Ключ для мужа

Лора Кольт
Ключ для мужа

Своих детей у крёстной – коки, как мы её называли, не было. Может,  поэтому она любила меня, как родную. Я приходила к ней, как к себе домой, а кока припасала для меня то сладкую липкую тянучку, то зачерствевшую булочку, оставшуюся от обеда в заводской столовой: я размачивала её в горячем чае и вгрызалась в серое тесто, отыскивая в нём редкие изюминки. Потом кока умывала мою липкую от сахара, которым была посыпана булочка, мордашку и укладывала, меня, разомлевшую, на огромную двуспальную кровать с пышной деревенской периной и пирамидами подушек.
Муж её дядя Ваня – здоровенный мужик с вечной папироской в углу, чаще всего погасшей, потому что кока не любила запаха табачного дыма, изгонялся на лестницу, и сквозь дремоту я слышала, как, приоткрывая дверь, он с надеждой вопрошал: «Ну что, уснула!». Кока шикала на него, и дядя Ваня покорно исчезал.
Утром я просыпалась, потная от духоты и жара кокиного тела, прижавшего меня к стенке. Перебиралась на край кровати и свешивала вниз голову. Дядя Ваня мирно спал на полу под пёстрым, сшитым из разномастных квадратиков ситца одеялом, подложив под голову согнутую в локте руку вместо улетевшей куда-то подушки. Таким он и запомнился мне – большой,  покладистый, добродушный, беззаветно любивший свою Богом обиженную бесплодную жену.
На войну дядю Ваню призвали сразу, уже в июне 41-го года. Я была слишком мала, чтобы провожать его. Помню, как мама прибежала домой, кинулась к тяжёлому кованному сундуку – последнему напоминанию о сытой жизни на Вологодчине, откуда в тридцать четвёртом, распродав всё добро, бежали они с отцом от раскулачивания, откинула с грохотом крышку и в горсть набрала куски колотого сахара, - война ещё не успела опустошить закрома. «Дяде Ване в дорогу!» – и помчалась бегом на станцию, откуда рекрутов отправляли эшелоном на запад.
Что сохранила о тех военных годах детская память? Так, обрывки воспоминаний. Чёрные вечера. До Урала немецкие самолёты не долетали, но светомаскировочные шторы повесили на окна в каждом доме. Улицы патрулировала конная милиция, -  стучали в окна, если у кого-то свет проникал между штор. 
Постоянное чувство голода. Каждое утро мама и кока затемно уходили в магазин, занимали очередь за хлебом. Возвращались спустя пару часов, кока бежала на завод, на работу, а мама, приготовив скудный завтрак, будила меня, пятилетнюю: моей работой было отнести его брату-первокласснику.
Шуба у нас с братом была одна на двоих. Юрка уходил в ней в школу, а мама одевала на меня тоненькую пальтушку и сверху огромный клетчатый шерстяной платок с длинными кистями. Закутанная по самые брови, я шла в школу, прижимая к груди завёрнутый в чистую тряпочку кусок хлеба. В холодном вестибюле у лестницы ждала, пока закончится урок. После звонка, когда минуту назад пустые и гулкие коридоры заполнялись кричащей ребятнёй, Юрка спускался с лестницы и, вытягивая шею, выглядывал меня в постоянно меняющейся пёстрой галдящей массе.
Пристроившись в углу на кожаной кушетке, доставшейся школе ещё от дореволюционной гимназии, он разворачивал хлеб и, отщипывая  маленькие кусочки, отправлял их в рот. Каждое движение его руки сопровождалось моим голодным взглядом, и Юрка отламывал корочку, деля со мной свой завтрак.
На обратном пути я заворачивала к коке, погреться. Её не было дома, но это ничего не меняло. Кока ждала дядю Ваню и, уходя, оставляла ключ от квартиры в укромном месте за косяком, чтобы муж не томился на улице, если, вернувшись с войны, не застанет её дома. Об этом знали все, так что мне оставалось лишь, приподнявшись на цыпочки, пошарить ручонкой за косяком и достать ключ. Я находила его и расстраивалась: значит, дядя Ваня с войны ещё не вернулся, и кока опять будет плакать, в который раз читая единственное, полученное ещё с дороги письмо.
Извещение в казённом конверте пришло поздней осенью сорок второго: «Пропал без вести…».
Вечерами кока приходила к маме. Они пили обжигающий, чуть подкрашенный несладкий чай и всё никак не могли объяснить друг другу: как человек может пропасть без вести? Вот он был, вот он шёл в одном строю с десятками других солдат, ел с ними из одного котелка, стрелял в немца из одного окопа, - и вдруг пропал. И никто не видел, куда он, этот человек подевался.
Отправиться на войну искать дядю Ваню меня надоумил Юрка. Не то, чтобы надоумил, но, наслушавшись бесконечных бабьих разговоров, бросил досадливо: «На поезд бы и на фронт! Уж я бы его нашёл…». Юрка сказал и забыл. А в моём детском умишке, не занятом, как у старшего брата, уроками да книжками, звенело: «На поезд и на фронт! На поезд и на фронт!»
Был вечер, но дома почему-то никого не было. Мать с младшим братишкой гостила у соседки.  Юрка мотался на улице.  Отец  был на дежурстве. Помню, что оделась так же старательно, как снаряжала меня мать, отправляя по утрам в школу. Помню, как завернула в платок кусок хлеба и пару картофелин, оставшихся отцу на ужин. И вышла из дома.
Дорогу к вокзалу я не знала, а спрашивать у чужих людей боялась. Просто шла и шла. И уже через полчаса основательно заблудилась. Эта ночь могла оказаться последней в моей жизни. Улица была темна и пустынна: на рабочей окраине рано ложатся спать. Могло случиться так, что кто-то, возвращаясь домой с вечерней смены после полуночи, нашёл бы где-нибудь у забора уже замёрзшую девочку, - постучаться в чужой дом я не решилась бы никогда.
Спас, как обычно бывает, случай. Калитка, возле которой я присела, не зная, куда идти дальше, внезапно открылась, и я почти упала под ноги женщине с пустым ведром в руке. Вот и говори потом, что пустое ведро к несчастью.
Охнув, она затащила меня в дом и, размотав кокон шали, которую так старательно накрутила я на себя, сняла с меня пальто и валенки и даже чулки и начала растирать уже онемевшие руки и ноги.
Странно, но эта женщина, чьего имени и лица  за давностью лет я уже не помню, не отвела меня в милицию ни в тот вечер, хотя, конечно, по взрослым меркам было ещё не поздно, ни на другой день. Я прожила у неё дня три. Помню, что она была очень грустная и очень добрая. Помню, что в доме было много игрушек. Это казалось странным - пустой печальный дом, очень богатый по моим детским представлениям: наверное, действительно, богатый, если даже я, не знавшая тогда разницы между богатством и бедностью, потому что все окружавшие меня люди жили так же, как наша семья, понимала, что эта женщина живёт лучше нас.
Но в этом доме не было главного – жизни. И хозяйка, приютившая меня, решившая, по всей видимости, заполнить мной пустоту своего осиротевшего дома, тоже была какая-то неживая.
Мне  стало скучно – без мамы, без братьев, без коки. И ушла я так же, как пришла: сама. Хозяйка убежала с утра на работу, почему-то забыв закрыть на замок дверь. Я вышла из дома и, пройдя через двор, открыла калитку. И, как ни странно, в конце улицы, сразу за домами, в пяти минутах ходьбы увидела крышу пожарной каланчи, где служил мой отец и где мы жили.
Память не сохранила деталей встречи с родными, а позже, когда я подросла,  ни родители, ни кока ни разу не вспомнили мой неудавшийся побег на войну в поисках дяди Вани.
А кока продолжала его ждать. Всё так же оставляла ключ за дверным косяком. Всё так же поминала его в разговорах: «Вот вернётся Ваня…». Однажды пошла к гадалке. Гадалка была настоящая, - к ней ходила вся округа. Брала она за своё ремесло по военным меркам недорого: с кого – хлебом, с кого – крупой, которую изредка выдавали по рабочим карточкам, с кого – довоенным отрезом. Гадала и на картах, и на свечном воске, и на обручальном кольце, брошенном в чашку с водой, - в зеркалах, расставленных вокруг, отражалось видение.
В этих зеркалах увидела кока насыпь под железнодорожным полотном и упавшего навзничь, раскинув руки, человека. Ничто не говорило о том, что это Ваня, а, тем более, что он убит. Мало ли, почему упал человек. «Ранен, - твердила кока, вернувшись от гадалки, - ранен! Может, без памяти где лежит, не может весточку о себе подать. А вот подымется на ноги, домой придёт, а ключ – вот он, ждёт его за косяком!». И упорно оставляла в потаённом месте ключ от довоенного счастья.
Говорят, два раза на одного не гадают, но безвестность хуже, чем самая дурная весть. И кока снова пошла к гадалке. На этот раз увидела в зеркалах длинный коридор и кровати, кровати, кровати… А на одной – человек весь в бинтах: не угадаешь, Ваня или кто другой. Но лишний раз убедилась кока, что раненый её муж мается где-то в госпиталях.  «Может, руки ему оторвало, может, ноги, - говорила она маме, в десятый раз обсуждая виденье, - и боится сказаться, боится, что отвернусь, не приму калеку».
Май сорок пятого выдался серым и дождливым, - это потом по телевизору говорили, что солнечно, мол, было. Не столько солнечно, сколько радостно, - вот и казалось, что светлый день. Нас отпустили с занятий, и мы, первоклашки, радовались этому, наверное, больше, чем известию об окончании войны. Кока тоже прибежала к нам с работы рано, вся в слезах,  и с порога заголосила: «Война…Война…». «Какая опять война?!» – всполошилась мама. «Да кончилась она, проклятая, кончилась! На заводе митинг был!». Упала на табуретку, заплакала в голос да вдруг сорвалась: «Домой побегу! Ваня придёт, а меня нет!»
Дядя Ваня не пришёл ни в тот день, ни через неделю, ни через месяц.
Стали возвращаться по домам первые демобилизованные.  Во дворах накрывались столы, и соседи, собравшиеся отпраздновать возвращение солдата, всё расспрашивали о своих, ещё не дошедших до родного города. И кока тоже ходила, и спрашивала, и слушала рассказы о войне. Тогда и узнала о немецких концлагерях, в которых тысячами томились пропавшие без вести русские солдаты. «Ваня в плену был, - твёрдо сказала она всем, - конечно, в плену. А теперь вернётся.  Не может человек бесследно пропасть!».
А потом в городе появились первые пленные немцы. Они строили горсовет и мостили площадь. Работали под охраной совсем молоденьких пацанов, только призванных в армию и не нюхавших пороха - те хоть и были с автоматами, но вряд ли кто собрался бы с духом и смог выстрелить в немца, вздумай он бежать. Но немцы не бежали  - да и куда? С Урала до Германии не добежишь. И ненависти к ним, как ни странно, никто не испытывал. Мы, ребятишки, носили им то варёную картошку, то куски хлеба, а то и папиросы  - меняли на самодельные ножи, портсигары, вырезанную из дерева домашнюю утварь. Солдатики, когда мы подходили к немцам совсем близко, покрикивали, но не гнали.  Даже наоборот, - помогали совершать нехитрый обмен, естественно, выгадывая при этом что-нибудь и для себя.
Подкармливали пленных и взрослые. Кока приходила на площадь вместе со мной к тому времени, когда те обедали, и, передав с часовым нехитрый гостинец кому-нибудь, хоть чуть-чуть, хоть отдалённо напоминавшему ей Ваню, ничего не брала взамен и, смущая немца, вздыхала, глядя, как он ест: «Может, и моего кто покормит».
Вернулся с войны Ванин друг – дядя Коля. Стал захаживать к коке. Сначала – по старой памяти, поговорить о войне, вспомнить не вернувшегося друга. Колю жена не дождалась. Говорят, работала санитаркой в госпитале, ну и прикипела сердцем к какому-то раненному. Собрала вещички, взяла калеку под руку и уехала с ним в глухую деревню, отправив Коле покаянное письмо: прости, мол, и не суди строго.
Коля не судил: он всю войну прошёл без единой царапинки. Вернулся  - герой, грудь в орденах, завидный жених. Вся улица – и девицы-перестарки, которых война без мужиков оставила, и подросшие за четыре года голенастые, худые, просвечивающие насквозь от недоедания соседские девчонки  - заглядывалась на бравого солдата.
А дядя Коля стал обхаживать коку. Мне, малолетке, только-только закончившей первый класс, почему-то это было неприятно. Я не помнила его довоенного, так же, впрочем, как дядю Ваню, чей образ лишь смутно оживал в детском подсознании. И непонятно, что это было, - свои воспоминания или навеянные рассказами коки и матери. Но кока принадлежала Ване и никому другому  - это было неоспоримо: она должна была его ждать.
Раз, забежав, как обычно навестить крёстную, я застала у неё Колю. Ничего особенного  - он сидел у стола, застеленного белой, связанной из простых ниток скатертью. От неожиданности я уставилась на него в упор, глаза в глаза. И вдруг, зарыдав, оттолкнула обнимавшую меня коку и бросилась вон из дома.
Вечером кока пришла к нам. Мы сидели с ней в обнимку на старом, опустевшем за годы войны  сундуке в тёмном коридоре. «Что это за дядька?! – упрекала её я, - Что он у тебя делает?! Зачем он?!».  И кока, наглаживая меня мягкой ладонью по голове, шептала - рассказывала на ухо, кто такой Коля, как они дружили с её мужем, и как вместе с ним мы будем теперь ждать возвращения нашего любимого дяди Вани.
О  том, что бывших пленных из немецких лагерей отправляли в лагеря сталинские, тоже рассказал Коля. Зря, конечно, рассказал. Кока свято уверовала, что без вины виноватый её муж валит лес где-то в далёком краю, и продолжала его ждать.
Жизнь есть жизнь.  Не сладка женская доля - не то вдовы, не то солдатки. И с Колей году в пятидесятом они всё же сошлись. Сначала так жили, потом расписались. Но снова и снова, выходя из дома даже на полчаса, кока прятала за косяком ключ от квартиры.
После смерти Сталина стали возвращаться из лагерей первые освободившиеся «предатели». Их было немного, и ничего они о судьбе своей не рассказывали, но рабочая окраина – всё равно, что деревня: здесь знают каждого и о каждом. Соседи, особенно те, что своих не дождались и прятали теперь среди бумаг политые слезами «похоронки», хоть и провожали их осуждающими взглядами, но нет-нет да подходили, расспрашивали про своих – убитых или, как дядя Ваня, пропавших без вести. Вот и кока ходила к вернувшимся из небытия в надежде узнать хоть что-то о сгинувшем на военных дорогах муже.
Прошло ещё года два.  Всем было ясно, что ждать больше нечего. И только кока не могла поверить, что Ваня погиб.  «Он возвращался, - говорила она, - узнал, что я замуж вышла, и ушёл, чтобы мне жизнь не ломать».
Детей у них с Колей так и не было. И по-прежнему, приходя к ним, как к себе домой, в знакомом месте я находила ключ, - он лежал за косяком и ждал своего хозяина. Ждал двадцать лет, пока в шестьдесят первом году кока и Коля не переехали на новую квартиру.