Первое января

Андрей Дёмин
Четверть часа до Нового года. Старый же, восемьдесят четвёртый, мы уже проводили со своим далёким городом.

В этом, живущему по московскому времени, городке в северо-западном уголке России, я и мой земляк Сергей, проходили службу офицерами-двухгодичниками – "пиджаками", как нас называли кадровые офицеры. Ему заступать в караул первого вечером, а мне – в часть на дежурство – только второго января, – целые сутки впереди. Целый год…

Серёжа, чуть захмелев, и, видимо, от накопившейся усталости, задремал; а я смотрел телевизор. Глядя на смонтированный загодя коллаж счастья, вспомнил совет: если изобразить на своём лице улыбку и задержать её на несколько минут, то поверишь в иллюзию своего самого счастливого на свете состояния. Натянув на лицо гримаску блаженства, через какое-то мгновение почувствовал себя совершенным идиотом – и рассмеялся от осознания того, что так глупо попался. Что ж, тоже вариант…

Три минуты до полуночи… Без трёх – первое… Толкнул Сергея и поспешил на кухню сполоснуть фужеры: полбутылки шампанского мы всё-таки приберегли.

Время… Разлил остатки шампанского и посильнее тряхнул своего беспробудного сослуживца. Он сразу вскочил, недоумённо уставился на протягиваемый ему фужер: "Серёжа, с Новым годом!", оглянулся на бой курантов, раздававшийся из телевизора, заорал "Ура!", заглотнул шампанское и тут же, откинувшись на диван, снова заснул.

"Вот и всё… В психушке, наверное, сейчас колют. Чёрт, и пить уже нечего. Пойти на улицу? Ёлочки-горочки… Там посмотрим… Да, покурю и пойду".

Было уже слышно, как где-то на улице всхлипывал, не понимая, чего от него хотят, баян; возбуждающе-весело смеялась, казалось, безумно-соблазнительная женщина; грузно хрустел под топающими ногами снег, сетующий на метель-судьбу, занёсшего его сюда, в город, а не куда-нибудь в таёжную глушь или на самую середину спокойных, бескрайних степей…

В подъезде послышались голоса, стукнула входная дверь, на миг всё стихло – и вдруг раздался звонок у двери. "Хм… Кого-то занесло…"

Кстати, квартира эта была Серёжиного знакомого. Он уехал в командировку ещё неделю назад, не успевал к Новому году, и его однокомнатный холостяцкий уют был великодушно предоставлен на наше попечение на все праздники.

…Отчего-то волнуясь, открыл дверь: распахнутые шубки; разгорячённые, весёлые лица; слегка растрёпанные, неприкрытые волосы… Женщины!.. Да, три совсем молодых женщины.

– А где Андрей?

Спросившая стояла ближе других и чуть сбоку – наверное, это она и позвонила – и удивлённо смотрела на меня.

– Он ещё не приехал.

Снова взглянула на меня – я стоял в дверях, опершись рукой на косяк, – и уже не настороженно, а как-то шаловливо:

– А что так негостеприимно?

Глаза в глаза – и вдруг, слегка пригнувшись, она пронырнула под моей рукой. Пришлось пригласить и подруг. А её голос был слышен уже в комнате:

– Вот это да – спать в такую ночь! Ты что, совсем без сознания или уже в дребадан? Давай, вставай: женщины в гости пришли, а ты спишь.

Она уже сбросила шубку и стояла у дивана, на котором сидел, ещё не до конца проснувшийся Серёжа, заглядывающий с растерянной улыбкой в незнакомые ему лица людей, непонятно зачем принесших в эту тихую квартиру столько шума и смеха.

– Иди, умойся холодной водой.

Уверенная в своих действиях, она словно давно знала и меня, и Сергея. Её дерзкая уверенность была естественна и простительна, и не могла не нравиться. Любое её движение было ясным и значительным, наполненным беспокойной, дразнящей женственностью. Невысокого роста, лёгкая, с подвижным, с тонкими чертами, лицом. Только глубокие в ресницах, словно обожжённые каким-то внутренним огнём, глаза казались спокойными, но как-то странно спокойными: это спокойствие было сродни или штилю в шторме, или сну ярости. Была она в стареньких, привычных джинсах, в белой рубашке, приятно контрастирующей с её мягкой смуглостью, и в стареньком, "дедушкином", пуловере.

– А что у вас так скучно? Даже музыки никакой… Да ну, – отмахнулась она от телевизора. – Знаете, что… Давайте, выпьем за знакомство, а потом мы возьмём вас с собою на ёлку… Да вы что, мальчики, – с упрёком протянула она, когда я кивнул на пустые бутылки. – Кажется, мы в вас ошиблись… Но ничего, у меня дома" компот" есть.

– Тань, ты что? Там уже, наверное, уксус, – попыталась её остановить Оля – девушка со светлым, открытым лицом; полненькая, но полнотой "пиквичка" – подвижной и пластичной.

– Ничего, по капле можно, – уже выбегая из квартиры, бросила Татьяна.

Сергей, уже оживший, стал плести присевшей рядом с ним Оле что-то о бескрайних просторах нашей страны, о том, что мотает судьба по этим просторам, как ей заблагорассудится, что встречаются на этих просторах городки, о существовании которых раньше и не подозревал, но более того, что встречаются в этих городках очень даже интересные люди… Оленька поощряюще-внимательно, но с какой-то опрометчивой неизбежностью во взгляде, смотрела в его глаза.

Вера же села отдельно и сидела напряжённо, с отрешённым видом: она ждала Татьяну. Время от времени Вера каким-то болезненным, ломаным движением кисти трогала прямые, короткие волосы, словно пытаясь вспомнить что-то, почему-то очень важное для неё. Она избегала смотреть в чужие глаза: она не могла смотреть мельком. Она смотрела на тебя прямым, пристальным, сучьим взглядом, от которого чувствовал себя уличённым в чём-то – неполноценным, что ли…

Но вот появилась Татьяна. Потребовала посуду и плеснула понемногу каждому из литровой банки с мутноватой жидкостью.

– Ну, что, за знакомство… Боитесь, что ли? Смотрите, – немного задержала руку, глотнула и тут же метнулась в ванную.

Все молча переглянулись. Пить никто не стал.

Вернулась. Вытирая платком сухие, прикушенные губы, посмотрела на нас удивлённо:

– Вы что? Лучше же тройного…

– Она шутит, – перебила Вера и, посмотрев на неё, предложила: – Может, к ёлке сходим?

– Давайте так: вы на ёлку идите, а я пока кое к кому заскочу. Там есть то, что нам надо.

– Я с тобой?.. Если удобно, – спросил я.

– Удобно, потому что само собой разумеется, – и рассмеялась. – Вперёд? Тогда разбежались…

 

* * *

Миша Михеев, к которому мы сейчас шли, – это бывший муж Натальи, Таниной сестры.

Надо было перейти железнодорожный переезд, немного пройти вдоль полотна – тут уже начинался пригород – и сразу же увидишь его дом: он стоит отдельно от остальных, среди ветхих нагромождений из прогнивших досок, в зависимости от назначения называвшихся сарайками, подполами, гаражами… Двухэтажный, старый, деревянный дом.

Мы шли по путям, высматривая среди придорожных сугробов тропинку к посёлку. Свет от фонарей казался мягким и крапчатым от падающего, мельтешащего снега, который лишь внизу, у самой земли, становился медлительным и нежно, лёгким слоем, покрывал прежний, уже уплотнившийся, снег. Позади нас светились огни станции, слегка смазанные снегопадом. Было тихо. Холодный хруст под нашими ногами, казалось, уносило в самый космос. Татьяна то шла рядом, то забегала передо мной и шла вперёд спиной, замедляя наше движение. При этом она внимательно вглядывалась в моё лицо. Доверчиво и почему-то со значением она рассказывала мне о Мише. Иногда замолкала и, высмотрев что-то, только ей видимое, где-то высоко в ночи, легко смеялась, и по-детски капризно оправдывалась: "Я пью снегопад".

 

* * *

Деревянная лестница в подъезде была такою же старой, как и сам дом. Мы поднялись по вышарканным ступеням на первый этаж и позвонили.

Дверь открыл сам Миша. Его лицо на мгновение мелькнуло внизу дверного проёма, и уже откуда-то из глубины коридора послышалось поспешное: "Проходите, проходите" и размеренный скрип колёсиков его тележки.

Мы вошли. Миши в прихожей не было. Скорее всего, он, словно альпинист-горизонтальщик, знал все выступы в своей квартире и мог передвигаться по ней с любой скоростью.

В длинный и узкий коридорчик падал разбитый в нескольких отражениях свет из дальней комнаты, наполненного голосами невидимых нам людей.

– Идите сюда! Можете не разуваться, – крикнул из комнаты Миша.

– Надо поздравить… Да и как-то неудобно наскоком клянчить.

Мы разделись, влезли в обнаруженные возле двери растоптанные тапочки и прошли в комнату.

Сразу справа от входа стоял диван, к которому был пододвинут накрытый стол. Напротив, в одном углу от окна стоял телевизор, в другом – этажерка, низкий журнальный столик и большое затёртое плюшевое кресло.

С торца стола, ближе к двери, сидел худощавый парень в белой рубашке. У него были чёрные волнистые, старательно зачёсанные назад, волосы, прячущийся в воспалённых веках взгляд и надломленная улыбка. В его движениях была та же жеманная надломленность, будто претензией на интеллигентность или действительно застарелая привычка.

На диване, обложенный подушками, с наброшенным на культи "леопардовым" пледом, сидел Миша, а рядом с ним другой его гость: неопределённого возраста, но, скорее всего, ещё молодой мужчина с простым лицом в крупных порах, особенно заметных на двух глубоких морщинах на лбу. Его потревоженный, старательно-задумчивый взгляд скользнул с телевизора на нас и тут же вернулся обратно.

Миша засуетился. Не слушая наших отговорок, что мы зашли только поздравить, заставил нас сесть за стол.

Миша вообще был какой-то беспокойный: он не мог находиться в одном положении даже несколько секунд. Он то резко поворачивался к одному соседу, а через мгновение уже что-то говорил другому. И постоянно: или что-то трогал и переставлял на столе, или тискал и елозил свой облысевший плед. Бросались в глаза его неестественно крупные кисти рук с вздутыми узелками вен и странная бледность лица, какая бывает у людей с какой-нибудь психической патологией. У идиотов…

Когда выпили, Татьяна, воспользовавшись Мишиной минутной заминкой, призналась в преднамеренности нашего прихода. Все сразу как-то одинаково строго посмотрели на нас.

– Полчаса-то можете посидеть? – недовольно попросил Миша.

– Полчаса нет, но минут десять можно, – согласилась Татьяна, взглянув на меня.

Заминка, вызванная нашей просьбой, быстро прошла и общее внимание снова рассеялось. Геша смотрел в телевизор, а Митя – парень с надломленной улыбкой – гонял по пустой тарелке скользкий маринованный опёнок и прислушивался к Мише, расспрашивающему Татьяну о сестре.

Вдруг Геша неожиданно соскочил с дивана – видимо, что-то на экране показалось ему забавным – и сразу сел, и так резко, что Миша слетел со своей подушки и как-то нескладно ударился щекой об его плечо. Тут же, тихо ругнувшись, Миша ткнул кулаком обидчику в скулу.

Но тот, добродушно хмыкнув, только огрызнулся:

– Пьяный, что ли? Побегай – может, успокоишься…

Потом Миша ещё о чём-то говорил, время от времени насмешливо посматривая на меня, – я чувствовал себя неуютно, был чересчур предусмотрителен, и эта настороженность, видимо, отражалась на моём лице, – и когда Татьяна напомнила, что нам пора, он кивнул мне и сказал:

– У меня там, на кухне, то, за чем пришли… Пойдём, покурим. Успеете…

Как-то незаметно соскочил на свою тележку и укатился на кухню. Когда я встал из-за стола, Татьяна тревожно взглянула на меня, но только сказала:

– Ох, нас уже заждались, наверное… Скажи ему…

 

* * *

Миша закурил и, посмотрев на меня, неожиданно спросил:

– Слушай, ты нас случайно за покойников не считаешь?

– С чего это тебе показалось? – растерялся я.

– Нет-нет, – быстро предупредил он моё недоумение, – я же не в буквальном смысле… Я вот о чём. Ты не замечал, что в жалости есть какая-то умышленная снисходительность? И почему люди иногда прямо-таки умиляются состраданием? Или что – они тешат своё тщеславие тем, что хоть в чём-то, но лучше нас? Понимаешь, о чём я?

– Да нет… Думаю, нет…

На кухню зашёл Митя и стал заглядывать в чайники. Достал заварку и, видимо, собирался готовить чай.

– Мить, успеешь.

Безразлично оставив сполоснутый чайничек в раковине, Митя пошёл с кухни. Но Миша остановил его.

– Подожди… Скажи, кто сострадание придумал?

– Никто. Это естественное чувство, – но, взглянув на Мишу, передумал. – А может и Шопенгауэр… А Фёдор Михайлович хотел его образумить, да кто к сумасшедшим будет прислушиваться …

– Хорошо, естественное чувство, – раздражённо перебил его Миша. – Но зачем умиляться этим естественным чувством и даже афишировать его?

Митя, выглянув из-под воспалённых век и добавив обломков к своей застывшей улыбке, сказал:

– Зря иронизируешь. Сострадание всегда бескорыстно. А то, о чём ты… Может, от грехов наших… Кто милостыней откупается, кто жалостью… А кто и храм возводит, аки Ирод Великий, и кричит об этом, чтобы душу свою утишить…

– Желание откупиться может быть и искренним. От раскаяния же… Вот ты о грехах… Но ведь можно и не иметь никакого желания искупить их. А проще убедить живущих в грехе, в твоём грехе, что так было и всегда так будет. А может даже – лучше и веселее. Любыми способами убедить.

– Ага… Для чего находишь товарищей по несчастью и вступаешь с ними в заговор. Заговор расползается и, в конце концов, весь мир оказывается заговорённым. Заворожённое царство… И тут, откуда ни возьмись, Миша на сером волке с белым флажком на карающей пике… Архангел… Ты, Миха, сам бы не заговаривался… Вода закипит – чай заварите.

Поставил на газ ковш с водой и ушёл в комнату.

У Миши потухла сигарета. Рассеяно смяв её в пепельнице, достал другую.

– Ты знаешь, что я с Наташкой разошёлся. Она иногда приходит сюда. В квартире прибрать, да так… постирать что… Придёт, пинает меня, матерится… А потом сядет на кухне и плачет. Виноватой себя считает, что так у нас получилось. Пить стала… Думаешь, я жесток? Она сама этого хочет… Хотя это продолжение чего-то, что мы изменить не умеем; это внутри нас… Мало человеку его историй… Что ещё должно произойти с нами, чтобы мы увидели, как эта жалистная снисходительность приручает к тупому смирению? Может быть, это от страха, может быть… Слаб человек – один перед совестью. Скопом оно покойнее… Смерть, где твоё жало?.. Потом сами же находим такое состояние естественным. Комфортно, блин, жить на подачках… А отбери дармовщинку – тут тебе и бунт. Ещё и виноватых ищем… А виной-то всему – страх перед совестью. Кто услышит?..

В этот момент на кухню заглянула Татьяна, уже в шубке.

– Всё, Миха, до свидания… Догоняй, – сказала мне и ушла.

Я поднялся, вышел в прихожую – дверь на лестничную площадку была приоткрыта, телевизор в комнате хрипел что-то ностальгически-бравурное, – надел пальто и, заправляя шарф, заглянул попрощаться к Мише на кухню.

Он сидел, расслаблено глядя на дымок сигареты; вода в ковше кипела. Поднял на меня глаза:

– А всё-таки, может ли человек быть счастлив… в этой жизни?

– Наверное, если ему в душу не лезть… А иначе, зачем и жить тогда?

– Хорошо, – усмехнулся он, – счастье – это сама жизнь. Но ведь, если ты никому не нужен – тогда как жить? – и вдруг тихо, почти на грани слуха: – Ей хочется радости… Пойми, только одно это важно… Она хочет радоваться жизни!.. А остальное – бред…

 
1988