти, пьянства и табака. Мы пили и курили поровну, от дыма было не продохнуть, проблемы здоровья нас не заботили. Вл. жадно следила, чтобы я не выпил больше неё. Мы любили друг друга как безумные, как будто в последний раз. Мой «дикий конь» не подводил меня даже отравленный «Солнцедаром», производство и продажу которого можно расценить, как преступление против человечности и собственного народа, совершенное коммунистическим режимом в стремлении забрать обратно жалкие рубли трудового народа. Ночью я подыхал, истекал пОтом так, что можно было простыни выжимать.

           Утром мы умирали от жажды, сдавали бутылки – эти закрытые пункты приёма стеклотары, эти бесконечные очереди в редких открытых! – и заливали похмельную жажду жидким, мочевидным, разливным жигулёвским пивом. Вл. стеснялась стоять в очереди с бомжами и бомжихами, я должен был относить ей большую кружку  в дрожащих руках за несколько шагов от ларька. Продавщица выглядывала из низкого окошечка и орала, чтобы далеко не относили кружки, боялась, что с****им их. Кружки плохо мылись холодной водой и часто приходилось облизывать кромку воняющую рыбьим жиром – кто-то закусывал воблой или селёдкой. Это было отвратительно на голодный желудок, менял край на противоположный, помогало мало. /Егор говорил: «Выпить из кружки у ларька, всё равно, что перецеловаться в губы со всей честной компанией из длинной очереди»/. Если хватало на две кружки, то от пива клонило в сон, мы становились вялые, заваливались спать. Будил нас голод, жрать было нечего, всё пропито. Бабке врали, что на роботу  сегодня нам идти не надо. Не очень-то она  верила, с укоризной поглядывая на нас. Собирали копейки на картошку и хлеб, задабривали голод в желудке.

           Наша страсть была такого накала, что однажды между нашими носами проскочила электрическая искра, хотя пол был досчатый, электростатике взяться было неоткуда. Думаю, что нашей страстью заражались даже клопы и невероятно плодились. Вл. с отчаянием и жалким отвращением давила их ночью на обоях стен. Клопы воняли, как дешёвый грузинский коньяк за 3 рэ. И оставляли разбрызнанные следы нашей крови на обоях. Позже, когда Вл. посещало вдохновение, она рисовала вокруг пятен от раздавленных клопов тонкой акварельной кисточкой, получались цветочки, птички и другие невинные существа. Гости с любопытством разглядывали эти сложные произведения.

          В белые Питерские ночи наш экстаз поднимался выше ангела с крестом на Петропавловском шпиле. В окно доносился протяжный волчий вой и крики ярких экваториальных птиц из зоопарка. Мы бесконечно любили друг друга. Её лицо опять и опять непостижимо менялось в полутьме и приводило меня в восторг.  Это было чудо, которое позже исчезло из моей жизни и вернулось только однажды в мои 53 года. Разумеется, это только проблема восприятия и эти сучьи материалисты-психологи всё разложат по своим стерильным полочкам, а может  и не всё, и чудо останется моим. Мы с Вл. не доросли до орального секса, да и условий не было, ни ванной комнаты, ни горячей воды, но я иногда легонько облизывал её клитор и вдыхал неповторимый запах её лона. Её пипка пахла чистейшей аскорбиновой кислотой, без малейшей примеси гнили. Вход в неё был узкий и всегда хорошо смазан прозрачной, чистой слизью. Когда наступала менструация, или, не дай Бог, беременность, то груди выростали на глазах и составляли осязаемый контраст с тощим телом и почти полным отсутствием попки. Вл. шутила, что её попка не закрывается ягодицами, и что её лишили последней невинности, когда воткнули в анус щепку с ватой для проверки на дизентирию. Со мной проделывали то же в тюрьме на Каляева, когда сажали на очередные сутки, а в городе гуляла дизентирия.
 
           Даже не знаю, кто из персонажей под инициалами жив, а кто заглядывает мне через плечо из другого мира. Надеюсь – никто не обидится. Это всего лишь текст, один из бесчисленных возможных вариантов, который всегда будет отличаться от прожитой жизни. Тот кто не создал своего текста – может только полагаться на другого или исчезнуть в забвении одного-двух поколений. Никакого тщеславия, чистейшая внутренняя потребность вызванная художественным воспрятием жизни во всей её многогранности. /Кончаются чернила для авторучки; стёрлась лента в пишущей машинке; кончилась бумага в моём факсе, с помощью которого я делаю копии с машинописного оригинала. Пятка после операции заживает, скачу по комнате без костыля. Скоро надо идти в банк, затем купить канцелярские товары для производства этой «Нецензурной автобиографии». Я живу один в этом довольно прохладном западном обществе и сам должен помогать себе. Переспать здесь, совсем не значит сходить за хлебом и молоком для любовника. Это не жалоба, а констатация факта. Правда, такие отношения делают человека свободным, свободным от обязательств и непрошенного участия/.
 
           Серце Вл. качало русско-цыганскую кровь. Цыганская примесь умножала обычную женскую неприручаемость. Светло-карие глаза с голубыми белками, темнели иногда бешенством. Её отношение ко мне было любовь-ненависть, а моё к ней любовь-безответственность. Она часто не пускала меня к себе, а посылала подальше и к моей законной жене на Кировский проспект. Я, пьяный, кружил вокруг дома Вл., заглядывал на её окна в четвёртом этаже. Дом построен до переворота, высоченные потолки, из отдельных квартир нагорожены коммуналки. Я пытаюсь забраться по водосточной трубе. Невозможно и опастно, нет сил, пьяная и безумная затея. Я уже работаю в КЖОИ  /Комбинат живописно-оформительского искусства при ЛОСХ,е - Ленинградском отделении союза художников/, день получки, денег полный карман. Чтобы менты не украли, если залечу в вытрезвитель, прячу деньги под железный подоконник на первом этаже. Сквозь хмель закрадывается сомнение, что я смогу потом найти эти деньги. Днём закусывал в ресторане-поплавке на Неве: водка, чёрная икра, красная рыба, белый хлеб. Советская жлобиха в наколке и передничке, поинтересовалась – есть ли у меня деньги, потом только подала заказ. Я бысторо балдел от выпитого и пьяный бред мотал меня по улицам Питера, подвергая многочисленным опасностям.

           Вл. всегда пускала меня, если я убеждал её /по телефону или через закрытую дверь в квартиру/, что я ещё трезвый и у меня есть выпивка или деньги на неё. Иногда мы пускались в многодневный загул. Деньги кончались раньше наступления смерти от разрыва сердца. Я тащился на Кировский, слушал истерики В.Л. Когда терпение лопалось, хватал что было под рукой и она вылетала из комнаты. Похмельная депрессия, чувство вины, жалость к самому себе – одно из самых разрушительных чувств, о чём я узнал только в 1982 году, в Баффало, США, на собраниях Анонимных Алкоголиков. Однажды, пьяный, выпил флакон цианистого калия припасённого В.Л. «на всякий случай». Знакомо немели руки и ноги, спазмы сжимали горло и скулы, прощался с жизнью... Проснулся с трещащей головой, живой, невредимый, сильно похмельный. Вспоминалась книжка Пуришкевича в библиотеке Академи Художеств – «Убийство Распутина». Там Распутина заманили на бабёнку, кормили пирожными с цианистым калием, на зубах трещал, а ему хоть бы ***! Или в России и Совдепии химическая промышленность постоянно неразвита, или народ такой особенно живучий. Позже В.Л. упрекала меня в краже её яда, было почти смешно.

           Несмотря на моё пьянство и ****ство, я всё же развивался как христианин. Моя формула: «Нет плотского греха», - так как плоть и дух кардинально раличны, разделены, - помогала мне выжить, но находилась в противоречии с учением Православной церкви. Я вчитывался в Новый завет, в Жития святых – читал на церковнословянском, и всюду – плоть есть грех! Я ненавидел и презирал своё тело: я его резал, травил, вешал, душил газом, морил алкоголем и табаком, истощал еблей и голодом. Но наступали ортодоксальные времена и я два раза в неделю – среду и пятницу – не прикасался к жене, не ел мяса, старался не материться. Ходил в церковь к Святому причастию, исповедовался. Священник приходил в ужас и советовал никому больше не исповедоваться, только ему.
 
           Летом 1970 года я бросил работу и со своим знакомым деревенским священником поехал в Псково-Печорский монастырь. Священник был немного странный, кажется без постоянного прихода. Маленький, с воодушевлёнными глазами, русский. Он говорил: «Вот ругаются – Поп, а что это значит, как не Пастырь Овец Православных. Говорят – Бога не видно! А можешь на солнце смотреть? Хорошо. А на атомный взрыв? То-то. Так как же ты хочешь этими земными глазами всемогущего Господа увидеть?». Такой вот «народный ритор», немного гордящийся своей находчивостью в разговоре. Он под благовидным предлогом отказался крестить С.Ч. на дому. Тот обиделся: «Это из-за того, что я полуеврей». А священник мне объяснил, что подозревает С.Ч. в раскольнической ереси, слишком много у него рукописных книг, староверских.
 
           Ехали автобусом по российскому неуюту: ни покушать по человечески, ни покакать негде в провинции. Священник служит литургию в какой-то деревне. Пара женщин и старух. Бедная служба, слабые голоса неуверенно подтягивают церковное пение. Учил меня читать служебные тексты, нараспев, подтягивать голосом. Читать я мог, церковнославянский знал, но на распев не мог, слуха у меня не было или стеснялся, не знаю. Ночевали у одинокой, зодоровой, симпатичной хозяйки в общей комнате деревенского дома. Ночью у них спор. Хозяйка попрекает в чём-то батюшку, стыдит, корит священническим саном. Тот скороговоркой что-то быстро отвечает, слышно –«смирение», грозит перебраться спать на пол. Взаимные укоризны. Вполне семейная сцена... Как-то в голове у меня всё это примиряется, ну слаб человек, что поделаешь. Мою веру в Бога эта сцена нисколько не поколебала, сам хорош был.

            В Псково-Печорском монастыре меня представили, по цепочке иерархии, наместнику – архимандриту Алипию. Я знал, что он бывший офицер Красной армии, воевал. Учился он чуть ли не в военной изостудии имени Грекова. Был замечательным иконописцем. Командовал в монастыре, как и в армии. Вёл нелёгкую политику с атеистическими властями. С трудом, но прописывал в монастыре молодых послушников, без которых нет будущего у монастыря. Готовил молодых и здоровых манахов на Афон в Грецию.

          Я попросил благословения, приложился к руке. Отец Алипий расспрашивал меня, кто я, да что я. Все боялись КГБ и провокаций. Попросил паспорт. Узнав, что я уволился с работы, он констатировал: «Бросил всё и в монастырь». В монастыре все трудятся, решено, что я буду реставрировать иконы. А пока пригласил меня к обеду за своим столом. Было кстати – я очень проголодался. Отец Алипий прочитал мгновенную молитву. Я удивился и спросил – это всё? Архимандрит возразил: «Что я тебе, целый молебен служить должен?». Опять я сунулся в чужой монастырь со своим уставом. Но твёрдо усвоив, что все люди равны перед Богом, я со всеми разговаривал как с людьми.

          Обед подавала женщина, моя ортодоксия опять немного покоробилась. Был мясной борщ для гостей и что-то постное для хозяина. Отец Алипий выставил бутылку пятизвёздочного армянского коньяка, налил полстакана. Я старался не обалдеть и налегал на борщ. Сколько выпил не помню, но на ногах держался. Спал в монастырском общежитии – похоже на палату в пионерском лагере, даже тумбочки того же фасона. Со мной была всего лишь маленькая торбочка, серый мешок, ходырь, сидор – по-зековски. В ней – зубная щётка и пара белья. Одет я был в какие-то задрипанные брюки и длинную серую  блузу, похожую на подрясник, сшитую матерью.

          Я запустил бороду и внешне полностью вписывался в монастырскую многовековую живую картину. Моя наивность и идеализм, не уничтоженные даже и до сего дня полувековой жизнью в этом не лучшем из миров. Я реально ощущал тогда  благодать Божию распростёртую над монастырём. Тем более ранили меня бабская ревность-зависть иконописицы; болтовня послушника о сытой и беззаботной жизни в монастыре; замечания манастырских работяг о коньячке у архимандрита.
 
          Работал я в старинной маленькой трапезной со сводчатыми низкими потолками. Стол стоял у самого окна, небольшого, с древними решётками. Шпаклевал щели и дыры на иконах, шифовал натуральной пробкой, тонировал утраченные места. Короче – делал музейную реставрацию. Отец Алипий сказал мне, что всё это ерунда, что надо восстановить молельную икону, дописать все утраты, чтобы икону можно было поставить в церковь. Послушник – от послушания, стал делать, как приказано было, благо, что умел и знал немного иконописное ремесло.
 
          В монастыре бесовское зелье курить нельзя – не курил две недели, пока подвизался там. Особое настроение, присутствие благодати Божией, реально ощутимая помощь Неба. С любопытством исследовал монастырь. Стоял на старинных крепостных стенах, смотрел в бойницы, целился из воображаемого лука или пищали. В саду, кажется на «Святой горке», поедал красную и чёрную смородину. Чёрная – удивительно крупная, вкусная, ароматная. Даже теперь, через тридцать лет, вспоминаю вкус и слюнные железы начинают активничать.
 
          Кормили в монастыре в общей трапезной вкусно и «от пуза», каждый наливал себе супа или щей, из стоящей на столе кастрюли, сколько хотел. Христиане приносили подаяние – чернику из леса, она стояла  в тарелках, посыпанная сахарным песком. Бублики были городские, очень вкусные, но старые монахи подозревали в них присутствие сливочного масла, не ели – отдавали молодым, вроде меня. В какой-то праздник или визит высокого гостя, всей братии выставили по стакану «Советского шампанского». Опять от старых монахов, непьющих, досталась мне пара лишних стаканов.
 
          Во время трапезы читались Жития святых, приходящихся на тот день. Читал и я, волнуясь и с замиранием сердца поначалу. Стоял на возвышении, перед аналоем с громадной книгой в кожаном переплёте с бронзовыми застёжками. Читать нужно было быстро, но внятно. Меня даже похвалили и советовали не слишком торопиться, не пожар ведь. Вообще, одной из главных моих забот было незнание правил и традиций, но я схватывал на ходу и вживался в ритм монастыря. Отстаивал я и длинные монастырские службы. Мужественный, величественный монастырский хор поднимал меня над действительностью. Душистый ладан пропитывал меня всего, очищал. Вслушивался в молитвы: «Миром Господу помолимся..». Но было трудно выстоять всю службу. Не хватало воздуха: свечи, полный храм молящихся, лето, жара. Но, в любом случае, Литургию надо не описывать, а жить ею, присутствовать, молиться, исповедоваться, причащаться. А если читать о ней, то уж у отца Павла Флоренского.

          Часто слышал от монахов и послушников, что бесы не могут проникнуть за ограду монастыря, все остаются вовне, беснуются и ищут себе жертву. Я получил почти иллюстративные подтверждения этому убеждению. Мы ходили с молодыми послушниками купаться в каких-то карьерах или озерцах. По пути, неожиданно, из-за кустов у берега, мелькнули белые женские тела, наслаждающиеся прохладной водой. Груди, животы, задницы, тёмные лобки  мощных деревенских девок – Рубенс бы позавидовал. «Соблазн, соблазн», заметил Х., художник из Ленинграда, бросивший мир и постригшийся в монахи, и мы пошли дальше к своему месту купания.
 
           Я был свободен, никаких обетов не давал, но выходить из монастыря без дела даже мне не советовалось. Однажды вышел осмотреть окрестности. Набрёл на «Продмаг», купил поллитра плодовоягодного вина. Искал уединённое место, чтобы никто из монастырских  не увидел меня. Забрёл в какие-то огороды, среди серых деревянных заборов и домов. Серый цвет старого дерева был удивительный, какого-то почти стального, холодного цвета. Да ещё свинцовые тучи рефлектировали холодом. Я внутренне подрагивал от предвкушения тепла в желудке и удара хмеля в голову. Под забором трава, крапива, лопухи, бедные цветочки. Кругом тишина. Расположился на земле, заглотил свою бутылку, бормотуха с трудом лезла в глотку, опьянел. Переждал немного и вернулся в монастырь. Старался ни на кого не дышать плодовоягодным перегаром.

          Была у меня ещё одна проблема: где бы мне вымыть моё бренное тело и чешущуюся голову? Показали какой-то закуток с ванной и дровяным водогреем. Где взять дрова? Как топить? В конце-концов вымылся почти холодой водой. Теперь голова не чесалась и я мог думать об иконах, которые реставрировал.

          Часто по вечерам архимандрит Алипий выходил на высокий балкон своих апартаментов и оглядывал своё хозяйство. Происходило нечто вроде общественного приёма. Многие подходили со сложенными ковшиком руками и просили благословения, помощи, совета. Кажется, он бросал деньги – подаяние, но это не точное воспоминание. Мог и матом ругнуть, если что-то ему было не по душе. Мне это даже нравилось, что-то общее обозначалось в этой ненормативной лексике. Я спросил о «Протоколах сионских мудрецов» - ответил, что всё это выдумка Нилуса. Говорить при свидетелях на эту тему не захотел, а я не настаивал, интонация его ответа была мне совершенно ясна.

          Зная, что я из Питера, ко мне подошёл, разговорился, а потом пригласил меня в свою келью иеромонах Агафангел. Он заочно учился в Духовной академии Ленинграда. Писал диссертацию /магистерскую?/, показал мне рукопись на машинке – история Псково-Печорского монастыря. Начинается с описания пейзажа: тропки, травки, цветочки, облачка, что-то слащавое и неглубокое. Просил совета и помощи в редактировании. Я подумал о В.Л. и согласился. Позже она сказала, что не редактировать, а переписывать всё это надо. Так дело и застряло.

          Отец Агафангел жаловался на жизнь, что было не очень понятно, так как эту жизнь он выбрал и постригся в монахи, сам. Говорил о проблеме секса, об онанизме, о грозящей шизофрении разорванного сознания. Не пропустил и опасности алкоголизма, подстерегающего монаха. Ему мирские доброхотки носили спирт как подаяние. Предложил мне, выпили по чарочке разбавленного в меру медицинского спиртяги. Самое страшное, что он мне рассказал и о чём я до сих пор не говорил вслух, решил только теперь доверить бумаге. Если дело дойдёт до публикации, то я оставляю издателю право выкинуть это место из текста. Отец Агафангел, приводя мне различные случаи бесовской борьбы против человека, рассказал историю одного покаяния. Мужик, или интеллигент, не помню, пожаловался о. Агафангелу, что всякий раз, когда он смотрит на икону Богоматери, то представляет себе оральный секс с Нею. Агафангел наложил на  мужика какую-то строгую эпитимию. Помогло ли это – неизвестно.
 
          Рассказано всё это было почти в академическом тоне, но я явно ощущал присутствие нечистой силы в тот момент. Я решил привести эту историю здесь, только как пример душевной бездны, которая может подстерегать каждого и быть бесконечно разнообразно отвратительной. В конце-концов, даже маркиз де Сад не исчерпал бездны, да вряд ли это и возможно при «широкости» человека с его гибкой психикой. /Заметил ли читатель, что я ни разу не чертыхнулся на этих страницах? А у Гоголя, помните? Спасибо моей матери, её воспитание/. Иеромонах Агафангел был лет тридцати пяти, среднего роста, округлых форм с округлыми жестами. У него были русые волосы и «масляная» борода, глаза голубые – улыбающиеся, голос невысокий с нотками сентиментальности и почти слащавости. Интересно, защитил ли он свою диссертацию?

          Не пускаясь в конкуренцию с литературными пейзажистами, надо всё же сказать о местоположении монастыря. Печоры – пещеры, традиция от Киево-Печорской лавры, монастрырь расположен в овраге. Пещеры тоже есть, в них хоронили монахов /хоронят ли теперь?/, природные они или нет – не знаю. Это овражное положение монастыря как-то впечатлилось в душу. От ворот – мощёная булыжником дорога довольно круто ведёт вниз, как по ней раньше телеги ездили, особенно зимой, когда скользко? Сложная топография монастыря. Со «Святой горки» с садом, казалось, можно было потрогать синие с золотыми звёздами купола над пещерной церковью. Узнал, что через монастырь протекает ручей, упрятанный под каменным сводом. Потом, гуляя снаружи вокруг монастырских стен, видел вход ручья под стену, заделанный толстой решёткой. Эти стены, белёные, немного скошенные назад, такие русские. Здесь, в Германии, все замки серые, по цвету природного камня из которого они сооружены. Нет под рукой нужной литературы, но, кажется, Псково-Печорский монастырь никогда в истории /кроме последней войны/ не был взят ни штурмом, ни долгой осадой. Оплот Православия на рубеже с Западом.
 
          Две или три недели пролетели быстро. Я понимал, что монастырская жизнь не для меня, хватило соображения. Мои страсти вытолкнули бы меня оттуда. Послушания не было во мне, хотя я много слышал о старчестве и теоретически принимал его, но отдать свою волю в волю другого, смертного? Невозможно.
В эти годы мои знакомства с христианами расширялись. Меня возили молиться в Пюхтицкий женский монастырь. Моя «наставница» - молодая девственница, готовящаяся постричься в монастырь. Она высого роста, с круглым счастливым лицом, ясными и немного надмирными глазами. Обувь у неё была не меньше сорок третьего размера. Мы отстаивали длинные монастырские службы, слушали отличный хор, прикладывались к ручке матушки-настоятельницы, рассматривали иконописную мастерскую, целовали могилу какой-то праведницы. Ночевали у её знакомых на сеновале. У меня никаких «дурных мыслей», спим в разных углах сеновала. Я совершенно чист, но где-то, далеко и неясно, ощущение запретного плода. Приёмная мать моей «наставницы» пришла в ужас, когда узнала о сеновале. Она берегла чужую невинность более рьяно, чем свою, отданную в неудачном браке. Прочитала целую проповедь об игре с огнём и о ценности девственной плевы. Тонкая примесь фальши портила всё впечатление от проповеди. Так же, со сладкой улыбкой и мягкой укоризной в голосе, она говорила о гордыне В.В.Стерлигова.

          В Пюхтицком монастыре я как-то узнал, что монахини крестят дыру деревенского сортира для защиты своей девственности. Действительно, полная незащищённость в этой позе. «Наставница», направляясь в сортир, передавала мне узелок с просфорами, освящёнными на Литургии. Нечистое не должно соприкасаться с чистым. У мусульман всё это ещё ортодоксальней: бумага для подтирки запрещена, на ней Коран напечан; подмываться только левой рукой – правая для добрых дел. Если бы гигиена и гастрономия сами по себе открывали бы путь в Царство Божие!
Я попросил аудиенции у архимандрита Алипия и он принял меня. Говорили недолго. Он спросил, сколько икон я отреставрировал /2-4? Не помню/ и подал мне пачку красных десяток. Я стал небрежно запихивать их в карман брюк, а он посоветовал быть с деньгами поосторожнее и припрятать их подальше. Потом я посчитал – 200 рублей! для многих двух-трёхмесячная зарплата. Я спросил, достаточно ли кистей у о.Алипия и пообещал привезти при случае. Попросил благословения – «Господь благословит», приложился к руке и ушёл. Никогда не забуду, как о.Алипий рявкнул на меня в трапезной, когда давал целовать крест: «Не брезгуй, не отравишься». Ему показалось, что я целую крест сжатыми губами, как баптисты целуются друг с другом в приветствии.
 
          /Этой же осенью или через год я опять приезжал в монастырь, привозил обещанные кисти. Я рванулся из Питера неожиданно для самого себя. Смута в сердце, туман /и хмель?/ в голове. Я протрясся на автобусе до Печор. Приехал поздно, ворота в монастырь закрыты. Прочитал громко короткую молитву у ворот. Расспросы привратника, кто, да что. Впустил. В трапезной подошел для благословения к отцу келарю. Тот отшатнулся, подумал, что я сам священник – в бороде. «Господь благословит». Объяснил причину приезда, передал кисти, отказался от денег. Поужинал, переночевал в общей спальне. Утром уехал, тоска не расставалась со мной. Такими же кистями, которые я вывез из СССР в 1978 году, фондовскими, из прекрасной чёрной и белой щетины, и даже с черенками покрытыми лаком, я работаю на западе, и в США и в ФРГ/.

           Я вышел из монастыря, был конец июля или начало августа. Бесы закружились надо мной, монастырь больше не защищал меня. Я закурил, купил выпить, хлебнул – остатки в мешок. В тёмном автобусе похоть завладела мной, целиком, без остатка. Я приметил бабёнку в полупустом автобусе. Каким-то несложным манёвром оказался на одном сиденье с ней. Слово за слова и моя рука у неё за пазухой тискает большую – в ладонь не помещается – гладкую, тёплую грудь. Её руку направил к моей ширинке. Она шепчет, что давно не имела, не держала этого. Потом чувствует запах моего давно немытого героя и спрашивает – не болен ли я. Нет, отвечю. Трахнуться в движущемся автобусе, пусть и с немногими пассажирами, даже мне не удалось, сдержался. Приехали в Питер. Взял её адрес. Увидел, что ей лет пятьдесят. Позже, пьяный ездил в новостройки, звонил в двери, но её не нашёл. Эти пьяные порывы, с поисками приключений на свою задницу, счастье, что со временем я избавился от них.
 
          С автовокзала я пошел в мастерскую к С.Ч., недалеко от Пяти Углов. У него чисто, всюду коврики, иконы, старопечатные и рукописные книги, керосиновые лампы и романсы Веры Паниной на пластинках. Он добрый, ленивый и нашёл свой идеал в Христианском учении о неделании. Запомнилась его фраза: «В трамвае долго ехать, почти час, ну и что? сидишь, в окошечко смотришь». Однажды я застал у него красивую девицу, он представил мне её как свою сестру А. Сестра и сестра, но я не мог отвести от неё глаз. Какая-то смесь порока, блуда и невинности с просвечивающим кокетством. Мы обязательно должны трахнуться, решил я. Мой напор, страсть, постоянно, при всякой встрече наедине в тёмном углу. Не выдержала, дала. Её чрево истекало слизью такой обильной и густой, что я выскальзывал из неё. Потом она мучилась угрызениями совести. Оказывается – не сестра, а жена С.Ч. Бедный С.Ч., не надо подражать Ветхому завету и вводить людей в соблазн /Бытие, гл.12, стих 12-16/. Но А. действительно страдает иногда, и не даёт мне своё сокровище. Однажды она исцарапала мне шею, уши, лицо, прежде, чем мы познали друг друга в очередной раз. Пришлось соврать С.Ч., что я отбивался от нападавших хулиганов в его дворе.

           Потом А. сделала аборт и с улыбкой-ухмылкой говорила мне, что не знает, с кем подзалетела. Заглатывая мою сперму в очередной раз, сообщила, что сперма солёная и напоминает по вкусу картошку. А глотает она её потому, что я не могу накормить её, денег нет, всё уходит на портвейн. Через четверть века, в Москве, Н. признавалась мне, что знает об оральном сексе, но её любовник не кончал в рот. Глотать же мою сперму, по её мнению, было людоедство. Оригинальная мысль, но людоедство только наполовину, не хватает оплодотворённой яйцеклетки.

           Мне повезло и я застал С.Ч. в мастерской. Рассказал о жизни в монастыре, показал деньги. Он посоветовал не пропивать их, а потратить на что-нибудь с толком. Но выпить надо, решил я. Что мы пили и сколько – не важно, но в итоге я раскис и покаялся в блуде с его «сестрой». Первая его реакция –сколько раз? Несколько... Он отказал мне в своём доме, а А. назвала меня всеми нецензурными словами, которые только знала. Не забыть рассказ А. о приключении на каком-то корабле. На неё положил глаз красивый, рослый парень. Она не устояла и они еблись несколько дней не отрываясь друг от друга. Его член был таких размеров, что, казалось, вылезал через утробу в её глотке и душил. Больше такого счастья, по её словам,  в её жизни не повторялось.

          Какую-то часть денег я пропил-прогулял, какую-то отдал жене в смейный  бюджет. Подозреваю, что пропил большую часть, да ещё купил тяжеленное кожаное пальто в комиссионке. Пальто было построено в братской Чехословакии, хорошего качества. Позже я подарил его брату мужа моей сестры. Не знаю, как и  чем он мыл и чистил это пальто, так как двери он открывал локтём, а руки мыл сто раз в день.
 
          Надо было устраиваться на новую работу. Слоняться по шарашкам с зарплатой в семьдесят рублей мне надоело. Я уже был знаком с В.В.Стерлиговым и кто-то из его окружения пообещал помочь устроиться в КЖОИ при ЛОСХ,е. Хотя я и защитил диплом художника-оформителя, но оформиловка не была моим призванием. «Кто не работает – тот не ест», тем более не пьёт портвейн. Приходится зарабатывать на кусок хлеба с плавленным сырком за 12 копеек и на поллитра портвейна.
 
          В КЖОИ было трудно, если не невозможно, попасть без протекции. Там можно было заработать большие деньги при относительной свободе личности. Работали по договорам и заказам, рабочий день не нормирован – самодисциплина. Главная котора – на канале Грибоедова  в захваченной и осквернённой церкви. Внутри – синий, плотный, вонючий табачный дым; толкотня, очередь и томительное ожидание в дни работы художественного совета. Очереди, ожидание, пустая трата времени всюду: к мастеру, точнее – мастерице, к машинистке, за деньгами в дни зарплаты. Подобные конторы замечательно изображены в «Мастере и Маргарите» Булгакова.

           Я подготовил несколько оформительских проектов, сделал античный шрифт – белое на сером, приложил несколько творческих работ и потащил на худсовет. Заявление подал на должность художника-исполнителя, это середина, ниже – шрифтовик, выше – художник. Каждый разряд имел свой потолок зарплаты. Только члены СХ могли доить заказчиков без всякого ограничения. Способность к манипуляциям с расценками и категориями сложности, служила критерием оценки мастериц. От мастеров женского рода очень многое зависило: хороший заказ, высокая оценка оконченной работы, уговоры заказчика в случае конфликта и прочее.

            Меня приняли в штат и я проработал там с начала 1971 года, до моего  окончательного ареста в ноябре 1976. Мой непосредственный ментор в КЖОИ был в панике после моего ареста. А одна из мастериц, вся увешанная ювелирными украшениями из подарков-взяток, шипела мне – антисоветчик, когда в 1975-76 годах западные «голоса» трубили о моих подвигах. Не хочется вспоминать о работе в КЖОИ. Это было не моё призвание, ни одного заказа или коллективной работы я не сделал с внутренним удовлетвореним. Пусть лучше память об этой говённой шараге изгладится из памяти человечества.
 
           Кажется, самой интересной была работа в Музее криминалистики МВД СССР. Музей был в Большом доме на Литейном проспекте, сразу за проходной в КГБ, но не на улице Каляева, а на Воинова. Был примерно 1972 год, на срочную работу согнали чуть не весь Комбинат /у них всегда «срочно», смотри Солженицына/. Я работал в зале ОБХСС. Нам давали читать выписки из оперативных и судебных дел, художник придумывал экспозицию и мы все вместе реализовывали идею. Моя ужасная память на имена! Не могу вспомнить отличного, почти гениального художника-оформителя и фотографа. Назову его П. Он был запойный пьяница. П. придумал отличные фотоплакаты, без наклеек, для настенных «вертушек». Для этого он впечатывал тексты, морды преступников, оперативные схемы прямо в фотографию размером примерно 100 на 80 сантиметров. Менты было в восторге от такого качества.

           Меня поразило одно дело о подпольной швейной фобрике. Для слежки за движением товара, его метили радиоактивным изотопом. Подпись под одной фотографией гласила: «Сотрудник со спецприбором следит за подозреваемым». На фото, со спины, агент несёт в руках портфель, который можно было встретить на всём просторе тогдашнего СССР. Это был тяжёлый, чёрный, синтетический, открывающийся как пасть сверху портфель, в который помещалось до десяти бутылок водки плюс закуска. /Началось третье тысячелетие – 2001 год. Недавно по немецкому телевидению сообщили, что Штази – КГБ в ГДР – пользовались радиоактивными метками для слежки за противниками режима. А как дела у ЦРУ?/.
Позже и за мной гонялись топтуны, надеюсь, без радиоактивной метки на мне, а я уходил от них. В КГБ, на допросе Т.Горичевой, ей говорили, что я пользуюсь знаниями, выуженными из Музея криминаластики. Но это не так. Слежку обнаруживал мой третий глаз на затылке, а уходить от неё мне помогала моя природная находчивость.

           Хотя музей был МВД, но там крутились и товарищи из КГБ. Позже, когда ГБ охотилось за нами художниками, я встретил одного, по имени Дон, он был якутско-азиатского вида. Под видом лёгкого балагурства он допрашивал нас во время работы в музее. Темы: Солженицын, диссиденты, художники-педики, антисоветчина и т.д. и т.п. Предлагал выпить после работы, мы благоразумно отказывались. Дон иногда выходил с нами после длинного рабочего дня. Однажды мы увидели на стене КГБ большой квадрат свежей краски. Спросили, что это? Дон ощерился, в глазах засветился убийца: «Какой-то сумасшедший свастику намалевал, быстро нашли. Его не в дурдом надо было, а молотком по голове. П. спросил, чем была свастика нарисована и  внёс рацпредложение – добавлять анилиновую краску. Анилин лёгкий и всплывал бы через закраску на поверхность. Только сбив штукатурку можно было бы избавиться от свастики на «органах». Вряд ли Дону понравилась эта идея.

           В этом Музее МВД я в натуре увидел всенардную славу и признание Вл.Высоцкого. наши менты-заказчики-методисты развлекали нас музыкой и однажды поставили плёнку Высоцкого, хотя он всегда был полузапрещён. Когда зазвучали слова: «Капитан, никогда ты не будешь майором», то в глазах одного сотрудника я увидел «скупую мужскую слезу». Тоже ведь люди, хотя и советские.
 
          Страна победившего, реального или ещё какого-то социализма. Брежневский мрак, дефицитное народное хозяйство, ничего «не достать». Не достать было и резиновый клей, которым клеили бумагу и фотографии. Он не коробил законченные плакаты, если они не на деревянных планшетах, и не пачкал работу. Но резиновый клей не проблема для Большого дома. Позвонили на Красный треугольник и получили целый бидон бензином воняющего клея. Кто-то спросил, а если бы не дали? Пусть бы только попробовали, а ОБХС на что, был ответ.
 
         Я выполняю заказ Ленинградского текстильного института. Защитил проект на худсовете в КЖОИ. Теперь надо было изготовить 10 или 15 планшетов размером метр ни метр. Содержание: иллюстрация по верху  плаката и много текста в середине. Исполнял заказ в мастерской Гусева или Кагарлицкого на Мойке в двух шагах от Эрмитажа. Подвал, вонь канализации, холодно даже летом, свет – только электрический. Чешутся голени ног, непонятно, пригляделся – блохи скачут по белому планшету! Впервые в жизни меня грызли блохи. Меня донимали блохи, а готовым плакатам  угрожали довольно частые пьянки в мастерской, когда по подвалу летали различные предметы. Но всё обошлось. Выставку повесил, сдал худсовету с заказчиком и получил кучу денег. До сих пор стыжусь выбранного цвета для иллюстраций: какой-то светло-говённый, охра с белилами, охра красная для теней и белила для светлых мест. Оправдание – серые, холодного цвета стены помещения где повисли плакаты.
 
           Но я не очень надрывался в КЖОИ, украшая советскую действительность высококачественным оформительским искуством. Продолжал заниматься в Эрмитаже под руководством Старика. Месяцами сидел без зарплаты. Мастерица упрекала, что не выбираю свой «потолок», от чего и её премиальные зависили. Но закончив работу и сдав её приёмной комиссии, я мог получить пару сотен рублей сразу. С одной такой получки купил В.Л. шубу /зря я клеветал на себя выше, что не заботился о своих женщинах/. С другой – французское произведение галантерейного искусства, лифчик-корсет и ещё что застёгивающееся прямо на ****е на кнопки, для Вл. Эти кнопки на промежности больше всего поразили моё воображение, из-за них, наверное, и купил. Женское ликование Вл., светящиеся глаза, объятия и поцелуи /а на выпивку оставил?/. Полнота женского счастья от этой дорогой тряпочки из комиссионки на Невском прспекте. Моё мужское достоинство было польщено, её подруги разглядывали этот корсет / или как это называется?/ и завидовали Вл.
 
           Году в 1972, впервые в истории советского спорта, наши хоккеисты играли с профессионалами из Канады. Я даже запомнил одно имя – Боби Холл. Мы с Вл. болели и за тех и за других. Лежали на диване в комнате бабки и её брата, и орали, когда гол забивали наши или не наши. Мы лежали бок о бок на животах, моя рука тайно проникает под  грудь Вл. и я забываю о хоккее. Вл. слабо отталкивает руку – заметят, но я не отступаю и весь проникаюсь полнотой, весом, мягкостью божественной плоти.
 
           Мы пользовались иногда презервативами, но чаще я кончал ей на живот и она разглядывала молочную лужицу с любопытством и недоверием. У Вл. никаких  пилюль или спирали никогда не было и в помине. Советская промышленность не справлялась даже с достаточным производством туалетной бумаги, что уж говорить о тампонах, гигиенических прокладках или противозачаточных таблетках. Были какие-то венгерские на чёрном рынке, дорогие и сомнительного качества.
 
          В страсти или пьяном угаре, забыв о дате последней менструации, Вл. просила – кончи в меня. Потом с ужасом считала дни до очередной течки, боялась забеременеть. Аборт – официальный и законный способ прерывания нежелательной беременности в СССР. Отношение в больнице к абортницам – самое скотское. Тупой бритвой бреют волосы вокруг половых губ, лобок не трогают. Без всякой анастезии кромсают несчастный плод /чувствуют ли он уже боль?/ и утром отпускают домой.
 
          Вл. слышала обо всём этом и, подзалетев со мной, решила сделать подпольный аборт. В какой-то квартире, какая-то молодая цыганка, вспрыснула какой-то яд в бедную маточку моей Вл. Меня впустили в комнату, когда процедура была уже закончена. Вл. бледная, с испуганным и измученным взглядом. Спросил, что нужно, выпить, разумеется. Полетел в гастроном, ничего нет, кроме вонючего, тошнотворного «Солнцедара». Взял бутылку 0,75 литра. Выпили, вечером добавили ещё. Слава Богу, всё обошлось без осложнений, молодость брала своё. Мы продолжали любить друг друга, переживать восторги и ходить немного прыгающей, птичьей походкой на своих тонких ногах, не испорченных пока варикозом.
 
          Мои порывы добра. На обледенелой куче песка, около дома Вл., лежит пьяный. Жалко, может замёрзнуть, пытаюсь поднять его, невозможно, тяжёлый как труп. Подъезжает милицейский «козёл» и нас обоих забирают в вытрезвитель. На мои протесты – ноль внимания. В вытрезвителе видел, как одному бунтующему сделали «ласточку» - связали руки на спине с ногами. Садист бил его по спине, отбивая внутренности, кулаком с зажатой связкой ключей. Я наблюдал эту пытку. Садист в сером халате подскочил ко мне. Тощая крысиная мордочка, взгляд возбуждённый. С угрозой получить ключами по рёбрам, приказал мне спать. Утром никому ничего не докажешь – такого избитого подобрали на улице, скажут. Штраф, сообщение на работу и оплата «медицинских услуг». К садизму подмешивали цинизм.