Лермонтов. Странник меж мирами

Лариса Бесчастная
 
    
        …Мальчик застыл на вздыбившейся над бездной тропе и в страхе вертел головой.
        Тропа раскалывала бездну надвое и каждая половина её манила и пугала его своей непроглядной глубиной. По одну сторону была живая и тёплая тьма: она обещала сладкий сон и покой. По другую – сверкающая матовым светом бесконечность. Она сулила полёт и радость в приятной прохладе.
        Он не желал ни того, ни другого. Мальчик хотел к маме, на её мягкие колени, в её ласковые руки, к её тихим песням и успокаивающему шёпоту. Но мамы нигде не было. Ему сказали, что она улетела на небо и стала ангелом. На небо! Он поднял руки – и пошатнулся. Раздался вскрик и он увидел бабушку.
        Бабушка стояла в конце тропы и, протягивая к мальчику руки, что-то говорила ему, наверное, звала к себе. Он не пытался понять её, он смотрел на стоящего за спиной бабушки мужчину. Тот с любовью глядел на мальчика и виновато улыбался. «Папа!» – выдохнул мальчик и хотел побежать к отцу, но ноги не послушались его.
        Бабушка обернулась и принялась сталкивать мужчину в бездну.
        «Папа!» – в ужасе закричал мальчик и стал падать. Сердце его зашлось холодом и страх сковал тело. И только глаза всё видели. Время остановилось и зазвенело.
        Тьма колыхалась и оформлялась в лики – прекрасные и  равнодушные. В глазницах их мерцали зелеными нитями огоньки и нити эти, свившись в паутину, поплыли на мальчика.
        Он заплакал. Горько и громко, чтобы мама услышала и взяла его на руки. Звук детского  плача расщепился на тысячи нот и всё вокруг завибрировало. Тропа раскололась и мальчик повис между светом и тьмой.
        И тут чьи-то невидимые ладони подхватили его и взметнули вверх в холодное сумеречное небо…
       
       
        …Холодное сумеречное небо упало на юношу и стало нечем дышать.
        Он понимал, что это всего лишь сон, что он спит и в который уже раз видит эти зыбкие колышащиеся покрова бездны  и видит их глазами ребёнка – ребёнка, каковым он был почти двенадцать лет назад. Ощущение влажного страха и одиночества было беспощадно живым и сильным, оно захлёстывало его, пронзало болью.
        Юноша знал, что стоит ему проснуться, и всё исчезнет – но он не мог разлепить мокрые ресницы. Не мог. И отчётливое Знание, что кто-то наблюдает сейчас за ним, заставляло сомкнуть их ещё плотнее.
        Неведомая сила несла его вдоль рассыпающейся в осколки тропы и так низко, что он видел и разорванную бездну, и удаляющегося в густое марево отца, и смотрящую в небо бабушку. Они выглядели странными плоскими образами с размытыми контурами, но он точно  з н а л,  что это бабушка и отец и что они не видят ни его, ни друг друга…
        Сумерки обволакивали его и надёжно скрывали ото всех. Он был один во Вселенной – он и расколотая надвое бездна, зияющая трещина которой становилась всё шире и всё непостижимее.
        И вдруг пространство вокруг его кокона налилось яркой пронзительной синью, струящейся серебряными бликами и прежде, чем глаза привыкли в ней, он понял, что это набегающие друг на друга буквы. Но вот они растянулись в пульсирующие строки и он прочёл:
       
        …Настанет год, России черный год,
        Когда царей корона упадет;
        Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
        И пища многих будет смерть и кровь…
       
       
        Сердце его забилось, как стреноженное, и вмиг стало жарко и сладко от вершащегося чуда.  А строки стекали в трещину бездны, как струи ручья, разрастаясь и наполняя её русло…
       
       
        …Строки стекали в трещину бездны, как струи ручья, разрастаясь и наполняя её русло, и молодой гусар, не напрягаясь, прочёл стихи, написанные им в юности – стихи, которые он знал наизусть:
       
        Настанет год, России черный год,
        Когда царей корона упадет;
        Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
        И пища многих будет смерть и кровь,
        Когда детей, когда невинных жен
        Низвергнутый не защитит закон,
        Когда чума от смрадных, мертвых тел
        Начнет бродить среди печальных сел,
        Чтобы платком из хижин вызывать,
        И станет глад сей бедный край терзать;
        И зарево окрасит волны рек:
        В тот день явится мощный человек,
        И ты его узнаешь – и поймешь,
        Зачем в руке его булатный нож:
        И горе для тебя! – твой плач, твой стон
        Ему тогда покажется смешон;
        И будет все ужасно, мрачно в нем,
        Как плащ его с возвышенным челом…
       
        Он купался в сини и не чувствовал своего тела – только щемящее сердце и тоскующую душу. Они были горячи, как разлитая кровь, и пульсировали в такт ритмическому строю стихов. Гусар знал, что спит, и что всё это сон – один из немногих снов, посещавших его в ночи перед важными событиями. Он был необычен не только тем, что  являл ему откровения – нет! Это был сон, в котором ему снился другой сон, а в том, другом сне он видел сон своего сна…
        Непостижимое разумом наслоение снов – но это было так!
        Вот и сейчас он видел себя четырнадцатилетним юношей, беспокойно мечущимся в сбитых простынях, и читающим явленные синью строки. И он знал, что стихи эти он видит глазами трёхлетнего ребёнка – и не понимает их, но утром он проснётся и они сами выльются из его души на чистый лист бумаги. А юноша будет с удивлением читать их и осмысливать… Но это будет только утром… А сейчас…
        Гусар напрягся в предвкушении нового откровения и пальцы его заледенели.
        Синева стекла с него, как вода, и он снова увяз в густых сумерках…
       
       
        …В густых сумерках утонуло всё, даже бездна.  Лунный свет пробил их и, позолотив бледные руки гусара, съёжился в сноп и упёрся в око неведомо откуда взявшегося пруда с матовой гладью воды.  И на неё из снопа, как из рукава, выпали две цифры: 1 и 4. Они были округлы и по-весеннему зелены. «Четырнадцать» – прошептал гусар  немеющими губами и обмер в тоске предчувствия.
        Цифры встали на твердь пруда – крепко, как городошные фигурки, –  и засияли, радужными ручейками стекая в воду зеркальным отражением. Но как! Они были отзеркалены дважды, да ещё и в негатив!
        Гусар смотрел на ярко алый перевёртыш числа «четырнадцать» и готов был закричать от вспыхнувшей догадки: сорок один!!!
        Обе даты ещё светились в сером молоке сумерек, а он уже отвёл от них взор и доверху налился смертной тоской…
       
       
        …Тоской повеяло и от проема раскрытой двери, когда гусар оторвался от разбросанных  по сукну рук и осознал, что проснулся и что спал он сидя за столом. Тоска убила в нём все чувства и сама впала в обморок, пока он, как сомнамбула, ходил по комнате, умывался, искал свой доломан и пристёгивал ментик… Он ни о чём не думал – просто собирался  на прощальный вечер к Карамзиным пред отъездом на Кавказ. Туда где стреляют. Предписание покинуть Петербург в 48 часов было жёстким и неожиданным, срок этот истекает сегодня в ночь.  Сегодня в ночь он должен ехать. Но есть ещё время повидаться с друзьями и встретиться с Натальей Николаевной Пушкиной. И надо поговорить с Соллогубом…
       
       
        С Соллогубом поговорить не удалось. По крайней мере, сразу по приезду к Карамзиным. Перебросившись несколькими фразами с встревоженной его бледностью хозяйкой, он подошёл к окну и замер в созерцании апрельского Петербурга.
        Он думал о ссылке, об изгнании на юг, о море, о горах и ещё о каких-то мелочах, стараясь не вспоминать свои бредовые видения. Он рассеянно размышлял о предыдущих поездках на Кавказ, о горцах, о туманном будущем – и россыпью по его думам выкладывались строки стихов об изгнаннике…
        К нему подошла Софья Николаевна и он, всё ещё пребывая в меланхолии,  тихо прочёл ей только что сочинённые стихи. Выслушав их с широко распахнутыми глаза, она всплеснула руками и тут же бросилась к вошедшему в гостиную Соллогубу:
        – Ах, Владимир, послушайте, что Лермонтов написал, какая это прелесть! Заставьте сейчас его сказать вам эти стихи!
        После недолгих уговоров поэт с явной неохотой прочёл:
       
        Тучки небесные, вечные странники!
        Степью лазурною, цепью жемчужною
        Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники
        С милого севера в сторону южную.
        Кто же вас гонит: судьбы ли решение?
        Зависть ли тайная? злоба ль открытая?
        Или на вас тяготит преступление?
        Или друзей клевета ядовитая?
        Нет, вам наскучили нивы бесплодные...
        Чужды вам страсти и чужды страдания;
        Вечно холодные, вечно свободные,
        Нет у вас родины, нет вам изгнания…
       
        Когда он закончил читать, слёзы сами вырвались наружу – и это были слёзы смирения и облегчения. Он не стеснялся их, а, возможно, просто не замечал…
        – Это по-пушкински! – воскликнул кто-то из окруживших поэта слушателей.
        – Нет, это по-лермонтовски, одно другого стоит! – возразил Соллогуб.
        Поэт покачал головой.
        – Нет, брат, далеко мне до Александра Сергеевича, – улыбка его была тиха и печальна, – да и времени работать мало остается... Убьют меня, Владимир!..



       
        P.S. От автора
               
        Годы каждого столетия, заканчивающиеся числами 14 и 41  судьбоносны для России - таково пророчество Лермонтова.
        Годы 1914 и 1941 сгорели в алом пламени войн.
        Эта новелла написана за 4 года до того, как в 14 году нового столетия начало трясти Россию с перспективой Третьей мировой войны (вкупе с Украиной, которая входила в состав России в год рождения Лермонтова). Да, собственно, эта война уже началась и названа пока информационной. Но год только начался...
        Отче наш! Спаси и сохрани!

        14.03.14

        Коллаж автора