Сентябрьский дым

Лобанов Александр
Всё началось, наверное, ещё в детстве – в те далёкие годы, когда была жива моя бабушка. Мне было лет пять-шесть, родители часто привозили меня к ней летом на дачу. Находилась бабушкина дача в пятидесяти километрах от Москвы. Меня оставляли там на несколько дней, порой даже на целые недели, и этот небольшой садик, располагавшийся в самом хвосте длинного участка нашего соседа Ивана Харитоныча, быстро стал моим самым любимым уголком в мире. Сейчас, по прошествии двух десятилетий, я не об одном периоде своего навсегда ушедшего детства не вспоминаю с такой сильной, колющей душу ностальгией, как о тех солнечных летних днях, проведённых мной в деревне.

Помню, как я любил гулять в одиночестве по нагретым солнцем полям, бродить в часы заката по лесной опушке, вслушиваясь в еловый шёпот, собирая чернику. Бабушка, характер которой с годами становился всё мягче, не загружала меня работой, не заставляла убираться в нашем небольшом домике и даже ни разу не попросила прополоть огород. Иногда я порывался помочь ей сам, но чаще всего натыкался на непреклонное и добродушное «Иди, подыши воздухом». И я дышал этим ароматным, неповторимым деревенским воздухом с утра до вечера.

Скучать мне не приходилось. Маяться от безделья не позволяли сверстники, в чью компанию я быстро влился, несмотря на свою природную необщительность. Это были отпрыски ближайших соседей, непоседливые, бойкие, вечно загорелые, сверкавшие панамами на главной деревенской улице, дребезжавшие велосипедными звонками. Мы купались в пруду, пугали уток, которых приводил туда старый хозяйственный дядя Вася, играли и баловались на задворках. Не унывали мы и в плохую погоду – не было постоянной потребности в солнечном свете. В каждом из нас ещё горела лучина – маленький огарок высшего небесного огня, – чьё тепло мы перестаём ощущать, лишь встав под ледяной душ взросления. Эти огоньки жили тогда внутри нас, дарили тепло, позволяли быть радостными и энергичными и в те дни, когда небо было серо-чёрным.

Не угасали они и тогда, когда мы поддразнивали ворчливого одноглазого пастуха Кузьму, когда воровали сливы из огорода алкоголика Вити Свистуна, когда беззлобно обзывались друг на друга, кидались камнями, дрались. Мы были простой безобидной деревенской детворой, хоть и любили воображать себя разбойниками, упиваясь своими маленькими, минутными злодействами.

Нет, всё началось позже.

Скорее всего, той холодной осенью 1983 года, когда жизнь бабушки уже стала клониться к закату…

…В тот пасмурный выходной день, где-то в конце сентября, мы поехали в деревню всей семьёй. Мне было семь лет, и уже две недели я ходил в школу. Бабушка сильно болела и передвигалась с большим трудом. Она попросила моего отца, маму и старшего брата приехать к ней, помочь убрать картошку. Сама она это сделать была уже не в силах, несмотря на малое количество грядок и вполне предсказуемую скромность урожая.

Они поехали, взяв, разумеется, с собой и меня. Оставлять меня дома было не с кем.
Картошку копали два часа. Погода мало располагала к хорошему настроению. Мама, папа и брат скашивали вялую пожелтевшую ботву, истязали лопатами рыхлые, податливые грядки, извлекали из земли бурые клубни. Затянутое тучами небо нависало над ними.

Не зная, чем себя занять, я сновал по огороду, наблюдал за трудившимися родственниками. Брат то и дело отходил покурить, оставляя лопату воткнутой в межу. Мама, очень быстро уставшая и постоянно промокавшая носовым платком лоб, осыпала его короткими злыми замечаниями. Брат, надменно опираясь на черенок лопаты, ругался в ответ. Меня сильно раздражал его голос, который в такие минуты становился необычно хриплым и каркающим.

Отец копал молча.

На меня внимания никто не обращал.

Иногда из домика выбиралась бабушка, болезненно охая при спуске с крыльца, медленно, опираясь на клюку, ковыляла к грядкам и несколько минут наблюдала за нами. Пристальнее всего она глядела на моего брата. Любовалась как будто. Я подбегал к ней, пытался заговорить, немного взбодрить и себя, и её. Бабушка бормотала в ответ что-то обречённо-ласковое, а я смотрел в её влажные глубоко сидящие глаза и быстро отворачивался. Эти глаза напоминали двух маленьких блестящих мух, парализованных пауком-старостью, утративших последнюю надежду вырваться из густой паутины морщин.

– Может, вам что помочь… может, вам что принести, – приговаривала она, и вся боль от осознания того, что ничем помочь она уже не в силах, отдавалась в её тихом ветреном голосе.

Меня не по-детски пугали произошедшие в бабушке перемены… в её внешнем облике, в её отношении к нам. За последний год и я, и родители редко слышали от неё в своё адрес что-либо, кроме претензий и брюзгливого ворчания.

– Родные вы мои… – почти шёпотом говорила она и, в конце концов, развернувшись, уходила обратно в дом.

Этот звук… звук, который издавали подошвы её старых маленьких резиновых сапог, скользя по мокрой траве, глубоко засел в моей памяти. И по прошествии многих лет часто всплывал в сознании как одно из самых ощутимых воспоминаний о бабушке… о последнем годе её жизни, об её последней осени.

Тёмно-красный платок на её голове, печально мелькавший среди яблонь, запомнился не хуже.

А вот какого цвета были её глаза, я забыл почти сразу после того, как её не стало…
Когда работа была закончена и вся выкопанная картошка упокоились в огромных плетёных двуручных корзинах, родители и брат взялись за грабли, сгребли ботву в одну большую кучу, в угол огорода, и подожгли.

Стоило огню разгореться, а воздуху наполниться едким запахом жжённой ботвы – обязательным для осенней, сентябрьской деревни ароматом, – как плотно затянувшие небо ровные светлые тучи внезапно съёжились, набухли, собрались в густые тёмно-серые комья.

И хлынул дождь.

Он был несильный, но пролившейся с неба влаги хватило для того, чтобы оставить обречённую на сожжение гору травяного мусора почти нетронутой. И пустившиеся было в пляс языки пламени, беспомощно трепыхаясь, быстро опали, слившись с темнотой стеблей и листьев.

Отец, с досадой взглянув на небо, на вздувшиеся под ним серые мешки, поставил лопату в вертикальное положение, раздражённо просипел что-то неразборчивое.

– Уходим в дом, – усталым голосом скомандовала мама.

– Так, картошка… – Брат, бросив свою лопату, поспешил к корзинам.

– Стой, погоди, – сказал отец, неуклюже шагая к нему по мягким, проваливающимся под ногами кочкам. – Это вдвоём потащим…

Я никуда не торопился. Мне не хотелось уходить из-под дождя и следом за родителями бежать прятаться в дом, где стояла невыносимая влажная духота, заунывно картавило радио, а в мягкой глубине изглоданного молью кресла старела и осыпалась бабушка.

– Ты чего стоишь?! – крикнула мне мать.

– Мам, я не хочу…

– Чего ты не хочешь? Видишь, дождь пошёл? В дом иди!

– У меня капюшон! Всё нормально! – упёрся я.

Мама присоединилась к остальным, стала затаскивать в дом тяжеленные корзины с картошкой и больше в мою сторону не оборачивалась. Надев капюшон, я безразлично за ней наблюдал. Через какое-то время пришёл брат, собрал оставленные на изрытой, перекопанной площадке три лопаты и скрылся с ними в сарае. Родители больше не появлялись. Приведя всё в порядок в сарае, брат повозился полминуты возле уличного рукомойника и ушёл в дом.

Я остался на огороде один. Оглянувшись, я увидел, что остальные деревенские задворки, с обеих сторон, тоже опустели. Остались лишь я, лениво клубящееся небо, холодные игольчатые капли и всё ещё поднимавшиеся над затушенной ботвой столбики пугливого жидкого дыма.

Я медленно побрёл по околице в сторону ближайшего конца деревни. Кроссовки на моих ногах быстро промокли насквозь. Я не обращал на это внимание. Сыро и холодно было, в первую очередь, у меня на душе. Шелеста дождя, мягко ковылявшего по желтеющей траве и деревенеющим полевым цветам, я почти не слышал из-за назойливого шуршания капюшона, натиравшего мне кончики ушей.

Я дошёл до конца деревни. Тропинка оборвалась. Передо мной возник глубокий заросший крапивой овраг. Вдоль одного его края тянулось цветастое полукружье мусорных куч – жители деревни уже много лет использовали это место в качестве свалки. На противоположной стороне оврага исходила тревожным шелестом небольшая берёзовая роща, ещё не облетевшая, но уже продёрнутая осенней позолотой. Стройные, росшие ровными рядами молодые берёзы, лишённые тепла и солнца, казавшиеся от этого больными, чахлыми, исхудавшими стариками, раскачивались во все стороны и требовательно царапали нависшее над ними серое брюхо небес своими цепкими верхушками.

Я с тоской думал о том, что послезавтра, в понедельник, мне опять в школу. Ходить туда я панически боялся. Отношения с классом у меня не очень клеились – я сам не решался да и просто не хотел ни с кем завязывать дружбу. С самого раннего детства был диким, необщительным и нелюдимым. Массовое скопление сверстников представлялось мне убийственной лавиной, стихийным нашествием, которое погребёт под собой мой хрупкий мирок одинокого, замкнутого на себе и своих фантазиях мальчишки. Мирок, в который я лишь изредка пускал своих немногочисленных деревенских и городских друзей. Теперь же я каждый вечер напряжённо предчувствовал следующее утро, когда мне опять придётся нацепить на плечи дурацкий ранец и отправиться в наполненные чудовищным детским многоголосием коридоры ада.

Эта осень должна была стать последней осенью моего детства. Заканчивалась маленькая солнечная эпоха – эпоха игр, игрушек, дорогих отцовских подарков и смелых безграничных фантазий. Эпоха, в которой каждый день был праздником, а каждое новое, незнакомое ранее место – таинственное царство, ждавшее только тебя одного, единственного первооткрывателя и исследователя…

Дождь закончился так же внезапно, как и начался. Сквозь пелену облаков проклюнулось белёсое неяркое копеечное солнце, похожее на круглый подтаявший ломтик сливочного масла.

Сдёрнув с головы раздражавший меня капюшон, я хотел было идти назад, но тут заметил кое-что странное. На той стороне оврага, среди деревьев, мелькнуло какое-то тёмное пятно, неестественно большое и сильно выделявшееся на фоне белых стволов и бледно-золотистой листвы. После чего быстро скрылось за кустами. Моё природное любопытство в этот раз почему-то не сдавило мне горло, как это всегда случалось в подобных случаях. Пару секунд я вглядывался в заросли орешника, за которыми скрылось непонятное пятно. После чего развернулся, вышел обратно на околицу и зашагал обратно.

Куча ботвы, щедро политая дождём, всё ещё слабо дымилась. Пару минут я бродил бесцельно по перекопанному полю, увязая ногами в жирной мягкой земле. Мои вымокшие кроссовки в одну секунду покрылись липкой грязью. Устав и почувствовав тяжёлую, сосущую боль в желудке, я присел на корточки возле кучи и, разминая в руках поднятую с земли крошечную картофелинку, стал бездумно наблюдать за прозрачными голубоватыми струйками дыма, испускаемыми почерневшими съежившимися листьями.  Конвульсивно извиваясь, они быстро теряли цвет и исчезали, растворяясь в сгущённом влажном воздухе.

Не знаю, сколько времени я так просидел. Но тучи успели окончательно расползтись, и солнце, высвободившись из облачного плена, уже назойливо ласкало мою открытую шею.
Сперва я не обратил особого внимания на странные звуки, которые стали раздаваться сзади. Я смутно, краем уха слышал, что кто-то ходит у меня за спиной. Шаги были мягкими, не по-человечески осторожными. И таким же мягким и осторожным был шелест травы под ними. Я решил, что это соседский пёс. Ещё когда мы убирали картошку, он бегал по задворкам, постоянно заглядывал к нам в огород и обнюхивал наши корзины, что сильно выводило из себя брата…

…И только когда я почувствовал на своём затылке сильные, упругие толчки горячего дыхания, до меня дошло, что позади меня отнюдь не собака.

Испуганно сжавшись, я несколько секунд с нарастающим ужасом наблюдал за огромной угловатой тенью, что внезапно расползлась передо мной по земле, после чего обернулся. И увидел в нескольких сантиметров от своего лица длинную покрытую короткой чёрной шерстью морду с широким уродливым горбатым носом, по бокам которого жутко белели два выпуклых глаза. Один глаз, часто моргавший, налитый кровью и расчерченный прожилками, казался крупнее второго. Вдоль макушки склонившегося надо мной существа тянулись длинные рога.

Я отпрянул, подался всем телом назад и, не сумев удержать равновесие, упал навзничь, распластавшись на мокрой земле.

До того дня я видел это животное лишь на картинках в детских книжках-раскрасках, где оно было изображено добрым, примитивно-симпатичным и даже улыбающимся. Но, несмотря на это, я быстро понял, кто именно стоял передо мной.

Старый лось, не меняя позы и не поднимая головы, продолжал пристально глядеть на меня, лежащего на земле. Казалось, моя реакция его удивила. Если бы я вспомнил рассказы нашего соседа, бывалого охотника Ивана Харитоныча, то сердце моё заколотилось бы в груди намного отчаяннее. Он говорил, что осень – самое нежелательное и опасное время для встречи с местными лосями, что в этот период они могут запросто убить человека. Но я, и без того испугавшийся, не успел вспомнить его слова, поэтому особо не запаниковал.

Спустя некоторое время лось, по всей видимости, утратив ко мне интерес, равнодушно отворотил от меня свою печальную вытянутую морду и, грузно развернувшись, пошёл прочь. По-прежнему не вставая с земли и не шевелясь, я с замиранием сердца глядел ему вслед. Лось дошёл до конца нашего участка и, обогнув зловеще темнеющий на фоне голубоватого неба скелет голой облетевшей ольхи, стал мерить неуклюжими шагами соседский огород. Шёл он очень медленно и сильно прихрамывал на левую заднюю ногу. На его левом боку шерсть местами вылезла, образовав жуткого вида проплешину. Я понял, что этот лось очень болен. И очень стар.

Когда лось удалился от нашего участка на большое расстояние, превратился в темнеющую вдалеке точку, я вскочил на ноги и побежал разыскивать родителей и брата, чтобы рассказать о случившемся.

Отца я нашёл за домом. Он стоял возле забора и разговаривал с соседом, дымя сигаретой. Сосед стоял по ту сторону забора, опёршись на него локтями.

– Здравствуй, эй! – поприветствовал меня Харитоныч, прервав свой разговор с отцом на полуслове. – Всё носишься?

– Папа, я лося видел! – восторженно воскликнул я, переводя дыхание.

Отец повернулся ко мне. Сигарета в его губах, с вздувшимся на конце горящим оранжевым пузырём, переметнулась в уголок рта и сурово, словно стрелка компаса, повернулась на сто восемьдесят градусов.

– Пап, я лося видел, – повторил я.

– Большого лося? – усмехнулся Харитоныч.

– Ты где так руки испачкал? – спросил отец. – В земле, что ли, опять ковырялся?

– Нет, я…

– Мы тебя тут обыскались. Мама обед приготовила, а ты куда-то ушёл под дождём, слова не сказав. И непонятно, где тебя искать. Где ты руки измазал? Ты посмотри на себя.

– Я упал в грязь. Ко мне лось сзади подошёл.

– Какой лось к тебе подошёл? Ты что, к лесу ходил?

– Нет.

– А где ты этого лося видел? – Харитоныч внимательно посмотрел на меня. – Тут, говорят, ходит какой-то уже второй день по всем задворкам. Картошку всем топчет и грядки. Старый, больной. Я даже сегодня хотел вас предупредить о нём, когда вы только приехали.

Отец, переведя взгляд на соседа, состроил досадливую гримасу и пренебрежительно махнул в мою сторону рукой.

– Да-да, он как раз больной был и старый! – вскричал я, с надеждой всматриваясь в широкое обрамлённое рыжеватой щетиной лицо Харитоныча.

– Иди обедать, – сказал отец. – Борщ на плите, остыл уже. Только руки обязательно помой – они у тебя такие, как будто ты в глине копался. Рукомойник знаешь где.
Повесив голову, я побрёл обратно в сад.

– Господи, ты посмотри на себя сзади! – вскрикнул мне вдогонку отец. – Где ж ты так перепачкался?! Ты что, искупался в этой грязи, что ли?

Я не ответил. Подошёл к рукомойнику. Не особо усердно натёр ладони крохотным грязным кусочком мыла, наспех сполоснул их и торопливо засеменил к дому, размахивая на ходу руками, чтобы те быстрее высохли.

Брат, уже пообедавший, сидел на краешке дивана, безразлично листал старую рыжую газету. Бабушка медленно, осторожно хлебала борщ из маленькой железной миски, не вылезая из своего глубокого, засосавшего её немощное тело кресла.

– Родной, там тебе мама оставила супчик на плите, – сказала она.

– Тебе налить? – услужливо обратился ко мне брат, отложив газету. – Давай, налью, а то сам ты опять кое-как нальёшь, половину на стол выльешь.

– Не, не надо, я сам. Не разолью, – отозвался я.

На секунду у меня возникло желание рассказать ему про лося, но испарилось оно так же быстро, как и появилось.

За три минуты опустошив тарелку, я встал из-за стола, сказал в пустоту «спасибо», не обращаясь конкретно ни к кому из присутствовавших в комнате, и пошёл опять на улицу. Отец всё ещё болтал с Харитонычем у забора. Стараясь не попадаться ему на глаза, я быстро прошмыгнул в огород. Потоптался на том самом месте, где я лежал, напуганный лосем. Увидел на влажной мягкой оставленные лосем следы – маленькие круглые вмятины. Я вышел на околицу и снова побрёл по ней, только теперь уже в противоположную сторону.

Прошёл по соседскому участку. Здесь тоже были следы.

Следующим нашим соседом, после того, по огороду которого я прошёл, был Кирилл Тарасыч. На его огороде картошки уже не было – видимо, выкопали раньше нас. Огород его был большой, перекопанное поле тянулось чуть ли не до самого дома. В самом дальнем углу огорода виднелся укутанный полиэтиленом длинный стог скошенного овса. 

Кирилл Тарасыч и его жена тётя Мара, ворчливая, но отзывчивая сухопарая бабулька, были заметно моложе большинства старожилов деревни. Моя бабушка раньше много общалась с тётей Марой; каждый вечер они отдыхали вместе на лавочке, вместе ходили по вторникам в наш маленький деревенский магазин, когда грузовик привозил продукты. Внук Кирилла Тарасыча и тёти Мары, Илюша, был старше меня на год. Мы дружили. Это был длинный худощавый веснушчатый мальчишка, которого вся ватага деревенских ребят постоянно дразнила, считая «каким-то странным», «дурачком» и «дебилом». Я таким его не считал, но всё-таки иногда не упускал случая обозвать Илюшу каким-нибудь обидным словом или даже слегка поколотить. Особенно если в это время рядом находился Серёжка, ещё один мой деревенский друг. Мне нравилось хорохориться перед Серёжкой, и очень не нравились Илюшины глаза, большие, синие, неестественно выпуклые, выглядевшие особенно гадко, когда он морщился. Ещё меня раздражали его огромные жёлтые шорты, особенно когда он задирал чуть ли не по самую грудь.

Однако было в Илюше и что-то, меня притягивавшее. Позже я понял, что именно влекло меня к нему: он был ещё более замкнутым, чем я. Он относился ко всему с пугающим равнодушием и почти никогда не плакал и не обижался, даже когда все его дружно травили…

Я стоял посреди Илюшиного огорода и с тоской глядел на дом, на его темневшую на фоне дымного голубого неба несимметричную приплюснутую крышу. Мне было очень стыдно за то, как я относился к другу. Я осознавал, что Илюша – неотъемлемая частью того увядающего и уходящего от меня мира детства, мира, который я покинул этой осенью. А значит, и частью лучшего периода моей жизни, в который мне уже никогда не вернуться. Да, Илюша всегда меня прощал и не обижался подолгу. Да, я приеду сюда следующим летом. Да, возможно, мы с Илюшей возобновим нашу дружбу. Но я понимал, что былых светлых дней, которые я нередко так силился для него омрачить, уже не вернуть.

Я смотрел на его дом, и перед глазами у меня стали медленно прокручиваться эпизоды из моей прошедшей деревенской жизни…

Илюшин дедушка очень тепло относился к нам с Серёжкой. Тётя Мара часто приглашала нас в дом пить чай, угощала вкусным печеньем. Илюша, конечно, никогда не рассказывал им про наши выходки. Ездил Кирилл Тарасыч на стареньком 408-ом «москвиче» бежевого цвета. Эта машина была мне очень интересна, я постоянно ходил вокруг неё, когда она стояла у них перед домом, рассматривал со всех сторон, заглядывал сквозь заляпанные окна в уютный оранжевый салон, любовался вертикальными задними фарами, похожими на изящные изогнутые тёмно-красные лодочки. Заметив мой интерес к «москвичу», Кирилл Тарасыч однажды разрешил нам с Серёжкой в нём посидеть, поиграть. Я с наслаждением крутил обёрнутый в плетёный чехол руль, надавливал на тонкое металлическое кольцо клаксона, а Серёжка вертелся на соседнем сидении и кнопил что-то на радиоприёмнике. Потом к машине молча подошёл Илюша и вдруг, схватив меня за рукав, стал грубо, с необычной для него силой вытаскивать из салона. Я был так поражён, что не сопротивлялся и даже не сумел выдавить из себя ни одного ругательного слова.

Иногда Илюша становился действительно странным.

Как-то раз он спросил Кирилла Тарасыча, разглядывая аккуратные рассыпчатые холмики сухой земли, желтевшие среди густой травы у них в саду:

– Деда, а что будет, если разорвать крота сзади?

Кирилл Тарасыч, чуть не выронив из рук коробку с инструментами, которую он нёс из гаража, с изумлением взглянул на внука поверх очков:

– Как это, разорвать сзади?

– Ну, так… – замялся Илюша, по своему обыкновению вылупив глаза. – Просто взять его туловище и разодрать сзади… в том месте, где у него попа.

– Что будет, что будет… – проворчал дед. – Подохнет крот. Подохнет, как и все… Слушай, и хватит уже всякую ерунду спрашивать. Иди лучше делом каким-нибудь займись…
Возле большого приземистого куста крыжовника, росшего в самом углу огорода, лежал старый Илюшин велосипед. Я подошёл к нему, поставил ногу на согнутую раму. Велосипед жалобно скрипнул.

…Этот «аист» Илюше отдал дедушка в то время, когда посчитал, что внук уже вырос из маленького «дружка» с мелкими колёсами и примитивным игрушечным клаксоном. Но ездить на новом велосипеде мальчуган так и не научился. Сначала он просто панически боялся залезать на большой велосипед, который и вправду не очень соответствовал его габаритам. Боялся потерять равновесие и расшибить голову о неровный, ухабистый деревенский асфальт. А потом велосипеда не стало. Его вывели из строя, вернее просто раздолбали, мы с Серёжкой, когда однажды, в один особенно жаркий и тягучий июльский день, решили таким образом избавиться от скуки. Серёжка, не спросив, разумеется, разрешения бабушки, взял из своего сарая огромную кувалду и велел Илюше вытащить новый велосипед.

– Тебе он всё равно не нужен. Ты же не катаешься с нами, – успокаивающе ласковым тоном говорил я растерявшемуся другу.

Он не стал нам противиться. По очереди, передавая друг другу кувалду, мы с Серёжкой долбили тяжёлым железным набалдашником по велосипеду, с наслаждением слушая металлический грохот и наблюдая за происходившими в велосипеде деформациями. Отчаянно скрипело седло, изгибались под ударами кувалды толстые рамы, ломались и осыпались хрупкие спицы. Илюша стоял в стороне, обречённо наблюдая за нашими разрушительными действиями. Иногда что-то вспыхивало в его глазах, и казалось, что он вот-вот дёрнется вперёд, чтобы остановить нас, защитить свой уже безнадёжно погибший велосипед. Но он так и не нашёл в себе силы пошевельнуться. В какой-то момент я решил, что велосипед нужно в одном месте придавить к земле, и тогда он будет ломаться быстрее. Я попросил Илюшу придержать его за заднее колесо. Илюша и это покорно выполнил. Я продолжил наносить удары и, увлёкшись, не нарочно заехал ему кувалдой по пальцам.

Наверное, до того случая я ни разу не слышал такого нечеловеческого рёва, какой исторг тогда скорчившийся от боли Илья. Даже не представлял себе, что парень моего возраста может так кричать. Сравниться этот рёв мог только с отчаянными матерными завываниями Илюшиной бабушки, которая немедленно прибежала на крики внука. Причитания её постепенно переросли в неконтролируемую чудовищную брань в наш с Серёжкой адрес.

Удар кувалды перебил Илюше фаланги на двух пальцах. Ему пришлось долгое время ходить с забинтованной рукой и оставаться в деревне в то время, когда вся детвора убегала на пруд купаться.

Тот случай сильно меня напугал. Несколько дней я не решался выходить из дома. Боялся, что Илюшина бабушка всё расскажет моей. Однако этого не случилось, и даже, вопреки всем моим опасениям, мы с Серёжкой вскоре снова стали частыми и ожидаемыми гостями в доме Кирилла Тарасыча.

Отношения между мной и Илюшиной семьёй окончательно перечеркнул другой инцидент. Однажды, в который раз любуясь их стареньким бежевым «москвичом», я, поддавшись внезапно какому-то странному порыву, поднял с земли небольшой обломок красного кирпича и метнул его в заднюю фару машины. Отделившийся от фары кусочек стекла быстро ускакал в траву. В фонаре зазияла дырка.

Моим опять ничего не рассказали. Но после этого случая бабушка и дедушка Илюши перестали со мной общаться и приглашать к себе домой. Да и на Серёжку стали смотреть как-то косо…

Болезненно сморщившись, я надавил в последний раз ногой на сломанный велосипед, отвернулся и пошёл по бровке обратно на колею. Посмотрел в сторону нашего дома – не ищут ли меня, не машут ли рукой? Но ни на околице, ни на нашем огороде никого не было.

Небо становилось всё чище и чище, новые тучи не собирались и не торопились. Меланхолично шипел колючий осенний ветер. Я пошёл дальше. Позади раздался мягкий шелест мотора. Мимо меня проплыла белая «волга», длинная, изящная, как стрекоза, с выпуклыми круглыми фарами и забрызганными грязью боками. Осторожно минуя глубокие лужи, она проехала ещё несколько десятков метров по колее и свернула налево, в прогон. Я поймал себя на том, что никогда раньше не видел в деревне того плотного круглолицего мужика в мятой спортивной куртке, которого я успел разглядеть сквозь стекло. Да и «волг» у нас тут отродясь не было.

Путь к тому концу деревни, куда я сейчас двигался, был значительно длиннее, чем к оврагу, к другому концу, куда я ходил до обеда. Я шёл быстро, иногда срываясь на бег, и вскоре добрался до последних участков. Впереди меня высилась иссиня-чёрная стена соснового леса. Там, возле его опушки, и заканчивалась деревня. Я сбился с дорожки и теперь шагал прямо по чужим грядкам. По этим же грядкам тянулась еле видная цепочка лосиных следов.

Обогнув очередную скукожившуюся посреди огорода баню, я увидел его.

Большой старый лось, так напугавший меня полтора часа назад, лежал неподвижно среди картофельных грядок. Бледные солнечные лучи равнодушно скользили по серой проплешине на его боку. Я подошёл ближе. Лось лежал, запрокинув голову, жутко приоткрыв пасть. Сквозь опущенное наполовину набрякшее мохнатое веко серебрилась полоска глаза. Больная нога, на которую он хромал, теперь была поджата под распластавшееся по земле грузное тулово и неестественно изогнута.

Лось был мёртв.

Позже, спустя много лет, я понял, что Природа – единственный по-настоящему квалифицированный наставник человека, способный грамотно, непредвзято изложить ему суть вечных законов и незыблемых истин. Не родители этому учат, не ничтожный человеческий мирок со своими крысиными понятиями, взрывами, автоматными очередями, бабьими стенаниями и распухшими от голода детишками. Не мелкие жизненные обстоятельства, которые мы в силу ограниченности привыкли называть «жизнью», дают нам фундаментальные знания. Эти знания даёт Природа. И перед каждым из нас Она рано или поздно раскрывает всю свою пугающую многогранность. Показывает своё величие, перед которым мы бессильны. Долгое время услаждая взор человека красотами, буйным цветением, Природа, в конце концов, обязательно заставит нас стать свидетелями старения, увядания, разложения и убедиться в тщетности любых попыток противостоять смерти. И не заботит Природу возраст своих учеников. Не заботит то, что они, быть может, не готовы ещё к таким открытиям. С Её помощью я научился быть готовым ко всему. Этот старый лось был Её вестником. А увиденная мной печальная картина – Её поучительной притчей. Позже я неоднократно видел людскую смерть. Но трагедия умирающего человека – ничто, по сравнению с трагедией умирающего животного.

Хлопнула вдалеке тяжёлая деревянная калитка. На том конце огорода замаячила тщедушная фигурка бабы Нюры, хозяйки этого дома и этого огорода. Все звали её Нювочкой. От остальных деревенских старушек она отличалась поразительной бодростью и энергией. Я всегда изумлялся, когда видел, как она летит стрелой по дороге к магазину, пока другие бабульки, кряхтя и качаясь, медленно ползли позади.

«Интересно, она знает, что у неё тут лось подох?» – промелькнуло у меня в голове.
Оказалось, что Нювочка не знала. Я это понял по тому, как она испуганно вскрикнула, увидев издалека мёртвую тушу на своей картошке.

– Тёть Нюр! – предупреждающе окликнул её я, пока она шла по огороду к месту происшествия, неуклюже перешагивая через грядки и перезрелые кусты картофеля. На её голых, с выступающими толстыми венами и кровоподтёками, худых ногах болтались галоши, явно не подходившие ей по размеру.

– О, Господи! О, Господи! – вздыхала она, перешагивая с межи на межу. – Ну что тут такое случилось? Ну, кто тут ко мне опять забрался? Господи!

– Тёть Нюр, это лось. Он умер.

– Господи, ну, что это такое? Почему ко мне на огород-то? Что теперь с картошкой делать?Говорила, чтобы забор мне поставил, наконец! Нет и нет! Работа, водка! И хоть кол на голове теши!

Нювочка горестно охала и, не глядя ни на меня, ни на лося, бормотала ругательства.

– Тёть Нюр, я видел этого лося, когда он ещё живой был. Он подходил ко мне сзади, когда я на огороде на нашем сидел, вон там…

Нювочка вдруг плюнула прямо на застывший плешивый бок мёртвого лося:

– ****ь, вот чё он ко мне-то приебался?! Вот кто мне теперь его вытащит отсюда?!

Значения сказанных ей слов я тогда не понял. Хотя подобные выражения я слышал и раньше, от брата, когда я без спроса брал вещи в его комнате.

Я и не обратил на эти слова внимания. И не смотрел на отчаянно раскрасневшуюся и нахохлившуюся Нювочку. Я смотрел на сгусток слюны, стекавший по шерсти лося.

Я не понимал, как Нювочке может быть всё равно.


***

Двадцатого июля 1996 года мне тоже было всё равно.

В тот день мне исполнилось ровно двадцать.

Я стоял у основания высокой четырнадцатиэтажки, окружённый любопытной, изображавшей сочувствие толпой. Передо мной на асфальте лежал труп пятнадцатилетней девочки. Она выбросилась с балкона одиннадцатого этажа. Волосы её, длинные, вьющиеся, каштановые, печально блестели в свете фонаря. Цвет её неказистого халатика постоянно менялся, когда кто-то подходил к ней и загораживал свет. На откинутой тонкой белой руке темнели две феньки.

– Это отец её! Я знаю, это отец её, ирод, алкоголик! Он постоянно её избивал, все соседи слышали! – ворчала стоявшая впереди всей толпы пожилая женщина. – Она поэтому и прыгнула! Всё к этому шло!

– Сколько же ублюдков развелось, – вздохнул Паша, мой приятель, с которым мы вышли проветриться после пьянки в честь моего юбилея, – куда страна катится…

– В суде таким отцам место! В суде! – восклицала женщина.

Труп лежал рядом с вентиляционной будкой. На её стене застыли чёрные кровавые полосы. Прежде чем приземлиться, девочка ударилась головой о крышу будки.

– В самом деле, жалко бабу, – тихо сказал я Паше. – Ты смотри, бля, фигурка-то классная.

– Угу, – уныло кивнул Паша.

– Отец её – урод. Такая тёлка… Мелкая, пятнадцать лет, но подмахнуть могла бы, наверное, хорошо. Жопец у неё, наверное, пышный, мягонький. Может, в морг её проводим, глянем?
Низенький лопоухий Паша с ужасом взглянул на меня и отшатнулся:

– Ты чё, перепил, что ли? 

– Ладно-ладно, я пошутил, – успокоил я его.

***
Помню, в третьем классе, на уроке русского языка, мы писали сочинение на тему «Моё любимое домашнее животное». Класс пыхтел, шуршал пеналами. Все яростно придумывали и старательно строчили корявые рассказы размером в полторы страницы. А в моей тетради за эти сорок минут появилось всего несколько слов: «У нас в деревне были кролики. И они умерли. И мы с бабушкой их похоронили». Я заворожено смотрел на сидевшую впереди меня Наташу, на её скрещенные под стулом ножки в соблазнительных белых туфельках. Мои одноклассники трудились, а я представлял себе, как сейчас сползу вниз, под парту, подберусь к этим ножкам, мягко дотронусь до них, стану скользить по ним губами, ласкать… возьму в руки изящные Наташины коленки, разведу её ножки в стороны…

К концу урока я так и не снабдил своих кроликов подробностями. И сдал сочинение нашей классной руководительнице Ирине Александровне в таком виде.

На следующий день училка нараспев прочитала его всему классу, стоя в двух метрах от меня, возле Наташиной парты. После чего, проскрипев что-то про природную лень и отсутствие воображения, швырнула мне мою тетрадь обратно. Я не успел поднять руки и поймать её – острый край тетради врезался мне в глаз.

***
После случая с разбитой фарой «москвича» я перестал ходить к Илюше играть. Долгое время мы почти не виделись. Лишь под конец лета, когда настало время уезжать, я решил пойти к нему, чтобы окончательно помириться, а заодно и попрощаться.

День был тёплый и солнечный, небо сияло чистотой. Возившийся перед домом Кирилл Тарасыч взглянул на меня неодобрительно, неприветливо. Но зайти на минуту, чтобы увидеться в последний раз с другом, он мне всё же позволил.

Я робко приоткрыл калитку, вошёл. Искать Илюшу в саду мне пришлось долго – ни на лужайке в тени яблонь, где он обычно играл, оставаясь в одиночестве, ни на детских жёлтых качелях его не было. Я решил, что он в доме и хотел уже идти просить Кирилла Тарасыча пустить меня туда, как вдруг заметил Илюшу. Он прятался за старой сливой. Я подошёл поближе и замер. Илюша стоял, широко расставив ноги, со спущенными штанами и трусами, и резкими движениями натягивал себе на член большого дохлого крота. Крот был наполовину выпотрошенный, с разорванным сзади туловищем. Тёмная густая кровь выбивалась толчками из истерзанной тушки, стекала по бледным Илюшиным ногам, расползалась бурыми разводами по его спущенным до колен широким жёлтым шортам. Илюша ритмично двигал взад-вперёд своим худым тазом, сопел и постанывал. Насаживаемый на член крот покорно болтался, словно резиновый. Солнце плясало на веснушчатом лице мальчика, он морщился и отвратительно щурил свои большие выпуклые глаза. Каждое его движение, видимо, отдавалось сильной болью в правой руке, обмотанной потемневшими от крови и грязи бинтами. Рука, на которой я ему перебил кувалдой фаланги пальцев, до сих пор не зажила. Издав громкий не то стон, не то писк от наслаждения и боли, Илюша кончил внутрь мёртвого крота и выпустил его из рук. Безвольно болтнувшись в воздухе, крот упал в траву.

***
Холодной сырой мартовской ночью 2000 г., предаваясь страсти в душной, пропахшей потом и дешёвыми духами спальне моей подруги, я долго не обращал внимания на свой мобильник. Телефон около пяти минут настойчиво вибрировал на тумбочке возле кровати. Но я был целиком и полностью поглощён Ариной и её телом. Тело девушки было изувеченным, и это манило меня и возбуждало. У неё не было одной ноги. Она была очень худая, с маленькой грудью, из-под которой пугающе выпирали рёбра, обтянутые, словно плёнкой, тонкой молочно-белой кожей. Я входил в неё резко, настойчиво, нещадно терзал её единственную ногу: сгибал под самыми разными, немыслимыми углами, разгибал, задирал кверху, загибал ей за плечо, надавливал на нервное сплетение под коленом, отчего Арина взвизгивала и рычала, заводя меня ещё сильнее. Кончив, я долго водил головкой своего поникшего члена по мягкой, рыхлой Арининой культе. От соприкосновений с искалеченной плотью, пересечённой бугристыми шрамами, мой орган набухал снова и быстро приводился в готовность для повторения акта.

Не вытерпев, в конце концов, деревянного жужжания над ухом, я взял телефон.

– Ребёнок умер! – раздался в трубке вопль Ани. – Наш ребёнок умер!! Господи!! Что мне делать?! Ребёнок умер!! Он подавился!! Я его кормила!! Я не смогла ничего сделать!!

Обречённо выдохнув, я убрал трубку от уха. Арина лежала, прислонившись к спинке кровати и, массируя истёртую, измученную вагину, томно глядела на меня.

– Ты где сейчас?! Езжай домой! Наш ребёнок умер! – продолжала рыдать в трубке Аня, которая была уверена, что я на ночной смене. – Он умер, понимаешь!! Он плакал ночью!! Я не могла его успокоить!! Стала его кормить, и он подавился! Я не смогла ничем помочь! Не смогла-а-а-а!! Что нам делать теперь, Господи?! Господи, как я теперь жить с этим буду-у-у-у?!

Через десять минут я нёсся на такси по ночной дождливой Москве. Прикрыв веки, наблюдал за сверкавшими за окном оранжевыми ручьями фонарей МКАДа и слушал вполуха ворчания смуглого небритого водителя.

Когда я приехал, в квартире уже громыхали приехавшие раньше меня врачи. Задохнувшийся ребёнок лежал на кухонном столе. На его посиневшем лице застыло выражение, какое появляется у каждого маленького беззащитного существа, внезапного настигнутого смертью, с которой оно отчаянно боролось до последних секунд. Рассказывать всю историю врачам пришлось мне. Аня говорить уже не могла. Она сидела на полу возле стены в задравшемся халате, глядя перед собой не выражавшим никаких человеческих эмоций взглядом, и издавала короткие монотонные завывания. По её подбородку стекала жёлтая слюна.

Когда тело ребёнка выносили из квартиры, один из врачей позвал меня. Я стоял на кухне возле окна и смотрел на еле просматривавшиеся сквозь серую завесу дождя стройные ряды новых высоток, выросшие за последние несколько месяцев в соседнем квартале. Эти прямые, прямоугольные, безликие дома загородили собой лес, на который я раньше всегда любовался из окна на лестничной площадке, когда курил. Это было досадно… и странно, что я только сейчас обратил на это внимание.

***
Два года назад мы разобрались с последним человеком, который возомнил себя умнее, прозорливее нас и понадеялся, что сумеет обвести нашу команду вокруг пальца.
Как и всегда, мы приехали вчетвером. Я, Серёга, Лукич и Вадик. Лукич нажал на кнопку дверного звонка. Минуту мы ждали. Второй раз позвонил уже я. Никакой реакции с той стороны не последовало. Пришлось Вадику прибегнуть к инструментам из своего заветного чёрного чемоданчика. Обе двери были с лёгкостью взломаны – Вадик всегда справлялся на ура. А ведь Павел Иванович когда-то по пьяни хвастался нам, что его вторую дверь не взять даже динамитом.

Прелюдию мастерски исполнили Серёга с Лукичом. Мы с Вадиком стояли в стороне и курили. При этом старались держать на лицах самое грозное выражение, хотя и понимали, что в данной ситуации это уже излишне.

Павел Иванович, одетый в клетчатую синюю рубашку и домашние тренировочные штаны с оборванными полосками, корчился на полу гостиной. Он рыдал, издавал дрожащие стоны, ежесекундно хрюкал в залитую кровью седую клочковатую бороду. Его сломанный, расплющенный нос казался вдавленным внутрь головы.

– Ребята! – хныкал пенсионер. – Мальчики! Я вас прошу! Дайте мне всё объяснить! Я не был проинформирован! Я думал, что всё давно замято! Мальчики!..

– Кончай мозги нам парить, – сказал Вадик. – Тебе всё было известно. Всё, что тебе нужно было знать, мы до тебя давно донесли. И не раз обо всём предупреждали. А теперь, когда все сроки истекли…

– Ребята, не надо, выслушайте меня!..

Лукич с силой ударил старика ногой в живот. Павел Иванович зашёлся в жестоком кашле.

– Ты думал, мы будем вечно с тобой нянчиться?! – прорычал я. – Ты хорошо пристроился, нечего сказать! Но тебе многовато уже лет, давно пора было уяснить, что за всё хорошее платить приходится, а лишних поблажек в нашем мире не бывает!

– Ребята! Ребята! Ах, я дурак старый! – зарыдал Павел Иванович. – Старый я идиот! Я ничего не знал! Откуда я мог знать?! Да откуда же я мог знать?! Откуда я мог знать, что эта Надька, шлюха…

Лукич снова пнул его, и старик подавился на полуслове.

– Мальчики! Я прошу!.. Забирайте всё, что хотите! Машину мою забирайте! Всё забирайте! Только, пожалуйста…

– Серёг. – Лукич коротко кивнул товарищу.

Тот мигом всё понял. Он и Лукич подняли обмякшего старика с пола, заломили ему руки за спину и, подтащив к старомодному письменному столу, согнули пополам и прижали грудью к деревянной столешнице.

– Не нужна нам твоя машина, Иваныч, – с грустной улыбкой сказал я, – как и всё остальное твоё барахло. Ничего ты так и не понял.

– Зато теперь он всё поймёт, – резюмировал Вадик. – Одна секунда – и прозрение.

– Не-е-е-ет! – каким-то совсем не стариковским голосом завизжал Павел Иванович. – Не-е-е-ет! Умоляю вас, не на-а-а-адо!! Умоля-я-яю!! Как вы можете, я старик!! Ваденька, родненький!! Я стар!! Серёжа!! Твой отец знал меня с детства!..

Я ударил его сзади и тоже стал держать, чтобы не вырвался.

– Так, заткнись! Будешь орать – будешь больше мучиться. Так, кляп… Вадь, кляп у тебя?

– У меня. – Лукич заткнул Павлу Ивановичу рот.

– Кладите его руки на стол, – скомандовал Вадик. – Крепче держите.

В руке Вадика блеснул секач. Один за другим раздались два глухих удара. Старик сквозь кляп издал приглушённый вой. Лукич и Серёга ослабили хватку, и Павел Иванович, истекая кровью, сполз на пол. На столе в кровавой луже остались лежать три отрубленных пальца.

– Теперь последний штрих. – Я присел на корточки рядом со стариком и крепко ухватил его за грудки. Лукич взял со стола два окровавленных мизинца, наклонился и один за другим затолкал их Павлу Ивановичу в ноздри.

– Уходим, – бросил Вадик.

Мы пошли к выходу. Павел Иванович остался задыхаться в комнате. Теперь он не выл, а издавал короткие тявкающие звуки, напоминавшие визгливый кашель больной ангиной собаки.

***
Когда мне было четырнадцать лет, Валера, мой старший брат, съехал от нас в отдельную квартиру. Поначалу он звонил маме каждый день. Спрашивал о моих успехах в школе. Но при этом ни разу не попросил маму дать мне трубку. А взять трубку самому мне почему-то было неловко, хоть я и скучал по брату и очень хотел с ним поговорить. Ещё Валера всё время справлялся о здоровье отца. Мне было интересно, почему он спрашивает это у мамы. Потом понял – отец напрямую никогда и никому не говорил о своих недугах, тем более по телефону.

В гости брат к нам приходил, но редко. А затем, через какое-то время, через год или через два, совсем перестал появляться и вообще как-либо напоминать о себе. Я больше не слышал в коридоре радостный голос мамы, разговаривающей с Валерой по телефону. И больше не надевал самые модные, дорогие майки с эмблемами рок-групп, готовясь к его приходу. А мне очень хотелось, чтобы он заглянул к нам хотя бы разок. Не потому, что он приносил пышные торты к чаю и дорогие подарки для меня и матери. Нет, я хотел выйти с ним с сигаретами на балкон и похвастаться тем, что я трахнул наконец-то шикарную девчонку из параллельного класса, к которой уже давно был привязан. Мне тогда было шестнадцать лет, и обретение сексуального опыта в столь нежном возрасте мне казалось достойным реальных понтов. Хотя я и мечтал успеть сделать это ещё в пятнадцать.

Казалось, Валера забыл о нашем существовании. А отец с матерью говорили о нём почти каждый вечер – тревожно, сидя на кухне за столом, надеясь, что я их не слышу. А я всё слышал, хотя и прикидывался, что смотрю в своей комнате телевизор. Я слышал, как они говорили что-то про «крах», «банкротство», «кидок» и «депрессию». А также про то, что от него ушла Мила. Мила была его невестой, девушкой, я её ни разу не видел. Про «уход Милы» и про «депрессию» родители говорили больше всего и сразу же понижали голос, так что я из комнаты переставал их слышать и улавливать суть разговора.

Как-то раз, в середине мая, за неделю до каникул, я решил плюнуть на все запреты и предупреждения матери и сходить проведать брата. Дом его располагался на самой окраине нашего городка. Своим видом эта серая девятиэтажка напоминала сморщенную бетонную гармошку, угрюмо возвышавшуюся на краю леса. Во дворе, на детской площадке, разгуливали длинноволосые субъекты в кожаных куртках, кидали окурки в детские песочницы. Валерин подъезд был щедро разрисован граффити, по обе его стороны тянулись длинные кусты расцветающей сирени. Я зашёл внутрь, поднялся на лифте на шестой этаж. Долго звонил в дверь и ждал, пока мне кто-нибудь откроет. Но никто не отзывался и не открывал. Похоже, брата не было дома. Я спустился вниз, пошёл обратно. Вдруг услышал, заворачивая за угол дома, пронзительный кошачий вопль, доносившийся со стороны высокой кирпичной бойлерной. Одолеваемый странным любопытством, я пошёл на это мяуканье. Когда я приблизился к бойлерной, писк прекратился. Из-за угла появилась измученная хромающая кошка. Она продолжала жалобно мяукать, только уже тихо, и при каждом шаге у неё подкашивались и разъезжались задние лапы. С ужасом проводив взглядом кошку, я зашёл за угол бойлерной и увидел брата. Он стоял, привалившись к стене, и с искажённым болью и мукой лицом спешно застёгивал джинсы.

– Валера?!

– Подсматриваешь, крысёныш?! – прорычал брат, не видевший меня шесть месяцев. – Шпионишь за мной, да?! Это мать, прошмандовка, велела тебе за мной шпионить?!

***
Тот случай я вспоминал через четырнадцать лет, в тот зловещий вечер, когда мы с моим другом Лёхой забрались на территорию старой заброшенной текстильной фабрики. Та страшная картина – хромающая, истошно мяукающая кошка и застёгивающий ширинку брат – стояла у меня перед глазами, пока мы шли через пустынную асфальтовую площадку, заваленную старыми автомобильными шинами. Лёха вёз перед собой инвалидную коляску с сидевшей в ней женщиной-инвалидом. Колёса ритмично поскрипывали. Пустые скелетообразные корпуса покинутой фабрики чернели на фоне светлого лунного неба.

– Куда вы? Куда?.. Куда… к-куда вы меня везёте? – заикаясь и всхлипывая, приговорила женщина в коляске.

Лёха молчал. Я шагал за ним следом и бездумно смотрел на возвышавшийся перед нами главный корпус, на его длинные клетчатые оконные переплёты. Дойдя до стены, мы освободили инвалидку от ремней, которыми она была крепко пристёгнута к коляске. Стали вытаскивать женщину, попытались поставить её на ноги. Она сопротивлялась, лихорадочно дёргалась, отмахивалась своими короткими гипертрофированными ручками. Я несильно её ударил – она закричала. Крики её были жидкими, блеющими и напоминали стоны пациентки психушки, страдающей врождённым слабоумием. Я обеспокоенно оглянулся – вдруг кто услышит. Но вокруг всё было пусто и тихо. Я хотел пригрозить, что мы её убьём, если она не закроет рот. Лёха сделал лучше, сказав, что если она не перестанет вопить, он бросит её здесь, на асфальте, среди проволоки и шин, а коляску мы увезём. Женщина судорожно всхлипнула и умолкла.

Мы схватили её под руки и подтащили к стене. Я оттолкнул ногой коляску. Еле слышно поскрипывая, коляска выехала из тени здания и, проехав несколько метров по залитой лунным светом площадке, застыла. Женщина, трепыхаясь в железных Лёхиных объятиях, запричитала, забормотала что-то бессвязное. Лёха зажал ей рот ладонью. Расстегнул на ней куртку, затем резким движением стянул с неё мешковатые вельветовые штаны. Мясистые голые ноги инвалидки забелели в темноте.

– Кто первый? – повернулся ко мне Лёха.

– Давай ты, раз ты её раздел и держишь.

Лёха возился около двух минут, может, чуть больше. Женщина слабо постанывала, жалобно пищала. Потом она замолчала, замолчал и Лёха.

– Твоя очередь, – сказал мне товарищ после десятисекундной передышки.

Приняв женщину из рук Лёхи, я схватил её за волосы и пару раз ударил головой о стену. Женщина не вскрикнула, только тихо, умоляюще, почти шёпотом проговорила: «Не надо… не бейте… пожалуйста». Я отпустил её волосы. Быстро пошарил рукой у неё между ног, пощупал, после чего навалился на неё всем телом, придавил к стене и, зачем-то глубоко вздохнув, словно перед прыжком, резко вошёл в неё. Лёха, гулко кашлянув, что-то одобрительно пробормотал сзади. Я стал быстро двигаться. Стояла вязкая, сырая тишина, нарушаемая лишь негромким дыханием жертвы и еле слышными скользкими причмокиваниями снизу. К моему горлу проворно подобралась тошнота. При каждом движении я утыкался носом в голову женщины. Её сальные, слипшиеся в сосульки волосы пахли как деревенская солома, смазанная птичьим помётом. Я почувствовал, что не смогу кончить. Ещё я почувствовал, что меня сейчас вырвет.

Лёха, отошедший от нас метров на десять, стал на меня прикрикивать – подгонять. У меня перед глазами сгустился фиолетовый туман. Я всё-таки кончил. Для того чтобы это случилось, мне пришлось ещё раз ударить женщину головой о стену. Стена была кирпичная. Обмякшая женщина сползла по ней и села голым задом на асфальт. Я поднял её, кое-как справился с одеждой – теперь была моя очередь, раз Лёха расстёгивал и снимал. Когда я натягивал штаны на её бесформенную дряблую талию, мне сильно захотелось её убить.

Бледная луна на небе покрылась ядовитыми синюшными разводами и грузно вползла в дрожащий ватный сгусток облаков.

– Всё, катись. – Лёха утвердил женщину в коляске и подтолкнул вперёд.

Мы пошли прочь от зловещего здания. Пересекли площадку, и я стал высматривать дыру в заборе, через которую мы сюда пролезли.

– Ну, ты даёшь! – сказал Лёха. – Вот зачем надо было её башкой-то бить? Жалко даже стало.

– Я несильно ударил.

– *** себе, несильно! Ты бы видел со стороны! Так вмазал… я думал, у неё башка расколется. Ну, как тебе вообще?

– Нормуль. В целом, хорошо. Только пахло от неё сильно, от волос, особенно. А так – всё, как я люблю. Омерзение было, конечно, но от этого я тоже балдею в каком-то смысле.

– А меня как-то не пропёрло, знаешь. Такое впечатление, как будто мясо тухлое ****.

– Мясо?

– Ну, как сказать, бля… Как будто в труп полусгнивший засовывал, который только-только из могилы вытащили.

– Она и есть мясо. Она и есть труп. И все мы мясо. И все мы уже давно трупы.

– Ну, ты у нас, как всегда, в философию сразу, ёбт.

Далеко позади нас вдруг раздался страшный, заунывный, отчаянный вой. Мы с Лёхой испуганно оглянулись и увидели, что коляска с женщиной всё ещё стоит там, где мы её оставили, посреди залитой дрожащим лунным светом площадки. Женщина выла, дёргая коляску то вперёд, то назад, причитала, и её крик раздирающим эхом разносился над ночной фабрикой.

***
Бабушка смотрела на меня строго и печально. Лицо её было покрыто паутиной – серебристой, лёгкой, тихо вздрагивавшей от дуновений ветра. Я сидел на узкой скамейке среди горбатых могил, занесённых первыми опавшими листьями. Деревянные кресты равнодушно высились в стороне. Качались сосны. Я смотрел на овальную траурную фотографию бабушки и лениво выкуривал одну сигарету за другой. Рядом со скамейкой висела пепельница в виде пластиковой бутылки с обрезанным верхом, которую я приделал к металлическим прутьям ограды специально для себя. В последнее время я часто сюда приходил.

Докурив последнюю сигарету – больше в пачке у меня не было, – я бросил окурок в бутылку и стал тщательно протирать платком бабушкин памятник. Стёр пыль, смахнул всю паутину. Расчистил от мелких еловых веточек могилу, поправил положенные на неё цветы. Постоял, подумал, вытащил из кармана куртки яблоко – наше яблочко из нашего деревенского сада, с яблони очень старой, но посаженной уже после смерти бабушки. Вместе с ним вытащил перочинный нож. Разрезал яблоко на дольки и положил несколько долек на могилу рядом с цветами. Остальные съел.

Неподалёку от бабушки покоился мой старший брат Валера. С памятника на меня смотрело молодое, привлекательное, ещё не тронутое зрелостью лицо – 1965-1997. Будь он сейчас жив, ему через месяц исполнилось бы ровно сорок. Он был старше меня на двенадцать лет. Я уверен, что никто никогда не узнает, кто убил его на самом деле. Я уверен, что только когда Каин убивает Авеля, об этом сразу же становится известно. Когда же происходит наоборот, преступление остаётся нераскрытым. По крайней мере, в ночь его убийства звёзды гордо молчали.

Я покинул кладбище, вышел из леса. Широкого поля, по которому я так любил гулять и бегать с друзьями, когда был маленький, уже практически не было – оно всё заросло юными, тонкими соснами и ёлками, буйно зеленевшими вопреки осени. Лесной массив, столь сильно потревоженный в девяностые годы беспорядочными и бесконтрольными вырубками, преодолел свои былые границы и двинулся лавиной, животворящей и сокрушающей всё неживое, на нашу деревню. Наверное, спустя столетие наша деревня будет выглядеть как застроенная домами просека. Может быть, опустеет или даже будет снесена. Думая об этом, я с восхищением смотрел на стройные молодые деревья.

На нашем участке весело потрескивал мангал. Друзья готовили шашлыки. Увидев приближающегося меня, Серёга и его девушка Лика весело мне помахали. Настя побежала мне навстречу. Лицо её светилось беззаботной радостью, и я не мог не улыбнуться в ответ. Настя – моя девушка, уже почти что жена. Она старше меня на год, ей двадцать девять. Я встретил её полтора года назад, чуть ли не за несколько дней до того, как она развелась со своим мужем.

– Хорошо, что пришёл, наконец. У нас уже всё готово. Третью порцию снимаем, – сказал Серёга. Они с Ликой сидели за круглым зелёным столом. – Вадик, давай.

Сидевший отдельно от них одинокий задумчивый Вадик поднялся со своего берёзового пенька и пошёл к мангалу. Настя, шутя и улыбаясь, стала раскладывать тарелки.

– Харитоныч! – крикнул Серёга. – Давай к нам! Присоединяйся, угощаем!

Маячивший за забором седой сутулый Харитоныч в ответ вяло мотнул головой. Подул сильный ветер, и мы не расслышали его слов. Стоявшая передо мной тарелка, в которую Вадик уже готовился положить румяный кусок шашлыка, спорхнула со стола, словно голубиное пёрышко, и улетела в траву. Я увидел, как вдалеке, на краю деревни, напряглись высокие берёзы, росшие на краю оврага-помойки. Те самые берёзы, на которые я любовался в детстве, которые я помню юными и стройными, теперь хищно шевелились, сопротивляясь напорам ветра, вздыхали, как страдающий одышкой зрелый курильщик. Их пышные зелёные кроны были покрыты ядовито-жёлтыми и пурпурными язвами – осенними, неизлечимыми.

Наевшись, мы выбросили тарелки и прочий пластиковый мусор в большой пакет и собрались впятером гулять по деревне. Серёга предложил выйти на дорогу, но я настоял на том, чтобы мы пошли по околице, по краю поля. Настя меня поддержала. Что ж, слово хозяев…

Болтая, смеясь, обнимаясь, мы дошли до самого леса. Тут я отделился от компании и ушёл чуть вперёд.

На том месте, где два десятка лет назад стояла посреди густого сада бесформенная каракатица дома бабы Нюры, теперь красовалась стройная махина из оранжевого кирпича, двухэтажная, с застеклёнными террасами и оранжереей. На участке, где когда-то тянулись бесконечные картофельные грядки и лежал мёртвый лось, играла электронная музыка, гремели пьяные молодые голоса. Нювочка давно уже умерла, и, кажется, я даже помню, как её хоронили. Это же были её внуки, а может, и правнуки. Я не мог их видеть – участок был обнесён высоким прочным забором.

Сзади раздался смех. Я обернулся. Лика и Настя хохотали, обхватив друг друга за плечи, Вадик с Серёгой что-то увлечённо им рассказывали. Из-за ветра я не слышал, что именно. В метрах ста от нас кто-то жёг на огороде ботву. Густой клочковатый дым, то серый, то бурый, поднимался над землёй и, покорный холодному сентябрьскому ветру, уносился к прозрачному синему небу.