Из блокадного детства

Борис Комиссарчук
Б. Комиссарчук
Светлой памяти
                моих матерей:
родной – Ольги и
приёмной – Анны.

Из блокадного детства.

Сейчас почти в каждой семье есть фотоаппарат, а то и видеокамера. Раньше, в моём детстве, чтобы иметь снимок на память, люди отправлялись в фотоателье. Ближайшее к нашему дому было у Кузнечного рынка. Вот туда меня и привели…

С побуревшей фотографии смотрит
загорелый большеголовый мальчуган. Он чуть
испуган непривычной обстановкой, ярким све-
том ламп, указаниями мастера. Стоит на дере-
вянной табуретке, сомкнув крепкие ножки в
белых носках и смешных тупоносых туфлях.
Старается держаться прямо и, кажется, ожидает
«птичку», которая вот-вот должна вылететь.
Ручкой крепко прижимает к себе плюшевого
медвежонка, своего верного друга. С ним ма-
лыш никогда не расстаётся, разговаривает, иг-
рает, ему поверяет свои маленькие тайны, засы- пая вечером…

Плюшевый медвежонок с чёрными буси-
нами глаз и чёрной пуговкой-носом, круглыми
ушами и растопыренными лапами будет сопро-
вождать меня всю жизнь.
Это - последняя детская фотография перед той Великой войной, в которой Ленинград (так именовался тогда наш Санкт-Петербург) пережил беспримерную в истории человечества блокаду.

Аэростат.

Лето. Войны ещё нет. Бу;тик, так малыша звали в семье, гуляет с родными по городу. На улицах много военных. В гимнастёрках, туго подпоясанных ремнями.
«Когда вырасту, стану военным. У меня будет такая же фуражка со звездой и блестящие скрипучие сапоги. Буду тоже твердо шагать и строго смотреть на всех прохожих!»
Выходят на Невский проспект. Пропускают один троллейбус, другой – Бу;тик признаёт только «шоколадные». Наконец подъезжает любимый. Бу;тик устраивается на переднем сидении поудобней, чтобы всё видеть и вовремя подсказывать водителю. Едут до кольца, до площади Труда. Напротив остановки – большой дом с аркой.

  Делится удивлением с медвежонком: «Хоть и высокая, но подворотня, а ворот никаких нет!»
Идут к Неве вдоль одной из самых красивых в городе решеток бывшего Николаевского дворца.
-- Смотри! Смотри! – дёргает Бу;тик руку, за которую держится. – Какая сарделька огромная! И маленькие слоники к ней прицепились. Куда они её тащат? На обед к великану?
-- Нет! – смеются в ответ. – Это аэростат. А люди в противогазах его держат, чтобы  не улетел. Наверное, учения по гражданской обороне…
Перед сном Бу;тик расскажет медвежонку: «Если начнётся война, в небо поднимут много-много аэростатов. Это такие большие воздушные сардельки. Вражеские самолёты наткнутся на них и упадут. А если они отраву по воздуху пустят, то все люди наденут противогазы с хоботами. Тебе, Мишенька, может, тоже дадут».
На набережной – ларёк-тележка с газированной водой. Из длинной стеклянной трубки продавщица нацеживает в стакан малиновый сироп, с шумом льётся пузырящаяся холодная вода.
Небо голубое. Нева блестит, искрится на солнце. Сфинксы,  Румянцевский сквер, здания Академии художеств, дворца Меньшикова, Университета и Кунсткамеры на другом берегу кажутся игрушечно-весёлыми.
Заклеенные окна.

22 июня 1941 г. фашистская Германия напала на нашу страну. Началась война.
Но в семье жизнь течёт по-прежнему: взрослые ходят на работу, Бу;тик – в детский сад. Вечером, придя домой, он бежит к белой тумбочке, где его ждут игрушки и книги, где есть коробка-казарма для оловянных солдатиков. Но сначала он интересуется содержимым «вкусного» ящичка и честно делится с медвежонком.
«Эта конфета мне, эта – тебе, эта мармеладка мне, эта – тебе. Пастилку тебе нельзя! Ты ещё маленький, Мишенька, на целый год младше меня. А маленьким вредно много сладкого».
В подворотне установили сирену. Воет она металлически-пронзительно с подвыванием, ей вторят другие, издали басят заводские трубы. Вся эта «симфония» начинается, когда по радио объявляют:
- Воздушная тревога! Воздушная тревога! Всем перейти в укрытие!
Свистят милиционеры и дворники, - люди с улиц, из домов спешат в убежище. С портфелями, авоськами, мешками, сумками. Свет в окнах гасят или плотно задёргивают занавески, чтобы ни один лучик не был виден.
Бомбоубежище в нашем доме, как и в большинстве соседних, устроено в подвале, где раньше хранились дрова. Там стоят скамейки, бачок с кипячёной водой, тускло светит лампочка в проволочном колпаке, чернеет репродуктор на стене. Люди тихо пе-реговариваются, прислушиваясь к происходящему наверху.
«Нет, Миша, в чёрном ухе не учёный дятел сидит, как ты думаешь. Это  - метроном, он тикает как часы, чтобы все знали -  радио никогда не спит.… Не болтай ногами, пожалуйста, сиди тихо! Будь примерным медвежонком!..  А окна  в домах заклеили бумажными полосами, чтобы стёкла не разлетелись на мелкие кусочки. Тогда они не поранят никого, если бомба взорвётся рядом. Стены-то выдержат: они – во! какие толстые!»
- Отбой воздушной тревоги! – почти радостно сообщает диктор радио, и все расходятся по своим делам.

В осаде.

В начале сентября  немецкие войска полностью окружили Ленинград. Начались обстрелы города из дальнобойных орудий и почти ежедневные бомбёжки. Поблизости уже несколько разрушенных домов. У некоторых отвалились наружные стены и видны остатки лестниц, внутренности квартир с мебелью, картинами, абажурами, качающимися на ветру. Бадаевские склады, самые большие в городе, горели несколько дней. Дым и запах жжёного сахара, сгоревшего масла и других продуктов разносились по всем центральным районам.
После войны из захваченных немецких документов стало известно, что «фюрер решил стереть город Петербург с лица земли… Предложено тесно блокировать город и путём обстрела из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбёжки с воздуха сравнять его с землёй… Капитуляции не принимать!»
Когда неподалёку падает бомба или снаряд, и дом вздрагивает, люди в нашем бомбоубежище гадают:
       - Похоже на Свечном разорвалось?
       - Да нет, дальше, где-то у Разъезжей…
       - Ох, Господи, спаси и помилуй нас грешных! – крестится старушка.
«Фашисты – подлые! Всех убивают! Даже Бетси не пожалели. И американские горы сожгли. И много-много домов. Они хотят нас всех в плен взять, - объяснял Бу;тик происходящее медвежонку. – Но ничего у них не получится! Наша армия не пустит их в Ленинград! Мой папа тоже на фронте!.. А ты знаешь, что на перекрёстках в домах доты сделаны? В них окошки такие, амбразурами называются, - для пушек и пулемётов. Это, если немцы всё-таки войдут  в город».
Добродушную слониху Бетси любили и угощали все дети, бывавшие до войны в зоопарке, недалеко от которого высились и деревянные катальные горы.
       К своим бомбам, фугасным и зажигательным, немцы приделали специальные хвостовики, которые при падении выли, свистели, квакали, а то и дьявольски хохотали. Так им хотелось устрашить жителей и защитников города, лишить их воли!
«Мишенька, ты не бойся, ведь, я с тобой! И мама, и Тя! Видишь, сколько ещё народу вокруг? И никто не боится…»
Свою тётю Анну Бу;тик с первых лет жизни звал Тя.

За хлебом.

Тем, кто сегодня, встав утром с тёплой постели, приняв душ, проглотив лишь по привычке бутерброд с кофе или что посущественнее, окунается в мир звуков и красок зимнего города с его транспортной суетой и телефонными перезвонами, добирается, храня тепло и сытость тела, до места работы или учёбы, а затем, исполнив ежедневные свои обязанности и чуть проголодавшись, возвращается домой и ест зачастую сверх меры, а потом отдыхает, лениво посматривая телевизор,
трудно себе представить, что всех этих обыденных примет цивилизации нет! Ни одной! Много дней!
Та зима была ранней и суровой, - в октябре выпал снег и не таял до весны, а в январе морозы доходили до тридцати градусов. Немцы больше не штурмовали город. Они знали, сколько людей находится в городе и как мало там осталось продовольствия. Их учёные высчитали количество недель и суток, которое  осталось прожить жителям и защитникам Ленинграда. И они ждали тот день, когда смогут войти в пустой город… В начале декабря остановился общественный транспорт, большинство предприятий перестало работать. В домах не было света и тепла, не подавалась вода в квартиры и не работала канализация. Но самое главное - почти не было еды… Больше месяца, с 20 ноября по 25 декабря 1941 года, каждый горожанин, взрослый и ребёнок, получал в день только небольшой кусок хлеба весом 125 г. В этом ломтике примесей было больше, чем муки. Но случались дни, когда и этого ломтика не давали…
        Из города улетели все птицы, исчезли кошки и собаки.
«Доброе утро, Мишенька! Сейчас мама затопит буржуйку, и мы попьём кипяточку. Я тебе тоже немного налью. Ты такой холодный!.. Иди ко мне за пазуху, погрейся!.. Скоро мы пойдём в булочную за хлебцем... Спускаться по лестнице надо осторожно, держась за перила,… потому что из квартир всё выливают на ступеньки и можно поскользнуться».
«Буржуйки» - небольшие металлические печи, вытяжные трубы которых дымили из окон тех квартир, где ещё жили люди.… В чуть брезжащем рассвете видна протоптанная дорожка вдоль улицы, от каждого дома к ней стекаются короткие тропки. На снегу, рядом с тропинками или привалившись к стенам, иногда лежат замёрзшие  люди. Прохожие бредут медленно, клонясь вперёд и почти не обращая внимания на мёртвых.
«Как снег скрипит! Хруп-хруп, хруп-хруп… Кажется, кто-то печенье жуёт или вафлю, правда, Миша?.. А наш вкусный ящичек – пустой. Уже давно… Зато нам сейчас хлебца дадут… Только ладошки над весами надо держать гробиком, чтобы кто-нибудь не схватил…А потом мы придём домой, и мама опять затопит буржуйку,… нарежет хлебушек на маленькие кубики, поджарит их на касторке или подсушит… Каждый кусочек надо сначала пососать, потом долго-долго жевать, чтобы польза была… Почему у меня всегда ещё остаются кусочки, а у мамы нет? Ведь, делят поровну.…Если не погасят коптилку, мы с тобой, Миша, нарисуем хлебную карточку, и завтра в булочной нам дадут больше хлебца... Тогда мама не будет нам подкладывать... А вечером наверно сварят болтушку, - Тя говорила, что ещё полстакана муки осталось. И карамельку из сладкой бадаевской земли перед сном дадут!»
Спёкшуюся землю сгоревших Бадаевских складов продавали на рынке.
Новый год.

Сто пятнадцатый день блокады. Наступает новый – 1942 год. Мама и Тя зажигают новогодние свечи, разбирают коробку с ёлочными украшениями. Потрескивает огонь в «буржуйке». В комнате светло и почти тепло.
- Ой, смотрите! – вскрикивает мама. – Марципановые игрушки-пряники: рыбка, заяц, петух, лягушка.… Совсем засохшие.
- Размочим. А я спирт достала. Разведём и встретим Новый год! Может, следующий будет полегче?! – говорит Тя. – Бу;тику тоже капнем – для праздника и согрева. Он у нас мужчина!
«Какой пряник вкусный! Никогда такого не ел!… Миша! Мы с тобой совсем уже взрослые: видишь, нам тоже в рюмку наливают!… А игрушки на стенах развешивают, потому что ёлки у нас нет. Я сейчас её нарисую, и потом будем играть в солдатики. Пусть пограничник с пограничной собакой пойдут в разведку и принесут нам ёлку… Какой ты смешной на стене! И такой большой! Как настоящий медведь! А вот сейчас меньше – я отнёс тебя подальше от свечи….»
Воет надрывно сирена. По радио объявляют воздушную тревогу. Но никто никуда не торопится.
«Миша, мы не пойдём в бомбоубежище. Мы, ведь, давно туда не ходим…. Мой хороший, ты, пожалуйста, не бойся! Я с тобой рядом! И мама! И Тя! … Миша, почему фашисты хотят нас убить?… Почему люди убивают друг друга?…»

Звёздочка.

В январе 1942 года болезнь длительного голода, или алиментарная  дистрофия, как называли её врачи, каждый день уносила жизни тысяч жителей блокадного города.
Изменился облик людей. Все, и взрослые, и дети, будто постарели сразу и стали похожи на ходячие мумии: жёлто-пергаментные лица, скелеты, обтянутые дряблой кожей, почти лишённые мышц. Настолько, что раздетые, они не могли ни сидеть, ни лежать из-за нестерпимой боли. Этой зимой люди ходили медленно, экономя силы, и говорили негромко, а с приближением смерти шли всё медленнее, говорили всё тише…. И застывали навечно с недосказанным  словом, с недописанной строчкой, с незавершённым движением…
Для помощи жителям в городе были организованы бытовые отряды из молодёжи покрепче. Они обходили не запираемые большинством людей квартиры и с порога спрашивали:
- Покойники есть?
Умерших свозили обычно на санях или машинах в ближайший морг.  «Наш» был на углу улицы Марата и Стремянной в бывшей Троицкой церкви с цветными изразцовыми иконами. Её варварски снесли в 1966 году.
       В этот морг отвезли и мою маму. Она скончалась 3 февраля, в день, когда даже метроном молчал. Её похоронили на Пискарёвском (ныне мемориальном) кладбище в братской могиле, на которой указан только год и номер могилы – 1942 и 9. На этом кладбище покоятся около 650 тысяч ленинградцев.
       «Миша, мама не умерла,… не плачь,… она улетела на далёкую-далёкую звёздочку…. Тя показала мне её…. Эта звёздочка очень светлая и красивая…»
В ясные ночи я часто всматриваюсь в небо и ищу эту звездочку….

Эвакуация.

Полутёмная комната с задёрнутыми шторами. По стенам мечутся отсветы коптилки. Накалено железное чрево буржуйки, но из мрака углов, от стен тянет холодом. Над столом склонился полуголый мальчик, женщина вычёсывает вшей из его головы. Потом моет ему голову и тщедушное тело, вытирает насухо полотенцем и одевает в чистое.
«Хм, как щёлкают вши, когда их придавливаешь ногтём к столу…. Завтра мы уезжаем, Миша. Сначала на машине через Дорогу жизни, а потом поездом далеко-далеко…. Я тебя, конечно, возьму с собой, - один ты здесь потеряешься! Тя сказала, что можно ещё взять солдатиков и «Трёх поросят».
«Дорога жизни», проложенная по льду Ладожского озера, была той зимой единственной возможностью вывести десятки тысяч людей из осаждённого города и помочь оставшимся. Немецкая авиация жестоко бомбила её, но караваны грузовиков шли и шли по этой ледовой трассе и днём, и ночью.
«Миша, не спи, а то замёрзнешь совсем…. Мы уже по Ладоге едем…. Это не выстрелы, Миша, - это фанера на бортах нашей трёхтонки  хлопает.… Какое небо голубое!… Видишь,  высоко над нами «Ястребок» с красными звёздами!… Он давно летит. Охраняет нас от фашистских самолётов….»
Большие листы фанеры укрепляли на машинах, чтобы слабые люди не вывалились из них и были защищены от пронизывающего ветра. Нас привезли  в Жихарево, посёлок на южном берегу Ладожского озера, куда подвели ветку железной дороги и где скопились запасы продовольствия и грузов для  Ленинграда. Отсюда эвакуируемые следовали дальше в «теплушках», товарных вагонах, оборудованных полками и печками. Перед посадкой каждому выдали по буханке хлеба и полкилограмма сала.
«Миша, слышишь, как стучат колёса: так-так-так, так-так-так…. А паровоз ревёт, как большой слон! Чтобы нас все пропускали…. Хлеба с салом больше нельзя! Потому что заворот кишок будет. Вон дядя на верхней полке всё ел и ел, пока всё не съел, а потом умер. И на станции его вытащили, даже обед не получил!… Тя сказала, что надо растянуть паёк до конца пути….»
В Ярославле, далёком от фронта городе, нас отправили сначала в санпропускник, где была баня и прачечная с печью для прокаливания одежды, чтобы вывести из неё всякую нечисть.
- Дистрофики! Стройся! – скомандовал старший по вагону, сам едва державшийся на ногах. – Смоем наш блокадный «жир» назло фрицам!
«Знаешь, Миша, здесь в стационаре всё как-то странно: хлеб, и чёрный, и белый, лежит на столах, и никто его не берёт, ешь -  сколько хочешь!.. Но мы с тобой несколько кусочков, на всякий случай, спрячем под подушку, а потом пойдём к раненым в палаты. Там Тя для них будет петь и читать письма от родных из дома».
В этой больнице-стационаре для блокадников и раненых фронтовиков мы находились больше трёх месяцев.

В Сибири.

  После лечения мы стали более-менее походить на нормальных людей. Учреждение, где работала тётя, было переведено из Ленинграда в глубокий тыл, в сибирский город Красноярск. Поселили нас на круто спускающейся к Енисею улице в крепком добротном доме. Старуха-хозяйка выделила нам небольшую комнату рядом с большой светлицей. Старуха постоянно была одета во всё чёрное, с головы до пят; встречаясь, поглядывала на нас строго и, пожалуй, неодобрительно.
«Наверно, она колдунья, Миша: всё время крестится на тот угол, где висит чей-то тёмный портрет. Иконкой называется. Перед ней горит  лампадка. И зачем горит? Ведь, здесь  электричество есть…. Нас зовёт «нехристями» за то, что мы не крестимся, как она. Сама же гадает по картам соседям».
Много позже тётя рассказала мне, что у хозяйки был муж-священник, которого арестовали задолго до войны. О его судьбе она ничего не знала. Может, поэтому она и была такой суровой. Eё предсказания соседкам об участи родных на фронте всегда  оказывались верными.
Летом  1943 года мы переселились в деревню, лежащую на сто километров ниже по течению Енисея. Жили на краю села в пустом доме, за которым начиналась глухая и неведомая тайга. Тётя работала бухгалтером в правлении, а я ходил в местный детский сад. Там случилась первая в моей жизни драка.
- Воспитательница всегда говорила, что ты вежливый и послушный мальчик, не ссоришься с ребятами, - выговаривала мне тётя. – Сегодня же она меня удивила: оказывается, ты побил нескольких детей. В чём дело?
- Понимаешь, они хотели отнять у меня Мишу, тянули его в разные стороны, порвали лапку ему и ещё дразнили меня девчонкой. Ты же всегда говорила, что друзей надо защищать, верно? А Мишенька – мой лучший друг!
Тётя часто задерживалась вечером «готовить балансовый отчёт». Я усаживался за соседним столом и лихо крутил ручку арифмометра или небрежно щёлкал костяшками конторских счёт, стараясь всем видом показать, что делаю серьёзную работу на популярных в то время вычислительных устройствах.
  В свободные дни мы ходили к Енисею. Другой берег великой реки был бесконечно далёк и притягательно загадочен. Хотелось войти в воду и плыть-плыть,… но это серебристое зыбкое пространство наполняло душу ужасом. А таёжные поляны завора-живали кружевом цветов и трав. Как маленькие солнышки светились полюбившиеся нам жарки;, - большие жёлто-оранжево-красные цветы.
Иногда я отправлялся в гости на ближнюю пасеку. Лохматый старик с сеткой на голове водил меня от улья к улью, рассказывая о пчёлах, потом приглашал в свою сторожку и угощал мёдом, дарил большой кусок солнечно-янтарных сот и смолку, горькую хвойную жвачку. Бывало, на прощанье он удивлённо говорил:
- Смотри-ка, тебя пчёлы не трогают! Знать, кровь ещё худая…. Ну, сынку, беги домой – мамка твоя, небось, заждалась!
Как-то к нашему дому прибрёл телёнок. Тётя дала мне хлеба, чтобы порадовать гостя. Я протянул ему на ладони угощение. Телёнок долго смотрел на хлеб, потом наклонил голову и пошёл на меня. Кажется, так быстро я никогда больше не бегал: пулей проскочив крыльцо, сени и комнату, издавая оглушительный рёв, я оказался под кроватью. Телёнок остановился на пороге комнаты, хлопая глазами и мотая хвостом.
- Трусишка ты мой! – смеялась тётя. – Он же ещё безрогий!
 «Да, безрогий, - поверял я свой страх медвежонку. – Зато, какой большой! И ноздрями сопит, и губами так чмокает, а ногами лягает!»
Зимой мы зачастую поздно возвращались домой. Брели по сельской улице, и хруст снега под нашими валенками разносился в морозной тишине. Большинство жителей уже спало. Одинокий фонарь слабо мерцал над крыльцом правления. Черничное полотно неба, усеянное иголками звёзд, висело над нами. Любопытная рожица луны выглядывала из-за верхушек елей.
Ближе к нашему дому тропа суживалась, и мы шли друг за другом, след в след, настороженно прислушиваясь и вглядываясь в черноту деревьев на опушке. Оттуда нередко доносился томительный волчий вой, а лунный отблеск волчьих глаз пронзал  нас страхом до пяток. Но скоро мы подружились с Полканом, огромным псом, ростом с теленка, напугавшим меня летом. Он отважно шёл впереди нас и своим хриплым громким лаем вселял в нас уверенность и смелость. Дома мы затапливали жаркую русскую печь, угощали Полкана и со смехом вспоминали наши недавние страхи.
«Ты  видел, Миша, какие у Полкана зубы?!… а пасть?!… - спрашивал я медвежонка. – Он любого волка напугает, а, может, и загрызёт!»
В сельском клубе тётя руководила художественной самодеятельностью. К новому, 1944 году, ставили один из водевилей А.П.Чехова. Когда почти все жители собрались в клубе, в наш дом проникли воры и унесли наши скромные пожитки. Правда, оставили доху, длинную сибирскую шубу из бараньей шерсти, к которой была приколота записка для тёти: «Это на отъезд. Останешься – потеряешь пацана!» Кража была местью за то, что тётя не давала расхищать общественное добро.
«Воры, Миша, не лучше фашистов, - ради наживы могут даже убить человека. Так сказал начальник уголовного розыска. И ещё он сказал, что обязательно найдёт их и посадит за решётку».

Возвращение.

В январе 1944 года была окончательно снята блокада Ленинграда. Все эвакуированные вглубь страны мечтали поскорей вернуться в родной город. Мы тоже.
Такая возможность представилась только в августе. На каждой станции наш поезд подолгу стоял, - великая Сибирская железнодорожная магистраль была перегружена. Однажды, по прибытии на очередную станцию, мы увидели два мощных паровоза, ИС и ФД, столкнувшиеся лбами, а все вагоны обоих составов лежали на боку, разбитые и покорёженные.
В Ленинграде нас подстерегала неожиданная беда: из-за каких-то формальностей нам не разрешали вернуться в свою квартиру, а инспектор собеса настойчиво хотела определить меня в детский дом.
«Эта тётя – злая и несправедливая. Ведь, она же знает,  что мама умерла, а Тя – её сестра. И она знает, что и я, и Тя хотим жить вместе. Почему же она против, Миша?»
       Мой отец лечился после тяжёлого ранения в одном из провинциальных городов России. В Ленинград он вернулся значительно позднее и с молодой женой…
Мы долго мыкались, ночуя то у знакомых, то на вокзале и даже на лестницах, где были широкие подоконники. Наконец, нам разрешили занять в другой квартире маленькую вытянутую «чулком» комнату в одно окно. Только после этого тётя смогла устроиться на работу, тоже бухгалтером.  Я был при ней: играл в углу помещения, в котором находилось ещё несколько сотрудников, или гулял во дворе, где были развалины разбитого здания, по которым я с другими мальчишками постоянно лазил. Туда каждое утро  под конвоем приводили группу пленных немцев на работу.   
В то время мы питались неважно. Того, что выдавали по продуктовым  карточкам, не хватало. Денег тоже было немного, но кое-что мы покупали на рынке. Почти  лакомством  была дуранда, прессованная плитка жмыха, чуть сладкая и маслянистая. Небольшой кусок плитки можно было жевать очень долго, после чего появлялось ощущение сытости.
«Понимаешь, Миша, один немец так смотрел на мою дуранду, он был такой худой и такой жалкий, что я отдал ему половину плитки. Может, он совсем оголодал. И ты не поверишь, он заплакал! Мужчина, а плачет! Грызёт дуранду, плачет и бормо-чет: «Данке шён! Данке шён!»

Встреча.

В ликующе-солнечный день 8 июля 1945 года, выйдя из дома, мы прошли по нашей улице до Кузнечного рынка и купили букетик цветов. Миновав ещё не засыпанную противотанковую яму на Большой Московской (сейчас на этом месте стоит памятник Ф.М.Достоевскому), мы оказались на запруженной народом площади у Владимирского собора. Из уличных репродукторов лились песни и марши. Люди с цветами, с  фотографиями родных, с кусочками хлеба в руках, плакали и смеялись, улыбались и целовали друг друга.

«Мишенька, больше не будет войны! Нигде на всей земле!»

С разных направлений в город возвращались воины Ленинградского фронта. Одна из колонн выходила на площадь с Загородного проспекта. Солдаты шли не в ногу, по трое в ряд, в будничной запылённой форме. На груди большинства из них были на-грады и цветные нашивки за ранения. Их лица были безмерно усталыми и безмерно счастливыми! Их ратный труд, такой долгий и тяжёлый, закончен, - они отстояли свой Ленинград и свою Родину!

* * * * *
Милый Бу;тик, малыш с плюшевым медвежонком из моего далёкого детства! Ты выжил той страшной зимой потому, что твоя Мама отдавала тебе свой хлеб, потому, что твоя Тётя спасала тебя в нечеловеческих условиях жизни, потому, что твой Отец защищал тебя с оружием в руках. Сотни тысяч взрослых на фронте и в осаждённом городе спасали и защищали таких же малышей, как и ты!
Они всегда будут в твоём сердце!

Моя Мама, Комиссарчук Ольга Карповна, родилась 5 октября 1914г.,
умерла 3 февраля 1942 г.
Моя Тётя, Алексеева Анна Порфирьевна,родилась 6 августа 1900 г.,
умерла 5 апреля 1975 г.
Мой Отец, Романчук Павел Петрович, родился 28 января 1915 г.,
умер 4 февраля 1986 г.
Вечная им память и благодарность!

1945 -2010