Барышня из Кобоны

Виктор Терёшкин

В тамбуре электрички резко задувал ветер через выбитое стекло. Статный шатен в зеленой шляпе курил трубку. Трубка дорогая, явно не фабрики «Ява», без красного похабного лака, с красивыми узорами вереска. Из - за ленты шляпы торчали хвостовые перья селезня. Широкие плечи обтягивала видавшая виды штормовка. Офицерские бриджи,  болотные сапоги дополняли его наряд. Шатен морщил губы в улыбке: давно мечтал съездить на охоту, и вот, -вырвался. Владимир Воронин был хорош собой и знал это. Щегольские, в ниточку подстриженные офицерские усы, подбородок с ямочкой, голубые глаза. Надеть на него камзол, широкополую шляпу с пером фазана, длинные кожаные сапоги, и вышел бы галантный охотник с немецкой картины IXX века. Своими охотничьими познаниями Воронин гордился. Хотя охотился всего ничего - третий год. На утиную охоту всегда брал форсистый кожаный ягдташ. И считал себя изрядным стрелком и знатоком охотничьих традиций.


Воронин успел в вагоне приложиться к фляге с лимонной водкой и поэтому затяжки ароматной «Амфоры» были ему особенно приятны. Мужики в потерханных куртках, смолившие у противоположных дверей тамбура «Приму», косились на него. Такие пижоны были в 1977 году редкостью. Тем более в электричках, едущих на Волхов. Поезд стал замедлять ход у станции Войбокало, и как только остановился, Воронин, подхватив рюкзак, бегом бросился к автобусной остановке.  Людской водоворот у дверей автобуса на Кобону был жесточайший; тетки, что послабее, болезненно ойкали, кричали – «Тише, тут дети!» Но это не помогало – народ напирал так, что ребра трещали.


Автобус этот был последним в вечер пятницы. И кто на него не попадал, был вынужден либо топать двадцать с гаком километров до побережья Ладоги. Либо дожидаться утреннего автобуса, кемаря на жестких скамейках прокуренного войбокальского вокзала. Лечь было невозможно: железнодорожные садисты специально приварили поперек скамеек металлические дуги, отделяющие одно посадочное место от другого. Володька Воронин однажды шел до Кобоны – пришел как раз к рассвету. Стер ноги, устал как собака. И охота потом была не в радость. Один раз пришлось ночевать на вокзале, куда набились вонючие, пьяные бродяги. Они орали, нещадно смалили, матерились. Володька не удержался, сделал замечание. Дело дошло до жестокой драки. Особенно жалок и страшен был хрипатый, одноногий калека на костылях. Он норовил ударить костылем по голове, и пришлось врезать ему в челюсть. Мужик от удара отлетел в угол, там приложился затылком к печке – голландке и долго матерился, пытаясь встать. А потом заплакал, лежа на заплеванном полу.


Поэтому Воронин тоже нажимал изо всех сил, штурмуя автобус. Впереди в этом людском водовороте он заметил девушку в черной, элегантной шляпе. На фоне ватников, вязаных шапочек и платков. Интересно, кто это может быть? Местная училка? Врачиха? Просто сельская модница? Но явно - родная душа. Шляпка исчезла в чреве автобуса. Воронин стал ожесточенно работать локтями, пробиваясь к ней. Еще одно усилие, и он протиснулся в набитый под завязку железный рыдван, сделанный во Львове. Шляпка виднелась впереди. Воронин ужом извивался, таща за собой тяжелый рюкзак. Вот уже незнакомка совсем рядом, стали видны золотистые завитки волос на нежной шее. Еще одно усилие, надо только проскользнуть мимо пузатого, лысого как колено рыбака, который закупорил и без того узкий проход.


- Сударь любезнейший, не смогли бы вы чуть – чуть втянуть вашу мамону, чтобы я мог пройти? – обратился к нему Воронин.


- Кто, кто? Какую мамону? – оторопел пузан, но Володька уже воспользовался его растерянностью, и протиснулся почти вплотную к незнакомке.


Автобус между тем тронулся, оставив на остановке человек десять  неудачников. Тяжело переваливаясь на глубоких ухабах, рыдван выехал за пределы Войбокало. О чем возвестила ржавая табличка на покосившемся столбике. Началось плохонькое, но шоссе. Ярко горели в свете заходящего солнца покрасневшие от первых утренников листья рябины, рдели ее сочные гроздья, золотились березы, но Воронин этого не видел, потому что на него пахнуло запахом изысканных, чуть ли не французских духов. Это был горьковатый, дразнящий аромат. И это само по себе уже было чудом. Потому что нутро автобуса пропиталось запахом бензина, окурков, пыли, пота, рыбы. Горьковатый, едва заметный ручеек тек от незнакомки, как приглашение, как призыв и Воронин почувствовал, что он волнуется, как при первом свидании. Учащенно забилось сердце, закололо в кончиках пальцев, пересохло в горле. Он непроизвольно подкрутил усы. Друзья это его состояние называли просто и цинично: Ворон почуял поживу.


Народ, успевший занять сидячие места, был доволен донельзя этим нехитрым счастьем. Две  молодые толстухи в болоньевых куртках сидели, едва умещаясь  на автобусной лавке. На одной куртка была цвета ряски, на второй того неповторимого оттенка, который мог родиться только в воспаленном с похмелья мозгу ассенизатора.


- Комбикорму купила задёшево, - тараторила «зелёная», - у Витьки – тракториста. За две бутылки. Восемь мешков.


- Магазинки? - быстро уточнила «коричневая».


- Какой там магазинки, своей обошлась, - отмахнулась соседка.


Воронин тем временем подсчитывал шансы. Он знал, что у него красивый голос. С теми низкими, бархатными обертонами, которые так волнуют женщин. Он прикидывал, как же познакомиться с прекрасной пейзанкой. Лучше всего было прочитать любовный стих – тихо, почти на ушко, так, чтобы его теплое дыхание коснулось шеи, и чувствительных зон ушка. Прочитать и сразить эрудицией. 


- С любимыми – не расставайтесь, с любимыми – не расставайтесь, с любимыми не расставайтесь…. – негромко продекламировал он.


- А дальше вы помните, - или этим исчерпываются ваши стихотворные познания? – не поворачивая головы, ответила незнакомка.


Ого, да она та еще штучка, подумал Воронин. Приключение становится всё более интересным. И решил блеснуть знанием Данте. Впрочем, эти строки, действительно, были единственными, которые он помнил из великого флорентийца.


- Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу, утратя правый путь во тьме долины, каков он был, о как произнесу…


- Всё - таки дальше вы стих Кочеткова из «Иронии судьбы» не помните, - сказала незнакомка и повернулась к нему. – Но вывернулись удачно. Ценю.


У неё были зелёные глаза, с каким-то изысканным, почти японским разрезом, неожиданно темные брови - вразлёт, высокие скулы, яркие губы, не тронутые помадой. Русые волосы. Не крашеные. Она не была красавицей, но такие лица запоминаются на всю жизнь – своей особостью.


- На охоту? В Кобону? С литром водки и селедкой. И после двух стаканов начнете палить по бутылкам. - Она улыбалась язвительно.


- Брейк, брейк, брейк, - примирительно заулыбался Воронин. - Вы напомнили мне эпизод из «Мужчины и женщины» Лелюша. Помните, герой ведёт машину, дождь поливает как из ведра, навстречу едет охотник на велосипеде. Из под колёс автомобиля вылетает целая волна воды, и обдает бедолагу с ног до головы. Героиня Анук Эме спрашивает: за что вы его так? Охотников не жалко, - отвечает Трентиньяк. 


- Действительно, не жалую охотников, - призналась она. – Такая канонада в открытие охоты стоит, будто война началась. В этот день лучше в озеро не выходить – запросто дробью угостят. На перешейке за каналом насвинячат – бутылок набьют, банок консервных набросают. А уж трепачи какие! Послушаешь их в автобусе, – от каждого выстрела утки с  неба валятся табунами. Мюнхгаузен им в подмётки не годится. А сами гоголя от лысухи не отличат.


- Что есть, то есть, - согласился Володька, - хватает и дураков, и врунов первостатейных. И трусов. Только я, поверьте, не из таких.


В это время автобус подъехал к Мурманскому шоссе, поравнявшись с  памятником ладожской полуторке. Притормозил, пропустил тяжелогруженых дальнобойщиков, и бодро покатил к Кобоне.


- У меня отец водил через Ладогу полуторку, - сказала она. – Не раз тонул, был ранен. В тюрьму сажали: кто – то из его автомобиля несколько буханок хлеба стянул. Хорошо, что  под расстрел не угодил. Мой батя заядлый охотник. Рыбак потомственный. Во время блокады его даже в бригаду брали – отстреливать утку – морянку. Утки набивали – мешками. Потом, как лед становился, везли в Питер через озеро.


- Ух, ты, - протянул Воронин. – А как с ним познакомиться? Я хоть и в Горном учусь, но на досуге пишу, меня даже в «Ленинградской  правде» несколько раз напечатали. А тут – такой герой. Рядом с нами.


- А вы приходите к нам домой. Дом стоит на правом берегу Кобоны третьим от канала. Папу зовут Егор Ананьевич, а меня – Анна.


- Владимир Воронин, - произнес он, галантно прикоснувшись к шляпе.


Он понял, что понравился, что не пропали даром ни «Ирония судьбы», ни «Мужчина и женщина», ни Данте. Надо же, как ловко у него получилось: в «Ленинградской правде» печатают. Чего только не насвистишь, лишь бы девочку охмурить. А сама барышня - не промах, сразу же свидание назначила, дом описала, значит, на все согласна.


Автобус остановился на берегу узкого канала, прорытого в обход Ладоги ещё при Петре. На картах он значился как Староладожский. Пока Воронин вытаскивал из автобуса свой рюкзак, пока вскидывал его на плечи, Анна уже ушла вперед, и он, шагая за ней, с удовольствием отметил: а у девочки ножки длинные, стройные. Надо же, Кобона эта - дыра дырой, а вот,  поди ж ты, какие девочки породистые тут живут. Впрочем, еще неизвестно, из каких её мама будет, времена на Руси все сплошь лихие, и в эту глухомань могло и дворянку занести. А может быть, тут свирепые викинги примешались или шведы? На минуту даже взяло его сомнение: а может ну ее эту охоту, тростники, уток? Догнать Анюту, обнять – и на сеновал… Но она свернула налево, и перешла через мост. А Воронин ускорил шаг, торопясь  побыстрее дойти до динамовской охотничьей базы. Прошел сельский клуб, при котором была библиотека. Наверняка, подумалось ему, работает там старуха в беретике, и есть всего четыре полки: «Васёк Трубачев и его товарищи», «Цемент», «Как закалялась сталь». Тоска зелёная. Миновал старую церквушку, загаженную, исписанную похабщиной. В окнах торчала крапива с бурьяном.


Хорошо, что у приятеля – Витальки Зябина дядька всю жизнь прослужил в пожарной охране, был заядлым охотником и на этой базе его хорошо знают, прикидывал Воронин, все убыстряя шаг. Не должны в путевке отказать, не должны. Сам дядька Виталькин уже несколько лет на охоту не ездил, после третьего инфаркта совсем сдал.      


- Ты, Володя, уж не забудь после охоты зайти ко мне. Расскажешь, где на зорьке ставил лодку, что добыл. Уж ты уважь меня, старика, - просил дядька, жалко улыбаясь.


Надо будет действительно зайти, а если удача улыбнется, то и дичинки занести,  думал Воронин, посматривая на закат. Ветер был сильный, шел с озера, и оно шумело, как море. Дядька у Витальки был мировой мужик, и когда они еще в школе устраивали вечеринки с девчонками, он наливал Воронину с Виталькой на кухне огромной, в семнадцать комнат коммуналки, коньяку, приговаривая:


- Выпейте хорошего напитка, не пейте портвейн в сортире. 


За воротами базы в большом вольере сидели две здоровенные лайки, поднявшие при его приближении оглушительный лай. На порог дома вышел пожилой мужик с дочерна загорелым лицом, цыкнул на псов. Молча взял протянутую записку, прочитал, спросил:


- Как там Петрович? Что же сам не приехал? Совсем что ли сдал?


- Не до охоты ему, - ответил Воронин нетерпеливо, - третий инфаркт был. – Мне бы лодку, хочу на зорьку успеть.


Егерь, настроившийся было на воспоминания, как они с Петровичем били тут гусей да уток, досадливо хмыкнул, развернулся и зашел в дом. Володька заспешил за ним, доставая из кармана штормовки охотничий билет. На кухне шумела компания крепко подвыпивших дедов.


- Ты слушай сюда, - кричал один в очках, готовых свалиться с кончика потного носа, - никогда не стреляй гуся на штык – бестолку. Пропускай и сади ему под перо.


- Да ты известный мастер садить сзади, - сострил тщедушный мужик, выделявшийся на фоне остальных охотников белой рубашкой и узеньким черным галстуком. Но никто в компании скабрезной шутке не улыбнулся. А дед, что так горячо кричал про гусей, поперхнулся и наставил на галстучного палец:


- Засохни. Я, таких, как ты, через прорезь прицела видел. В Пиргоре они у меня с обрыва пачками падали. Забыл про СМЕРШ? Так могу напомнить!


- Давайте лучше выпьем за чувство локтя, - тут же предложил  плутоватого вида дедок с остатками смоляной шевелюры, наверняка вечный тамада этой компании. Егерь, недовольно сопя, выписал путевку, косясь на стакан с водкой, который уже дожидался его на столе.


Лодку егерь выделил самую старую, деревянную, стоящую на отшибе от остальных. Спасжилет был до того ветхий, что пробка в нем уже почти вся превратилась в труху. Пропёшка оказалась короткой, и тонковатой. Спасибо и на этом, решил Воронин, отталкиваясь веслом от понтона. Он налегал на весла, брякая уключинами, всё оглядываясь на закат, и быстро проплыл под каменными сводами моста через реку Кобону. За кормой лодки журчала вода. Тут, вблизи Ладоги ветер задул сильнее, разогнав волну. А уж когда Воронин выплыл в озеро, волны стали бить в нос лодки жестко, полетели брызги.


Володька спешил встать в тростники, понимая, что далеко от выхода реки в озеро ему уходить не следует, иначе в темноте он может заплутать в незнакомом месте. Он выбрал большой остров тростника, откуда при его подъезде взлетела пара крякв. Вскинув «тулку», он понял, что стрелять далеко, и лишь полюбовался на их силуэты, синие зеркальца перьев на крыльях. Метров за двадцать до острова он опустил на воду четыре резиновых чучела. Понимая, что они вряд ли на вечерней зорьке пригодятся, до темноты оставалось совсем немного. Но чучела ему буквально всучил Петрович, приговаривая:


- Поставь обязательно, в сентября утка к чучелам обязательно будет подсаживаться. Не подсаживаться, так снижаться. Вот что – бери их насовсем…


И отвернулся к окну, за которым летели жёлтые листья берёзы.


Первую утку Володька прозевал позорно. Смотрел в другую сторону, где  разорались чайки, и в этот момент над головой засвистели утиные крылья. Он дернул ружьем вслед, но стрелять было уже поздно. Ах ты гадство какое! Он от досады даже сплюнул в озеро, только потом спохватившись, что это плохая примета. Несколько раз вдалеке пролетали утки - морянки, он даже выстрелил по одной, прекрасно понимая, что на таком расстоянии не достать, но удержаться не было сил. Вынул дымящиеся гильзы, с наслаждением втянул  горький запах стреляного пороха, который был для него слаще всех запахов на свете. Вставил патроны с дробью покрупнее – «тройкой», взвел курки.   


Ветер всё крепчал, набегающие волны в сумерках белели гребнями, чучела подтащило почти к самой лодке, видно грузики были слишком легкие, и их тащило по дну. Вдруг почти в метре от тростника мелькнул силуэт утки, и Воронин выпалил дуплетом, едва не свалившись за борт. И, конечно, не попал. Чирок, подумал Володька. Ну,  прямо как реактивный просвистел. Попробуй, попади в такого. Закат над озером уже дотлевал, мушку на ружье было видно только на фоне этой тоненькой алой полоски. Небо над головой было угольно чёрным, без единого просвета, без единой звезды. Огромная туча надвигалась с востока и скоро должна была закрыть всё небо. Её утробу стали освещать жуткие, долго не меркнущие зарницы, вслед за которыми прикатывался гул грома. Вдруг что-то стронулось в озере, небе, над водным простором пронесся не то вздох, не то всхлип, будто сама Ладога утробно, с мукой вздохнула. Володька никогда такого не слышал, и первобытной жутью охватило его душу. Кто это по кому так вздохнул? Потом тряхнул головой, и стал внимательно смотреть по сторонам, чтобы не прозевать подлет утки. А туча накатывалась все ближе и ближе, неся с собой чернильную темень.


Ну, неужели зорька так и закончится? Всего четыре выстрела. И ни одной сбитой птицы. Слева и справа он слышал свист утиных крыльев. Кряквы шли на посадку в полной темноте, плюхались в непролазный тростник, и уже оттуда сыто, нагло крякали. Черный силуэт в небе он даже не увидел, он его почувствовал, и выстрелил, не целясь, по наитию, на слух. На свист крыльев. Понимая, что шансов просто нет. Больно ударило в скулу. И тут же он услышал громкий шлепок падения птицы. Трясущимися руками вытянул якорь, вывел лодку  на чистую воду. Правое весло выскочило из уключины - уперлось в стену камыша. Где же она, где? Неужели нырнула? Выхватил из - за пазухи фонарик, мазнул пучком света по черной воде. И за гребнем набегающей волны увидел изумрудную голову селезня. Да, это был осенний селезень во всей своей красе. Он ещё перебирал лапами, совал голову в воду, пытаясь нырнуть. Воронин подхватил его из воды, селезень слабо забился в его руках, еще два раза шевельнул лимонно – желтыми лапами. Какой красавец, тяжеленный, жирный, - загордился своим выстрелом Воронин. Жаль, никто не видел. Ведь не поверят, что смог в кромешной темноте, на шорох крыльев уложить такого матерого «сеньку». Он бережно положил добычу рядом с собой на банку, и  представил, как войдет сейчас на прокуренную кухню, деды спросят, что добыл, и он небрежно бросит, – да взял одного «сеньку». А деды нальют ему водки. И он выпьет – на крови. Заслуженные сто грамм. Он налегал на весла, упираясь ногами в стлань.


Тут зашумел ливень. Ветер задул еще неистовей. Володька грёб изо всех сил, лодку волной качало так, что несколько гребней заплеснуло внутрь. Наконец он смог повернуть влево, подставив волнам корму. Теперь волны подгоняли её. Лодка приближалась к Новоладожскому каналу, и Володька затабанил веслами, чтобы притормозить ее ход. Прислушался, – катеров слышно не было. Ни слева, ни справа. Да и кто сейчас в начале двенадцатого ночи пойдет по каналу? Он сделал мощный гребок, упершись ногами в скрипнувшую стлань. Сделал другой. Лодка уже была на середине канала, когда невдалеке, у берега яростно взвыл мотор. Обернувшись, в ужасе увидел Воронин, как мчится на него черная тень катера, увидел даже белые усы волн, идущих от носа. И тут же сильнейший удар чуть не выбросил его из лодки. Он вцепился в борта, и понял, что лодка тонет. Катер, врезавшийся в неё, шел теперь прямиком в берег, но успел отвернуть. Володька стал искать весла, одно – левое, осталось в уключине, второго не было. Вместо него в правом борту была пробоина, в которую текла вода. Воронин выхватил весло, стал стоя грести к берегу, но понял, что не догребёт. Лодка тонула.


Он яростно огребался одним веслом. До домов, в которых светились огни, казалось, было рукой подать, но наполненная почти до краёв водой лодка еле  ползла. Вот спасительный берег уже рядом, и  Воронин, не выдержав, выскочил из неё. Оказался по грудь в воде. Нащупал цепь, что свисала с носа, поволок тяжеленную посудину к берегу. Когда она зашуршала днищем по песку, он стал шарить в стылой воде, что её заполняла. Слава богу, «тулка» и рюкзак лежали  на  дне. Он упал спиной на песок, задрал ноги, вылил воду из сапог, подхватил своё барахло, и, помогая себе веслом, стал карабкаться на обрывистый берег. Только тут понял, насколько замерз. Ноги подгибались. Он представил, как долго придется брести под дождем вдоль реки до динамовской базы, и тут же вспомнил: « Дом наш стоит на правом берегу Кобоны третьим от канала…»


В доме на его счастье, еще светились окна, калитка была не заперта. Собака в вольере подняла басовитый лай, – будто в бочку забухала. В дверь он замолотил кулаком, потому что на последних метрах дорожки до дома ветер, люто дующий с Ладоги, пронизал его насквозь.


- Кому тут не терпится? – сурово спросили из-за двери.


- Пустите, пожалуйста, - оробел Воронин, и понял, что язык уже плохо слушается. И совсем уж жалобно добавил. - Охотник я, лодка утонула…


Дверь распахнулась, на пороге стоял коренастый мужик с седой бородой. Ему хватило нескольких секунд, чтобы  понять, что с человеком случилась беда.


- Заходи. Сапоги скидай тут, в сенях.


И, обернувшись вглубь дома, зычно крикнул:


- Анюта, беги в баню, растопляй печь! И нарежь в огороде веток вереса.


Застучали задники тапочек по деревянной лестнице, на мгновение Анна застыла,   удивленно зыркнув зелеными глазищами, и умчалась в темноту двора.


- Скидывай одежонку, быстро! - распорядился бородатый, и, порывшись в сундуке, бросил на стул необъятных размеров голубые кальсоны с рубашкой, свитер, брезентовые брюки, старенькое полотенце. Отдельно вынул серые, пушистые носки.


- Вот тебе носки собачьей шерсти. Валенки на печке.


Володька быстро разделся, торопясь до возвращения Анюты приобрести божеский вид. Запутался в мокрых штанах, чуть не упал. Его знобило так, что зубы временами пощелкивали.


- Дай - ка я тебе спину разотру, - сердито скомандовал старик, и стал больно растирать лопатки какой – то шерстяной тряпкой. Кожа тут же запылала. Пока Володька вытирал ноги, натягивал на себя сухую одежду,  хозяин быстро подогрел чайник, и стал наливать кипяток в глиняную литровую кружку. Носок чайника фырчал и плевался. Хозяин загрузил в свою бадью чуть не полбанки  варенья. Потом нацедил какой – то вязкой коричневой жидкости из зеленой бутылки. Резко пахнуло спиртягой, какими - то горькими травами. Бородатый выставил на стол глиняный горшок, поддел в нем деревянной ложкой, положил на тарелку щедро, с горкой меда. Согнал со стула здоровенного рыжего кота.


- Садись. Первым делом, чай пей. Всю кружку выхлебать надо, - приговаривал он, доставая из буфета литровую бутыль, похожую на аквариум. Столько в ней было каких-то травок. Только красных рыбок не хватало. Вместо них плавали крохотные стручки перца.


 – Как с чаем управишься, сто грамм накачу. Анютка придет, закуску сообразит. Пусть пока баньку подтопит: мы уже, мил человек, помылись. Да прижмись ты спиной к печке, спину первым делом отогреть надо. А то дрожишь как лист осенний, смотреть на тебя и то ознобно.


Он стоял, вжимаясь спиной в русскую печку, от нее шел густой запах сухих белых грибов, весь бок печи был увешан полочками, на которых они сушились. Отхлебывал огненный чай, от которого захватывало дух. Стоял, одной рукой держал сползающие брюки, и не мог оторваться от кружки. Из носа текло, на глаза от пара навернулись слезы. Рядом с ним на стенке висели фотографии в деревянных рамочках. На самой большой была красивая женщина лет пятидесяти, брови, губы, глаза похожи на Анины. Уголок рамочки затянут черной лентой. На других фотографиях скуластые, степенные старики с бородами, их жены с напряженными лицами. Родня. На одном снимке он узнал бравого, молодого хозяина дома – в мундире, с ефрейторскими лычками на погонах. С орденами и медалями. Лихо закрученные усы. В глаза еще бросились иконы. Перед одной, с седобородым старцем теплилась красным огоньком лампадка. Надо же – настоящая. И пахнет от нее маслом. Верующие, что ли? В душе у него шевельнулась неприязнь. Родители у него были убежденными атеистами, о верующих говорили со злой насмешкой: что возьмешь с этих убогих старичков и старух.


Зато комната была громадной по сравнению с их вытянутыми, как пеналы комнатухами в коммуналке. Вот это хоромы! У одной стены стояла швейная машинка «Зингер», у другой настоящая прялка, такую Володька видел только в музее. Имелась тут и кровать с никелированными шарами по углам спинок, с горкой подушек мал мала меньше. Полы были покрыты дорожками с затейливо составленными узорами. В таких домах Воронин никогда до этого не был, это был мир совершенно ему не знакомый. Да ещё эта лампадка…


Стукнула дверь, на пороге стояла Анна. Она фыркнула, сморщилась, зажав нос и рот ладошкой, прошла к холодильнику. Открыла дверцу и тут же ее захлопнула. Дав себе волю, залилась смехом.


- Анютка, - зыкнул на нее отец, - неча смешки строить, мужику и без тебя плохо.


- Да вижу я, - сквозь смех с трудом сказала она. – Аж штаны спадают. Это уже вторая серия. Про мокрого охотника.


- Какая еще серия, - прикрикнул на нее сердитый папаша, - что ты в охоте понимаешь? Собери гостю поесть, да закуски под водку не забудь поставить.


Анюта ловко накрыла на стол, продолжая время от времени хихикать. Зашкворчала на сковородке яичница с салом, на тарелке легли рядком ломтики нежно – розового, с прожилками сала, в миске оказались соленые огурцы с помидорами, отдельно поставлены грузди. У Володьки громко забурчало в животе, и он, окончательно смутившись, не дожидаясь особых приглашений, шагнул к столу. Старик сел напротив на самодельную табуретку на толстенных ножках, но и они жалобно скрипнули, приняв на себя вес кряжистого тела. Не тратя лишних слов, хозяин накатил две граненых стопки из бутылки со стручками. Произнёс:


- За здоровье. Остальное приложится.


Чокнулся от всей души, так что водка слегка из стопок плесканулась. Крякнул, закусил маленьким огурчиком


- Ты, парень ешь, ешь. Не стесняйся. На нас не смотри, мы уже поужинали. В русских деревнях было так принято: сначала путника кормили, поили, потом уже спрашивать начинали, кто он, да откуда и куда путь держит. И какого он рода племени.


Воронов свою водку выпил как воду, послевкусие было - будто хрумкнул малосольный огурчик. И только спустя минут пять, когда огненный шар зажегся в желудке, понял, что в бутыли была не водка, а крепчайший самогон. Настоянный на каком-то особо свирепом перце. Он набросился на кислую капусту, и сало. И только тогда смог перевести дух.


- Самогон? - кивнул он на бутыль. – Зерновой? Уважаю. Березовым углем чистили?


- Парень, да ты, я гляжу, в напитках дока! – оживился хозяин. – Давай еще по одной, а потом расскажешь, что с тобой приключилось.


Анна осталась стоять у плиты, скрестив руки на груди. Без шляпки, черного длинного пальто и высоких сапожек, в ситцевом, стареньком платьице в цветочек, и вязаной кофтенке она оказалась действительно сельской девицей. Пройдешь мимо – не заметишь. Воронов изредка поглядывал на нее, когда рассказывал о том, кто он и откуда, как налетел на него катер,  выбило весло, и он огребался одним. Володька думал – вот всегда я так с тётками, романтик хренов, напридумывал черт те чего. Тут дворяне и не ночевали, породой и не пахло, викинги рядом не проходили. Совхоз «Красный перчик». Про знакомство с Анной Воронин говорить не стал, захочет сама скажет. И действительно, Аня, когда он умолк, сказала:


- А мы, папа, с Володей в автобусе познакомились. Я ему сказала, что охотников не жалую. Вот он сам и убедился, что за свиньи эти охотники. Наверняка, тот, что его в лодке чуть не перерезал, охотник был. Водкой по самые зенки налит.


- Чего теперь всех полканов на охотников вешать? – обиделся старик. – Это и грибник мог быть, и ягодник. Мало ли дураков на катерах тут шляется? Да хватит за столом рассиживать, - спохватился он, - покажи гостю, где баня, выдай   полотенце. Надо ему пропариться, не то еще схватит воспаление легких. Или чирьями изойдет. Не робей, охотник, - подмигнул он Володьке, - на полке полежишь, веником похлещешься, утром будешь как новенький пятак. Ты уж мне поверь, я огонь, воду и медные трубы прошел. И тонул, и горел, и с голоду припухал. И баланду довелось похлебать.


- Пап, - отозвалась Аня, - да успеешь ты всё рассказать, пусть уже в баню идет.


- И то верно, - согласился старик. – А уж как придет, я ему самой целебной настойки налью. На двенадцати травах, семи корешках. Да и сам с ним выпью.


- Выпьешь, выпьешь, вас охотников хлебом не корми, дай только выпить и соврать с три короба, - засмеялась дочь и пошла из избы, размахивая длинным  полотенцем.


- Не любо, не слушай, а врать не мешай! – хлопнул об стол ладонью Ананьич, очень довольный тем, что последнее слово осталось за ним.


- Пьёт? – спросил Володя, когда они с Аней оказались в темноте двора. С Ладоги доносился тяжкий звук шторма.


- Пьёт, - со вздохом  призналась она. – В особенности стал прикладываться после смерти мамы. – Вы уж, пожалуйста, после бани с ним не очень. А то он завтра весь день хворать будет. Он в озеро с утра собирался, сети проверять.


В предбаннике Володя попытался ее обнять, даже успел почувствовать ее упругую грудь сквозь тоненькую кофточку. Но Аня с неожиданной для ее худобы силой оттолкнула его и тихо сказала:


- Ямщик, не гони лошадей…


Воронин выпустил её, и довольно посмеиваясь, стал раздеваться. Никуда эта пейзаночка от него не денется, и не собирается он гнать лошадей, яблочко само упадёт в рот.
Каменка была нагрета не ах, но ему, уставшему, разогретому изнутри зверским зельем Ананьича и такого пара хватило за глаза. Даже с лихвой. Когда он нахлестал себя можжевеловым веником, и почувствовал, что кожа сейчас не выдержит, и вспыхнет, то даже выскочил на дорожку перед баней, зачерпнул ведром ледяной воды из бочки и с маху опрокинул её на голову. И не выдержав восторга этой минуты, закричал во все горло:


- Яууфф!


Этому крику – рыку он научился, когда после второго курса два месяца был на практике на Сахалине. Местный бич Саня, нанявшийся в их геологическую партию рабочим, объяснял, что вот так орать нужно каждый раз, как в тайгу входишь. В особенности в пойме рек, где идет лосось и много мишек. Мол, тигр так кричит, а его медведь не жалует.


От его рыка зашелся лаем в вольере гончак.  В сарае отозвалась недовольным хрюком свинья. Хлопнула дверь, в полосе света стала видна серьезная фигура Ананьича.


- Цыц, Трубач. Ну, Володя, и глотка у тебя, - одобрил он. – Луженая. С такой в загон на лосей ходить. Как снег выпадет, может, и сходим.


В доме на столе появилось несколько новых бутылок, одна пузатая, чёрного стекла с наклейкой египетского ликера «Абу симбел» стояла на особицу. И Воронин понял, что в ней то и есть обещанная хозяином настойка. И радостно потер ладони, садясь за стол. Но разгуляться им не дала Анна. После того, как они с Ананьичем хлопнули третью стопку именно этой – из чёрной бутыли, она, сдвинув брови, строго сказала:


- Так, мужики, эта стопка была последней. Тебе, папа, вставать рано – ты сети проверять собрался. Их и вовсе снять нужно, вон какой шторм на море. Опять все травой забьет. А вам, Володя, я чаю заварила с можжевельником. Нужно выпить весь чайник, правда, папа? Это ведь твой рецепт? Ты всегда так лечишься, когда на море застудишься. 


- Мой, мой, - закивал головой отец. Потом, сообразив, засмеялся. – Не, Володька, ты гляди, как она нас ловко обвела, охомутала: мне – про озеро, тебе – про чай. А на водку –сухой закон. Ох, хитра, ну, лиса, ну вылитая мать. Та тоже, такие турусы на колесах разведёт, не успеешь опомнится, а уж бутылки на столе нет.      


- А с вами, охотниками, только так и можно, - уперла руки в боки Аня. - Всё, отбой в танковых войсках! – И протянула Воронину две нательных рубахи. – Возьмите, от можжевельника в пот бросит, поменяете.


Сама ушла наверх, в свою светёлку, Володе постелила в маленькой комнатке с огромным лимоном в кадке, почти заслоняющем окно. На подоконнике в горшке рос  перец, весь усыпанный крохотными красными стручками. Ага, вот на чем хозяин настаивает свою огненную воду.  Воронин лег в прохладу чистых простыней, не сняв носки из собачьей шерсти, на чем настаивал Ананьич. И только теперь понял, что ведь  был он на волосок от смерти. Если бы катер вошел в лодку под прямым углом, то протаранил  банку, на которой он сидел. И тогда лежал бы он не здесь, у этого гигантского лимона, под теплым одеялом. А среди водорослей на дне канала. На базе спохватились бы только к утру понедельника, вызвали милицию, а где искать? Ладога большая, сотни километров берега, заросшего непролазным тростником. Ему вспомнился утопленник, на которого он наткнулся в прошлом году в тростниках у деревни Лаврово на осенней охоте. Тот, видать по всему лежал в тростнике давненько, утонул по весне, при ловле корюшки. А тонуть рыбачок не хотел, ох как не хотел, оскаленные зубы были сцеплены намертво… Володька поежился, прислушался к могучему храпу хозяина. Пора. Недолго подумал, не снять ли безобразные голубые кальсоны, но куда Анюта дела его трусы, он не знал. Идти в одной рубашке, размахивая причиндалами – не комильфо. Ладно, сойдет для сельской местности, решил он и тихонечко встал с кровати. Хозяин храпел все так же – по – богатырски.


По деревянной лестнице он ступал аккуратно, наступая на ступеньки не по центру, а с краю. Так, коридор: чёрт, какая же тут темнотища, надо вытянуть вперед руки, чтобы ненароком не свалить чего ни будь. И ноги высоко не поднимать. Чтобы не наступить на кота. Такой и ногу может отгрызть запросто. Вот и дверь Анютиной комнаты. Он прислушался. Храп – надежный, размеренный все так же доносился снизу. Воронин нажал на ручку двери.


-Только попробуй! – спокойно сказала Анна из комнаты. – Спущу с лестницы.


И по этому ледяному спокойствию он понял – не шутит. Да еще и отца на помощь позовёт. А Ананьич, не долго думая, выкинет из дому. Вон у него кулачищи какие. Таким гвозди сотку забивать можно. Не, морска пехота временно отступат. Так у них на курсе всегда говорил туповатый Вася Мелков, когда его в очередной раз «выносили» с экзамена.
Он улегся, и фыркнул от смеха. А ведь точь в точь повторилась сцена из «Калины красной», когда освободившийся зечара, которого играл Василий Макарыч Шукшин крался по избе к невесте по переписке Любе. И банька там тоже имелась. Правда, родителей у Любы был полный комплект. И – всё, он уплыл в сонную тьму. Ранним утром Ананьич  начал тормошить, бормоча:


- Володька, Володька, ты в озеро пойдешь?


Но Володька только замычал в ответ. Дождался, когда за окном, на речке загремел мотор, и катер ушел в сторону озера. И тут же отбросил в сторону одеяло, сдернул ненавистные кальсоны, натянул брезентовые брюки и стал подниматься по деревянной лестнице уже не крадучись, а уверенно и спокойно. Он твердо решил добиться своего. Дверь в комнату Ани была не заперта. Он шагнул за порог. Анюта лежала, натянув одеяло до самых зеленых глазищ, и шептала:


- Только попробуй, только попробуй….


- Анечка, милая, - заговорил он, присаживаясь на кровать, - да ты же сама этого хочешь, да мы же созданы друг для друга…


И стал нежно целовать ее пальцы, вцепившиеся в одеяло. Почувствовал, как задрожала она всем телом от прикосновения его губ. Он стал разгибать один за другим пальцы, покрывая их поцелуями, и потихоньку тянуть одеяло вниз.


- Нет, нет, нет, – твердила она.


- Да, да, да – отвечал он.


  А сам уже целовал шею, гладил сквозь фланель ночной рубашки напрягшиеся соски. И вдруг она сама, отстранив его, села в постели, решительно стянула рубашку, обнажив неожиданно полные при ее худобе груди.


- Володичка! Больно! – крикнула она, когда он вошел в нее. Он в изумлении затих. Но она тут же яростно забилась, обнимая его руками, ногами. И он, искушенный, узнавший в свои двадцать шесть лет много женщин, был потрясен этим взрывом страсти. Наслаждение накатывало на нее снова и снова, каждое его движение вызывало новый взрыв. В какой – то момент он испугался, что она сойдет с ума. Единственное, что его неприятно удивило: крестик на её груди. Он чувствовал его как какую-то колючку, преграду между ними.


Они опомнились только тогда, когда услышали, что у причала остановился катер Ананьича. Пока старик возился в катере, носил к сушилам во дворе сети, тяжелый мешок с рыбой, они успели одеться, и сбежать вниз. Когда он вошел в дом, принеся запах воды, рыбы, свежести сентябрьского утра, Анюта хлопотала у плиты, Володя чинно сидел за столом. И почувствовал, что неудержимо краснеет. Он не успел причесаться, и представлял, какие предательские вихры торчат у него на голове. А вот Анюта была аккуратно причесана, и он  подивился – ну надо же, когда успела. 


Завтракали оладьями, которые хозяйственная Анюта испекла на удивление быстро, и были все они румяными, ни один не подгорел, как это часто бывало у Володиной мамы, и тогда она шутила – подгоревший оладушек брови чернит. Ананьич поставил на стол графин с рябиновой настойкой. Объяснил:


- После озера надо обязательно. Ревматизма не будет. И ты попробуй.


Володя выпил крепкой настойки, крякнул, подивившись тому, какой изысканный, насыщенный вкус рябины сумел сохранить самогон. Подцепил вилкой скользкий рыжик размером в пятак.


- Рябина не простая, - довольно хмыкнул старик. – Невежинская, на которой Шустов свой коньяк настаивал. Вон она, красавица, на солнце горит. Пятнадцать лет не было ни одной ягодки, а в этом году весной так заневестилась, такой выбросила цвет. И уродила – листьев не видать. Пришлось сеткой старой накрыть, не то дрозды сами все соберут. Ее после первых морозов собирать надо, да я не утерпел, немного снял, в морозилке подморозил.


После завтрака старик наладился коптить рыбу, а Володька засобирался поднимать свою затонувшую лодку, чтобы хоть как-то, огребаясь одним веслом, доплыть на ней до динамовской базы. А уж там объясняться с суровым егерем.


- Да, ты, Володька, не ломай себе голову, - обнадежил его Ананьич, - я помогу твою дырявую калошу поднять, а потом отбуксирую на базу. А ты мне помоги рыбу закоптить.


Денек разгулялся, озеро заштилело, солнце припекало так, что Володька скинул рубашку, и стал колоть осиновые поленья на толстенной колоде. Колода была под стать хозяину. Колун тоже. Поленья были сухими, прямослойными, и разлетались от одного удара. И тонко, остро пахли. Хозяин притащил к колоде несколько стволов ольхи. Вынес из сарая топор:


- На – ка, поработай теперь этим.


Таких топоров Володька никогда еще в руках не держал. В школе в походы ходили – брали туристические, с пластмассовой рукояткой. В геологических партиях пользовались тяжелыми, неуклюжими топорами с толстенными, неухватистыми топорищами. Переходящие из рук в руки, не знающие одного хозяина, с зазубренными лезвиями. Этот был совершенно другой. Лезвие шло от проушины по - прямой, дальше выгнуто полумесяцем, внизу оттянуто к топорищу, как у старинной секиры. Наточено так, что можно было бриться. Длинное топорище изгибалось лебединой шеей. На его конце было утолщение, как шляпка гриба, и он понял - чтобы при ударе не выскальзывало из ладони. Воронин от души размахнулся и рубанул толстую ольшагу  наискось, с потягом. И перерубил с первого раза. Сам своим глазам не поверил.


- Что, оценил? – торжествующе, совсем по-детски спросил хозяин. – Сам ковал, вон в огороде кузня. Сталь от рессоры, а топорище из рябины, шесть лет на чердаке сохло.   


Пока Володька рубил и колол ольху, которая на разрубе тут же начинала нежно рыжеть, старик развел под здоровенной, в метр с лишним длиной коптильней костёр, и уложил подсоленную рыбу на решетки. Тут были толстоспинные, горбатые окуни, несколько лещей размером с чайный поднос, щуки килограмма по два. Все это изобилие смахивало на голландские натюрморты в Эрмитаже. Подлещиков, окуней, мерную – грамм по триста плотву Ананьич уложил на другую решетку, объяснил:


- Эти быстрее прокоптятся.


И задвинул обе решетки в коптильню, из аспидно черного нутра которой вырвались клубы пахучего ольхового дыма. Старик забросил поверх тлеющих ольховых дровишек несколько пригоршней какого-то мелко нарубленного дерева, пояснив:


- Это верес, для особого вкуса. До революции приказчики копчёную рыбу принимая, требовали, чтобы с вересом коптили. Что - ты, у них строго было… Через сорок минут будет рыба готова. А что же это мы все работаем и работаем?


- Понял, - радостно отозвался гость, и заспешил в дом. Володька успел любовно, ласково прильнуть, к хлопотавшей у плиты Анне. Она, раскрасневшаяся, с блестящими глазами, выбившимися из- под платка кудряшками, радостно подставила ему губы, но лишь быстро чмокнула и оттолкнула:


- Иди, иди, папа увидит. Вечером, вечером.


Он быстро развязал свой рюкзак, о котором он, признаться, забыл, удивившись тому, что он сухой, сухи и все вещи внутри. Анюта - понял он. Обо всем помнит. Она даже две маленьких латунных пуговицы пришила на верхний клапан рюкзака. А Володька который год собирался, да все руки не доходили. Литровая фляга аппетитно булькнула.


У Ананьича уже была приготовлена закуска. Яблоки – по зеленым бокам шли ярко алые полоски, и огурцы - видно из последних, что остались в парнике. Старик по венцы налил в граненые стопари водки, нюхнул:


- Уважаю, на лимонной корочке. Давай, за удачу.


Выпили, захрустели яблоками. В этот момент сначала вдалеке, потом все ближе и ближе загоготали гуси. Володька вскочил, жадно всматриваясь в поднебесье. Косяк шел на большой высоте, выстроившись клином.


- Раненько в этом году, - заметил Ананьич, - зиму на крыльях несут. Слушай, а хочешь настреляться всласть? Ты ведь без дичинки, как домой вернешься? Порадуешь родичей. Сейчас пообедаем, и пойдем в озеро, у меня там в кромке челн стоит. Пойдем с пропешкой, как раз погода нам на руку, ветер небольшой в тростник давит.


- Почту за честь с вами поохотиться, - забормотал Воронин.


Стукнула дверь, на крыльцо вышла Анюта. Солнце осветило ее стройную фигурку, и у Володьки даже дыхание перехватило, так она была хороша в этот момент. Сияющие глаза, разрумянившиеся щеки, золото волос.


- Обед готов, мужики, все уже на столе. Вот вам блюдо под рыбу. И руки потом не забудьте помыть. А то знаю я вас… – притворно строго сказала она, и, крутнувшись на пятках, ушла в избу.


- Строгая она у вас, - улыбнулся Воронин. Ему хотелось подмаслиться к старику.


- И не говори, - подтвердил отец. – Хозяйка. Всё на ней. Огород, сад, свиньи, птица. В магазине то на полках – шиш мышей горьким хреном погоняет.


Он открыл дверцу коптильни, оттуда повалил клубами душистый дым, солнце просвечивало сквозь него, и тогда он становился голубым. Ананьич надел брезентовые пожарные рукавицы с длинными крагами, крякнув, вынул первую решетку. Положил на стол. Критически осмотрел.


- Маленько передержали, - озабоченно пробормотал он. – А вот крупняк нужно еще потомить. Ну, давай, по соточке – под горячую закуску.


Они выпили водки. Обжигая руки, стали разламывать сочную, исходящую соком и паром копчёную рыбу. И опять с неба долетел, накрыл, казалось всю землю, гусиный крик. Воронин ел рыбу, и никак не мог остановиться. Никогда в жизни он не ел такой вкуснотищи. Та, что продавалась в фирменном, большом рыбном магазине на углу улицы Рубинштейна и Невского проспекта, этой и в подметки не годилась. Рядом не лежала!


- Это еще что, - сказал Ананьич, утерев губы тыльной стороной ладони. – Ты сига малосольного пробовал? А копченого? Да что спрашиваю – ясно, что нет. Откуда он в городе? Разве что в закромах Елисеевского. Но туда простому люду хода нет, рылом не вышли.


Володя сполоснул руки в бочке с дождевой водой, вытер о брюки, вынул замшевый кисет и стал набивать трубку своим «фирменным» табаком. Ананьич с интересом за ним наблюдал. Воронин курил трубку с первого курса – поначалу из чистого пижонства. Да и  девиц это притягивало, как магнитом. Потом втянулся, и без трубки уже не мог, хотя утешал себя, что курит то он намного меньше, чем курильщики сигарет свои жалкие бумажные палочки, набитые вонючим табаком. Как-то в магазине «Лавка художника», где продавались трубки известных питерских мастеров, познакомился с парнем чуть постарше его, просто помешанным на трубках. Миша носил длинные – под Битлов волосы, окладистую бороду, работал пиротехником на Ленфильме, в киноэкспедициях объездил всю страну. И всюду покупал трубки. У него уже была коллекция из тридцати штук. Молдавские, гуцульские, киргизские, даже удэгейские. Он то и научил Воронина делать смесь из трех сортов табака: «Золотое руно», «Трубка мира» и «Моряк». И подарил Воронину в день рождения вересковую трубку, сделанную в ГДР. У Володьки, когда он вынул ее из замшевого чехла, даже руки затряслись от радости. 


- Запомни, старичок, - наставлял Миша, не вынимая изо рта любимую вересковую носогреечку. – Курение трубок – это тончайшее искусство. Мы не жалкие курильщики сигарет. Они просто жертвы машинного производства. Мы – можем творить. Смешивать табаки, добавлять в них лепестки роз, кусочки антоновских яблок  или пропитать коньяком. Закурить трубку из вишни или груши, вереска или фернамбука, пенки или обыкновенного початка кукурузы.


В тот памятный сентябрьский день в Кобоне, Володя был счастлив. Рев катера, удар, ледяная вода, и такой далекий берег. Анюта с ее сумасшедшими глазами, этот чудной старик. И, закурив, почувствовал, как голова приятно закружилась.
Ананьич, потянув носом, уважительно хмыкнул:


- Знатный табачок. Будто мёдом отдает. Сам - то я смолил раньше, как паровоз. В армии пайку хлеба на махру менял. Бросил раз и навсегда в траншее под Синявинскими высотами. Роту нашу побило, остался я один. А надо было стрелять. Чтобы немцы не поняли, что на передке все полегли. Вот я и бегал по траншее: то из винтовки вдарю, то из автомата очередь пущу. Да, а ребята все побитые лежат. Бегал я, бегал и запалился. Курить хочется – да так, что хоть плачь. Махорка есть, а катюши нет. Потерял. Ну что – у мёртвых по карманам шуровать? А в моём Дегтяре каждый десятый патрон трассирующий был. Вот чёрт меня и надоумил – пусти - ка пару очередей в сухой пенёк, что впереди стоит. Весь диск я выпустил. Ну, и задымил пенек. Только я к нему подполз, а немецкие минометчики по дыму как стали садить. Ориентир. До темноты в траншее лежал. И Богу молился.  Да ты кури, кури, у тебя дым приятный, не то,  что сигаретный. А из какого дерева трубка сделана?


Воронин протянул ему любимую трубку.


- На березовый кап похоже, вываренный в льняном масле, - определил старик, рассматривая древесный узор. – А больше всего – на карельскую березу.


- Нет, не кап, не берёза, это – вереск, бриар, как на Западе говорят. Растет на островах в Средиземном море. На каменистых склонах. Ветра там свирепые, вот дерево и вяжет такими слоями, - чуть обидевшись, объяснил тёмному деду Воронин. Но тот только махнул рукой:


- Да я тебе такую фасонистую из капа выточу, куда там твоему брияру.


Начинавшийся спор прервала Анюта, вовремя вышедшая на крыльцо:


- Работнички, обед на столе. Да смотрите, рыба подгорит. Чую – уже подгорела.


Ананьич чертыхнулся и бросился вынимать из коптильни вторую решетку с рыбинами. Лещи, окуни и щуки были цвета старой бронзы, почерневшей от времени и нагара свечей. Хозяин с помощью деревянной лопаточки бережно переложил на деревянное блюдо самого большого леща и горбатого окуня. Полюбовался творением своих рук и решил:


- Неси, Володька, рыбу в дом, ставь посреди стола, а я пока остальную в сени занесу, тут оставлять нельзя. Вороны схарчат, они тут у нас такие оторвы, у собак цепных из мисок еду таскают. Работают парой. Одна отвлекает, другая коммуниздит. Да что у псов, они у рыбаков на льду чуть не из рук рыбу рвут. Прям, как комиссары в продразверстку.


Воронин поставил в центр стола блюдо с копченой рыбой. В глиняных мисках уже исходила паром наваристая уха, с янтарным жирком на поверхности. Щедро наперченная, с мелко нарубленной зеленью укропа и петрушки. Картошка – рассыпчатая, политая сметаной. Пупырчатые огурцы были поданы отдельно от огненно – красных помидор. Соленые черные груздочки ласкали глаз своей  фиолетовостью. Маринованные белые грибы – манили – подцепи на вилку. Два графина – с рябиновкой и с какой-то еще неизвестной еще ему настойкой - цвета темного липового меда, дополняли эту праздничную картину. А для Анны стояла отдельно бутылка молдавского красного вина «Изабелла».


- Видал, как живём, - сказал Ананьич, садясь на крякнувший дубовый табурет. – Поухаживай за хозяюшкой, мне налей рябиновки. А себе вон из того графина, – что на мёд похож. Это настойка специальная…


- Папа, - запальчиво начала Аня, - я тебя очень прошу… - и зарделась так, что даже уши заалели.


- Да ладно, доча, ладно, - забормотал сконфуженно отец, - я ничего такого… Предлагаю за удачу, чтобы нам с Володькой сегодня на озере  подфартило.


Воронин не понял из – за чего чуть было не разгорелся сыр- бор, и налил себе тоже рябиновки. Выпили и принялись хлебать деревянными ложками огненную уху. Старик схлебывал юшку шумно. На всю избу хрустел фиолетовыми, под стать черным груздям, луковицами, вгрызаясь в них как в яблоки. Володька тоже любил лук, но поостерегся, – а как тогда целоваться? Тем более что Анюта лука не ела. На второе она подала жареную крупными кусками рыбу. И всё приговаривала:


- Ешьте, мужики, наворачивайте, вам в озеро.


Мужиков уговаривать было не надо. Мели рыбу жареную, копченую, подцепляли вилками розовое, с прожилками сало. Опрокинули еще два стопарика самогона. Нацелились было на третью, но Анюта, сурово сдвинув брови, графины со стола убрала:


- Хватит, вам в озеро: еще вывернетесь из челна. А водичка уже студеная, заморозки были.
Да и что за стрельба с пьяных глаз. В белый свет, как в копеечку!


- Вот брат, какая свирепость наблюдается, - захохотал Ананьич. – Это она маманю копирует. Давай - ка к охоте готовиться, утка уже успела налетаться, поесть, и теперь кемарит в тростнике.


Он вынул из ящика комода и протянул Володьке бронзовую табличку. На ней были выгравированы силуэты гусей, уток, вальдшнепов, и написано какое упреждение нужно давать при выстреле, да какой номер дроби нужен при стрельбе весной, летом и осенью. Бронза кое – где была тронута патиной, буквы с ятями.


- Это мне от деда досталось, - пояснил Ананьич, - памятка для молодого охотника. Дед был знатным охотником. В восемьдесят семь лет еще сам на челне в озеро ходил, и редко когда без добычи домой возвращался.


Ананьич снял со стенки ружье - изящная иномарка - бескурковка в его ручищах казалось игрушечной, опоясался бурским, открытым патронташем. Стал собирать старенький солдатский сидор, укладывая туда мешочек с патронами, солдатскую флягу, брезентовый плащ. Старик положил собранный мешок на лавку, повернулся к иконе, поклонился в пояс, стал креститься и что-то бормотать. Воронин, в семье которого над верующими посмеивались, вышел из избы на крыльцо, чтоб ничем себя не выдать. Анюта вышла за ним, всё поняла, и очень жестко сказала:


- Ты если над моим отцом смеяться надумаешь, я тебя поганой метлой до автобусной остановки гнать буду. Он святому Николаю молится, чтобы он вас миловал, от шторма и бури спас. И обратно домой дорогу показал, если в темноте заблудитесь.


- Что ты, что ты Анюта, - попятился Воронин, - я и не думал смеяться, но…


- Не нокай, не запряг! – отрезала девица.



Мотор у Ананьича, тут старику надо было отдать должное, завелся с первого раза, и Воронин, сидя в носу катера, отвернувшись от ветра, дувшего с Ладоги, показал мастеру в знак уважения большой палец. Ананьич лихо подкрутил ус – знай, мол наших! Мигом домчались до Ладоги. Воронин, когда летели через канал, поежился, увидев памятный бережок.


Челн у Ананьича был запрятан в тростнике, и прикован амбарным замком к толстенной цепи, а та закреплена к металлическому дрыну, вбитому в землю.


- А без этого – никак, - пояснил Ананьич, - несколько раз угоняли челнок, с трудом потом находил. Я его сам смастерил, из осиновых досок, без единого гвоздя, как в старину делали, можжевеловыми корнями сшил.


Таких челнов Володька никогда не видел, на охотничьих и рыболовных базах деревянные лодки уже доживали свой век, их везде уже заменяли на неуклюжие, развалистые пластиковые «Пеллы». На таких только по пруду в парке Победы барышень катать. На волне ее бьет в широкий нос. В тростник загонишь, она его развалит на две стороны, и торчишь в ней как хрен на блюде. Утка за версту облетает. Челн был больше всего похож на индейскую пирогу. В носу и корме были скамейки. Борта высокие. А снаружи по ним были набиты какие-то парусиновые ремни, с небольшими петельками через каждые десять сантиметров.


- Егор Ананьич, а это для чего петельки? - полюбопытствовал Воронин, засовывая в одну палец.


- А это, парень, для закустовки, - обронил Ананьич, срезая ножом пучки тростника. – На – ка, засовывай в эти петли тросту. Обтыкаемся со всех сторон, и станем – куст кустом. Чтобы утку обдурить. Что за охотник без своего челна и Катьки.


- Какой Катьки? - не понял Воронин.


- А утки подсадной, их Катьками звали. Садись вон на переднюю банку, да и пойдем с божьей помощью.


Старик стоял в корме, ловко толкаясь пропешкой. На конце этого длинного, отполированного ладонями Ананьича до стеклянного блеска шеста, в самом его конце - сбоку была приделана забавная деревянная нашлепка. 


Старик заметил, что его спутник все посматривает на конец пропешки, и пояснил:


- Это чтоб на вязких местах в илу не застревала. А без нее, бывало, возьмется какой – ни
будь салага челн толкать, на вязком месте упрется в шест, ну и останется висеть на нем. Верещит потом как заяц подстреленный!  Ну а челн дальше плывет. Без него.


Ананьич говорил, а сам меж тем толкался пропешкой, и вроде бы особо не упирался, а челн ходко шел вдоль камышей. Быстро миновали тот большой остров тростника, в котором Володька стоял на вечерке, прошли еще несколько.


- А вот тут гляди в оба, - тихо предупредил дед. И Володька осторожно, чтобы не клацнуть, взвел курки на своей «тулке». С озера шла небольшая волна, шумела – плескала в тростниках. И где - то в их глубине, на маленьких плёсиках спали, сунув голову под крыло, жирные осенние кряквы. Ветер гнал по небу кучевые облака, небо сияло промытой синевой. Воронина от волнения пробирал озноб. Каждую секунду он ждал, что раздастся оглушительный, сводящий с ума охотника взрыв крыльев взлетающей утки. Он смотрел на островок густой куги слева от себя, именно там и должна была сидеть кряква. Но хлопанье крыльев раздалось справа. Он развернулся: свечкой, с громким кряканьем над тростником поднималась крякуха. Она засияла на солнце синевой «зеркалец» на крыльях и была, как показалось Володьке громадной. Он вскинул «тулку». Тах, тах. Мимо! Утка в момент дуплета от испуга обгадилась.


- Мазила! – заорал злорадно дед. – Жаль, что она в тебя говнецом не попала! Да на шляпу.


Володька в горестном недоумении смотрел на ружье. Вслед улетавшей утки. За которой поднялись еще штук шесть великолепных, крупных крякух. Как же так, в десяти метрах, по поднимающейся утке. И смазал. Позорно. На глазах у этого деда.


- Да ладно, парень, не горюй. Держи хвост  пистолетом, - утешил Ананьич. – Сейчас еще поднимем. Смотри в оба, не зевай. Она на секунду, как взлетит свечой, останавливается, вот в этот момент и бей.


Он направил челн в узкую протоку, которую, наверное, только он и знал. Протока вывела в длинное озерцо, тянувшееся внутри тростника на добрых сто метров. И тут слева и справа стали подниматься утки. Ближе, дальше, совсем рядом с челном. Воронин стрелял, горячась, понимая, что мажет. И ничего не мог  поделать. Руки тряслись, мушка расплывалась в глазах, сердце выпрыгивало из груди.


- Ну и мазила! – изумлялся Ананьич. – Давай ка местами меняться, раз пуделяешь в белый свет как в копейку.


Они поменялись местами, дед основательно уселся на переднее сиденье, приготовил свое изящное ружье. Но челн рыскал из стороны в сторону, и никак не хотел идти прямо. То и дело он залезал носом в тростник, и Володька потом выбивался из сил, чтобы вытолкаться обратно. Пропешка не слушалась его. То, что так легко, играючи делал старик Ананьич, оказалось для Володьки непосильным. Он переносил пропешку с борта на борт, толкался ею то слева, то справа. Челн рыскал еще сильнее. Когда он чуть не заехал старику по затылку увесистым шестом, тот скомандовал:


- Стой, ну тебя к бесу, салага. Еще огреешь по затылку. Будет мне полный хенде хох! Лучше перекури, уйми нервишки.


Володька стал трясущимися, не слушающимися пальцами совать табак в трубку. Он почувствовал, как предательски зачесались глаза. Не хватало еще слезу пустить! Ну какое гадство, столько уток взлетело, да на самом верном расстоянии. Он посчитал, сколько сжег патронов. Двадцать. Володька задымил, затягиваясь до самых печенок, голова пошла кругом.


- Ну, успокоился? - миролюбиво спросил старик. – Со мной не раз такое бывало. Как дашь в первый раз пуделя, так и пойдешь пуделять дальше. Готов свое ружье о камень разхерачить. Только дело не в ружье, не в патронах. Дело в тебе. Тут нужно успокоиться, прийти в себя, дрожь унять. Сейчас, парень, мы снова тихонько  пойдем по озеркам. И ты начнешь сбивать уток. Попомни мое слово.   


Челнок скользил дальше, заходя в заводи. Старик толкался пропешкой мастерски, ни одного всплеска не было, он, толкнувшись шестом, вынимал его из воды, и только капли чуть слышно тукали о воду. 


- Кря – кря – кря! – заполошно заорала заспавшаяся крякуха. Взлетело сразу три. Буквально в пяти метрах с маленького плеса. Воронин вскинул ружье – бабах! Утка рухнула комом. Он повел стволами за второй, взял упреждение. Трах! Крякуха упала, будто срезанная невидимым бичом.


- Молодца! – похвалил Ананьич. – Вот это был дуплет!


Поплевал на руки, и снова взялся за пропешку. Володька подобрал битых крякух, бережно уложил на дно. Челн тихонько пошел вперед, и опять, опять по сторонам, и  прямо по курсу поднимались утки. Серые, и чирки, широконоски. Володька стрелял, и редко когда мазал. Посреди челна уже лежала горка битых уток. На дне катались стреляные гильзы. Крепко пахло сгоревшим порохом, и кровью.


- Ну, хватит, притомился я по камышам шастать, пора встать да чучалки разбросать, - решил старик, и направил челн к отдельному острову тростника. Чучалки у него были тоже оригинальные: сделанные из чурбаков, на них ножом были искусно обозначены сложенные крылья. Они были раскрашены очень точно, синие «зеркальца» сияли ярко, как у настоящей утки, глаза были антрацитово черными. А все чучело было намного крупнее, чем настоящая утка. Старик выставил их на воду.


- Егор Ананьич, а зачем чучалко такое здоровое? – не утерпел Воронин.


- А чтобы утка его лучше видела, подлетая. Резиновые городские плохие: маленькие, и окрас у них никудышный, - ответил дед, заламывая тростник, чтобы не мешал стрельбе. Им  приходилось то и дело хвататься за ружья, потому что к чучелам стали  подсаживаться утки. То были не кряквы, а черневая утка. Но старик ими не пренебрегал, а стрелял из своего штучного «Симсона» и почти не давал промахов.


- А не прихватит нас госохотинспекция? - забеспокоился Володька, глядя на гору дичи в челне.


- Может и прихватит, - сказал дед, - отбрешемся, как - ни будь. Я буду контуженным прикидываться, а ты скажешь, что мой племянник, присматриваешь за убогим. Вот же гадская жизнь, ****ская власть! – не сдержался Ананьич. – Для нас – совейских охотников норму ввели: только шесть уток в день. Больше не моги! А наша утка летит вон к итальяшкам, а те ее на лиманах катерами в сети загоняют. У них там, слышь, сети на металлических столбах натянуты: как катера уток погонят, сетки – фырк, и автоматическими лебедками вверх взденут. И все стаи застрянут. Итальяшки уток тысячами заготавливают, едят и нас, дураков, нахваливают. Китайцы наших гусей на своих рисовых полях шнуровой взрывчаткой десятками тысяч долбят. А у нас в магазинах не то, что дичи – говядины мороженой как фанера, на всех не хватает. В нашем сельмаге, так который год шаром покати, один уксус да зеленый горошек в трехлитровых банках. Ты посмотри, что в совхозах то творится, все тащат по домам кто что может, урожай собирают – кот наплакал, да и тот наполовину сгноят. Отлучили народ от  земли. И стали мужик и земля жить врозь.


Вот оно, вот, опять то, о чем они так часто спорили с Виталькой Зябиным. У него приятели учились на филфаке, давали ему читать забугорных писателей и историков. И частенько Воронин спорил с Виталькой до хрипоты, до желания дать в морду. Володька и старику хотел возразить, мол, отдай мужику землю в частную собственность, он же за нее удавится, и других удавит, кто отобрать захочет.


Дальше на эту опасную тему они с Ананьичем не говорили. Да и утка на зорьке полетела густо в берег с озера. То слева, то справа от них слышался свист крыльев. Несколько раз на них напрямую налетали кряквы, и старый охотник ловко сбивал их, но стрелял не на штык - навстречу, а пропустив над собой. И палил уже вдогонку. А у Володьки стрельба не шла. Будто сглазил кто. Он понял, что уже пресытился охотой, плечо побаливало от отдачи ружья, в ушах звенело. А еще его бросало в жар от воспоминаний того, что было утром. Перед  глазами снова были сумасшедшие глаза Анны, ее горячий шепот:


- Милый мой, желанный. Как я тебя ждала все эти годы! Иди ко мне, иди!


Возвращались они с охоты уже в полной темноте. Небо вызвездило, озеро утихло, и звезды отражались в черной воде.


- Ананьич, - вспомнил тут Володька про странный звук, услышанный на озере в ту памятную зорьку, - а что это с озером бывает иногда? Будто все вздрагивает, и ухает?


- А никто толком не знает, - ответил тот, - одни старики говорили, мол, это озеро перед тем так вздыхает, как беда случится. Другие – что посреди озера на дне дыра есть, и туда вода проваливается…


Анюта ждала их у накрытого стола. Она налепила пельменей, и теперь они кипели в большой кастрюле. Напекла румяных пирожков, судя по запаху – с рыбой. Стол ломился от еды и выпивки, будто в праздник. И Воронин подумал, пожалуй, впервые за свои двадцать шесть лет: а ведь хорошо женатым мужикам: возвращаешься домой, а тут тебе – и стол накрыт, и жена уже поглядывает ласково.


После ужина Ананьич заявил:


- Ну, ваше дело молодое, в клубе танцы: небось, пойдете трястись. А я – на боковую. С утра, доча, будет тебе задание: дичь ощипай, она потрошеная в леднике лежит, и в рассол определи, а уж я ее закопчу.


- Ты посмотри, что на небе творится, - сказала Аня, когда они вышли из дома. – Как вызвездило. Слышишь, цикадки поют? Последние, наверное.
Уютно пахло сеном, коровой, а еще листом черной смородины из огорода и густо укропом. Порой горько – полынью, росшей у крыльца. А еще наносило запах ольховых дровишек из коптильни. Всё небо справа налево прочертил метеорит, но Воронин не успел загадать желание. Он обнял Аню за плечи, и вздрогнул от воспоминания: а ведь только вчера, когда он шел с автобуса, представлял, как обнимет её вот так, любовно, нежно. И вот - всё наяву. Потому что был катер, рванувший от берега и страшный удар в борт. И ледяная вода, хлынувшая в лодку.


К ним подбежал Трубач, сунулся к Ане, потом обнюхал Володьку – уже по-дружески, боднул его головой в колено и умчался вглубь сада.


- Неужели, действительно, пойдем на танцы? - спросил Воронин, представив, как он там будет выглядеть – в болотниках и штормовке. Пропахший рыбой и порохом.


- Да что ты, какие танцы? Там такой балет! – рассмеялась Анюта. – Десяток уже подвыпивших пацанов стоят у стенки, и матюгаются, орет магнитофон, а бедные девчонки танцуют, изображая, что им весело. Потом клуб закрывают, девчонки идут домой, а пацаны стараются затащить их в кусты. И так каждый раз. Кстати, никто из этих балерунов ни разу не зашел в библиотеку.


- А ты откуда знаешь?


- Как откуда? Я ведь библиотекаршей работаю.


- Ты? В библиотеке? Как говорил великий Станиславский: «Не верю!».


- Проходила я и про систему Станиславского, и кто такой Ионеско знаю, и даже, представь себе, в студенческом театре играла.


- Так ты что заканчивала?


- Институт культуры. Два года на дневном, потом заочный. Красный диплом.


- А что же ты в Питере не осталась? – не мог скрыть своего изумления Воронин.


- Да все просто, как бином Ньютона, - голос Ани дрогнул. – Мама умирала тяжело, отец – уж на что сильный мужик, опустил руки. Мама последние полтора года перед смертью была лежачей. А это – сам понимаешь: судно, пролежни. А тут – хозяйство, живность. Маму схоронили, папа запил. Уйдет на могилу, с собой литр возьмет. Сидит и с мамой разговаривает. Иной раз на могилке и уснет. Самому мне его не дотащить до дому. Соседей просить каждый раз стыдно. Бывало, на тачке домой привозила. Потом он и дома стал с мамой разговаривать. Сидит дома, сеть вяжет, вдруг вздрогнет:  «Здравствуй, Клава? Ты за мной пришла? Ты не беспокойся, я скоро к тебе сам приду. А ты садись сюда, на свой стул, посиди. Видишь, как мы тут с дочей без тебя живем? Как сироты….». Голову уронит и заплачет. Меня и саму тогда такая тоска сдавила, что в пору в петлю лезть. Я маму очень любила. Мы с ней не разлей вода были. Они с батей еще детей хотели, да бог не дал. После меня мама не смогла больше рожать. Врачи запретили….. Когда папа стал с умершей мамой разговаривать, я поняла – надо к батюшке Ивану идти. Только он и помог.


- Так ты что – тоже верующая? – Воронин даже отшатнулся.


- А ты что – крестик мой не видел?


Тут он понял, что если сейчас начнется разговор о вере, иконах, крестах, боженьке, то они рассорятся вдрызг. А ему этого не хотелось. Ну не переубедить ему эту барышню, выросшую в Кобоне, травмированную смертью матери, что нет там, на небе никого. А если есть,  разве позволил бы Освенцим, Майданек, Саласпилс? И он примирительно забормотал:
- Видел, видел, я всё видел, давай сейчас не будем о таких серьезных вещах, а? Еще будет время. Давай пойдем, посидим на лавочке у речки, я тебе спою, знаешь, как я петь умею? Ну, пойдем, милая, пойдем.


И обнял, поцеловал в шею, повел через дорогу к реке. Аня глубоко вздохнула, будто просыпаясь, покорно шла. Они сели на ладную лавочку, заботливо крытую морилкой, а поверх лаком, спинку ее украшала резьба, на всем видна была хозяйская рука Ананьича.  Пахнуло речной сыростью, рыбой из катера. Фонарь освещал мостки, черную воду, зеленые листья кувшинок.


- Расскажи о себе, - попросил он.


- О себе? – протянула она. – А тебе и, правда, интересно?


- Мне всё о тебе интересно, - сказал он и поцеловал её запястье в то место, где билась жилка.


-  Родилась я здесь, мама влюбилась в папу с первого взгляда, у него в пятидесятом году бороды не было, зато усы были фасонистые, гусарские. Мундир с орденами и медалями. Волосы густые, вьющиеся. Танцевал лихо, пел так, что девки заслушивались. Ну, как тут маме было устоять? Вот я и родилась  - в 51 –ом.


- Да мы с тобой с одного года. Я февральский, - перебил ее Воронин. – А ты?


- Октябрьская. В Кобоне плавать научилась, четыре годика мне было, а уже по-собачьи умела, мы с пацанами пропадали на речке целыми днями. Я ведь больше с мальчишками дружила. И купались, и рыбу ловили. У меня тут с мостков такой лещ взял – на два кило! Чуть в воду не утянул. А мне всего шесть! Так я такой рев подняла, что мама с огорода на выручку примчалась. Но удочку из рук я не выпустила. Чуть подросла, батя стал меня в озеро брать. Он все о сыне мечтал, вот меня и воспитывал, как пацана, даже мама на него обижалась, выговаривала: ей в дочки – матери нужно играть, а ты ее чему учишь? Батя только улыбался: в дочки – матери всегда научится, а с рыбой уметь обращаться никогда лишним в жизни не будет. Мама дояркой работала в совхозе, батя плотником, кузнецом. А мечту эту – в институт в Ленинграде поступить, мама в меня с детства исподволь закладывала. Ездила в Войбокало за книгами в библиотеку. Привезет, я жду ее, в окошко выглядываю. Помню как сейчас толстенный том сказок Бажова «Хозяйка медной горы», я еле могла в руках удержать. Носова книжки о Незнайке. Потом Майн Рид, Жюль Верн, Бианки. Поначалу все мама мне читала, потом уже я ей, она прядет на прялке, я читаю. Записалась я в городскую библиотеку Волхова. Доеду на автобусе до Войбокало, оттуда на электричке до Волхова. Целое путешествие. Дальше - Грин, Паустовский, Пришвин, Экзюпери, Бунин.  А уж какой пир горой мама с папой закатили, когда я в институт поступила, пол деревни три дня гуляло. Мама, когда я ей студенческий билет показала, даже заплакала от радости. Она как предчувствовала, что проживет недолго, как - то раз обмолвилась – мне бы внуков дождаться…


Аня вздохнула, прижалась к нему. Он понял, что она опять погрузилась в прошлое, и решил, что самое время будет запеть. И, закинув голову, вывел чисто, так что у самого глаза защипало:


- Ходят кони над рекою, ищут кони водопою, к речке не идут,
Больно берег крут…


Когда он допел, она благодарно поцеловала его в щеку, попросила:


- Спой еще. Еще, милый.


И он спел «Милая моя, солнышко лесное». Анюта негромко, но очень точно подпевала ему. Наконец он решил спеть свою коронную. Встал на колено, взял барышню за руку, и запел романс:

- Случайно и просто мы встретились с вами,
Уж заживать стала старая рана,
Но пропасть разлуки легла между нами,
Мы просто знакомы, как странно…


В этот момент с ними поравнялась «Пела», неспешно плывущая по середине реки и из лодки раздался женский голос с ехидцей:


- Ох, Анька, какого ты себе кавалера отхватила знатного, в усах и шляпе!


- Вы же знаете, подружки, что у меня всегда все самое лучшее!


- Может, уступишь на денек? – настаивал все тот же голос.


- Не отдам, самой нужен!


Лодка заскрипела разболтанными уключинами дальше по речке, девицы визгливыми голосами затянули какую - то песню, но тут же умолкли. Анюта заглянула ему в лицо, погладила по руке:


- Не обращай внимания, Володичка, это местные нравы. Вот катаются они на лодке субботним вечером, а податься то им некуда, парней на деревне – раз – два и обчелся. У одних мостков остановятся, языки почешут, у других, вроде бы и вечер прошел. А тут такой повод: у библиотекарши городской хахаль завелся. То все дома с книжками сидела, а тут вон какого завела.


Вот же дуры деревенские, злобился Воронин, такой романс испортили… Решительно поднялся с лавочки, и они с Анютой пошли в сад. Не сговариваясь, свернули к бане.


В этот раз они уже не торопились, не было той любовной лихорадки, что была утром, когда сердце разрывается,  ты понимаешь, что тебе не высказать всем бедным телом, того, что чувствуешь. И Воронин удивился тому, насколько щедрой в любви может быть простая деревенская девчонка. А когда пора было идти в дом, Анюта обвила его шею руками, всем телом прильнула к нему, и он почувствовал, что она плачет.


- Ну что ты милая, - забормотал он смущенно, - что ты, не плачь, я же вернусь, в следующие выходные приеду.


- Да, да, приедешь, - шептала она, и не могла унять слез.


Когда они вышли из бани, еще один метеорит огненной дугой упал из глубин космоса, и сгорел, не успев долететь до земли.


Печь в доме дышала теплом, Воронин быстро разделся, укрылся одеялом, и тут же завозился на своей кровати с шарами старик:


- Ну как там буги-вуги? – спросил он так, будто и не спал вовсе. И тут же задышал сонно, потом всхрапнул. Уплыл в сон и Воронин, чувствуя такую счастливую усталость. И во сне он снова сидел в носу челна, свечой взлетали над тростниками утки. Анюта целовала его, и счастливая смеялась.


Ранним утром старик встал. Постоял у икон, молился. Потом вышел во двор, затюкал топором. Уток будет коптить, понял Володька, и снова провалился в сон. А когда проснулся, солнце уже заглядывало в окна. Утро было ясным и солнечным. Казалось, что вернулось лето. Когда он умывался у рукомойника во дворе, Аня подала ему полотенце, и не удержалась, погладила по плечу. Погладила так нежно, вздохнула так горько.


- Знаешь, у меня на секунду появилось ощущение, что я знаю тебя давным 
давно. И люблю тоже. Дети у нас есть.


После завтрака Воронин стал собирать рюкзак, и был тронут тем, что Ананьич протянул ему два тяжелых свертка грубой, оберточной бумаги, из которых густо пахло ольховым дымом.


- Тут рыба и черневые утки, - пояснил старик. – Твоя доля, угостишь родителей, да и про друзей не забудь. Пусть видят, что ты добытчик. Потрошеные крякухи в погребе, не забудь. А теперь айда с лодкой твоей разберемся. До автобуса два часа осталось.  Ты на нем поедешь? Тогда прощайся с Анютой.


Бросил на дочь пытливый взгляд и вышел из дома. Анна уронила руки, помертвела лицом. Сказала:


- Долгие проводы, лишние слезы. Приезжай в следующие выходные, я буду тебя ждать. А к автобусу, извини, не пойду.


Вскинула руки, обняла, поглядела в глаза. И поцеловала в губы так, будто прощалась навеки. Воронин вскинул рюкзак на плечи, вышел на крыльцо, испытывая то смешанное чувство, которое охватывает на вокзале, когда все слова уже сказаны, а поезд все медлит с отходом. И даже самые родные люди начинают тяготиться ожиданием, и посматривают на часы.


С подъемом лодки им с дедом пришлось повозиться: раздеваться и лезть в студеную воду канала, вытаскивать на берег. Наконец осушили, отчерпав воду, привязали к катеру, и отбуксировали на динамовскую базу. Егерь начал было ругаться: угробили лучшую лодку, стал требовать денег на починку, причем заломил такую сумму, что и сам понял, что переборщил. Остудил его пыл Ананьич:


- Не ругайся, парень не виноват. Это в него какой-то алкаш на катере врезался. Составь акт о несчастном случае. Хорошо, что парень цел остался. А я пробоину заделаю так, что комар носа не подточит. Будет лучше, чем была. Вот тебе новое весло и литр моей перцовки.


Новое весло, а в особенности литровая бутыль самогона так подействовали на егеря, что он стал совать Володьке свежепойманную щуку.


- Ну, до свидания, парень, - протянул ручищу Ананьич. – Понравился ты мне. Приезжай еще. Вот что еще хочу сказать: ты Анюту не обижай, одна она у меня. А обидишь – вот тебе крест, - и перекрестился на покосившийся крест церквушки, - найду и душу выну!


И так глянул из-под насупленных бровей, что стало ясно: у старика слова с делом не разойдутся.


Воронин поправил лямки рюкзака, зачем - то шутовски козырнул и зашагал к автобусной остановке. Мимо заброшенной церквушки, библиотеки, где работала его милая Аня, по берегу старого канала. Стоял в толпе на остановке, покуривал трубку, поглядывал на покосившиеся кресты сельского погоста в ближнем лесочке. Показался автобус, народ заволновался, и тут прямо над головами загоготали гуси, они летели так низко, что были видны лапы. Даже шум от крыльев доносился. Заходящее солнце отблескивало на перьях. Володька засмотрелся, чуть не опоздал запрыгнуть в закрывающуюся дверь. Эх, вот бы они так на озере налетели, уж парочку они бы со стариком сшибли. Автобус опять был набит битком, но бежал к станции резво, и постепенно все, случившееся с Ворониным на канале, в добротном доме старика, стало отодвигаться. Володька начал представлять, как вернется домой, выложит на стол в кухне копченых лещей и окуней, покажет жирных осенних уток.


Действительно, мать и отец, а за ними и соседи ахали, глядя на богатую добычу, восторгам не было конца. Не забыл Володька и про дядьку Витальки Зябина. Старик даже слезу пустил, перебирая перья кряковых уток.  Через несколько дней их студенческая компания сидела в пивбаре «Бочка»  и лакомилась копчеными окунями, смаковала лещей, запивала «Жигулевским» и слушала рассказ Воронина о его приключении.


- А где же прекрасная пейзанка, которая вылечила от холодной купели, и уложила в чистую постельку? Давай, давай, Ворон, рассказывай, кому на этот раз глазки выклевал, - ехидно интересовался Юрка Вишневский, обсасывая жирненький лещиный плавник. Низенький, страшненький Юрка успехом у девчонок не пользовался. А вот слушать про чужие приключения любил. И пьяненький Воронин залился соловьем, рассказывая о своем любовном приключении. Зачем - то приврал, что отец пейзаночки называл его сыном, сулил богатые охоты.


Как раз на следующую субботу Володьку пригласила на день рождения Милка Заславская, его однокурсница, дочь профессора, известного геолога. И поездку в Кобону пришлось отложить. Тем более, что именно во время дня рождения именно с Милкой Заславской у Воронина разгорелся страстный роман. Началось все на балконе со страстных поцелуев, причем инициатором была Милка. Первая впилась в его губы своими чувственными, горячими губищами. В гостиной свет уже был выключен, томно играл блюз, и Милка повела Воронина в свою комнату, крепко ухватив за руку, лавируя между целующимися парочками. Милкины родители были в отпуске в Алуште, так что в огромной профессорской квартире, Воронин с того дня рождения дневал и ночевал. Все, что случилось с ним в Кобоне, стало постепенно забываться. Ну, было, было и прошло. Он познакомился с Милкиными родителями, когда они вернулись из Крыма. С папашей даже сыграл несколько раз в шахматы. И стал  подумывать о том, что женитьба на Людмиле могла бы решить многие проблемы. В том числе и жилищные.


Роман со страстной Милкой закончился как раз под Новый год, когда в общаге, где праздновали чей-то день рождения, Володька застукал Милку в конце коридора с каким - то здоровенным мужиком. Заславская целовалась с ним в засос, и занятия своего не прекратила даже тогда, когда Воронин попытался разомкнуть ее руки на шее мужика. Мужик на минутку оторвался от Милки, и успел два раза хлестко ударить Воронина в лицо. Разбил нос и губы.  Третий удар опрокинул Володьку на пол. Когда он с трудом встал, парочки у окна уже не было. Он даже не стал с Милкой объясняться.


На зимней сессии он нахватал хвостов, долго и трудно их сдавал.  Свою будущую профессию Володька не любил. Поступать пришел, потому что влекла романтика, все бардовские песни воспевали сырую тяжесть сапога, и росу на карабине. А обернулось эта романтика тягомотными лекциями, еще более занудными семинарами, лабораторными работами, и кочевой жизнью на практиках: в палатках рядом с бичами, которые нанимались в геологические партии на временную работу. К третьему курсу Володька прозрел настолько, что понял: всеми правдами и неправдами нужно найти работу именно в Ленинграде, иначе попадешь в какую – ни будь дыру севернее Нефтеюганска. 


Незаметно подкатила весна, на Неве у Горного института глыбы льда взгромоздились на ступеньки спуска к воде, с них повисли сосульки. Воробьи, едва пригрело мартовское солнце, радостно зачиликали в ветках деревьев на 21 линии. Одним таким солнечным мартовским утром Воронин шел к своему институту на вторую пару, радостно поглядывая на голубое небо без единого облачка. Что в Ленинграде бывало нечасто. С сосулек тенькала на тротуар капель. И тут в перспективе линии он увидел фигуру, которая показалась ему знакомой. Он замедлил шаги, испуганно затарахтело сердце. То была Аня. Она стояла рядом со ступенями, которые вели в Горный, и всматривалась в лица студентов. Тут Воронина бросило в пот. Потому что пальто у прелестной пейзаночки на животе не застегивалось. Не раздумывая, он развернулся и, всё убыстряя шаги пошел, почти побежал назад, к Большому проспекту. На ходу не выдержал, обернулся. Аня стояла, смотрела ему вслед. Заметила?
В этот вечер он напился дома у своего лучшего друга Витальки Зябина, плакал, размазывая слезы.


- Ну почему это случилось со мной? За что? Катер, в лодке вот такая дыра. Да я чуть не утонул! Эта девка еще в автобусе стала ко мне приставать. Приходите в гости, живу рядом! Почем я знаю, может быть, она так ко всем мужикам в автобусах клеится? А теперь залетела и хочет на меня своего ребеночка навесить… Бред какой-то! Брошу все и уеду в тундру нефть искать! Хрен меня там найдут!


- Да ты горячку то не пори, - советовал Виталька. – Институт бросит, нефть поедет искать.… А может быть все не так и плохо? Она ж тебе нравилась, ты сам говорил. И отец у нее – хозяин. Дом хороший. Женишься, хватит тебе по бабам бегать.


- Да ты что? – вскидывался Воронин. – Жениться? Да куда я приведу ее? К нам в коммуналку? В мою живопырку на десять квадратных метров? Да еще ребеночек, пеленки обделанные. Или мне в Кобону ехать? Дерьмо за коровой убирать? А там ее отец – алкоголик будет гундеть про войну. Подружки визжать станут! Да отец этой Аньки – антисоветчик! Куркуль недобитый. Корова у него... Сети ставит, рыбу коптит, наверняка, в город возит на продажу. И еще он советской властью недоволен. Неа, я лучше в тундру.


Через месяц секретарь деканата Олечка, грудастая дурнушка в очках с толстенными стеклами, увидев Воронина, ухватила его за рукав и отвела в курилку. Как-то раз на вечеринке сильно пьяный Володька потискал ее в коридоре, и Олечка с тех пор мнила себя его подружкой.


- Ну, донжуанище, рассказывай, что это тебя за барышня из Кобоны ищет с собаками, плачет в трубку?


- Дура  она деревенская. И ты вместе с нею! – заорал Володька. И выскочил из курилки. Надо было что-то решать. Что еще придет в голову этой барышне из Кобоны? Заявится в деканат с пузом, устроит скандал, потребует домашний адрес. А там и комсомольское собрание: слушается персональное дело об аморальном поведении студента Воронина. И ведь заставят жениться, заставят. Мама, конечно, станет плакать, у нее подскочит давление. Отец тоже схватится за сердце.


У Володьки началась бессонница, он метался в поисках выхода и не находил его. В институт он теперь ходил как партизан – подпольщик, перепроверяясь, нет ли за ним слежки. Однажды ему показалось, что около ступеней Горного стоит Ананьич, и быстро юркнул в проходной двор, потом долго стоял в пропахшей кошачьей мочой парадной, пытаясь унять трепыхавшееся в страхе сердце.


Весеннюю сессию он сдал с невероятным трудом, еле - еле. На последнем экзамене так упрашивал экзаменатора поставить тройку, что пустил слезу. Уже на следующий день Володя подал документы о переходе на заочное. Декан пытался его отговорить, но Воронин уперся – подпишите перевод, на дневном не останусь. Володьке казалось, что весь факультет уже знает о его позоре, наверняка настырная библиотекарша из Кобоны оборвала телефон в деканате, и декан в курсе дел. Он ловил понимающие взгляды приятелей, слышал, как шушукались девицы при его появлении.


Мать и отец ничего не могли понять: почему вдруг перевод на заочное, зачем этот далекий Сыктывкар? Отец, наверное, стал догадываться, что перевод, отъезд связаны с какими – то неприятностями, пытался с ним поговорить, но Володька стал нести уже привычную ахинею. Мол, надоело это школярство, наука, не имеющая к реальному производству никакого отношения. Отец слушал, хмыкал, видно было, что не верит. Жалко было и его и маму, но делать было нечего, из Питера нужно было срочно уезжать.


Через знакомых Витальки Зябина удалось найти место техника в геологической партии, расположенной в Сыктывкаре. Искали новые месторождения нефти. Летом работали в таких гиблых болотах, что без накомарника нечего было и думать выйти из палатки. Гнус проникал даже через сетку накомарника и доводил до исступления, разъедая глаза, уши, ноздри. Никакие мази, дымари не помогали. Палатки были настолько старыми, что в дожди протекали постоянно. Осенью вернулись в город. Поселили техника Воронина в деревянном общежитии на окраине Сыктывкара. Пили в общаге вмертвую. Пили все, что можно было выпить. И все, что нельзя. Втянулся и Володька. Не опохмелившись, общежитский народ на работу не ходил. На всю жизнь запомнил Володька то омерзение, которое он испытал в общежитском сортире первой сыктывкарской зимой. Из темного зева очка возвышался сталагмит намерзшего дерьма.
Из Сыктывкара заочник Воронин съездил на зимнюю сессию. Попил, покуролесил с друзьями по пивбарам. Экзамены сдал кое как. Барышня из Кобоны больше не появлялась, никуда не звонила. Повидал он родителей, привез им две оленьих шкуры. Отец сильно за это время сдал, в двух их крохотных комнатках все пропахло корвалолом. Мать выглядела не лучше. Надолго в Сыктывкаре Воронин не задержался. Замелькали города и веси. Свой Горный институт Володька бросил.



В кресле «Икаруса», лихо летевшему по Мурманскому шоссе дремал пассажир. Одет он был в камуфляжный комбинезон, на ухо сползла кепка цвета хаки. В коротко стриженых волосах пробивалась седина, тронула она и усы. Ему было не до полыхающих на солнце осин, яркой желтизны кленов. Он только изредка  просыпался, прикладывался к фляге, бросал взгляд в окно и снова задремывал. Хорошо, что еще есть такие друзья, как Виталька Зябин, думал он в полудреме. Время от времени приезжает в гости, привозит еды, закуски, дорогой выпивки. Чудак, для которого все эти студенческие воспоминания про то, как прогуливали лекции, и пели песни в стройотряде, до сих пор много значат. Альма-матер – мля! Помнит поименно почти всех однокурсников, со многими переписывается!  Приезжая, всегда тащит еще и папку с фотографиями: «Посмотри, посмотри, это мы с тобой у мелиоративной канавы стоим. Молодые, патлатые, прям Битлы! В тот вечер мы еще на танцах вступились за нашу Лариску Сальникову. Мне тогда фингал поставили. Помнишь?». Какую Лариску, какой фингал? Да если бы Володька пришел на встречу однокурсников, вряд ли кого в лицо узнал. В особенности тёток. А Виталька подвыпил, и со слезой в голосе: «Первый тайм мы уже отыграли…» В этот приезд расщедрился, и дал денег – съезди на охоту, тряхни стариной. А с понедельника давай выходи на работу, будешь охранять склад моей фирмы: сутки через трое, все кусок хлеба будет. А там – как пойдет: нужны надежные люди, чтобы в командировки ездить. В зарплате не обижу. Да, если бы не Виталька, было бы совсем худо…


Автобус свернул с Мурманского шоссе и покатил к Кобоне. Надо же, какой асфальт положили. Сколько же лет он тут не был? Лет тридцать, наверное… Бабки, правда, у поворота к Кобоне стоят по-прежнему в каких-то немыслимых цуцавейках, торгуют клюквой, грибами да картошкой. А вот кафе со столиками на улице, стоянкой для машин на подъезде к повороту в то застойное время не было. Да и быть не могло. Володька опять приложился к фляге. А ведь он уже хотел было продать свое ружьишко: для того, чтобы ездить на охоту, нужны были деньги, а их после того, как  вернулся в Питер, не хватало катастрофически. У «тулки» с ложи и цевья уже давно слез лак, на стволах кое – где стерлось воронение, уработано оно было вконец. Ничего, еще постреляет. Лишь бы патроны не подвели, они ведь заряжены лет десять назад. Да повезло бы с лодкой, динамовской базы в Кобоне уже нет, так что придется договариваться с местными мужиками. Уж если совсем не повезет, надо будет христарадничать на берегу, просить, чтобы перебросили через канал на берег Ладоги.


«Икарус» остановился, Воронин вытащил из багажника свою поклажу. К старому, брезентовому рюкзаку сверху был приторочен спальник, снизу подвязана палатка, внутри набиты харчи, патроны, топор, котелки. Вес – килограмм за двадцать, ну да ничего, вон, сколько лодок на старом, Петровском канале, сейчас сторгуюсь, утешал себя Воронин, поправляя лямки рюкзака, резавшие плечи. Дальше на веслах пойду. Выберу хорошую стоянку, заготовлю дров, нарежу тростник под палатку.


Он обошел берег старого канала, заходил во все дома, но никто не соглашался сдать ему на два дня лодку. Хозяева либо отнекивались – сами в озеро пойдем, либо заламывали немыслимую цену. И Володька решил, что если уйти поближе к озеру, на речку Кобону, подальше от автобусной остановки, то сторговаться будет полегче. Тут все избалованы приезжими рыбаками и охотниками, вот и кочевряжатся. Рядом с церквушкой он замедлил шаги, снял кепку, истово перекрестился. Смотри ты, над дверью теплится лампада под иконой. Так и есть – Николай Угодник. Купол новехонький, крест сияет на солнце, стены свежевыкрашенны. Это кто же, интересно, такие деньжищи в реставрацию вбухал? Вряд ли у епархии дошли руки до церквушки в маленьком рыбацком селе. Значит кто-то из местных «новых русских» вложил часть нахапанных миллионов. А вот зеленый, одноэтажный домишко с вывеской «Библиотека» исчез, вместо него красовались хоромы, огороженные двухметровым забором.


Он вышел на берег реки, зашел еще в несколько домов, и, получив везде от ворот поворот, начинал уже злиться. Все же придется идти на берег Новоладожского канала, может, там свезет. Он зашагал по узкой дороге, злющие псы от каждого дома провожали его лаем. Вон и берег канала, рыбаки лодки на воду спускают. Остановился, пригляделся. Кажется, здесь стоял дом того старика. В прошлом веке, в прошлой жизни. Трещали дрова  под коптильней, пахучий ольховый дымок застилал двор. А в горнице на втором этаже ждала его Анюта… Теперь на месте бревенчатой избы высился трехэтажный каменный домина, с тарелкой спутниковой антенны на фасонистой крыше, крытой черепицей. У гаража стоял внедорожник  цвета спелой вишни. Конечно, с мощным кенгурятником впереди, с затемненными стеклами. У машины курила какая – то  тетка в кожаной куртке, джинсах, заправленных в сапожки. Дачница, жена какого ни будь олигарха. Дождевальная установка поливала ярко – зеленый, аккуратно стриженый газон, украшенный статуэтками гномов возле маленького бассейна. Да, иные времена, иные песни, подумал он, и зашагал дальше.


- Господин Воронин, если не ошибаюсь? – прозвучал сзади хрипловатый голос.


Он обернулся, вгляделся в женщину. Медленно снял рюкзак, положил его на землю. Да нет, не может быть, та была тоненькая, как тростиночка, эта – фундаментальная. Полное лицо с туго натянутой кожей, хищный рот.  Хотя глаза – глаза той, что жила здесь тогда. Зелёные.


- Аня? Как ты меня узнала? - Голос его предательски дрогнул.


- Да как не признать, я же тогда чуть все глаза не проглядела. Ну, что – снова сбежишь? Как тогда у Горного?


- Анюта, чем угодно поклянусь… так получилось… - забормотал он, чувствуя, что краснеет.


- Да не клянись, - бросила она, - всматриваясь ему в лицо, – всё равно не поверю. Каким же ты стал облезлым, Воронин…


Он потянул из кармана пачку «Примы». Она тоже закурила. Помолчали. У сарая, где стояли рыбачьи баркасы, разодрались чайки. Орали надсадно, визгливо.


- Что же о ребенке не спросишь? – прищурилась она.


- Да вот … - он поперхнулся, сглотнул ком. – Ему сейчас уже лет двадцать, да? Ты уже бабушка, надеюсь?


- Ему сейчас нисколько. Умер он, - ровным голосом сказала она. – В четыре годика. Врожденный порок сердца. А за ним следом дед ушел. Он в Мите души не чаял. На нашем кладбище рядом лежат.


Воронин почувствовал, что вот – вот заплачет. Черт его дернул поехать в эту Кобону…


- Господи, как же я тебя любила! Мы, дуры бабы,  первого своего всю жизнь помним. Ну что, что ты брови вскидываешь? Так ничего и не понял тогда? Я ведь девочка наивная была. И на стихи, и ласку падкая. А тут ты – в шляпе… усах... Данте… романсы. А батя сразу тебя раскусил – не вернется он, Анька. Как в воду глядел. Зря я тогда тебе в институт звонила, в Питер ездила. Худо мне тогда было, токсикоз такой, что душу выворачивало. Верила, дура деревенская, что увидишь ты меня, живот мой с ребеночком нашим, все поймешь. Как же – понял? Сбежал. Мне тут проходу не давали, – люди в нашем селе добрые. Библиотекарша – то пузо нагуляла! Не стала я тебе карьеру портить. Пожалела. Думала – опомнишься, поймешь, что жду. А потом, когда сыночка родила, поняла, что еще спасибо тебе должна сказать – лишил всех иллюзий. Ну, а каково мне было, когда одна в доме осталась, говорить не буду – все равно не поймешь. Так что, иди Воронин, куда шел. Но больше здесь не появляйся, не растравляй мне сердце, не хочу тебя, поганца, видеть. И как ты жил все это время – знать не хочу!


- Анюта… Подожди… Не руби с плеча… Вот, смотри… - Володька полез за нательным крестиком…


Она отвернулась, и, хлопнув калиткой, пошла в дом.


Воронин подобрал рюкзак, и пошел не к озеру. Пошел к магазину. На душе было так погано, что он купил две бутылки водки. И стал пить за столиком у магазина. Не закусывая. Первые два стакана выпил как воду. Но сердце не отпускало, стало еще хуже. Потом к нему подсел какой-то местный гопник, норовивший выпить на дармовщинку. Володька налил ему щедро.  Гопник тут же загундел о том, что был он рыбаком, был свой дом, все было… Воронин чувствовал, что пьянеет, и был рад тому, что водка его забирает, уносит отсюда. И пока не опьянел совсем, спросил у мужика про Аню.


- Уу, - оживился гопник, - это наша первейшая местная богачка. – Рыбаки все под ней ходят, охотничьи угодья откупила, лесом торгует. Три мужа у нее было, всех выгнала взашей. Характер – не приведи господь! Если кто ей копейку не доплатил – удавит. Только иногда бзык и на нее находит. Выйдет к речке, сядет на лавочку, бутылку рядом поставит. И пьет одна. Потом обязательно песню запоет. Какую - то чудную. И уж после в дом идет спать.


- Какую песню? О чем? – схватил его за грудки Володька.


- Да кто ж его знает, - испугался тот. – «Как просто, всё, как просто». Вроде так.


И только тут Володька заплакал. Гопник поднялся, воровато оглянулся, спер со столика недопитую бутылку водки и ушел от греха подальше.


Дальнейшее Воронин помнил плохо. Урывками. Он, как будто стоял у дома Ани, тряс калитку, орал, требовал, чтобы она вышла. Клялся, что любит. Что будет на руках носить. Заживут они вместе. Вместе на могилку будут ходить к сыну. Что понял он, за что его все эти годы карал Бог. Почему пил так, и жена бросила. И вся жизнь не задалась.


Машина стояла у дома с темными окнами. Шумело за перешейком озеро. И вновь пришел с него далекий, могучий не то вздох, не то стон.


Воронин подобрал рюкзак, проверил на месте ли ружье. И зашагал к автобусной остановке. Его шатало, рвало. Чтобы протрезветь, умылся из Кобоны. «Икарус» рейсом на Питер уже ушел. С трудом Воронин залез в автобус, который шел до железнодорожной станции Войбокало. Автобус был набит битком, Воронин с трудом держался за поручень, временами засыпая. На сиденье рядом с ним сидели две толстухи, и он как во сне услышал   снова болтовню про комбикорм, про паразита тракториста. Воронин ронял и снова вскидывал голову, борясь со сном.


На станции все местные из автобуса шустро выскочили и бегом припустили к платформе, куда с минуту на минуту должна была подъехать электричка, выбившаяся из расписания. Вместе с ними, заплетаясь ногами, побежал и Володька. Электровоз отчаянно заревел, белый столб прожектора освещал людей, перебегающих через рельсы. Воронин с колотящимся сердцем взбежал по ступенькам платформы, и тут мимо понеслись ярко освещенные окна вагонов. Вдруг  что-то случилось с ним, как будто какая-то мягкая лапа нежно, чуть – чуть толкнула его к несущемуся вагону, и он ногами ухнул в щель между платформой и зеленой стенкой. Дикая боль пронзила его мозг, захрустели кости, и в гаснущем сознании осталась только огненная точка, словно волчий глаз горевшая у памятника рядом с платформой. Потом и она погасла.