Осенние волны

Олег Юрасов
       Родная сторонка встретила меня свинцовой Волгой – её густые тяжёлые волны! – и беспризорным сиротливым ветром, - он бестолково метался по пустынной набережной и, натолкнувшись на меня, сразу выгнал на  безлюдный песчаный пляж. Я искал работу, а пришёл почему-то к Волге, студёной осенней реке.
       И опять, эти волны… сначала детская лазурь – оттуда, из далёкого пионерского детства, а сейчас – свинец, почти бронза безразличных волн. А эта лазурь оттуда – пионерский горн – натужная картавость его крика, барабанная дробь – сухая и гулкая, и всё это виснет в соснах – свет скользит по ним, солнце лепит зайчиков по шершавым прохладным стволам, влажная сухая полутень, бузина в световых полутонах-провалах, берёзы шелушатся – их холодные даже в жару гладко-круглые стволы, гулкие нейтральные близко-далёкие звуки голосов, деревянный клуб и уже со всех сторон  бегут музыканты, галдят: «Я играю на горне, нет, я играю на горне!.. А я на барабане буду!» – говорит упрямо другой… И ведь не голос позвал, а труба, пионерский горн с алым бахромчатым вымпелом под раструбом, и на полке – сокровище – жёлтые тускло-блестящие трубы и сухие звонкие барабаны… И вот, уже стоят, трубят, барабанят – гордые, счастливые, особенные … На них все смотрят – поднимается флаг, пионерская смена началась. «Р-равнение на флаг!» - и торжественная барабанная дробь, - линейка пионерского торжества и затем – через какое-то недолгое время, стоишь на том же месте, разжалованный, без барабана, без трубы – шарил по чужим чемоданам в поисках чего-нибудь съестного, на яблоке попался и теперь опять на лобном месте – но флаг давно уже поднят, и барабаны не звенят, трубы не поют, - домой, домой, с позором, но он никак не ощущается и не принимается собственно как позор, - некое промежуточное душевное состояние, кража из чемоданов равна и твоему неразрешённому купанию во время «тихого часа» - блаженное чувство свободы, все спят по душным палатам, потеют под воздушными лёгкими простынями, а ты – запрокинувшись на спину, бьёшь пятками по запрещённой обжигающей холодком воде, смотришь в небо – оно высоко и не движется, оно застыло и ты сучишь ножёнками на месте, вхолостую, но берег приближается, ты выжимаешь плавки, синий, почти лиловый, скрючившись от озноба на холодном и скользком глинистом берегу и воровато возвращаешься в лагерь, впервые ощущая в себе зарождение нейтральной свободы, свободы, не зависящей ни от Времени, ни  от обстоятельств, ни от возраста; да, ты только лишь ощущаешь эту сладкую тайну, домысливаешь её не по возрасту, домысливаешь, пьянеешь и тянешься за ней туда, в будущее, где, возможно, эта свобода станет твоим духовным статусом в противовес всему банальному – физически-бытовому. Но это всего лишь ощущения, ещё не оформленные мыслью, расплывчатые, и ты уже заплатил за это, за это знание, неким тревожным предощущением, нехорошим предчувствием, тебе неуютно – спально-жилые корпуса приближаются и местный лагерный конюх безразлично кивнул тебе – словно равному – белой лавсановой кепкой, забрасывая в речку длинное корявое удилище с большим поплавком из винной пористой пробки. Его безразличие к тебе – и есть, видимо, нежданный доверительный аванс, уже положенный судьбоносным въедливым Временем на твой беззащитный открытый мальчишеский счёт, и надо набраться смелости и терпения, чтобы доработаться до весомой устойчивой премии, получая при этом стабильные поощрительные призы, выдаваемые сверстниками-взрослыми в виде: пинков, затрещин, выговоров, и всевозможных распеканий за твоё аномальное анормальное поведение. И вот – прокравшись в душный сонный корпус, видишь взлетающие простыни – и озорные смелые лица, ныряющие в них… в тебя жестоко бросают подушками и всё-всё они знают, кроме твоей – и не твоей ещё вполне – волшебной и неуловимой тайны-знания – и воспитательница уже в палате и распекает тебя, и начальник лагеря – плешивый, в прокурорских очках – уже начеку и шлёт донос-депешу в город – и ты страдаешь, тебе неуютно, ты смело пошёл на бартер и обменял чувство стадности на пока ещё короткое душевное замыкание – высекшее в тебе на один неверный миг зыбкое ощущение будущей продолжительной свободы, но всё это ещё не оформлено, наивно испытуется в тебе, домысливается, затухает-успокаивается, замирает до поры и сейчас реализуется, как сумма-результат, пока лишь в виде колоритных внешних действий – обидных зуботычин, категоричных выводов по отношению к тебе и сверстников и взрослых – и это логичный суммарный итог, рождённый столкновением невидимой субстанции – почти преступной, непочтительной, порочной не по возрасту личной свободы – с твоим физическим возвращением библейским блудным сыном в уютное пионерское стадо. Всё это уже, видимо, крепко-накрепко замешано в тебе и, понемножку опьяняя, бродит,  ты помалу взбрыкиваешь и получаешь свои закономерные тычки-затрещины от незаинтересованной в твоей свободе детско-взрослой стороны. А у тебя в кармане брюк нашлась железная расчёска с отломанным острым концом, - и этот, самый хитрый, наглый, толстомордый Мирмиков прижал тебя к пыльному горячему матрацу и навалился сопящей душной тушей, натужно дышит в ухо, и вот – расчёской – неглубоко – ему в живот, в живот! – и туша отвалилась, заплакала, заголосила. «Да ты же – уголовник!» - пионервожатая испуганно отступает к спасительным дверям, а Мирмиков петляющим зайцем выбегает из страшной палаты… Расчёску отобрали, а ты и сам испугался – мог ведь и прирезать под горячую мальчишескую руку! – пошли, пошли мелкие поощрительные призы – свобода дорогого стоит! – но Судьба и Время, видимо, за тебя – по доносам-депешам милиция из города не приехала, и ты остался всё же в лагере, остался как бы при своих, в ожидании волнующего полновесного аванса, выдаваемого обычно на прощальных пионерских заключительных Кострах в виде: или мелких медных денег – безобидных фолов-оплеух, или сразу – крупной дробью – зубодробительной купюрой – увесистой пачкой, перетянутой красной шелковой ленточкой – неожиданная спелая гроздь ударов из враждебной ёмкой темноты – всё весомо, продолжительно и, в то же время, сразу. А пока – пионерские будни – и первые наивные отклики в чуткой открытой мальчишеской душе на неловко, коряво вибрирующие в сухом прозрачном воздухе барабанно-трубные эмбрионы-отзвуки – предвестников настоящей большой  будущей Музыки. Гортанные петушиные вскрики горна-трубы, сухая трескучая дробь барабана и первые привилегии – личная творческая свобода во время клубных репетиций-сборов. И как бы всё забылось, и все шутят, заглядывают в твои глаза, но само Время тревожно смотрит из будущего, выглядывает тебя из толпы и готовит к, возможно, трудным, интересным поступкам. И ты, конечно, ждёшь – подъём! Бегом на физзарядку! Через горячие прохладные сосны, почти босиком /сандалии свалились/, сосновые гладкие иглы приятно гладят и жалят мягкие пятки, и призывные звуки официального спортивного баяна уже вовсю гуляют по широкому футбольному полю и фигурки полуобнажённых пионеров согласно складываются и разгибаются, образуя правильные живые геометрические конструкции. А ты хохочешь в кустах, куришь папиросу, сизый дым растворяется-оседает в утренней дрожащей влаге и рядом дружки-товарищи – хохочут и  неумело, но сочно, ругаются матом, плюют окурками на сухие иголки и зубоскалят над беззащитными полуголенькими пионерочками. И вдруг, опять! – выглянуло Время! Ниоткуда! – и ты уже, после ужина, под глубокий вечер, под конвоем, арестованным идёшь на берег Волги, свистишь-высвистываешь песенку, а рядом – Мирмиков, а сзади – надёжно! – два конвоира! – безликих парня-бугая и Петька-цыганёнок – секундант из первого отряда. «Не дрейфь!» - смеётся Петька, скалит белоснежные цыганские зубы и цепкие мурашки шарят по тебе. Затем, ты и Мирмиков, гладиаторами стоите во чистом поле, высокая стена перед тобой и реченька-Волга – за спиной. Ты сразу – и в этом твоё спасение – наотмашь лупишь Мирмикова в нос! – и стена качнулась, осела, брызнула кровью в тебя. И тут – оголтелые крики, шум -  пионерский лагерь неожиданной дружной кучей выбежал во чисто поле: «Ату их! Ату!» - но вас никого уже нет – два конвоира – безликих парня-бугая и цыганёнок Петька-секундант скатились лёгким горохом под крутой  волжский глинистый берег, затаились до поры до времени, доверчиво прижались к норкам-гнёздам ласточек-береговушек, а ты и Мирмиков – теперь уже друзья! – спаслись вдвоём, легко перелетели через все заборы и невидимками исчезли в тёмном спасительном лесу. И вот – спокойный одинокий примиряющий напев деревьев – сплошное низкое контральто – тебе привет от Музыки! – и фиолетово густеющее небо остановилось, засыпая в высоких еловых проёмах. А толпа, ругаясь, пробежала стороной – хриплое дыхание и замирание сердца – словесная игра в одни ворота – кто прав? кто виноват? – попытки оправдать свои поступки, взаимные упрёки-заверения, тёмный засыпающий лес и возвращение заклятыми друзьями в мелькающий предсонными огнями лагерь. Суматоха улеглась – кого-то всё же поймали и для порядка примерно наказали – отправили последним «Метеором» в город – начальник успокоился – конечно же в милицию!.. И теперь на носу – матереющий призрак фатального прощального Костра…А во Времени – ты ощущаешь-знаешь – одновременно существуют – и твои позорные поступки – опытное, ловкое шныряние по чемоданам – ущербный духовный отголосок-сдача оттуда – из интернатовского прошлого, и будущее недоделанно вмешалось – и вот – трубишь и барабанишь, предрекая себе непростое музыкальное мучительное поприще, и тут же, снова – ощущение позора! – и сорваны с тебя погоны – ты уже никто! – разжалован в простые мальчуганы! И тут – опять! – стоишь, трубишь и барабанишь – твои года и смены пионерские, они перемешались и образовали одно единственное энергетическое временнОе поле…И ведь опять – проглянуло! – ты счастливо куришь в далёком детском лесу назло официальным голосам гармошки на бодром гимнастическом поле, и Мирмиков – или кто-то другой? – но с такой же наглой плоской мордой – словно в кошмарном сне со счастливым концом – реальный поход на драку, щедрая кровь и убегание от радостной ликующей облавы – пионерской разношерстной своры – в безразличный спасительный лес… И Мирмиков – друг, и расчёска-подруга – всё та же, почти роковая, -  её тебе вернули почему-то, лежит себе в кармане и, возможно, точит железное зазубренное жало на чьё-то примечательное пузо. А на фатальном прощальном пионерском Костре ты растворился невидимым гостем среди бумажной маскарадной чепухи, зорко высматривая роковых ожидаемых врагов. А в кустах сидит твоё испуганное прошлое и наблюдает сгустившееся Время! – ты увидел себя! – и тот, который бывший – по меркам Времени! – ты, но уже утвердившийся сам в себе, тот, другой, твоя вселенская тень, потом и он, возможно, увидит себя в кустах, другого, прошлого себя, и пусть наивно, но всё же оценит материализованный в его глазах сгусток свернувшегося Времени и поверит в своё гибкое чутьё, в своё неожиданное чудесное прочувствованное знание и, пока не поздно, развернёт, возможно, свою судьбу в другую, диаметрально-правильную обещающую сторону…А затем – длинное пароходное возвращение домой – беглая цепь воспоминаний – всё в куче, замешанной на смелых неожиданных духовных прорывах-озарениях… И вдруг! – ты этого, правда, ждал! – в разбуженной – печалью-грустью – памяти проявляется то, что, казалось бы, давно уже забыто, - это же интереснейший ранний поход на рыбалку! Тёплый молочный пар и неясные фигурки – легковесные бесплотные привидения – с длиннющими удилищами зависли и парят над невидимой пока ещё дымящейся рекой. Странный вакуум-тишина – она жадно вбирает в себя таинственный объёмный гул, улавливает и резонирует ёмкой пустотой редкие сонные пароходные гудки и рождает легчайшие всплески волн – шлепки серебра сквозь туман – ленивое купание рыб… поплавок нырнул, что-то туго пошло – это зубастый шершавый окунь… ты почему-то отпускаешь его, и он камнем уходит в глубокую молочную воду… И вновь – поплавок на воде, а туман неожиданно посветлел и сразу приземлил фигурки рыбаков на твёрдые извилистые берега; а лес – на той стороне реки – проступил сквозь уже катастрофически исчезающий туман и своей реальной фактурой разрушил иллюзию кругом царящей недолгой невесомости. Поплавок деликатно лёг набок – и выдал поклёвку леща, - короткий осторожный рывок – и плоская академическая рыба уже в твоём садке /преступные клаустрофобические куканы ты не признаёшь!/. Принимая всё как есть – не боясь расстаться с катастрофически исчезающей хрупкой красотой – ты не лапаешь – ласкаешь её глазами и торжествуешь – уже не тяготея к внутренней вселенской свободе, ты делаешь нелогичные интересные выводы и трепетно держишь эту свободу в себе, и в душе – не разбираясь особенно в категории чудесно предпосланного тебе Временем ощущения – называешь такую свободу антианархией. А гул рыбачьих голосов звуково оформился, сгустился, переместился поближе к тебе, скучковались, подсчитывают трофеи, а ты встряхнул свой садок – серебряный лещ отпущен! – поймав неверную феерическую мысль о вселенской свободе, и теперь, налегке, шагаешь с удочкой в лагерь… И опять – возвращение домой – волны почти осенние – беснуются, нервничают… другие волны, не пионерские, взрослые… Снова хочется детства, томительно хочется к соснам, к дощатым горячим от солнца пионерским корпусам, к закрытому бревенчатому клубу, где тебя, в который раз! наивно побили на танцах, ведь ты – русоволосый, статный, хоть и худой, загорелый, возможно, красивый… у тебя что ни взгляд, то лукавое требование, что ни просьба – неловкий приказ, и в глазах – зелёно-карих – смелая лукавая смешинка… и опять куда-то  идёшь, Боже мой! – насвистываешь-сочиняешь на ходу весёлую песенку, но цыганёнка-Петьки нет, тебя первого бьют в четыре руки и ты неловко, но красиво, падаешь, закрываясь руками, и это не Мирмиков и не безликие дебилы-бугаи, а кредиторы Времени в пионерских галстуках выдают тебе по первое число, не ожидая сдачи… и ты терпеливо платишь по счёту, всё же отдавая им разменную монету – своим отчаянным проклятьем и женским необъятным криком… кредиторы исчезли, а ты лежишь на поляне с подбитым глазом и разбитой вспухшей губой и шепелявишь – даёшь заведомо ложные показания подбежавшей к тебе молоденькой воспитательнице из соседних дачных яслей. Эти психологические жизненные контрасты – неясные изменчивые полутени – уже немного известны тебе, и ты спокойно, привычно уходишь в лагерь и кругом, конечно, друзья, сменившие кредиторские алые галстуки на обычные вечерние рубашки, - и всё же робко пытаешься – так, на всякий случай!: - «Федь, а ты где сейчас был?» - и громила Федя, чугунные кулаки-наковальни, смеётся заливисто и долго… Открыта какая-то тайна – так тебе кажется – что-то сучится, рождается, толчётся в душе, что-то  лёгкое, но и тревожное; хочется вызнать, понять, затем утрясти и поверить, что это надолго, в то, что ты от чего-то спасён  - о, это желанное освобождение от нависшего фатума! – и сейчас уже твёрдо стоишь на грешной земле. Но всё вокруг неуловимо и зыбко – мелькают фигуры и тени, день сменяет ночь, всё кругом бессрочно, непрерывно – звёзды дрожат в чернильном высоком небе, пришла зима – и ты на лыжах одиноко скользишь по бесконечному волжскому насту, остановился, закурил… а завтра, после школы, прыгаешь с крыши в опасный сугроб, рискуя сломать себе ноги… ты опять затерялся в безликой толпе, отдалился от летнего детства, смирился с бытовым возрастным укладом и уже не чаешь встретиться лицом к лицу со Временем, - суммировав объём своих долгов, бежишь  оплаты по векселям, в кои веки выданным тебе прозорливым Временем, наивно-пугливо ссылаясь на свой ещё несовершенный возраст… И опять эти волны… они оживут…превращённые зимой в летаргический лёд, они по весне оживут… и, возможно, глядя на них, ты опять ощутишь и задержишь в себе – ненадолго? - ту далёкую несовершенную счастливую детскую свободу…