Зеленая фуражка

Геннадий Лагутин
Дорога была давно заброшенной, а лес вокруг – сплошная старая ель – глух. Остановишься и ни звука, пойдешь – лишь шорох пересохших игл. Тоскливо и душно. Первая половина мая, а настоящая июльская жара. Стелется и стелется сплошной хвойной подстилкой дорога, и нет этой мягкой перине конца. Еремеев шел долго – час, может и два, но шел, хотя готов был на любом метре пути, обдирая ногти, раскидать, разбросать хвойный мусор, чтобы добраться до земли, насладиться хоть на миг ее прохладной твердью. Пот слепил ему глаза, рюкзак резал плечи, ноги стали ватными, он еле плелся, но знал, что не остановится, пока не дойдет до того места, к которому стремился много лет. И он даже не удивился, когда увидел узкую тропку, вильнувшую в сторону. Еремеев будто узнал ее, был уверен, что тропка выведет его туда, куда он так спешил. Он свернул на нее и не успел пройти десяток шагов, как словно что-то толкнуло его в грудь…
Память не подвела его, не подвела. Окраина леса, речушка, поросшая кустарником, рыжий буерак, дальше лощина, деревня… Не исчезла деревня, не переехала – разбежались вдоль речушки дома.
Теперь всё. Теперь всё! Теперь высота. Взгляд вправо, ближе…Где же ты, высота? Высота – высотка, за которую пролилась кровь его товарищей. Поле, почти ровное поле. Не может быть!
Надо еще раз осмотреться….Так…Окраина леса не в счет. Речушка? На месте. Овраг. Лощина. Деревня. Высота! Неужто не ты? Нет, ты! Только отчего ты теперь не высота, а пологий расплывшийся холм? А тогда твоя восточная часть была круче, и как тяжело было по этой круче бежать…
Да, теперь ты пологая, и нет на вершине трех кряжистых дубов, и нет, нет главного – огромного серого валуна. Уж валун-то должен быть на месте. Огромный серый валун.
«Неужели не сохранилась, ребята, и  память о вас? О вас, товарищи мои, друзья дорогие?»
И сразу тесно сердцу в груди, и охватила клещами усталость. Погас день. Ему захотелось опуститься на землю и прижаться к ней всем телом. На землю родную, взбуравленную снарядами и бомбами, удобренную потом и кровью. И неужели не осталось никакой приметы, где навечно легли солдаты?
Еремеев вновь обежал глазами все приметы, что долгие годы хранились в его памяти.
Да, память не подвела. Подвела суета жизни, которой он не смог противостоять. Годы шли…
И снова день потускнел. И Еремеев, твердя мысленно или вслух: - Нет-нет-нет! – бросился к холму. Он бежал, задыхаясь, путаясь в пшеничной, веселой зелени, бежал шестидесятипятилетний толстый седой мужик, трижды дед, кавалер орденов и медалей, бежал и все твердил: - Нет-нет-нет! – пока не добежал до самой вершины холма…
Вот они остатки трех срезанных снарядами дубов и узенькая полоска нераспаханной земли на которую Еремеев упал. Больше ничего. И заплакал. Ему нечего было стыдиться своих слез. Он был старик, не солдат, давно снят с воинского учета. Он плакал, пока его не замутило от жары. Тогда он поднялся, снял рюкзак и сел.
И увидел, как сейчас, всех отдыхающими в одной разбитой деревни, в тени чудом сохранившегося деревянного сарая. И услышал:
-Вот, к границе подходим. Слышь Григорий?
Григорий молчит. Григорий Беглый не подходит к границе – он возвращается. Григорий Иванович Беглый – пограничник последнего довоенного призыва. Он шел от западной границы до Москвы и теперь возвращается. Был три дня в плену, был три месяца в окружении, был месяц в отступлении. Нет, он не отступал, он всегда говорил: « Был в оборонительных боях». А в отступлении не был. Григорий-сибиряк. Красавец. Черноволос, смуглолиц. Взгляд острый, быстрый. Ему бы саблю в руки да лихого скакуна, и – ух! – покатились бы вражьи головы по ковыльной степи. А он в матушке-пехоте. А спросите у кого в пехоте три медали «За отвагу»? У Григория.
-К границе подходим, - повторяет дядя Федя.
Еремеев знал, почему дядя Федя это говорит. Чтобы вызвать на разговор Григория. Григорий был одно время в разведке и дважды не довел «языка» Вот дядя Федя и ведет с ним беседы, боится, как бы Григорий «на ихней территории» глупостей не натворил. Дядя Федя. Рядовой Федотов. Солдат Федотов! Никакой это не рядовой и не солдат, а просто дядя Федя. Обыкновенный широкоплечий деревенский мужик. Присел вот у почерневшей стены в кругу друзей, закурил и лениво перебрасывается словами. Вот и газетный косячок в толстых заскорузлых пальцах подрагивает – видно, здорово потрудился на косьбе мужичок, - только неясно, отчего на нем гимнастерка защитного цвета, отчего топорщатся на плечах погоны и у ног, рядом с кирзовыми сапогами, вместо змейки-косы лежит на траве автомат.
Не смотреть бы Еремееву на пальцы рядового Федотова, и не подкатило бы к сердцу беспокойство, не пришлось бы перевертываться на спину, не обратить внимание на солнце, которое скатывается на лес. Через два-три часа стемнеет, и поведет Еремеев свое отделение дальше, к переднему краю. И через день, два ли, а может, и завтра в это время будет бой,  и может, в это время его, Еремеева…От этой мысли ему становится зябко.
Еремеев видит у дяди Феди толстую самокрутку в зубах. Сейчас после первой затяжки клуб дыма запутается в прокуренных усах дяди Феди, он закашляется и : - Крепка, холера ее забери!
Еремеев и Григорий воевали вместе два года, а дядя Федя с ними год. Сколько боев было за это время? Не счесть. А сколько раз поднимались они в атаку? Много. И всегда Еремеев видел то сбоку от себя, то впереди коренастую фигуру рядового Федотова. После атаки, в минуту затишья, свертывал дядя Федя огромную самокрутку, иногда даже из раскрошенных вонючих трофейных сигарет, и всегда говорил эту неизменную фразу: - Крепка, холера ее забери!
И фраза эта была для них итогом. Чего? То ли конца боя, то ли еще чего, но знали все – это итог, и все облегченно вздыхали, бывало и смех раздавался. Теперь смеяться некому. От старых бойцов взвода остался дядя Федя, он, Еремеев – командир и Гриша Беглый.
Григорий в своем вещмешке, Еремеев знал это, носил всегда – и дорожил необыкновенно ею – свою фуражку пограничника. Она спрятана у него в картонной коробке. Несет он ее от самой границы, и сейчас, после слов дяди Феди: «К границе подходим», придвигает вещмешок поближе. Промолчал он слова дяди Феди, лишь глазами сверкнул.  И дядя Федя вздыхает, говорит другое:
-Ненависть. Эх она, эта ненависть!
-Ну, что ненависть? – не выдерживает Григорий. – Ее, ненависть, не растрачивать, не приглушать, копить надо! И чем ближе к границе, тем больше!
-Тем больше? - подхватывает Федотов. – Ты вот послушай, я тебе одну историю расскажу.
Григорий демонстративно отворачивается, даже отодвигается в сторону, предоставляя маленькому солдату поближе подсесть к рассказчику.
-Это было, - начинает дядя Федя, не обращая внимания на пренебрежение Григория к рассказу, - когда еще отступали. Потом уперлись, оттолкнулись и назад пошли. Начали освобождать. Ты нервишки-то успокой, - прерывает рассказ дядя Федя, видно заметив какое-то изменение в поведении Григория. – На, закури, - бросает кисет. – А нервишки пригодятся.
Насчет нервов тогда сказал Федотов напрасно. У кого-кого, а у Григория они были крепкими. Только скручены, видать, из тонких струн. И одна струна, наверное лопнула и не давала ему покоя.
-Ранней весной, - продолжал Федотов, ходили мы в разведку. Еще морозно было, снег в полях лежал. Пять человек нас ушло, вернулось трое. Вышли малость не в свое расположение, к соседям попали. А те деревню обороняли. Да какая там деревня – печи, стены, несколько кирпичных домов. Хоть и торопиться нам надо, а решили в один дом завернуть, чтоб хоть малость тепла вздохнуть. Целый день на ничейной полосе лежали. Заходим. Все в маскхалатах. А в доме промеж солдат старуха одна. Одна, как мы потом узнали, из всей деревни и осталась. Остальные? Немцы расстреляли, угнали, часть скрылась, а старуха чудом спаслась.
-Откуда? – спрашивают нас.
-Оттуда, - отвечаем.
И вдруг старуха бросилась к нам, обнимает одного – я вначале и не понял. Откинула с головы капюшон, прижалась к плечу, слезы градом у нее, шепчет в исступлении: - Сынок мой, сынок.
 Вижу, стоит перед ней парень молоденький, губошлепый.
-Сынок ты мой, сынок,  - шепчет старуха и дрожит в мелком ознобе. А руками гладит, гладит.
-Кто же тебя, родимый мой? – спрашивает. – Немцы проклятые? Душегубы-каратели?
А губошлепый схватил руку старухи в свои, тянет к губам и лепечет: - Мутти, мутти.
Старуха замерла вся, отстранилась резко, лицо каменным сделалось, а по каменным морщинкам слезы бегут. А парнишка всхлипывает, опять пытается руки целовать и повторят все: - Мутти, мутти.
Тут один из нас не выдержал, говорит: - Немец это мать. Пришлось переодеть для маскировки в наш маскхалат. А что кровь, - поясняет, - когда брали, верещал больно. Как заяц. Пришлось, значит, того, - махнул кулаком.
А старуха молчит, лишь глаза то потухнут, то огнем ярким возгорятся. Я не выдержал, разозлился, говорю: - Там наших двое осталось.
Дядя Федя торопливо шарит по карманам в поисках кисета, не находит его и встает.
-Что дальше-то? – спрашивает молоденький солдат из пополнения.
-А ничего, -  вскидывается зло на молоденького солдата Федотов. – Скомандовал я фрицу налево кругом марш, и повели в свой штаб.
-А старуха?
-Что старуха? – рассвирепел вдруг Федотов. – В угол свой ушла. Понял? Не в старухе суть! Да что ты пристал ко мне? Что да что? Кумекать надо! На фронт идешь, не байки слушать. Понял?
Федотов схватил свой автомат и направился к лесу.
…Еремеев так ясно увидел всю эту картину, что даже не понял в первый момент, где лежит, зачем он здесь. Сел, пошарил глазами вокруг, надеясь хоть напоминание какое малое о могиле найти – не нашел. Встал, поднял рюкзак с земли, вскинул его на плечи и поплелся к лесу. Шел, а Григорий и Федор так и стояли перед его глазами. И он видел и слышал их. Такое ощущение было, словно смотрели они укоризненно вслед Еремееву, укоряли, что побыл с ними так мало. Еремеев вернулся, вновь сел у трех пеньков и закурил.
«Вот с той стороны мы тогда наступали, - подумал он. - А здесь, чуть ниже, был дот, пулеметное гнездо. И день тогда был вот такой же жаркий. Трижды мы поднимались в атаку, и трижды пулемет прижимал нас к земле. Фрицы даже бросились в контратаку…Отбили мы ее. А перед четвертой атакой наступила тишина. Как сейчас вот. Бывает и на фронте, на самой передовой, в бою тишина. Относительная тишина. Если б вот как сейчас такая, она бы оглушила…»
И вот в той тишине мы услышали тогда: - Вассер….вассер…
Впереди немец раненый лежал и просил воды. Еремеев знал: часть бойцов пошла в обход высотки, а этот немец все повторял и повторял: «Вассер…вассер…»
Федотов тогда и сказал:
-Гриш, а Гриш, дай воды. У меня флягу продырявили, вода до капли вытекла.
Они тогда лежали чуть впереди Еремеева, и немец совсем близко был от них. Григорий протянул было флягу, а потом отдернул руку и спросил подозрительно:
-Уж не того ли гада поить собираешься?
Дядя Федя помолчал, а потом признался:
-Его, сволочонка. Сопляк ведь…и раненый. Человек, может, будет…
-Из фашиста человека не сделаешь, - отвечает Григорий.
-Не все фашисты, Гриша. И раненый он.
И тут Григорий швырнул дяде Феде фляжку, глаза сузил, зло так сквозь зубы процедил: - На, пои, идиот! Не видишь, он в живот ранен. Подохнет от глотка твоей воды. – И хмыкнул. – Увидишь тогда сразу, как фашист в ангела превращаться начнет.
Дядя Федя аж рот открыл от удивления…
« Да, - подумал Еремеев. – Дорогие вы мои ребята! Какие же великие вы! Какие же вы были страшные в бою и какие же в этом же бою благородные».
А потом была атака. И полоснул опять пулемет. И как подкошенный упал Гриша. Споткнулся, обнял землю у самого дота дядя Федя. А он, Еремеев, добежал, хоть и «клюнуло» его два раза. Добежал. И замолк пулемет. И жив остался пулеметчик. Еремеев узнал это, когда пришел в себя. Он не знал, почему не застрелил, не оглушил, любым способом не убил пулеметчика. Еремеев душил его, и,  как ребята потом говорили, еле расцепили его пальцы, еле оторвали от горла пулеметчика, который весь был в крови Еремеева.
И только потом Еремеев отчетливо понял, что могли бы остаться живыми дядя Федя и Григорий, если бы не засек их пулеметчик, когда Григорий бросал флягу с водой.
-Прощайте, ребята….

Еремеев долго просидел так, вспоминая, и встал лишь тогда, когда его низко склоненное лицо достал солнечный луч уже заходящего солнца. Он больше ничего не искал вокруг, вскинул рюкзак и пошел к лесу. Здесь у самой кромки леса увидел он березки и свежевыкрашенную в  голубое металлическую ограду. Но остановил его серый валун. Это был тот самый валун, что лежал тогда на вершине холма. Теперь он покоился за оградой. Еремеев подошел к могиле. Он был уверен, что увидит там имена Григория Беглого и Федора Федотова. Но их имен на камне не было.
«Здесь похоронены павшие смертью храбрых за свободу нашей Родины рядовые Андреев Г.А., Алешин И.В. Колганов С.Н. и два неизвестных солдата»
Еремеев опустился на колени и долго стоял так.
«Простите, друзья мои боевые, дорогие мои товарищи, что долго не приходил к вам и стали вы неизвестными. Земной поклон вам, память не прошедшая моя».
Он достал из рюкзака картонную коробку, а из нее – зеленую, как трава вокруг, фуражку пограничника – рядового Григория Ивановича Беглого, протер козырек и звездочку. Войдя в ограду, аккуратно положил фуражку на братскую могилу.
«Спите спокойно, друзья боевые. Спите во славе, павшие в бою!»