Переводчик

Александр Леонтьев
               
Друзьям посвящается
               
(фрагмент) 
               

               
               
               
   
               
               
      
              Нида. Здесь по утрам пахнет сосной и пихтой, солнце медленно зависает над оранжево-золотистыми дюнами, над морем клубится легкая дымка тумана. Здесь птицы кричат как сумасшедшие, а ночи короткие, от пробуждения, к пробуждению, так и кажется, - только прислонил голову и уже нужно вставать.
  Мы живем в гостинице на берегу Куршского залива. Из окна номера гостиницы видно, как накатывают на берег мощные пенистые валы. Сосны, дюны. Нида. Как я сюда попал, мне до сих пор не понятно. Фантастика, да и только. Стою, смотрю в окно, с моря дует ветер, терпкий запах соли и водорослей,  — не могу надышаться.
            Вчера весь день ездил с Отто и Йонасом, выбирали натуру для съемок полёта на дельтаплане.
Йонас — это такой молчаливый, горбоносый, шестидесятилетний увалень, наш водитель. Он все время молчит. Оживляется только когда Отто достает из саквояжа початую бутылку “Смирновской” и делает несколько больших глотков. Йонас при этом с нескрываемым восхищением смотрит на него и крякает от удовольствия.
 Почему он все время молчит, я не знаю. Может, потому что плохо понимает по-русски, а может это его кредо — молчать. Он молчит даже тогда, когда шеф наливает ему вечером положенную порцайку. Глаза его при этом радостно блестят, но он все равно молчит, может он просто немой.
       Как я сюда попал, не знаю. Говорят, что мне повезло. Да, наверное, я везучий.
       Иначе как можно объяснить, что за эту работу столько платят! Разве это не везуха!? Разве это нет фарт, когда ты можешь брать денег, сколько хочешь, — вот они в коробке, у окна, уложены пачками в стопки, будто из-под станка, еще пахнут краской. Подошел к Отто, сказал, сколько надо, — и погнал в бесконечность.
       Здорово, кто скажет, что мне в жизни не повезло. Я просто торчу с этими веселыми сумасшедшими. Кто они эти люди? Мне всегда до дрожи в поджилках, хотелось понять, как они могут так быть. Я уже и сам так живу, я уже и сам начинаю беспричинно смеяться, а по ночам мне снится, как я летаю над Землей, — Земля такой маленький светящийся шарик, с голубыми разводами океанов, над головой вокруг звезды, планеты, а я так плыву в плотном, мерцающем, розовом потоке, плыву без усилий, и какой-то чудак ведет меня за руку, показывает мне все это, и когда я ему говорю, что хочу здесь остаться, он отвечает, что, мол, еще рано — и потом вдруг сразу все пропадает, и я уже плыву под водой, золотисто - зеленой водой океана, и выхожу на горячий желтый песок, надо мной яркое небо, серебристые листья пальм сгибаются под напором горячего ветра, птицы с радужным оперением перелетают с дерева на дерево, что-то себе щебечут … вот такие мне уже снятся сны, и это только после года с этой веселой шоблой! Да, скажу я вам — сладка земляника, когда висишь над обрывом!
      
       — Would you like coffee with milk?  – вывела меня из задумчивости Эрика.
С чашкой в руке, она смотрит сквозь меня своими дико-зелеными глазами,  никак не могу привыкнуть, что она каждый день у неё линзы другого цвета, по коже мурашки, хотя в холле гостиницы душно.
       — Nо, данке шен.
       Мне нравится смешивать английские и немецкие слова.
Пока все спокойно. Терпкий аромат сосен и пихт доносится через открытые стеклянные двери. 
       — Ты Отто не хотел провожать, он очень плохо тебя говорить.
       — Listen, I was so tired and you know what they are up to. 
Мне нравиться с ней говорить по-английски, она знает английский супер, германка, одно слово. И даже если мы говорим об одном и том же, подразумеваем-то мы часто совсем разные вещи.
А она, наоборот, старается говорить со мной по-русски, она талантливая эта Эрика,  за полгода так наблатыкалась, что приходится держать ухо востро.
Отто хоть и орет, но умняки не лепит, не пытается подловить, что неточно переводишь, а эта, ну, постоянно перебивает, иногда не выдерживаешь. Только Сова воспринимает ее спокойно, ему хоть бы хны, дали бы кусок свинины к обеду, и ладно,  Фел к ней относится снисходительно, Парикмахер ненавидит, водилы и секретарши лебезят, Фрэди всегда ржет и норовит облапить, Казак восторгается, а я с ней, как на качелях, то в жар, то в холод.
       Вот опять наклонилась над столиком, чувствую, как горячая волна побежала по телу. Вот же сучка такая! Подняла голову, смотрит: рот большой, губы накрасила яркой помадой, волосы стянула в узел над головой, юбка в обтяжку. Смотрит в упор, в уголках губ ухмылка, интересно, что она обо мне думает.
      
       Кофе горьковат, но нужно взбодриться, впереди долгий съемочный день.
       — У тебя нет пива?
       — Вас?
       — Do you have some beer? My head aches. 
       — One second,  — она идет к холодильнику, слегка покачивая бедрами, так самую малость, но достаточно, чтобы я пожалел, что провел ночь один.
Сколько ей лет, тридцать пять, тридцать шесть, самый разгар, наверняка её этот продюсер уже довел до ручки. Хотя с таким типом жить, конечно, не скучно. Да уж, точно, скучать не приходится.
       Она ставит на столик бутылку «Хайникен». Потом подает мне открывалку. Пробка смачно хлопает, и я жадно делаю несколько глотков, чувствую, как терпкая влага горячо растекается в желудке, а через несколько секунд голова становится невесомой, и накатывает легкая пенистая волна спокойствия и умиротворения.
       — Oh, that’s something!  — Спасибо большое.
       — Насторофье.
       — Дважды два четыре, — быстро проговариваю я.
        Она не понимает. Смотрит на меня удивленно своими оленьими глазами.
        Постепенно влажная дрема обволакивает меня…  и мне кажется, будто я иду по длинному коридору, в котором стоит душный запах плесени, пробираюсь в кромешной темноте, без фонаря, без факела, ориентируюсь только по слабым отблескам впереди. Вдруг из стены, передо мной возникает лицо девушки. Она подходит ко мне, я ее обнимаю, целую, сладостная дрожь пробегает по телу, но в этот момент я вижу, что в моих объятиях Эрика. « Так это ты?» — удивляюсь я. И мы вновь начинаем целоваться, и вдруг я чувствую, как она прокусывает мне губу, у меня по подбородку бежит струйка крови, а глаза ее зажигаются ярким зеленым огнем. « Так ты ведьма!» — восклицаю я. А она: «А разве ты не знал?»
        В ужасе я отшатываюсь от нее и бегу. Кто-то за мной гонится, я слышу хриплое дыхание за спиной, выбегаю на туманную равнину. Неожиданно в небе появляется самолет, приземляется, из него выходят люди в длинных серых плащах. Они подходят, хватают меня и начинают тащить, вместо лиц у них пустые провалы, я отбиваюсь, кричу,  а потом вдруг все исчезает, и я проваливаюсь в звенящую пустоту, падаю, дух захватывает, и мне снится уже, что мне намыливает голову незнакомая девушка...  смывает мыльную пену и поет: « Голи дуду, голи дуду, армайкане, завету...»
      
       «А-а-а! Потьем! Потьем!» — вбрасывает меня в реальность крик Отто, который по утрам будит так съемочную группу, его дедушка воевал под Сталинградом, а потом несколько лет пилил лес пилой «дружба» в Сибири («Сибирь» для него самое страшное слово»), вот он теперь и отыгрывается на нас за деда.
      Он небрит, и его пошатывает, на лице видны следы от подушки, во всколоченных волосах пух. Он голый по пояс, в джинсах, босой, — чем не продюсер.
      Отто устало садится в кожаное кресло возле стола администратора. Кажется, он никого не замечает, потом вдруг поднимает голову, смотрит так удивленно на меня, подмигивает и спрашивает:
       — How are you?
       Я пожимаю плечами.
       — I’m fine. And you? 
       — Много проплема. Шайзе! Erica, where are you?!  — Кричит он. —  Ай хэйт ол зис комедиа. Эрика! Шайзе! Вас ис дас?!
       Но она уже незаметно выскользнула в бильярдную; в такие моменты лучше его не трогать, пусть перебесится.
       — What fucking bullshit are you doing there?
       Отто вскакивает и на своих ходулях шлепает за ней. Раздается, крик, даже не крик, а вопль, будто кого-то режут скифским двуручным мечом "арника". Со стороны это, конечно, выглядит смешно, но когда такие сцены повторяются несколько раз в день, самому тошно становится. Хочется взять шмайстер, перенестись в прошлое и прикончить его дедусю, чтобы на свет никогда такой внук не родился. Но, когда Отто успокаивается, он мне говорит обычно: “Take it easy. It’s just business. We must be hard and strong”.
       Вот и сейчас он выходит и, довольно улыбаясь, застегивает ширинку, потом достает из холодильника литровую бутылку «Абсолюта», откручивает колпачок, запрокидывает голову, делает несколько больших глотков, кривится, надсадно кашляет, скрючившись, хватается руками за живот; от боли и отвращения, у него даже пена выступает на губах, потом смотрит на меня, глаза его пусты и прозрачны, кажется, еще секунда и он заплачет, но вместо этого он бросает, махнув бутылкой:
       — Ах, корошо…
       Вот и ладненько, это действительно хорошо, что он принял на грудь, это его на какое-то время успокаивает. В день он обычно выпивает две бутылки водки. Ничего необычного в этом нет, есть и покруче, но вот то, что он почти никогда не закусывает, — это уже настораживает. Как можно так пить, не закусывать, и при этом подписывать контракты на сотни тысяч долларов. Еще больше меня удивляет то, что к нам приходят солидные дяди и тети из муниципалитета ведут с ним умные беседы, о чем-то договариваются. Это чистый пердоманокль, я вам скажу.
       Звонит телефон, — это, наверное, Парикмахер. Вообще-то, сам он себя называет Серджио.
       Парикмахером его я назвал, у него мания преподавать азы личной гигиены своим девушкам. В комнатушке возле порта, которую он снимает у собственной матери, полнейший бардак. Это скорее не комната, а нора хоря, но такие предметы, как маникюрный набор, мази, всякие там кремы для массажа, всегда в наличии.
       Все это у него аккуратно разложено и систематизировано по ящичкам комода. А в изголовье кровати, на полке стоят томик стихов Анны Ахматовой, с клейкими страницами, — такой себе ловец невинных девичьих душ.

       Эрика ненавидит Парикмахера, она считает почему-то, что это он спаивает её мужа. Думаю, она заблуждается. Дело в том, что Парикмахер пьянеет после двух рюмок, а Отто я никогда пьяным не видел. Есть и еще одна причина, по которой между Парикмахером и Эрикой разгорается нешуточная вражда. Это то, что он постоянно приворовывет, — там несколько долларов снял, там несколько. Он числится завхозом и при этом еще исполняет обязанности денщика при шефе: то нужно купить, там достать.
       — Эрика, — зову я ее. — It’s Blondi.
       — Was?
       Бедная Эрика, она выглядит так, будто ее только что отимели прямо на бильярдном столе, хотя наверное этим все и кончается.
       Наша секретарша, Юлия, которая всё про всех знает, поведала мне по секрету, что Эрика из дворянской семьи. Росла себе, росла девочка, играла на пианино, заучивала роли, снималась в чистеньких мелодрамах, а тут вдруг с неба свалился этот патлатый гумба, и случилось у них чувство, точнее, наверное, у нее, ему-то давно все по барабану, он, видно, давно уже живет за гранью добра и зла. Новый мессия из Германии, такой себе новый фюрер, с выпученными глазами, и стаканом русской водки в трясущейся руке. Не понимаю, почему это так тянет чистеньких девочек к таким вот гоблинам.
       Но сейчас Эрика преобразилась, ноздри раздуваются, аж ножкой притопывает.
       — Нет, ты притешь сейчас, — говорит она раздельно в трубку, коверкая слова от волнения.
С Парикмахером она принципиально говорит по-русски, такая фишка. Хотя он и знает пару слов на английском, с тринадцати лет кормился при иностранцах и адъютанствовал при мелких бандитах: там девочку снять, там на стол накрыть, там часики золотые перепродать.
       К нам он прибился в апреле, когда мы врезались на "БМВ" в секвойю на горном серпантине в Крыму, и Отто сломал ногу.
В Ялте в больнице, куда мы привезли его, Парикмахер работал санитаром, скрываясь от кредиторов. Вот там Отто с ним и спутался. Ему нужны были новые уши, и Парикмахер, с его маниакальной страстью ко всему заграничному, пришелся в самый раз: и слушает восторженно, в рот заглядывает, благо, что половину не понимает; и исполняет все в точности, с лакейской предупредительностью.
Помню, в те дни с берега дул "тягун", и судно, на котором пришла Эрика, никак не могло пристать к берегу, этих нескольких дней хватило, чтобы Парикмахер втерся в доверие.
       Я не знаю, что там ей говорит  Парикмахер, но, наверняка, он и сейчас препирается. Отто его отмажет, это дело принципа, денщик — вне подозрений. У них к тому же там свой симбиоз. Может, и это добавляет маслица в огонь её ненависти, такая ревность к тому, что сам ненавидишь, но не хочешь отдать.
        — Нет, ты придешь сейчас, — повторяет Эрика.
        — Кто, кто, говорить?! — выныривает Отто из глубины коридора, вытирая себе живот полотенцем, с волос у него капает вода.
      
       Эрика демонстративно не обращает на него внимания и уже в третий раз повторяет:
       — No, ты притешь сейчас.
       — Эрика! – ревет Отто — Вас? Шайзе, шайзе!!! Who is it? 
       У нас так принято, при всех между собой они говорят только по-английски.
       — This is Blondi. 
«Блонди», — это её придумка, так звали собаку Гитлера, но он думает, что она так его называет, потому что он блондин. Хотя даже если бы он и узнал причину ему, наверняка, было бы все равно, еще недавно о такой жизни он и мечтать не мог.

       — Oh, forget it, I hate it, I hate it!!!  Мы много проблема, мы много проблема! — Хватается за голову Отто и начинает бегать из угла в угол.
       Теперь он переключается на меня.
       — Artem, where did you go yesterday? 
Я молчу.
       — What!? What bullshit you say? 
Но я молчу.
      —You must, you understand, you must help me all the day and night. It’s your job! 
       В такие моменты я жалею, что у меня нет под рукой увесистой дубины, чтобы я мог проломить ему череп. Но делать нечего, приходится терпеть, издержки работы.
       — Why are you shouting at him?  – защищает меня Эрика.
       Если Парикмахер любимчик у Отто, то я у неё, так у нас повелось.

       Отто меня всегда поучает, когда мы остаемся вдвоем: « Ты должен быть жестким, ты должен использовать другого, забудь о совести, совесть придумали мудоломы, которые сами наслаждаются жизнью! Совесть — это такая жвачка для толпы! Умей брать! Забудь штампы, которые тебе вдолбили в голову. Вас тут имели столетиями: сначала викинги, потом поскребыши из Византии, ортодоксы с яичной скорлупой в бороде, потом кривоногие пожиратели конины с желтой лихорадкой в крови, потом немецкие полукровки, двинувшиеся мозгами от водки с красной головкой, белого снега, и чистокровных жеребцов, потом псевдо-прусаки с перхотью во рту, потом юродивые, типа Распутина, который, совокупляясь, восклицал: « Не согрешишь, не покаешься!» Потом на вас оттянулись коммуняки. Теперь вас используют проныры со всего мира. А вы славяне, вы slaves, вы рабы, вам всегда нравилось быть рабами, но ты сам, ты хочешь быть рабом, хочешь, чтобы тебя по-прежнему имели трусливые менялы? Бизнес – это война, а особенно у нас, потому что торгуем воздухом, мечтой, фантазией, заметь, еще не воплощенной, еще не существующей, как товар.
       В тебе есть сила, но только ты спишь, ты спишь, тебе хорошо, а все мимо тебя. Пойми, твой джин спит, тебе нужно разбудить его. Разбуди его, и ты станешь свободным».
      
       Обычно его так несёт, когда мы сидим в погребке на берегу залива. Вечерами его одолевают сомнения. Мы сидим там часами, потягивая «Кампари» со льдом, от вина в голове поднимается легкий стеклянный дым, и волна прихода плавная, но все равно к утру тебя начинает водить, и ты можешь проснуться совсем не там, где был вечером.

       Я не знаю, зачем он мне все это говорит. Я не чувствую себя его другом. Может, ему нужно выговориться, а может ему нужно сотворить еще и последователя; все эти его рассуждения не вяжутся с обстановкой, где за круглыми высокими бочками сидят розовощекие немецкие бюргеры-туристы.
        Иногда к нам подходит Марго, дородная цыганка, которую занесло сюда непонятно каким ветром, черноглазая и наглая, как все гадалки, она подходит к нам и, обращаясь к Отто, всегда говорит одно и тоже: «Слушай, иностранец, дай, погадаю». Она хочет тебе погадать, перевожу я ему, на что он отмахивается: «Гоу эвэй, гоу эвэй».
Обычно она смеётся, я даю её немного денег, и тогда она спрашивает:
— Ну, может, тебе тогда погадать?
— Марго, — отвечаю я, — ты мне уже гадала, и ничего не сбылось.
Тогда она встает и напоследок всегда бросает:
 — Он тебе принесет деньги.
Можно подумать, что это трудно предугадать.
        Да, так часами, мы можем сидеть вдвоем и говорить ни о чем, или мечтать о том, какой классный у нас получится фильм, и как богаты и знамениты мы скоро будем.
        Иногда с нами еще сидит Фел. Он умеет красиво пускать кольца дыма в потолок, и Отто это ужасно нравится, он фыркает от удовольствия, похлопывая Фела по плечу, и повторяет: «Look at this stuntman, how he does it, he can, really!» 
       Часто, проводив Отто в гостиницу, я гуляю по берегу, всматриваясь в ночное море, прислушиваясь к обрывкам музыки, доносящейся из баров и кафе.
        Мне хорошо, в голове слегка шумит, утихая хмель, и я ни о чем не думаю, а только чувствую, что джин уже просыпается…