Няне Арине Родионовне
ЕХАЛ ПОЕЗД ЗАПОЗДАЛЫЙ
Так дай мне напиться
железнодорожной воды
(БГ)
И мотало на стрелках
(Саша Соколов)
Любите ли вы железную дорогу, как люблю её я, — трепетно, пылко и безотчётно, люблю с самого своего детства, убегающего блестящими рельсами в молочно-туманную даль младенчества, где в мутном утреннем мареве исчезают строгие очертания предметов, размываются контуры реальных вещей, каждая из которых становится своим отражением в праздничном блеске ёлочных шаров — красных, белых и золотых, голубых и серебряных, — и по их цветным бликам никак уже невозможно восстановить масштаба того, что некогда было моею действительностью. Да и нужно ли.
Важно ли теперь, как звали мою добрую няню, — няней и звали, — пусть будет хоть Арина Родионовна, она уже не обидится. Это с её лёгкой руки сердце моё бьётся в такт с перестуком вагонных колёс: рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, ехал-поезд-запоз-далый, ту-тууу! Мелькают семафоры и шлагбаумы, будки стрелочников и станционные здания, убегают в прошлое маленькие дачные платформы, да и имена их тоже кажутся мне как нельзя более удачными: леушино, тейково, ольгино, — всё быстрей и быстрее, так что и названий уже не разобрать; мигают светофоры, пропуская мой скорый, он же почтово-пассажирский, хотя иногда кажется: литерный.
А какие у неё были руки… Какие руки были у неё! Ловкие проворные руки проводника — а позже я понял: Проводника! — которые и накормят, и напоят, и спать уложат, сообщая мне, маленькому несмышлёному пассажиру, Божественное тепло любящей женской ладони, что всплывает в моей памяти дланью богоматери, светлеющей из полутёмных записей времени в дрожащем пламени восковой свечи.
Сообщая — случайно ли главное железнодорожное ведомство титуловано Министерством путей сообщения? Няня-проводница как раз и сообщала мне свою нежную энергию, источником которой я вижу её глубинный женский орган — матку, — с любопытством ко мне изогнутую и зазывно раскрытую, подобно ротику девочки-первоклассницы с удивлёнными влажными глазами, явившуюся ко мне несколькими годами позже — где бы вы думали? — конечно, в купе поезда дальнего следования, колёса которого стучали так же неистово, сладко и беспокойно, как моё нетерпеливое мальчишеское сердечко, вмиг всколыхнувшееся от взгляда той коварной шалуньи, то и дело облизывавшей быстрым язычком свои пухлые клубничные губы.
На ближайшей станции ей купили варёный початок кукурузы, натёртый солью, и прелестница жадно ела — нет, поглощала своим розовым нутром — этот горячий символ плодородной силы, сжимая его двумя ладошками, как древко флага, широко раскрывая рот и вгрызаясь беленькими резцами в набухшие зёрна, которые лопались и истекали в девочку сладким соком, а я, юный отрок, с той же жадностью поглощал глазами её, ясноокую озорную инфанту королевства путей сообщения, пленником которого я и стал на перегоне между станцией Няня и платформой Эн.
— Меня зовут Эн, — шепнула девочка, едва мы остались наедине, — а тебя?..
Я не помнил, как звали меня, у меня уже не было имени, я был кем угодно: кукурузным початком, объеденным наполовину её хищным ротиком, откидным столиком, в крышку которого упирались два её остреньких локотка, пронзительным паровозным гудком, предупреждавшим, что поезд наш не просто скорый, а очень скорый, на их языке — курьерский, с грифом особого назначения. Моё душераздирающее молчание в сочетании с оглушительным стуком сердца на стыках рельс девочка поняла, вероятно, как знак согласия на всё — то есть совершенно правильно — она взяла мою ладонь и насыпала в неё кукурузных зёрен, отлущив их со своего обслюнявленного початка.
— Ешь, — просто сказала она, — очень вкусно.
Боже мой, до еды ли мне было. Я бы скорее сберёг эти драгоценные семена, заспиртовал, спрятал их в специальный мешочек, как хомячок, чтобы насладиться сим подаянием потом, наедине с собой, сжав между бёдер свой горячий початок, не знавший ласки ни девичьих рук, ни — страшно даже подумать — девичьих ног…
Но: стоп-кран. В этом месте мне опять лукаво улыбается Арина Родионовна — её понимающие глаза отражаются в захлопнутой двери тамбура, а губы беззвучно твердят сквозь толстое вагонное стекло: рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, ехал поезд запоздалый, из последнего окошка вдруг просыпались горошки, — и я отчётливо ощущаю усталой равниной спины барабанную дробь падающих кукурузных зёрен, осыпающихся на меня ласковым градом тёплых няниных пальцев, — в ответ я извиваюсь всем телом, верчусь ужом, норовя подставить под удары стихии все свои владения, ища поймать манну небесную каждым квадратным дюймом кожи, раскрываясь навстречу этому неистовому потоку — берущему начало в её девственной матке, не нашедшей себе лучшего применения, чем пожизненные мытарства в службе подвижного состава детской железной дороги на должности Проводника дальнего следования.
Няня рассыпала горошки щедро, и я, её маленький пленник, в конце концов ощущал себя всецело погруженным в тяжёлую зерновую массу — так голые дети, играя на пляже, закапывают друг дружку в песок и некоторое время пребывают в состоянии египетских мумий, впитывая в себя вечность времени через тяжесть песка… Как меня зовут. Зовут ли меня хоть как-нибудь, безродного отрока, скитающегося в ночи по сплетениям железнодорожных путей меж тревожно поблескивающих рельсов, угрожающе клацающих автоматическими стрелками.
— Меня зовут пассажир, — сказал я одними губами, не сводя глаз с абрикосового лица Эн. Наверно я хотел пошутить, но это прозвучало как признание, как страшное выстраданное откровение, как трагический монолог, отсылающий едва ли не к самому Шекспиру: кто я: пассажир, проводник, машинист, стрелочник — вот вопрос!
Девочку это, напротив, как будто развеселило: жыре-бёнок-жыр-ный, поезд-паса-жырный, если-поезд-не-пайдёт, паса-жыр-сума-сайдёт, — широко открывая рот, набитый золотистым маисом, пропела Эн, раскачиваясь всем тельцем так, что костюм её приобрёл неряшливый вид: из-под задравшейся маечки вылезло гладенькое пузико цвета ранней сакуры, а затаённое пространство между упругими непоседливыми бёдрами блеснуло белоснежной полоской белья. Пассажир с ума сойдёт, никаких сомнений: с ума, с рельс, слетит с катушек, покатится под откос по замызганной железнодорожной насыпи и будет катиться так долго-долго, до самой полосы отчуждения, постепенно становящейся окраиной городского погоста.
Я всё ещё находился под гнётом египетской пирамиды из кукурузных зёрен, лежавших на моей жаркой ладони, но уже начинал понимать, что хочу лишь одного — сделать Эн рельсы-рельсы-шпалы-шпалы: осыпать её градом шлепков, тумачков, поцелуев, закопать её в раскалённый песок своей нежности, превратив девчонку в пленницу, рабыню, наложницу, хотя это, конечно, запрещено законами территории, по которой пролегала наша железная дорога, но можно ведь уехать с ней далеко-далеко, в такие заповедные дали, где восьмилетние девочки во всей своей красе идут под венец — сочетаются браком со всеми вытекающими последствиями: фата, корсет, гости, горько, сладко…
Вы слыхали, как визжат в первую брачную ночь малолетние невесты? Упаси вас боже, заткните уши! А то и вам захочется отдаться безрассудству постельных ласк, наипервейшее из коих вам знакомо с младенчества: рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, ехал поезд запоздалый, рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, будки, станции, вокзалы… Помнится, в вагонном окошке в такт тем рифмованным речам промелькивали некоторые частные подробности окрестных пейзажей, как то: лес, поляна, бугор, яма, огород, а там барышня живёт… доска-два соска, в серединке дырочка…
Ну, полно, душенька, полно, — добродушно ворчит внутри меня Арина Родионовна. — Ну, рассыпался, велика ль беда? Пришли куры — поклевали, им цыплята помогали... Пришли гуси — пощипали… Пришли кони — поскакали… Пришла шустрая лиса — полизала телеса… Полизала, полизала, наша лиска, жадная до лизки!..
Вот откуда я знаю, как визжат пуэрильные невесты, — маленькие мальчики визжат не менее пронзительно, заходясь в оргазмических приступах щекотки под опытными руками и языками своих Проводников, — иных обитателей верхних полок приходится даже прихватывать специальными ремешками, чтобы первой брачной ночью, не дай бог, не свалились вниз, ибо эротические сновидения чреваты бурным двигательным возбуждением подвергаемых рельсошпаловой языческой пытке.
Но когда вверенный вам ребёнок надёжно прикован к хромированным вагонным кронштейнам кожаной сыромятью, можно дать волю самым своим сокровенным грёзам, намурлыкивая про себя: эй, прибавь-ка ходу, машинист… Ибо на очереди новые персонажи старой пьесы: Пришёл серенький волчок, покусал тебе бочок… Пришла корова: а попка готова?.. Повернулись на живот, показали попку: вот!.. Здравствуй, попка, я корова, всё подряд жевать готова… И вот уже теперь, под мерное животное чавканье, длящееся бесконечными железнодорожными секундами, мы начинаем явственно ощущать, что вот-вот наступит чудесный момент нашего путешествия, робкая попытка описать который предпринята одним из потомков станционного смотрителя, который пропел заветное: девчонка тронется, перрон останется…
Девчонка к вечеру так разошлась, что, по мнению сопровождавших её официальных лиц, умом тронулась напрочь, ибо после ужина во всеуслышанье заявила:
— Тётя Эльза, я должна вас предупредить: спать сегодня я лягу с пассажиром.
— Каким ещё пассажиром, деточка?
— С этим! — Эн ткнула в меня указательным пальчиком.
Две полногрудые матроны, на попечении которых пребывала путешествующая инфанта, озадаченно переглянулись.
— Где вы видели, дорогая, чтобы незнакомые люди спали вместе друг с другом? — назидательно спросила первая. — Это просто нонсенс, прелесть моя, — в тон ей сказала другая. — Как медицинский работник я нахожу это крайне негигиеничным.
— Не беспокойтесь, мы прежде пойдём с ним в туалет, почистим зубы и вымоем уши, — как ни в чём не бывало возразила Эн.
Поистине неисповедимы пути наших сообщений. Мог ли догадываться я, случайный попутчик этой обольстительной прелестницы, что девочка не хуже меня знает продолжение той железнодорожной колыбельной, которой потчевала меня моя славная Арина Родионовна. И что её не меньше моего влечёт к тем волнующим туннелям, в тёмных глубинах которых исчезают убегающие вдаль рельсы.
Спать вместе нам, разумеется, не дозволили. Но в качестве отступного плутовка Эн выторговала укладывание себя посредством меня, сидящего рядом на её нижней полке, и, завладев моей смущённой ладонью, в синем купейном полумраке играла с нею, как со своей любимой куколкой или, лучше сказать, своим будущим малышом, прижимая её то к щеке, то к груди, то к горячему пульсирующему животику. Но как только её вагоноуважаемые телохранительницы умиротворённо засопели, убаюкиваемые ритмичным покачиванием, Эн обняла меня за шею тонкими ручонками, привлекла к себе и горячо зашептала, щекоча ушную раковину шипящими и сипящими согласными: рельсы-рельсы-фпалы-фпалы, йехал-поис-апосталый, знаешь, как дальше?..
Я знал. Более того, сейчас я не знал ничего другого — ничего кроме. И мой революционный бронепоезд стоял уже под парами на запасном пути, топорщась и щетинясь орудийными стволами, пока ещё зачехлёнными, но лысый кочегар в гриме вождя мирового пролетариата без удержу швырял в его топку совковой лопатой неопознанный белый порошок, в котором я узнаю теперь смесь виагры с кокаином, — знаю ли я дальше, спросила она, коварная. За меня ответил встречный товарный протяжно и паровозно: да-дууу!
И тут же мои руки, как две голодные чайки, набросились на её исполненную томления спинку и всё, что там ещё было под просторной детской пижамой, жадно терзая тельце Эн, данное мне теперь в ощущениях, из коих я назову по памяти три: осязание, обоняние и вкус, — поскольку ночник уже был погашен. Я принял на себя роль рачительного проводника, нерадивого экспедитора, халатно просыпавшего транспортируемый горох из дырявого последнего вагона, а также кур, гусей и коней. Нечто трогательное я испытал, когда дело дошло до диких зверей — лисы и волка, — которые не ограничились поверхностным знакомством с рельефом местности, куда упали плоды, но подошли к вопросу, что называется, по-взрослому, то есть обследовали дупла и норы, склонные увлажняться и набухать по причине, вероятно, привычки, выработанной ещё до нашего рокового путешествия.
И когда на смену лесным хищникам пришла любимая всеми мальчиками и девочками большая добрая корова, Эн тихонечко застонала, но, слава Машинисту, взрослые обитатели нашего полудетского купе уже крепко спали, периодически всхрапывая под монотонное постукивание железнодорожного железа. В расплывающихся пятнах путеводных огней передо мной замаячила роль дворника, которому надлежало всё подмести и тщательно протереть, если не сказать вылизать, включая самые труднодоступные уголки да закоулочки. Дворника звали, очевидно, Герасим, — он был на тот момент чудовищно нем, но всё так же могуч.
А его маленькая Му-Му отвечала ему такой несусветной взаимностью, что верзилу напрочь переклинивало аккурат по косой сажени, что и порешило судьбу будущей утопленницы: убей меня нежно, — просили её ахи и охи, и тельце вторило им, извиваясь на манер ящерицы, готовой расстаться со своим хвостом. Пижамка давно валялась рядом, скрученная жгутом, как исчерпавшая себя прошлогодняя кожа земноводного, ставшего в одночасье теплокровным. О, бедный немой Герасим, незавидна участь твоя, когда восклицательным знаком стоит у тебя такой же немой, как ты сам, вопрос: есть или не есть?!..
Всяк герасим слаб пред соблазном таким — он суть дитя малое, невзирая на дюжесть свою. Вот и мой Герасим ел, жевал, сосал, поедал, пережёвывал, высасывал, а потом подлизывал и заглатывал, насыщаясь. В прежней жизни горемыка довольствовался лишь облизыванием конфетных фантиков да обёрток от эскимо — вот и всё его лакомство, — обслуживая территорию пристанционного буфета, а посему относился к сладкому трепетно и бережно. Как, впрочем, и к солёному, коему он, однако, предпочитал малосольное, манившее дылду далёкими детскими воспоминаниями о семужьих плавничках и форелевых хвостиках, — безусловно, он знал толк в нежно-розовых обрезках семейства ло-сосёвых.
И посему, дорвавшись до заветного, немой употребил угощение со всею присущей ему обстоятельностью — когда ведь ещё выпадет такая оказия. Это был, несомненно, лучший из моих выходов — или лучшая из моих выходок: я в роли дворника Герасима, утопившего стонущую Му-Му в море тихой тургеневской нежности; но надо отдать должное и моей маленькой партнёрше: сама Эн вдохновила меня и вела по лабиринтам сюжета, как если бы прокладывала маршрут нашего следования по географической карте своих кровеносных сосудиков, видеть которые я не мог, но ясно чувствовал их рельеф с хорошо наполненным чётким пульсом, где бы ни оказывались мои пытливые пальцы, достойные дотошного доктора-педиатра, — но вот что до сих пор остаётся для них загадкой: отчего в темноте маленькие девочки, исполняющие роли новоиспечённых невест, зачастую становятся совершенно бесстыжими?
Как того требует сценарий, многократно прочитанный вслух, — по сути, намоленный Ариной Родионовной — в нашей подорожной пьесе на смену дворнику является главный персонаж, именуемый директором, — мужчина средних лет с портативной пишущей машинкой в дорожном саквояже. И если вы хорошенько сосредоточитесь, то, безусловно, оживите в памяти нижеследующие подробности: он поставил стул, стол, «печатную машинку» и сел писать письмо…
Признаться, с трудом представляю себе администратора, который даже письма домой печатает на трескучем ундервуде, проложив листы писчей бумаги шуршащей копиркой, — зачем, с какой целью? Каким нужно быть бюрократом, чтобы в соответствии с нормативами делопроизводства оставлять себе копию частного письма за исходящим номером от такого-то в папке «Исходящие». Полагаю, автор либретто «рельсошпал» прозорливо предвосхитил технологии коммуникаций нового времени — перед ним, вероятно, брезжил образ нашего современника: менеджера, учёного, а то и писателя, оснащённого ноутбуком, — тогда становится, наконец, понятно, почему весточку домой необходимо именно напечатать — набрать на клавиатуре, — чтобы отправить затем электронной почтой:
«Дорогая моя Дочка — дзинь-точка, дзинь-точка — я купил тебе чулочки…»
Но секундочку. Помнится, у няни не обходилось без опечаток, кои производили на моё детское сознание особое впечатление, внушая ощущение полной достоверности происходящего, так что в первой редакции письмо выглядело как-то так:
«Дорогая моя Lочка — дзинь-точка, дзинь-точка — я купил тебе чулочки — дзинь-СТОП!»
Какая такая Lочка, — думает автор строк, — что вы себе позволяете, уважаемый. Оговорочка по Фрейду, не иначе. Дедушка Зиги всё видел: незаметным движением большого и указательного пальцев левой руки вы как бы случайно переключили на миг раскладку клавиатуры на латинскую — цензор этого не потерпит: сей лист надлежит вытеснить, то есть скомкать и отправить в корзину для мусора, а лучше — уничтожитель бумаг, именуемый в офисном просторечии шредером, хотя каждый охотник знает, где сидит фазан: мятый бумажный шарик отправляется под резинку трусиков: шпоккк…
Именно этот сакраментальный звук отсылает мою привередливую память к другой няниной прибаутке: Дзынь-дзынь, хозяин дома? дзынь-дзынь, гармонь готова? можно поиграть?! — последнее уже интонирует не столько вопросительно, сколь бравурно восклицательно, обнажая истинные намерения гостя: он пришёл исключительно ради гармони, вожделея её ещё за закрытой дверью или даже раньше, заприметив, предположим, в общественном транспорте хорошенького малыша, аппетитное тельце которого было ему, увы, недоступно.
Моя детская гармошка — миниатюрное кожаное концертино — было готово всегда, оно томилось по няниным нежным пальцам, побуждая меня слегка втянуть живот, чтобы её рука могла беспрепятственно скользнуть под резиночку, хотя я бы никогда не признался в этом прилюдно — то была именно игра, как «лес-поляна», «рельсы-рельсы» или любая другая, правила которой определялись свыше — быть может, волей некоего Детского Бога, который точно знает, кто такие дети, и с чем их едят.
Всё это похоже на недобросовестную подтасовку, возразит тут иной критик, знаток дошкольного фольклора. А местами и откровенное враньё, где речь идёт у вас о гармони, кнопочки которой завсегда располагались, располагаются и будут располагаться у ребёнка подмышками. Дадада, соглашусь я с ним. Некоторые взрослые гости действительно пытались играть на моих хрупких детских нервах, перебирая рёбрышки и вызывая тем самым гомерический хохот насильственно, но если он кого-то и радовал, то только их самих.
Это чистое дилетантство — няня Арина Родионовна, будучи высокой профессионалкой, никогда бы не опустилась до подобной грубости: на всех моих музыкальных инструментах она играла вдохновенно, но в высшей степени нежно, гармонично оркеструя исполняемый этюд. Любой же сомневающийся скептик имеет возможность собственноручно выяснить, что из означенного предпочтёт сам ребёнок. Предложите на выбор мальчику или девочке пресловутую подмышечную гармонь и, скажем, свирель: дзынь-дзынь, хозяин дома? дзынь-дзынь, свирель готова? можно поиграть?!
Свирелью мы для чистоты эксперимента назвали инструмент, дорожка к которому проходит как раз под резиночкой трусиков, — и если моя добрая няня по старости лет именовала сей предмет гармонью, то быть может, имела в виду губную гармошку? Вероятно, да. С неё станется, той ещё затейницы. Ведь стоило мне прикрыть веки, погружаясь в сладкое забытьё зала ожидания для транзитных пассажиров, как она, усердствуя, пускала в ход многие свои члены, включая нос, губы, язык, ушные раковины, дабы извлечь из того, что она называла гармонью, натуральную чувственную гармонию.
По прошествии лет, окрепнув и возмужав всеми своими органами, я живо представляю себя небольшим домашним органчиком, звучавшим в ту пору ещё робко и нуждавшимся в деликатной настройке опытным мастером, в качестве которого и послал мне Арину Родионовну мой добрый Детский Бог. Композицию «рельсы-рельсы» мы репетировали с няней ежевечерне, ибо без этого я категорически отказывался отправиться в своё ночное путешествие по железной дороге — полагаю, из Петербурга в Москву — по путям сообщений под управлением графа Клейнмихеля, ни сном ни духом не ведая его имени, но точно зная, что рельсы со шпалами от Николаевского вокзала уже проложены до моего прекрасного мальчишеского Чудова.
Всё хорошо под сиянием лунным — всюду родимую Русь узнаю. Быстро лечу я по рельсам чугунным, думаю думу свою… — баюкала меня няня, и это было последнее, что оставалось в моей памяти от дня, превратившегося из сегодня во вчера. Когда я припомнил эти гулкие строки и напел их на ушко Эн, совмещая ударные окончания с ритмом качания вагона, девочка, очевидно, уже впала в беспамятство, широко раскинувшись на казённой постели. Она определённо прибыла в пункт назначения этого дня, хотя мне, экзальтированному недорослю, было тогда невдомёк, что девчоночье Чудово географически не совпадает с мальчишечьим, — только достигнув возраста генерала от инфантерии — имею в виду вышеупомянутого Петра Андреевича Клейнмихеля — я постиг некоторые нюансы ландшафтного проектирования путей и вместе с тем уразумел основания строить железные дороги, ориентируясь вовсе не на царские указы. И не на указы вообще.
О, мои маленькие пассажирки, по узким спинкам которых пролегли горячие рельсы и простучал скорый Чудовский, будьте снисходительны к шалому Диспетчеру, вечно путавшему расписание поездов, — замусоленный листочек с утверждённым графиком движения весь был испещрён набросками стихосложений наперекрест с дневниковыми откровениями, как то: Ленка ещё совсем дурочка, верит в Деда Мороза, но каждый раз умоляет слона подольше потоптать попу; или: Катя притащила подружку необычайной красоты (А сделайте ей тоже «рельсы-рельсы»!), на копчике у той растёт очень милый светлый пушок, а в других местах пушка ещё нету, зато прощупывается сильный пульс. И тому подобными.
Безрассудными ночами тех давно покинутых времён я снился себе в обличии путевого обходчика с мерцающим фонарём в руке — я предсказывал будущее по форме девственной плевы. На пустынных полустанках среди бескрайних степей высвечивал я полно- и полулунные скважины в овалах муладхар; утопая в цикадном тикании, медитировал на звёзды гименов: их орфическая астрология таила в себе ответ на главный вопрос дороги: камо грядеши? Quo vadis, Domine?..
Будьте снисходительны, не судите строго юного клейнмихеля, ещё не ставшего генералом от инфантерии, а в ту жёлто-зелёную свою пору прозябавшего безмозглым воспитанцем кадетского корпуса, — одному богу известно, сколько поездов пустил он под откос. Но по злому ли умыслу? Ах, оставьте ваши шекспировские вопросы. Придумайте ему достойное оправдание. Например, так: рассеян был до чрезвычайности. Ни дать, ни взять: человек рассеянный с улицы Бассейной. Прибежал он на перрон, сел в отцепленный вагон. Внёс узлы и чемоданы, распихал их под диваны. Поставил стул, стол, пишущую машинку и стал писать письмо: «Дорогая моя Lочка — дзинь-точка, дзинь-точка». Вот какой рассеянный с улицы Есенина…
Вот и вы туда же. Немедленно извлеките сей лист и поместите его в шредер. Шпокк. Мама встала в шесть часов, где резинка от трусов? Вопрос риторический, равно как и последующий: Это что за полустанок, закричал он спозаранок. А с платформы говорят:
это город Ленинград. Он опять поспал немножко, и опять взглянул в окошко, увидал большой вокзал, потянулся и сказал: Это что за остановка — Бологое иль Поповка? А с платформы говорят: это город Ленинград. Закричал он: что за шутки! Еду я вторые сутки, а приехал я назад, а приехал в Ленинград!..
Теперь мы догадываемся, что бедолага колесил по детской железной дороге, где очаровательно униформированные проводницы десяти лет от роду разносили по вагонам ананасовый сок своих слюнных желёзок, безропотно соглашаясь показать все подробности своего же служебного туалета за пару банановых жвачек, — райское наслаждение! Нет-нет, вы путаете: райское наслаждение — это, с позволения сказать, эээ… баунти! Разве же? Нет, у нас до эбаунти дело не доходило. Быть может, у вас, где-нибудь в маленьких асфальтовых южных городках, — там да. Акселерация локомотивных бригад поездов южных и юго-восточных направлений нередко зашкаливает за среднестатистические отметки, повсеместно изменяя расписание и даже топонимию железных дорог: привычное нам спичечное Чудово предстаёт здесь как величественный Эхтирос с золотым минаретом в лиловом мареве, ниспадающем на шатры пристанционных дошкольных гаремов с мальчиками-евнухами в качестве разносчиков рахат-лукума.
Мы же, сдержанные этносы семидесятых, довольствовали себя больше восклицаниями, типа «О’КРОШКА!», лишь изредка добираясь до жаркого своими жадными устами, — до грибов ли нам было. Всяк, без сомнения, искал вкусить пирожка с желейной начинкой, проткнув его хотя бы кончиком языка, дабы глотать, обжигаясь, истекающую из жаркого нутра негу, услаждая и услаждаясь, но и это лежало за гранью, что называется рекомендованного здравого смысла: куда там, того и гляди, серолицые ревизоры в фуражках с малиновыми околышами нагрянут: прошу предъявить проездные документы! И ну клацать компостерами.
Хотя ведь и сами туда же: глазами зыркают беспрестанно, не упуская случая царапнуть остриём взгляда — то локоток, то коленку, а то и под юбчонкой помацать по мягкому. Вконец обнаглевшие сурово велят: пассажирам с детскими билетами надлежит пройти в служебное купе для установления биологического возраста. Помогают раздеться. Подробно осматривают. Пальпируют. Исследуют слизистые оболочки с применением зонда. Берут мазок: так не больно? А так? Так приятно? Щекотно? Хорошо. Можешь одеваться. Нет, постой. Покажи ещё раз. Ещё. Ещё. Ещё!.. Оооо!..
Своевременный паровозный гудок, звучащий характерными медными — трубами, валторнами, тромбонами — сливается с утробным человечьим рёвом, баритоном первого контролёра, — наш поезд силится въехать в туннель, и только освещённые лобовым прожектором рельсы-рельсы впиваются в загадочную черноту его чрева двумя блестящими иглами, иллюзорно сходящимися в бесконечности космоса: и-дууу!..
Хотя, постойте, и у нас бывает: припоминаю одну пассажирку из северных, да ранних: уже на том невинном перегоне, когда пришла ещё только домашняя скотинка, пощипала, потоптала да помяла две круглые булочки — две французские сайки, ещё не видимые, а лишь тактильно угадываемые сквозь тёплый бельевой трикотаж, — уже тогда между ними слегка зацокало — копыта? нет!.. язык? нет! — и ради выяснения, что же это за звук, их помяли посильнее, дабы не дать возможности ввести проводника в заблуждение, помяли, что называется с прихватом, как бы демонстрируя то, что массажисты называют отжиманием, — вот тогда-то цоканье то проявилось совершенно явственно из тесного пространства промеж саечками, и оно из цоканья на глазах превращалось в чавканье, как если бы те, кто пришли потоптать, с твёрдой почвы сошли в болотце, где топтать топотом уже никак, ибо копыта вязнут по самые ноздри, проваливаясь практически в Вечность.
Потом я проверил билет пассажирки: детский, какой же ещё. В метриках значился возраст особи: 121 лунный месяц. Весна, сделал я вывод. Распутица.
* * *
Окончание здесь: http://blog.alokis.ru/2010/09/01/ehal-poezd-zapozdalyj-novella/

