Под грубою корою вещества

Ольга Балла
[Этот текст был написан однажды как пост в Живом Журнале – вот, собственно: http://yettergjart.livejournal.com/161071.html . Но он мне очень дорог, и хочется, чтобы он остался и сам по себе.]

«Не веруя обманчивому миру,
Под грубою корою вещества
Я осязал нетленную порфиру
И узнавал сиянье Божества».

Вл. С.

Кажется, у меня никогда не было потребности жить в красивом городском пространстве – то есть гармоничном и вообще отчётливо «артикулированном» эстетически. (Это относится только к городскому пространству, с домашним, бытовым отношения отдельные и совсем иначе устроенные).

«Красивое» - что бы под этим ни понималось - городское пространство требовательно до мучительности. С ним не знаешь, что делать, не знаешь, что делать посреди него с самой собой. Оно слишком подчёркивает мою неуместность в нём. Нет, переживать его гармоничность, его организованность и точность бывает очень полезно, в этом даже можно иметь потребность, оно очень приводит душу (да и тело заодно) в порядок. Но жить в такой среде было бы примерно так же, как если бы каждый день делать генеральную уборку: в этом есть нечто экстатическое – нечто от самопревосхождения. Что же до некрасивого…

Московские – не только московские, конечно, просто эти я знаю лучше всего – окраины и пригороды, индустриальные зоны, «спальные» районы, чуждые всякой эстетики, в самом облике которых есть что-то от разрушения, что-то от неисцелимой неудачи. «Промежуточные» пространства, соединительная ткань существования, дикое его мясо.

Пожалуй, если сводить весь опыт моего общения с ними к некой общей формуле (а такого опыта было много, куда больше, чем жизни в «красивых» пространствах, а главное – качественно он был куда интенсивнее) – можно было бы сказать, что оно с ранних, ещё до полноценной рефлексии, лет настраивало меня «антиматериалистически».

Корявые и трудные московские окраины исподволь внушали мне ту мысль – скорее интуицию – что видимое глазом, осязаемое пальцами, обоняемое носом – не главное и преходящее. Что за ним, над ним, кроме него, неважно даже где – непременно должно быть «что-то ещё». Что всё это только потому и есть, что есть «что-то ещё»: само по себе оно бы точно не могло быть.

Некрасивые пространства вызывают такое чувство гораздо вернее и настойчивее красивых – именно потому, что воспринимаются как грубая, вторичная корка. (По логике вещей, красивое самой своей красотой должно было бы свидетельствовать о существовании иных пластов бытия – иначе бы откуда такая красота?! – но к его посланию я оказалась существенно менее восприимчива. Какие-нибудь Люберцы или Кузьминки, тёмные даже в самое светлое время суток и года – говорят мне в этом смысле, как ни странно, куда больше.

Красивое с ходу берёт душу в оборот и начинает что-то с ней делать, причём часто даже непонятно, что именно. Красивое – слишком сильное высказывание. Иногда хочется и глаза зажмурить, и уши заткнуть. Красивое агрессивно, потому что властно. И говорит с нами – куда более аморфными, чем Оно - свысока.

Некрасивое к нам равнодушно – и оставляет нас свободными. В нём «Аполлон» не требует нас «к священной жертве».

Конечно, этим оно, с одной стороны, может нас разваливать. С другой – этим же самым оно способно провоцировать в нас собственные организующие силы – чтобы противостоять его тяжёлой аморфности! – и это второе мне понятнее и ближе. Мне как-то проще ответить окружающему пространству «нет», чем «да».)

Мои отношения с некрасивыми пространствами – и, больше того, моя потребность в них! – с детских, чертановских лет вполне определяется формулой: «…Под грубою корою вещества // Я осязал нетленную порфиру // И узнавал сиянье Божества». Чтобы узнавать «сиянье Божества», некий «огонь, мерцающий в сосуде» - мне непременно нужна была – и сейчас нужна – «грубая кора вещества». Она всегда, едва ли не автоматически, оказывалась для меня знаком, свидетельством чего-то значительного, всем своим косным, неказистым естеством убеждая: к ней дело не сводится.

Я в себе это отношу к признакам «латентной религиозности».

Надо ли говорить – правда, я, кажется, только сию минуту это поняла! – что эта апология некрасивого означала и означает для меня и, не такое уж неявное, оправдание собственной некрасоты. Культурный прессинг требует, чтобы существо женского пола непременно имело эстетически значимую внешность, а если оно её не имеет от Бога, так должно трудиться, чтобы её себе сделать, иначе обречено на низкий социальный статус. В принципе можно было бы, наверно, сосредоточив на этом направлении много-много сил, добиться каких-то результатов, но… - видимо, не очень хотелось. В конце концов, я уверена, что ленимся мы делать то, что для нас не является достаточно значимым. «Лень», «неинтересно» - значит, не так уж хочется. Когда действительно хочется – бьёмся, даже если трудно, даже если кажется почти невозможным. Мои отношения с действительно значимыми для меня вещами и людьми заставили меня в это поверить. Как бы там ни было, неудачная внешность всё равно переживалась как беда и «встроенное», «инкорпорированное» поражение. Взятая же в таком ракурсе, она бедой быть переставала – и становилась если не свидетельством значительности, то, по крайней мере, её обещанием, намёком на её возможность. О нет, не моей значительности: но той, общей всем и всему значительности, которая скрывается под любой «грубою корою вещества». Даже под моей собственной.

Отсюда – доверие к глубокому, неявному и сложному, гораздо большее, чем к явному. простому и открытому. К тому, что ускользает – гораздо большее, чем к тому, что само даётся (и уж подавно – чем к тому, что себя навязывает!).

Оказавшись в очередной раз в пространствах между улицами Марии Ульяновой и Кравченко – заполненных случайными, подслеповатыми, бедственно некрасивыми пятиэтажками, думала: тёмное, скудное, зябкое, казалось бы, существование, заведомо недолговечное, будто из отсыревшего картона. Но КАК мне всё это мило и внятно, каким чувствуется уютным и принадлежащим к самой сути бытия! Эти дома, кажущиеся мне растущими прямо из земли, как её естественное и необходимое продолжение, эти задворки говорят со мной на языке моего собственного тела: мои братья по косности и некрасоте. Они самым явным для меня образом свидетельствуют о том, что жизнь неустранимо значительна. Они делают это без обязывающих и дисциплинирующих отсылок к «общечеловеческому» - в отличие от, допустим, Петербурга, который сразу ставит человека в контекст вечности, не интересуясь, готов он, не готов ли.

В этих бедных времянках, таких некрасивых, что, кажется, ещё шаг-другой назад – и мы уже в области хаоса – тоже есть вечность. Только иначе прочувствованная, в других формах. Их тёмное, комковатое, медленное время едва отслаивается от небытия – и скоро в него вернётся, их вот-вот будут сносить, и мне их очень жаль: с ними уйдёт неповторимейшая интонация жизни, в которой есть своя глубина и своя уверенность. Жаль их человекосоразмерности – соразмерности маленькому, краткоживущему, грустному человеку, любящему своё человеческое тепло и свою отдельность.

Они старше меня – и поэтому для меня вечны. А дома 1970-х, которые строились на моих глазах и уже не первый год разрушаются от ранней ветхости – я до сих пор чувствую легкомысленными, весёлыми новостройками.

В их некрасивости есть тайна. Она вообще есть во всём некрасивом. Красота же с её внятностью, красноречивостью, откровенностью – кажется такой прозрачной, что тайны в ней слишком легко не заметить.

Поэтому красота требует особой душевной дисциплины.