Одержимые войной. Часть 2. Воля. Глава 24

Михаил Журавлёв
Глава Двадцать четвёртая.  МУЗЫКАНТЫ ШУТЯТ
Новый учебный год начинался в консерватории, как обычно, не сразу. Первого сентября появлялись только первокурсники, да и то не все, вперемежку с особо ретивыми студентами музыковедческого отделения. Далеко не все профессора считали для себя обязательным выходить в этот день на работу. В течение первой недели мало-помалу подтягивались дирижёры-хоровики, главным образом, стимулируемые к тому привлекательным для многих участием в традиционном Дне Первокурсника, в котором для консерваторского хора было много интересной работы. Примерно к середине сентября на утренних репетициях симфонического оркестра уже можно было досчитаться до двух третей его состава. А это означало, что уже и студенты оркестрового факультета потихоньку возвращаются со своих летних «халтур». Собственно, занятия как таковые могли начаться не раньше Международного Дня Музыки, 1 октября. В этот день обычно выходил приказ ректора об отчислении особо злостных прогульщиков. Правда, реально отчисляли едва ли десятую часть поименованных в этом приказе. Поскольку в течение нескольких дней каждый из них приносил в деканат какую-нибудь справку о том, что он либо болел, либо ухаживал за умирающей прабабушкой, либо гастролировал где-нибудь в тайге, либо повышал свой профессиональный уровень иным дельным образом. Посещаемость лекций никогда не бывала идеальной. Это вам не Университет и не Военно-транспортная Академия! Во времена развитого социализма ещё удавалось добиться явки подавляющего большинства списочного состава дневного отделения на курс Диалектического материализма или Истории КПСС. Но с тех пор, как Кафедру общественных наук в консерватории упразднили, почти всех философов разогнали, ни одно учебное подразделение консерватории похвастаться дисциплиной больше не могло. При этом нельзя было сказать, что студенческий народ в этом ВУЗе не учился. С раннего утра до поздней ночи во всех аудиториях и классах кипела, громыхая, гудя, бренча, стуча и звеня, насыщенная трудовая жизнь. Каждый в одиночку грыз свой гранит науки, оттачивая ремесло, которому решил посвятить жизнь. Многочасовые индивидуальные занятия, или, как это называется в войсках, самоподготовка, съедали всё время студента без остатка. Если пианист просиживал за роялем не менее 5 часов в день, скрипач не расставался со своим инструментом до 7 часов в день, включая игру в оркестре и ансамблях, то, при такой нагрузке, требовать от молодых людей соблюдения прочих регламентных норм было бы негуманно. И все без исключения деканаты сквозь пальцы смотрели на опоздания и прогулы, бдительно следя лишь за тем, чтобы по своей основной специальности студент успевал, как надо.
За все годы учёбы в Вузе, куда он так стремился, Берг побывал менее чем на половине положенных ему по курсу лекций, а некоторые предметы остались для него пустым местом. Закрывшись от административных «наездов» охранной грамотой своей бурной общественной деятельности, он игнорировал, пожалуй, слишком многое, что не могло не сказаться спустя годы на его профессиональном облике. И хотя по своей выстраданной годами обучения и тяжёлого труда профессии он, можно сказать, так и не поработал, лишь мечтая когда-нибудь вернуться в её лоно, к осени 1995 года он ещё продолжал себя чувствовать дипломированным профессионалом, чего в нём уже почти не видели остальные. Те музыканты, кто узнавал его, отделывались прохладным приветствием – так здороваются с малознакомым соседом по лестничной площадке. Те же, кто знал его понаслышке, предпочитали вовсе не узнавать. Когда он, в конце сентября собрался с духом навестить родную консерваторию в подспудном намерении попробовать, что называется, начать всё сначала, он натолкнулся, что за прошедшие годы ВУЗ настолько изменился, его населили настолько иные лица, что понять, с какого конца взяться, чтобы вернуться «в струю», было решительно невозможно. О своём походе в стены Alma Mater он никому не сообщил. Решение вызрело вдруг и было, с одной стороны, спонтанным, с другой, давно ожидавшимся. Несколько месяцев, прошедшие с тех пор, как отгремел суд, пролетели незаметно. Костя сразу по возвращении из Атырау с Анной Владиславовной подали документы в ЗАГС на регистрацию союза, который, хоть с ним Гриша уже давно и смирился, по-прежнему казался ему странным. Но мать была счастлива, двигалась – будто летала и, живя в доме будущего мужа, совершенно не вмешивалась в Гришину жизнь, оставив его в покое, чего ему, как он теперь понял, ему так не хватало раньше. Вот ведь удивительное дело! Казалось бы, Анна Владиславовна никогда особо не вмешивалась в его дела, предоставив молодому человеку такую степень свободы, которую предоставляет далеко не всякая мать единственному сыну. Но само её присутствие, умение бросить такой красноречивый взгляд или отпустить такую точную реплику, ко всему прочему, свидетельствующую о том, что она в тонкостях знает все его дела, его угнетали. Теперь он был свободен и от матери, в гости к которой с удовольствием приходил не реже 2 раз в неделю, и от тяготивших его семейных уз. Не хватало лишь той единственной, ради которой хотелось и жить и работать, и присутствие которой наполнило бы жизнь смыслом и радостью. Но в израненной душе окрепло странное чувство. Он с ясной горечью осознал, что до тех пор, пока сам не обретёт прочной опоры в жизни, Татьяна не сможет появиться рядом. Ему самому надлежит выстроить всё, чем станет их жизнь вместе. Рассказ Кости странным образом успокоил Гришу и отмёл всякое нервическое стремление во что бы то ни стало разыскать девушку уже теперь. Но и просто ждать, сложа руки, нельзя. Он ринулся в поиски работы и восстановление утраченных связей. Прежде всего, требовалось привести в порядок документы, найти место службы, определиться, как и чем будет жить впредь, «разрулить» наросшие снежным комом проблемы.
Фантомы уголовного преследования растворились сами собой. О пережитом заключении, недавнем суде, адвокате Вольфензоне и следователе Мерцалове Гриша запретил себе вспоминать. Это оказалось просто. В один прекрасный день он проснулся другим, у него больше не было тяги ни к спиртному, ни к сигаретам, ни к бесцельному прожиганию отпущенного свыше времени, ни к болезненным копаниям в своей душе. Как отрезало. Работа, на которую он устроился летом, показалась именно тем местом, где ему и надлежит служить. Что может быть лучше преподавания? Что может быть прекраснее школы? Педагогический коллектив, в который он влился, на две трети женский, запросто принял новичка, не интересуясь, кто он и что он. Преподаватель музыки в общеобразовательной школе – едва ли не самая малозначительная должность, что-нибудь для ожидающей выхода на пенсию бабушки трёх внуков. А тут молодой человек! Могли бы хоть заинтриговаться… Но, по-видимому, обрушившиеся на страну лихие времена отучили людей проявлять излишнее любопытство. Пройдёт совсем немного времени, и Гриша поймёт, что почти все в этой школе нашли не просто своё место, а место, где можно пересидеть лихолетье, ибо школы, детские садики и больницы, как рассуждало большинство людей, нужны будут любой власти. Сейчас, дескать, власть не устоялась, требуется время, но в будущем всё обязательно будет хорошо…
Словом, Григорий Эдвардович Берг не стал никакой белой вороной в школьном коллективе со своим замысловатым прошлым, странным настоящим и неясным будущим. Выстроенные против него за последние годы козни рассыпались карточным домиком, и даже в архивах не оказалось никаких следов ни уголовного дела, ни расследования... Ничего! Зато одна за другой стали всплывать фигуры, ещё недавно чуть ли не открестившиеся от самого имени Берга (Шмулевича). Впрочем, иные едва не исчезли снова, когда он определённо заявлял, что от прежнего псевдонима раз и навсегда отказался. Моисей Аронович Зильберт долго причмокивал губами и досадливо качал головой, после чего изрёк некую сентенцию в том духе, что мол «Шмулевич слишком хороший по нынешним временам брэнд, чтоб его так запросто похерить». Но Григорий был твёрд. Он ничего не имел против тех, кто прячет своё имя за тем или иным «брэндом», но отныне намерен сделать таковым родное собственное имя. Моисей Аронович бросил на него полный изумлённого восхищения взгляд и промолвил, что молодой человек может на его помощь расчитывать, как и прежде. Прибавил, правда, нечто странное на счёт «морального облика»: дескать, в наше время предрассудков, конечно, уже не осталось, и всё такое, и разведённый холостяк тоже имеет место быть, так сказать, но не лучше ли как-то определиться, а то «среди коллег ходят всякие слухи...» Эту тему беседы Гриша решительно пресёк, и более к ней не возвращались. Вернулся в его жизнь оставивший его несколько лет назад сосед Виталий. Как-то сам собой возобновился приятельский контакт, прервавшийся с Гришиной женитьбой на Насте. Сосед несколько раз заходил в гости, развлекая непритязательными байками, приправленными довольно тонко подобранной и точной информацией о происходящих в городе и стране событиях. Без его комментариев Бергу было бы сложно сразу сориентироваться в изменившемся мире, который он, будто следом за Татьяной, ненароком покинул, нырнув в омут своих чувств и мистических злоключений. О непостижимых событиях Гришиной жизни Виталий не расспрашивал, но по его глазам видно было: что-то знает. Разумеется, не утаишь в мешке такое шило, как, например, заключение под стражу и суд? Виталий многозначительно умолкал на полуслове, едва разговор заходил о беспределе нынешних властей и бандитов, слившихся в одно целое. А когда речь заходила о Тане, заговорщицки подмигивал. Однажды он, можно сказать, проговорился, заметив вскользь, что современная история разворачивается для профанов и невежд, а тем, кто действительно посвящён в тайны бытия, в делах нынешних временщиков и их прихлебателей всё давно ясно. Как-то раз Гриша обмолвился, что они с Таней умудрились проскочить мимо приватизации, так и не получив своих «ваучеров». Виталий присвистнул и бросил: «Вы-то немного потеряли, если вообще что-то потеряли, но кому-то лишнюю косточку кинули нехилую».
Как-то раз на пороге нарисовался Игорёк Михельбер. Не один, с отцом Владленом Исааковичем. Зная, что бывший одноклассник теперь муж его бывшей жены и усыновитель его сына Борьки, Гриша не испытывал к нему прежней симпатии. Впрочем, как он заметил, не испытывал и других каких-нибудь чувств. Встрепанный близорукий молодой человек классической еврейской наружности был для него посторонней фигурой, не вызывающей ничего. Его отец, некогда так интересовавший Григория, стал для него таким же пустым местом. Тем не менее, гостя следовало принять, ибо, раз пожаловал, знать, что-то случилось. Он пригласил соседей в дом и предложил чаю. Отец и сын не отказались, и начался странный, если не сказать, бессмысленный разговор, от которого очень скоро захотелось уйти, но никак. Слово взял Владлен Исаакович:
– Гриша, ты знаешь, как в нашем доме уважают и тебя, и твою мать, как ценили твоего отца. Мы с тобой много общались ещё в то время, когда вы с Игорьком были совсем маленькие дети. Потом, конечно, вы выросли, и я всячески радовался тому, что старой дружбе моего сына и в новое время есть место. У него в жизни не так много есть настоящих друзей, это такое редкое в наше время дело. И когда вы с твоей женой расстались, в нашей семье много об этом переживали. И, конечно же, когда между Настей и Игорьком начались отношения, мы не могли не порадоваться, что наш Игорёк вырос таким замечательным мальчиком, и может стать таким хорошим мужчиной, чтобы взять чужого ребёночка в свой дом, если у его женщины есть ребёночек. А тем более, не совсем чужой ребёночек, а сын его самого большого друга с детства...
– Владлен Исаакович, – воспользовался паузой, взятой гостем, Григорий, – Я очень хорошо знаю подробности. И мне не очень хочется в очередной раз их перебирать. Тем более, у меня другая жизнь, когда-то обязательно будет другая семья. Я могу радоваться, что не доставил слишком большого горя Насте, и свой дом будет и у неё, и у нашего с нею сына. Ведь насколько я знаю, вы собираетесь покидать Россию?
– Да-да, это так. По закону, твоё согласие как отца требуется, если только ты не отказался от сына, и тогда его может усыновить другой человек. Но я не думаю, что такой порядочный человек, как сын Эдварда Николаевича Берга, может отказаться от собственного сына, даже если тот будет уезжать в другую страну. И потом... Кто знает, может когда-нибудь тебе захочется повидать выросшего Бориса, и Игорь мог бы сделать тебе приглашение в Израиль. Поездка в Израиль была бы и сама по себе интересным путешествием для тебя. Это прекрасная страна, тёплая, интересная. Там столько всяких...
– Простите меня, Владлен Исаакович, я что-то не пойму. Вы хотите, чтобы я дал разрешение на отъезд моего сына? Так я, кажется, его уже дал. Или что вообще Вы хотите?
– Григ, – взял слово молчавший до сих пор Игорь, – я хочу, чтобы наша дружба не обрывалась с моим отъездом. Ведь ничего между нами такого не произошло! Я не осуждаю тебя за то, что ты оставил Настю с сыном. В конце концов, ты мужчина, и...
– Послушай, Игорь! – поднял голос Григорий, – А тебе не кажется, что ты говоришь чушь?
– Не обижайся, Григ, это же на самом деле так, – проговорил Игорь, на что Берг лишь махнул рукой. Игорь же с жаром продолжал: – Нас столько связывает теперь. Ты не можешь просто так вычеркнуть всё это из своей жизни! Я хочу, чтобы мы навсегда остались с тобой друзьями...
– Да кто тебе сказал!.. – воскликнул Гриша и осёкся. Что бы он ни возразил, что бы он ни ответил, этот «мальчик навсегда», он ничего не поймёт! Как и что можно объяснить Игорю? Этот безобидный молодой человек, по-своему честный, по-своему наивный, в меру порядочный, никогда никому не причинивший зла, казался Грише кем-то вроде кошки или собаки. Те тоже могут сколь угодно долго и внимательно слушать своего хозяина и где-то даже улавливать тонкие движения его души, но едва ли вместят в свою голову подробности того, что он говорит, и уж точно не ответят. Он глянул в очки Владлена Исааковича, из-под которых на него внимательно глядели источающие неподдельное душевное участие выразительные чуть навыкате глаза пожилого, умудрённого житейским опытом человека, и не нашёлся, что сказать. Интеллигентный, поэтически одарённый человек, годами внушавший ему уважение и искреннюю приязнь, показался бесконечно далёким. О чём говорить, непонятно. Михельбер-старший по-своему расценил молчание.
– Послушай меня, Гриша, – сказал он мягко, – я тоже был молод. Я тоже наделал в своей молодости немало такого, за что потом годы сожалел об этом. Но потом прошли годы, и я понял, что самое главное в жизни – не растерять настоящий близких тебе людей, главное. Вот, что ценно, особенно на склоне лет. И ты можешь поверить мне в этом. Ты тоже будешь старым человеком, я тебе желаю дожить до больших седин. И тогда ты скажешь, прав был Игорь Михельбер, надо было согласиться с Игорем Михельбером, он добрый и порядочный человек, который позаботился о моём сыночке тогда, когда я перестал заботиться о нём, и протянул мне руку в трудную такую минуту, когда я и сам не мог разобраться, что происходит. И тогда ты скажешь «спасибо» мне, я тебе говорю. Поверь, скажешь «спасибо». Ведь ничего больше не нужно нам с Игорем. Вот он уедет в Израиль, а мы с женой останемся здесь. Потому что они молодые, потому что им надо строить свою жизнь, как они считают нужным. И они её построят. И твой Боренька будет счастлив. И Настя будет счастлива. Но мы же все навсегда не чужие люди. Игорёк предлагает тебе дружбу и помощь...
– Да, как же! – взорвался Гриша, – Разве может быть об этом такой разговор? Это же не по-людски как-то. Разве Вы сами не видите всей нелепости?!
– Дорогой мой, – улыбнулся Владлен Исаакович, как будто только и ждавший, когда же случится взрыв, – О какой нелепости ты говоришь? Мой сын взял за себя твою жену, ты ему друг, взял с сыном от этого друга, и увозит в свою страну. И он хочет, чтобы осталась меж вами дружба, о чём и пришёл просить друга. Это же так естественно! Я знаю, знаю обо всём, что случилось: и о том, как тебя неправедно преследовали, и о том, как тебя вытащил гениальный Вольфензон, и он разрушил всю напраслину, которую возводили. А матушка Анна Владиславовна как переживала, это ж надо было видеть, как переживала! И пока ты был там, она здесь места не находила, и мой Игорёк и я помогали ей, и поэтому с ней теперь всё хорошо, как может быть хорошо после такой истории. И такая удача, что с нею такой обаятельный молодой человек, этот Костя! Он, конечно, не самый интеллигентный, как она женщина интеллигентная, но он и заботливый, и хозяйство ведёт, и опора ей на старости лет. И мы с женой рады за неё. Но если бы не Игорёк, ей бы всё равно трудно было. Пока тебя тут не было, сколько раз он тут появлялся, и помогал, и успокаивал, и Вольфензон работал, как пчёлка, всё разгрёб, всё расставил, как надо. Дело-таки закрыли! А теперь, когда несколько дней до отъезда осталось, и мой сын уедет в Израиль, и мы пришли, чтобы осталась между друзьями детства дружба, ты говоришь, что это нелепо?
– Владлен Исаакович, – обратился Григорий, поражаясь отстранённой холодности собственного голоса. Точно это говорил не он, а кто-то за него, – А не кажется ли Вам странным, что такое сугубо мужское дело, наше с Игорем дело, Вы пришли обсуждать с ним вдвоём?
Владлен Исаакович промолчал. Игорь испуганно глянул на бывшего одноклассника и прошептал:
– Григ, что с тобой? Почему ты так???
– Игорёчек, – так же холодно молвил Григорий, – Скажи честно, наша с тобой общая жена еврейка?
– Какое это имеет значение?! – взвизгнул Игорь, будто только что наступил на навозную кучу.
– Самое простое, – продолжал Гриша, – Насколько мне известно, в Израиле не совсем равное отношение к гражданам-евреям и к гражданам-гоям. Если Анастасия еврейка, то её ребёнок получается как бы тоже евреем, и особых проблем в связи с этим не возникнет. А чтобы совсем всё хорошо было, я так думаю, ты мог бы и вовсе записать Бориса на себя – как своего ребёнка. Тогда Борис Григорьевич Михельбер стал бы стопроцентным евреем, и всё было бы, как у вас говорят, цирлих-манирлих*). Так не об этом ли пришли договариваться «не чужие люди»? А чтобы мне было не столь обидно совсем отказываться от отцовства,  Игорёк предлагает мне дружбу навеки. Так получается, или я чего-то ещё недопонял?
Владлен Исаакович медленно поднялся со стула, бросил полный укоризны взгляд в сторону фотографии Эдварда Николаевича на стене, как будто именно в ней заключалась главная проблема, и со вздохом молча направился к выходу. Игорь несколько секунд не мигая смотрел в глаза старинного товарища. Потом встал и направился за отцом. Лишь на самом пороге он обернулся и как-то пронзительно-печально спросил:
– Проводить-то нас придёшь?
– Проводить приду, – спокойно ответил Гриша. Потом добавил: – Приду не один, а с мамой, Костей и… если всё сложится, как я бы хотел, со своей будущей женой Таней. Они – моя семья.
...Было ещё множество встреч. Люди проходили перед глазами Гриши вереницей разнокалиберных вспышек света – кто ярче, кто тусклее, и за этим движением стоял процесс постепенного восстановления одних связей, установления новых других и разрыва третьих. За это время он прервал всяческие сношения с адвокатом, который, покидая его дом, бросил: «Бывают же такие безголовые и неблагодарные молодые люди!». Он разорвал всяческие отношения с Мариком Глизером и его патроном Локтевым. При этом выказал столько спокойного бесстрашия, демонстрируя и себе и им обоим, что все их угрозы и увещевания пусты и смешны, сколько не знал за собой прежде. Возникли новые, на первый взгляд, неожиданные, но, по сути своей, едва ли не неизбежные знакомства. Одно из них – с Костиным однополчанином Гусевым – переросло в настоящую дружбу. Другое оказалось продолжением одной случайной встречи в горячие дни путча – с сыном врача Глеба Бессонова, и также окрасило жизнь Гриши в тёплые тона доверительного человеческого общения.
...Консерваторские коридоры показались Грише больничными. Сама повседневная будничность учебного заведения, которое когда-то он почитал священной Меккой для каждого культурного человека, вызывала чувство настойчивого отторжения. «Неужели мне предстоит вновь учиться в этих стенах? – с удивлением подумал Гриша, оглядывая свежевыкрашенные двери классов, лестничные пролёты и перила». Идея повысить свой профессиональный ранг при помощи аспирантуры в этот миг показалась ему даже дикой. Из-за полуприкрытой двери одного из классов доносились звуки бравурного фортепианного пассажа. Кажется, одно из Интермеццо Брамса. Некто за дверью разыгрывал один и тот же пассаж, доходя до места, на котором с методическим упрямством одинаково спотыкался, громко произносил: «Чёрт побери!» и повторял пассаж снова. И так – несчётное число раз. По коридору напротив этого класса расхаживал взад-вперёд вальяжный черноволосый мужчина кавказской наружности, глубоко дыша могучей грудью и зачем-то при этом вскидывая широко растопыренные глаза, и без того навыкате, потом, дойдя до угла, внезапно вскрикивал: «Ма-а!» громким поставленным басом, после чего невозмутимо продолжал движение в обратном направлении, проделывая всё то же самое вновь и вновь. На подоконнике с закрытыми глазами сидел длинноволосый меланхолик. Он держал на коленях партитуру, в которую не глядел, а исступлённо размахивал обеими руками над нею, изредка выдавливая из тщедушной груди короткое мычание. Из углового класса, несмотря на плотно прикрытые двери, доносился натужный звук Бахом тронутого баяна, удручённо гнусавившего одну из хоральных прелюдий великого немца, безбожно пересыпаемую русскими междометиями исполнителя, различимыми даже сквозь многозвучную толщу полифонии. С лестничной площадки доносился раскатистый гогот нескольких молодых глоток, отмечающий очередной скабрёзный анекдот, а поверх этих раскатов взлетали под потолок триумфальные фанфары двух горделиво выкликающих свои кличи тромбонов. В самом уголке, у стенда с объявлениями деканата музыковедческого отделения стоял маленький, карликового вида, юноша с огромными очками на подслеповатых глазах и испуганно вычитывал список студентов с задолженностями по английскому языку. Когда-то, сам погружённый в повседневную разноголосую суету этого муравейника, Гриша не обращал внимания на его особенности. Он был частью организма, живущего непонятной для постороннего жизнью. Теперь же, глянув со стороны, Гриша ужаснулся тому, до какой степени картина напоминает картину сумасшедшего дома. Ни одного нормального лица!
Встреча однокурсников-дирижёров проходила в большой аудитории, в которой на протяжение 5 лет каждое утро собирался общий хор и с которой, поэтому, у всех многое было связано личного. Гриша вошёл в «родной класс», когда в нём уже собрались почти все. На столике возле рояля громоздился принесённый по случаю торжества телевизор. Рядом суетился долговязый лаборант из деканата, подсоединяя провода видеоплейера. «Сейчас начнётся! – отчего-то горестно подумал Гриша, – Буду показывать друг дружке видео со своих концертов, хвастаться, кто чего достиг, кто что успел сделать...» Гришу узнали сразу. К нему подошли одновременно несколько человек. Трясли руку, похлопывали по плечу, задавали какие-то вопросы. За время своего отсутствия в привычном музыкантском мире, успев побывать в мирах совершенно чуждых этому и пару раз вынырнуть оттуда обратно в этот, чтобы потом опять исчезнуть из поля зрения однокурсников, он успел, в их глазах, стать фигурой одиозной. Хотя иные уже имели звания, лауреатские регалии, афишные имена, кто-то руководил известными хоровыми коллективами, кто-то преуспел на ниве педагогики, а иные осели в родных консерваторских стенах, скоро-скоро ожидая степеней и доцентских должностей, а он вроде бы никто и звать никак, все были прекрасно осведомлены о симпатии, которую питает к нему влиятельный Зильберт, а также о таинственной криминальной истории, приключившейся с ним и из которой он вышел сухим из воды не без участия известнейшего в городе адвоката Вольфензона. Словом, от появления Гриши ожидалась если не сенсация, то, уж во всяком случае, нечто весьма и весьма интересное. Поэтому, когда на естественный вопрос одной из самых симпатичных на курсе девушек о том, где он и чем сейчас занят, он ответил, что преподаёт музыку в общеобразовательной школе, по кругу собравшихся пробежала волна замешательства. Кто-то прошипел: «Шутишь!». Но это была истинная правда, и меньше всего сейчас Грише хотелось шутить. Он вообще пришёл на встречу с грустным чувством. Отказать не мог, это было бы неприлично. Сказаться больным хотел было, но после передумал. Ведь раз он решил возвращаться в музыку, начинать следовало с возвращения в общество своих однокурсников.  Это, так сказать, обязательная программа. Значит, «играй по правилам!», не отвертеться....
Встреча шла своим чередом. На экране рябили кадры концертных выступлений и мастер-классов, светских тусовок, где между прочими мелькали знакомые лица однокурсников, и заседаний учёного совета. «Видео-отчёты» сопровождались комментариями. Каждый норовил высказать своё отношение к увиденному, словно от этого зависела дальнейшая судьба. Гриша молчал. Нет, он не был совсем безучастен. Кое-что даже задевало его. Когда в одном из показанных сюжетов прозвучала Ария Травиаты в действительно неплохом исполнении бывшей однокурсницы, решившей продолжить карьеру как певица, он даже испытал настоящую радость за «серую мышку», кого на курсе и всерьёз -то не воспринимали все 5 лет, и искренне поздравил её. Но в целом, происходящее в хоровой аудитории казалось театральной постановкой провинциальной труппы, на которую он взирает с высоты второго яруса, не точно разбирая слова и совершенно не увлекаясь игрой актёров. Когда началось чаепитие, он и вовсе отключился от окружающего. Мысли завитали вокруг его школьников, к которым за месяц работы он успел привязаться. Из задумчивости его вывела реплика невесть откуда взявшегося Игоря Васильевича Румянцева. Вот уж кого никто не ждал увидеть на «домашнем» мероприятии. Проректор вошёл стремительной походкой, точно перемещался по консерватории с инспекцией и сейчас норовил уличить собравшихся в каком-нибудь грубом нарушении дисциплины. Когда он появился, в аудитории воцарилась полная тишина. И лишь очередной видеосюжет разбавлял её звуками. Румянцев поравнялся с Гришей, вскинув на него выразительные глаза:
– Рад Вас видеть, Григорий, в здравии и в порядке? Как Ваши дела? Как здоровье мамы?
– Спасибо, Игорь Васильевич. У меня всё в порядке. Мама выходит замуж. И Вас я тоже рад видеть, – запинаясь ответил Берг, не сразу поняв, что сказанное звучит не вполне подобающе. Румянцев улыбнулся:
– Жаль, что в этом году Вы не решились продолжить Ваше обучение. Смотрите, Григорий, время идёт. Это в молодости кажется, что всё в жизни можно успеть, и откладывается на-потом самое главное. А с годами начинаешь понимать, что времени нет совсем. Не упустите свой шанс, Григорий, мой Вам совет!
– Спасибо, Игорь Васильевич, – тем же бесцветным тоном повторил Гриша, – Но я, быть может, буду поступать совершенно иначе.
– Это как же? – заинтересовался проректор и придвинул стул, усаживаясь напротив бывшего студента, который отказался от аспирантуры.
– Может, на симфоническое дирижирование... – неуверенно сказал Гриша и тут же поймал заинтересованный взгляд нескольких пар глаз. Вот уж мне, коллеги-музыканты! так и держат «ушки на макушке», чтоб первыми узнать горячую новость о ком-то из своих и потом быть во всеоружии, когда и как ему подставить ножку, если это понадобится, или протянуть руку помощи, если это будет полезно. Что ни говори, мир деятелей искусства, тем более, музыкального, тем более консерватория, – «террариум единомышленников», как когда-то окрестили Творческие Союзы.
– Что ж, кажется у меня дежа вю, потому что, как мне кажется, об этом мы когда-то с Вами уже говорили, – откинулся на спинку стула Игорь Васильевич и сцепил пальцы в замок, – Если спустя годы Вы возвращаетесь к той же мысли, что мельком высказали мне, значит, мысль может оказаться верной. Запишитесь ко мне на приём, побеседуем. На эту и другие темы. Всего доброго!
Румянцев порывисто поднялся с места и направился в расступившуюся перед ним гущу выпускников Дирижёрско-хорового факультета. О чём маэстро разговаривал с ними, Гриша не прислушивался. Он прокручивал в голове состоявшийся диалог и пытался понять, что же такого изменилось в мире, если сам проректор Румянцев заводит с ним беседу о его творческих планах.  Остаток вечеринки, уже после того, как  Румянцев её покинул, Григорий был ещё дальше от своих бывших товарищей, чем в начале её. Когда собравшиеся уже начали расходиться, прощаясь, договариваясь о следующих встречах, обмениваясь номерами телефонов и приглашая друг дружку на свои концерты, к Грише подошла «серая мышка», так трогательно исполнившая труднейшую Вердиевскую арию, ещё раз поблагодарила за тёплые слова в адрес своего скромного исполнительского таланта и попросила выйти с нею на пару слов. Они вышли из аудитории и поднялись на лестничную площадку, уже покинутую тромбонистами и любителями свежих анекдотов, потому здесь было тихо.
– Знаешь, почему я имею возможность выступать, хоть и не певица, а хоровик? – спросила она.
– Я не знал, что ты не заканчивала вокального отделения.
– Я была любовницей Румянцева.
– Зачем ты мне это говоришь?
– Да так... Кстати, чтоб ты знал, Игорь Васильевич особый мужчина. Молодые люди его интересуют наравне с женщинами.
– Очередная консерваторская байка? Я не люблю...
– Ты мне нравишься. Не хотелось бы, чтоб с тобой случилось то же, что с Гошей Проценко.
– Я не знаю, что с ним случилось.
– Ты давно тут не бывал. Девчонки говорят, что ты следующий.
Гриша побледнел и закусил губу. Гоша Проценко был когда-то посмешищем курса. Однако недавно получил «Заслуженного артиста».
– Не переживай, – прикоснулась к его плечу однокурсница, – Ты же знаешь, что бы музыканты ни делали, они всегда шутят...
– Ты тоже?
– Я одна. У меня никого нет.
– Спасибо, – отрезал Гриша и, развернувшись, зашагал прочь. Девушка догнала его и, развернув к себе, негромко по слогам произнесла, глядя прямо в глаза:
– Ты не понял.
– Ты так думаешь? – так же негромко переспросил Григорий.
–  Странный ты, – отвела взгляд девушки и добавила: – Сейчас многие начнут делать на тебе ставки.
– Я не беговая лошадь. И я, кажется, ясно обозначился. Я просто преподаватель пения в школе.
–  Купи на Привозе петуха и ему пудри мозги.
Гриша снова сделал попытку оторваться от «серой мышки», но та оказалась, скорее, «серой рысью», цепко удерживая в коготках добычу.
– Послушай, мышонок, что ты от меня хочешь? – плохо скрывая раздражение, спросил Григорий, нечаянно вспомнив прозвище однокурсницы. Она улыбнулась:
– Как давно меня так не называли! Раньше казалось обидным… А вот ты сказал, и даже как-то ласково получилось… Нет, правда, спасибо.
– Не за что.
– После того, как ты развёлся с женой, у тебя были девушки?
– Ну, ты даёшь! А тебе-то какое дело?.. Что-то вокруг моего развода слишком много разговоров в последнее время.
– Ладно, Гриша, не обижайся. Просто я хочу, чтобы мы были с тобой хорошими друзьями.
Григорий расхохотался. Ничего не понимающая девушка хлопала глазами. А он закатывался всё пуще, пока, в конце концов, не привлёк внимание нескольких человек. Послышалась реплика: «Эй! А нам рассказать?». Превозмогая приступы смеха, Берг обернулся в сторону раздавшейся реплики и, вытерев слёзы с глаз, помотал головой:
– Увы, друзья, это не анекдот…
– А ты, оказывается, тот ещё мерзавец! – неожиданно прошипела девушка и, в свою очередь, повернулась спиной к Грише, но теперь уже он её удержал:
– Извини, мышонок. Просто в последние дни меня уже который раз склоняют к дружбе в весьма любопытной форме. А это, поверь, очень смешно. Не обижайся.
– Проехали, – сухо бросила девушка, – Если надумаешь, вот моя визитка.
– Если надумаю что? – с нажимом на последнее слово переспросил Григорий и тут же получил пощёчину. Это было столь неожиданно, что он даже не испытал никаких чувств. Глядя в спину удаляющейся однокурснице и потирая горячую щёку, он сжимал в руке оставленную визитку и не мог взять в толк, с чего вдруг такая реакция.
Впоследствии этот странный инцидент в консерваторском коридоре оброс многими сплетнями и слухами, которые приписывали Григорию чуть ли не роль отца незаконнорожденного ребёночка своей однокурсницы. Впрочем, обычай почесать языками в среде творчески бедных представителей творческих профессий стар, как мир. И уже через полгода после этой истории интерес к теме практически иссяк. Тем более, что бурная жизнь стремительно разлетающейся на кусочки страны давала пищу куда более изощрённым фантазиям на темы судеб её обитателей.
А Гриша тем временем мало-помалу втягивался в роль школьного учителя, втайне помышляющего об аспирантуре Консерватории, но, по мере привыкания к преподаванию, всё меньшее время уделяющего своим тайным планам. По окончании первой школьной четверти, когда страна по инерции отмечала очередную годовщину Октябрьской Революции, хотя добрая треть граждан уже не вполне понимала, в чём суть этого праздника, Гриша настолько оторвался от общения с консерваторскими, что это вызвало недоумение Зильберта, решившегося позвонить своему недавнему протеже.  Разговор по телефону занял четверть часа, на протяжении которых оба собеседника не могли понять, как собственно перейти к главной теме, и так и не перешли к ней. Однако нежданным следствием этого разговора стало приглашение Берга на концерт Румянцева в зале Филармонии. Снова, как несколько лет назад, Гриша окунулся в странную атмосферу великосветской музыкальной «тусовки». Снова вереницею проплывали знакомые лица. Правда на некоторых тяжело сказалась печать новейшего времени, решительно разводящего людей по разные стороны имущественных баррикад. Потускнел блеск некогда сияющих бриллиантов большинства дам, притих аромат изысканного парфюма, обветшали некоторые платья и костюмы. Правда, у нескольких людей всё, напротив, стало ярче и помпезнее, явно свидетельствуя о том, что в ходе житейских преобразований они остались в выигрыше. В остальном же всё было по-прежнему. Дежурные улыбки, малозначимые слова, внимательные переглядывания, официальные рукопожатия с обязательной похвалой «виновнику торжества». И – ни слова о главном, о музыке, ради которой, казалось бы, все и собрались на званый вечер с оркестром.
Во время традиционного бокала Шампанского после концерта, когда церемония «прикладывания к ручке маэстро» уже завершилась, и собравшиеся были предоставлены самим себе для свободного фланирования и общения, Игорь Васильевич Румянцев нашёл пару минут, чтобы побеседовать с молодым человеком. Он сам подошёл к Грише и, не церемонясь, положил руку ему на плечо:
– Надеюсь, Григорий Эдвардович, Вы не употребите остаток дней на втолковывание прописных истин подрастающему поколению школьников. Ваша работа – это ведь временно, не так ли?
– Судя по всему, так, – попытался уклониться от прямого ответа Берг.
– Тогда напоминаю Вам, что для успешного попадания в ассистентуру-стажировку Вам нужно не позднее конца ноября уже побывать у меня для решения целого ряда формальных вопросов. Ведь со дня окончания Вами ВУЗа прошло уже больше 5 лет.
– Вы считаете, что у меня есть шансы?
– Шансы, дорогой мой, есть у всех. Судьба сыграла с Вами пару весёленьких шуток, но теперь ведь всё позади, не так ли? А впереди интереснейший, хоть и нелёгкий путь. Так вот, не упускайте случая.
– Спасибо, Игорь Васильевич. Когда мне к Вам придти?
– Как на счёт послезавтра?
– Да, могу в любое время. Пока у меня каникулы в школе.
– Вот и прекрасно. Жду Вас в 14 часов. До встречи.
Однако в условленный день и час встреча не состоялась. Появившийся в приёмной Румянцева Берга узнал от секретаря, что Игорь Васильевич был срочно вызван в Москву и отбыл на неопределённый срок. В очередной раз Гришины профессиональный планы откладывались. И это уже походило на закономерность. Покидая приёмную, Григорий сказал себе: «Если это повторится ещё раз, я прекращаю думать об аспирантуре».
Вечерние новости по телевизору добавили тревожного недоумения. Бесстрастно-надменным тоном диктор сообщил о том, что создана специальная группа при Прокуратуре, которой поручено расследовать факты хищений, приписок и нецелевого расходования бюджетных денег в той самой Консерватории, в стенах которой Берг сегодня побывал. Так, вот зачем Румянцев был вызван в Москву! Дело, как говорится, пахнет жареным. Как бы не случилось так, что все те, кто, не стесняясь, выказывают Григорию Бергу своё расположение, переместились в один прекрасный день на скамью, с которой он не так давно удачно сошёл, и с гораздо меньшими шансами на благополучный исход судебного разбирательства. Интуитивно понимая, что за раскручиванием всякого громкого дела стоят не афишируемые политические интересы, Гриша сделал допущение, что, очевидно, вскоре силы, управляющие культурной жизнью родного города, будут серьёзно перегруппированы, а значит, до времени лучше никуда не высовываться. Что ж, может, и хорошо, что у него такое не престижное место работы…
На другой день Настя передала бывшему мужу от действующего дату их вылета в Израиль – 11 ноября. Григорий и ждал и не ждал этого известия. Подсознательно он гнал от себя мысль о неминуемой разлуке с сыном. Хотя общение с ним в последние месяцы свелось к коротким эпизодам, и умом Гриша всё отчётливее понимал, что место отца мало-помалу занимает в жизни Борьки другой мужчина, само присутствие сына в одном доме, по соседству наполняло жизнь отца некоторым светом и теплом, которого ему сейчас так не доставало. Теперь уже точно – предстоит расставание. И кто знает, не навсегда ли!
Этот день настал скорее, чем казалось. Как ни оттягивал Берг время, как ни стремился заполнить его, по возможности, до отказа встречами с сынишкой, оно оказалось неумолимо и возвестило роковой час ровно тогда, когда ему и следовало наступить. Пока Настя с Игорем пропадали в здании Аэропорта, что-то там оформляя, что-то там согласовывая, очевидно, вес багажа, или что другое, о чём Григорий думать не желал, он сидел с Борей на скамеечке напротив и крепко сжимал ладонь мальчишки. Чуть поодаль, не мешая отцу прощаться с сыном, стояли Анна Владиславовна и Костя. Бабушка поминутно прикладывала платок к глазам и молчала. А Боря непрерывно тараторил, словно пытаясь выговориться родному отцу на всю оставшуюся жизнь. Он расспрашивал папу о каких-то сущих глупостях: о подъёмной силе крыла, о химическом составе самолётного топлива, о том, кто летает выше ТУ-154 или перелётные журавли, о том, насколько нужно высоко взлететь, чтобы увидеть, что земля круглая, о том, чем израильские десантники отличаются от российских, о пляжах и пальмах, о пыльном Кабуле… Отец отвечал, стараясь быть одновременно понятным и подробным, неторопливым и экономным со временем. Кажется, это получалось, потому что мальчишке было интересно, он ловил каждое слово отца и, хотя и не понимал наверняка, что именно за мгновения своей жизни сейчас переживает, чувствовал их важность и старался насытиться ими, впитать их в свою душу, чтобы пронести через года. Когда до последних слов прощания осталось всего несколько минут, из дверей здания показались Игорь и Настя налегке, с билетами и паспортами в руках, Борька вдруг смолк, прижался щекой ко Гришиной руке и прошептал:
– Папа, ты когда-нибудь приедешь?
– Пригласишь, так приеду, – дрогнувшим голосом ответил Берг.
Это были последние слова, которые они сказали друг другу…
Возвращались из Аэропорта впятером: супруги Михельберы-старшие, Анна Владиславовна с Костей и Гриша. Казалось бы, проводы должны были объединить людей хотя бы для общей беседы. Но за всю дорогу, что они разделили, никто никому, кажется, не проронил ни одного слова.
…А уже со следующего дня Гриша с головой погрузился в омут работы. Он запретил себе думать о чём-нибудь кроме работы. Даже о Татьяне. Скоро полгода, как от неё ни весточки. По возвращении Кости из странного путешествия в Атырау непостижимым образом страстное желание немедленно ринуться в поиски Татьяны уступило холодной решимости ожидания. Теперь чувство ожидания словно притупилось настолько, что перестало различаться под спудом других чувств. Григорий уходил на работу, вёл уроки, возвращался с работы, вёл холостяцкое хозяйство, смотрел новости по телевизору, читал газеты, изредка общался с Виталием и Веркой, чуть чаще – с Костей и мамой. И так проходили дни и недели. Приближался Новый Год. Никаких планов его встречи Гриша не лелеял. Ритмичная поступь трудовых будней полностью охватила его душу, и он словно выключился. И выключателем послужило прощание с сыном. С того мига, как самолёт взмыл в небеса, разрывая последние ниточки незримой связи отца с сыном, Гриша как будто перешёл в состояние анабиотического сна. И единственное, что могло пробудить его, это известие от Татьяны либо встреча с нею. Но на это, кажется, пока не было никаких надежд. Состояние сына, внешне спокойное, даже умиротворённое, не вызывало тревоги у Анны Владиславовны. Она расценивала его как естественное после пережитых потрясений. А то, что Гриша полностью отказался от спиртного и курева, и вовсе вызывало материнскую радость. В дела сына она не вникала. Полагала за великое благо, что у него, наконец, тихая и скромная работа, размеренная жизнь. Ну, а то, что один пока, так это ничего, со временем образуется всё, обязательно сыщется Таня, и всё будет хорошо. Да и как иначе могла чувствовать женщина, у которой в начале второй половины жизни радость молодожёнства!
А Прокуратура неспешно вела свои действия, и в консерваторских стенах, куда Гриша, как он решил для себя, более ни ногой, полетели первые головы. В новостях газетных и телевизионных об этом ничего не сообщалось, и Гриша, естественным образом, ничего не знал. В самый канун Нового 1996 года Моисей Аронович позвонил ему и прогундосил:
– Э-мэ, дорогой мой, а Вы хитрец! Это же надо так своевременно уклониться! Я Вам скажу, у Вас настоящее чутьё, дорогой мой! Пока такие дела творятся, Вам в Консерватории делать нечего.
– А что случилось, Моисей Аронович? – ровным голосом переспросил Гриша.
– Завтра ректора снимают. Так-то! Румянцев уволился. Сейчас ищет места в Москве. Э-э-мэ, так сказать, поближе к царю… Хе-хе! Все кафедры, все факультеты… Ох, как это нехорошо, смею заметить! Всё же трясут, всё перетряхивают… Э-э-мэ, такое исподнее наружу вынесли, что не приведи Бог! Мне вот на пенсию предложили… Так сказать, стар стал для искусства.
– Я сочувствую, Моисей Аронович, – бесцветно произнёс Гриша, и на мгновение повисла тишина. Её прервала странная фраза Зильберта, которая, как показалось Григорию, была сказано с некоторой обидой в голосе:
– Я так понял, музыканты шутят?
Вместо ответа на вопрос, Гриша произнёс:
– С наступающим, Моисей Аронович!
– Что ж… И Вас так же… Так сказать, время собирать камни и время разбрасывать камни…



*) заугольные гости – самая дальняя родня или неблизкие соседи на деревенской свадьбе, буквально сидящие за углом
*) цирлих-манирлих – шито-крыто (евр.жаргон, идиш)