Свенельд или начало государственности. Окончание

Андрей Тюнин
21.
          Горыс и Степан вернулись в Новгород как нельзя кстати. Растерявшиеся от подлого удара изменников сочувствующие Рюрику люди обрели испытанных и верных вождей, а само их возвращение послужило предвестником улыбки Перуна и началом решительных действий.
       – А где Свенельд? – первым делом спросил Рюрик, обнимая друзей и сознательно не замечая отсутствие Олега, исчезнувшего сразу же после окончания битвы.
           После короткого, выразительного рассказа Горыса и Степана о жизни у шехонцев, об их своевременном с помощью Весела прибытии в сожженный Новгород, мы уже намеревались запереться в уцелевшей крепости, но неожиданное появление новой группы воинов заставило нас изменить первоначальное намерение.
              Олег привел Вадима. Оба были запачканы кровью с головы до ног, лица обоих опустошала удовлетворенность от сознания выполненного долга и оба выглядели как изможденные непосильной поклажей путники, а не как враги. И нельзя было разобрать, кто из них победитель, а кто побежденный.
          –  Я обещал найти убийцу – и я его нашел, – сказал Олег и опустился на влажную от крови землю.
          –  Ну что ж, говори! – обратился к Вадиму Рюрик.
          – Теперь можно, – согласился Вадим, и слова с облегчением стали покидать его  изъязвленное страданиями сердце.
            «Человек живет для того, что бы оставить плоды труда  детям своим.  Я с детства был незаменимым помощником отца, выполняя самые сложные и неблагодарные поручения, наши усилия сливались в единый поток, и без меня он не был бы столь полноводным и сокрушающим. Отец старел, и все чаще сверлила мысль – как можно доверить  общее дело Олегу, сопливому мальчишке, родившемуся после того, когда я уже несколько раз был ранен, отстаивая нашу независимость. Позже я мог легко столкнуть отрока под копыта коня во время верховой охоты, но вместо этого однажды спас его от свирепого кабана, приняв удар зверя  на свое копье».
         – Помнишь? – Вадим повернулся в сторону Олега
         – Помню. – Согласился Олег.
         Вадим продолжал:
«Мой отец был проницателен, и от него не укрылись мои терзания, да и примеров непримиримой вражды дядей и племянников за верховенство у славян было предостаточно. Он стал вынашивать план приглашения чужеродного правителя, надеясь и меня успокоить и Олега убедить в благоразумности своей идеи. Последнее ему удалось,  я же не мог представить, как совершенно чужой человек будет владеть нашими землям и народом, как он будет пожинать с таким трудом посеянное и без малейших усилий с его стороны выращенное нами. «Ладно, посмотрим, что получится дальше», – успокаивал я себя, внешне не переча отцовской воле.
     И вот, отец умер, появился подходящий конунг, ставший славянским князем, и жизнь моя превратилась в сплошную боль и неприязнь всех его решений. Первое время я терпел, ничего не предпринимая, но каждый новый день превращался в пытку, и каждая последующая была на порядок изощреннее предыдущей. Когда Рюрик поручил мне остаться  в старой Ладоге, что бы в случае опасности немедленно предупредить его, а при необходимости и прикрыть своей грудью, я начал действовать. Судьба столкнула меня с Шатуном, диким охотником-одиночкой, которого не составило труда убедить, что варяги пришли к нам с целью захватить и увезти за море молодых и красивых  женщин. У Шатуна была приемная дочь, которую он любил больше  свободы,  и ради ее безопасности  был готов пойти на все. Шехонец согласился выследить Рюрика и ранить его. Да, не удивляйтесь, я не хотел убивать конунга, я решил извести его родных и близких, друзей представить предателями, сомневающихся врагами, и  довести отчаявшегося правителя до помешательства или, хотя бы, до добровольного отказа от неподъемного  бремени власти. Нужно было раз и навсегда искоренить саму идею приглашения чужака на княжеский стол, заклеймить память об этом случае гневом людских проклятий и скорбью бесславных потерь».
          Вадим обращался ко всем сразу, но стоял напротив Рюрика, и, хотя был на голову ниже его, не поднимал взгляда вровень с лицом князя, и тому приходилось слегка наклонять голову, чтобы внимательно следить за выражением усталых глаз пленника. Никто не перебивал Вадима, никто не задавал ему вопросов, и он спокойно, словно пересказывая  историю не своей жизни, продолжал. 
         «При объезде весянских земель, перед остановкой у замка Весела, я подлил Рюрику и себе несколько капель настойки из сушеных мухоморов – себе побольше, чтобы свалиться на несколько дней и отвести от себя возможные подозрения, Рюрику поменьше, для того, чтобы он обессилел и не смог принять участие в отражении нападения одураченных шехонцев, которых должен был возглавить Шатун. Я все рассчитал правильно, но вмешался случай – приемная дочь Шатуна не позволила добить Свенельда, а Шатун не решился пойти наперекор ее желанию. Зато он безотказно и своевременно перехватывал всех гонцов Рюрика к Веселу, выставляя последнего если не виновником гибели княжеской дружины, то хотя бы прямым пособником случившегося.
        Затем наступила очередь Трувора, и здесь мне не пришлось прикладывать много усилий: молодой правитель Изборска таял на глазах от последствий тяжелого ранения, полученного при похищении русичей варягами Витольда. Мне оставалось лишь убедить его умереть в присутствии старшего брата, успев зародить в сердце Рюрика сомнения в преданности Олега и Синеуса. Я использовал некоего Лешака, сообщив ему малую часть из тайных замыслов, скрыв, конечно, подлинные имена и факты. Лешак выполнил свое предназначение, но стал допытываться до истинных мотивов заговора и, проявив редкие для пьющего человека способности, узнал больше, чем ему следовало. Пришлось умертвить чересчур ретивого сторонника Трувора, обставив его смерть так, как она представлялось самому Лешаку в то время, когда во сне его душа отлетала от тела.
            Естественную смерть Трувора я решил обратить в способ дальнейшего воздействия на погружающуюся во мрак душу Рюрика и очернение в его замутившемся рассудке Олега, одного из ярых приверженцев приглашения иноземного правителя. Нужно было сильнейшее потрясение и прямые доказательства виновности Олега в злодейском преступлении. И здесь смерть Синеуса якобы от руки Олега в присутствии Рюрика выглядела бы превосходным подарком для осуществления моей цели. Но такой подарок никто бы мне не преподнес добровольно, слишком кощунственно было бы убийство старшего брата, когда еще не осел поминальный холм над телом младшего».
           Вадим переступил с ноги на ногу и продолжал в том же духе, казалось, что он беспристрастно, следуя заведенному когда-то порядку, отсчитывается о минувших событиях, всем наскучивших и никого не затрагивающих. Но, по-прежнему, слушали его стоя, и не перебивая, несмотря на усталость и затекшие ноги –   один Олег продолжал сидеть на голой земле, и лицо его впервые не выражало ничего – ни возмущения, ни горечи, ни сострадания.   
         «Как не повезло с Лешаком, – рассказывал Вадим – повезло с Ермилой-гусляром. Занятная история, между прочим. Жили два брата, похожие друг на друга, как две капли воды, один старше другого на крик новорожденного. Вместе росли, вместе взрослели и оба сочиняли песни под перебор старых гуслей, доставшихся от рано умершего отца. Только вот незадача: у старшего – Еремея выходили они на загляденье соседям и всем приезжим, а у младшего –  Ермилы получались топорными и бездушными, и слушали их лишь из уважения к старшему брату. Шли годы. Черная зависть одолела Ермилу. Долгими ночами скрытно выкопал он в лесу глубокую яму, тщательно замаскировал ее и однажды столкнул в нее Еремея. Сам же прибежал с реки, вопя о том, что тело брата утащила на дно зеленоокая русалка. Не знаю, поверили ему или нет, но тело утопленника так и не всплыло, а искать его особо было и некому. Погоревали селяне о бесподобном песеннике какое-то время, и стали потихоньку забывать его, тем более, что вскоре и песни Ермилы зазвучали проникновенно и ладно. «За двоих поет», – решили сородичи и успокоились. Не поверил я в смерть Еремея и чудесное преображение песен младшего брата и выведал правду, выследив Ермилу. Каждую ночь приходил он к яме с караваем хлеба, кружкой воды и отцовскими гуслями, и каждую ночь напевал ему Еремей сочиненные за день песни, отрабатывая свою скудную пищу. Впрочем, не за воду и кусок хлеба старался старший брат – не петь он не мог, а кто кроме Ермилы мог его услышать и восхититься новыми творениями. И страшнее крысиного существования в вонючей норе, страшнее смерти была для Еремея потеря возможности спеть свою песню под перебор старинных гуслей, спускаемых  на гнилой веревке бездарным братом. Мне думается, он не испытывал к Ермиле ненависти, а был благодарен ему за возможность творить и быть услышанным. А Ермила, как само собой разумеющееся, выдавал неповторимые песни брата за свои собственные.
         Когда я разгадал страшную тайну –  приобрел человека, согласного на любое преступление. Надо было всего-навсего привлечь внимание Рюрика к гусляру и сделать так, чтобы Ермила оказался в одной компании с Рюриком, Олегом и Синеусом. Чем же воспользоваться как не песней о прошлом и намеками на скорое будущее пришельцев- варягов. А вот с песней-то и вышла каверзная заминка. Не знаю, что наболтал Ермила своему брату, но тот отказался сочинить требующиеся нам слова, а котомка с хлебом и пищей  спускаемая в яму поднималась наверх нетронутой. «Музыка  не служит злодейству – отвечал на все уговоры упертый Еремей, и умирал от голода и жажды».
          Три дня промучились мы с Ермилой, чтобы сочинить нечто подобное завораживающим песням его брата, и, спасибо Перуну, что нашей стряпни хватило для исполнения разработанного плана. Для пущей убедительности Ермила прикинулся слепым, а кисет с ядом мы намертво приклеили к тыльной стороне гуслей. Конечно же, я прекрасно помнил, что с детских лет Олег никогда не разлучался с ладанкой, хранящей противоядие от самой распространенной отравы, – она и должна была послужить одним из неоспоримых доказательств его виновности».
        – Где найти Ермилу? – впервые перебил Вадима Рюрик.
        – Зачем, – пожал плечами Вадим, – ему не прожить без песен брата, без них он, как тело без души.
        – Продолжай! – потребовал Рюрик.
  И Вадим продолжал:
       «Неминуемое при смене власти броженье, взбаламученное мною, вспенилось чересчур быстро и бурно. Но нет добра без худа – покончить со всеми вами появилась возможность одним ударом. Жаль, не получилось! Не боги защитили тебя, конунг, а мелочные несуразицы в моих намерениях. Пьяница Лешак, влюбчивая девка, безродный толмач – их благодари за то, что не сбылись мои планы.
        – Чем же было вызвано недовольство толпы?
        Вадим передохнул, словно раздумывая, стоит ли отвечать врагу, одолевшего его и без понимания своих ошибок, но все-таки ответил. 
– С тех пор, как ты стал править нами – ни разу не собирался общий совет племени – и от тебя отвернулся простой народ; ты приблизил к себе черных людей, отодвинув знатных и достойных – и лишь  благородство последних не позволило тебе узреть их презрение; ты взял на себя право вершить верховный суд – и оскорбил этим волхвов, и только Пелгусий отвел от тебя порчу, ниспосланную ими; твои жертвы Перуну были продиктованы не смирением перед ним, а хитроумными интригами или дальновидным расчетом – и   ни одно твое семя не проросло во чреве славянских женщин – разве всего этого не достаточно.
– Но ведь даже в волчьей стае есть вожак, а журавли держат путь к берегам Понта, повинуясь летящему во главе клина. И тебе ли не знать, что на смену погибшему или одряхлевшему и не способному верховодить вожаку приходит другой и меняет повадки стаи по своему нутру, инстинктивно чуя опасность в устоявшихся устаревших традициях.
– Да, ты говоришь правильно, но ведь мы не птицы и  волки – мы люди!
– А люди более всех разумных существ приспособлены к изменениям! И сейчас есть племена, не знающие железа; не умеющие добывать огонь не иначе как от молнии, поразившей высохшее дерево; ни на шаг не отступающие от обычаев праотцев своих – и какова же их участь? Рано или поздно они превратятся в рабов для тех, кто впитывает новые веяния, словно потрескавшаяся от засухи земля долгожданную влагу.
– Оглянись, Рюрик! Кто согласился терпеть ярмо твоей власти, ради неясного, чужого и сомнительного будущего: Пелгусий, одной ногой  стоящий в могиле; Горыс, отец которого отказался от родной веры и стал посмешищем в глазах покорявшихся ему ранее; Степан, лишившийся уха как предзнаменование, что был глух к стенаниям сородичей или Свенельд, сам себя чувствующий чужаком даже среди вас – варягов.
– Вадим, разве все это, – Рюрик горестно повел глазами в сторону горы трупов, выросшей около стены замка, в сторону сожженного города, – разве все это стоит моих  вынужденных ошибок или ненамеренных оплошностей?! Твой отец завещал мне строить города – ты их жжешь, твой отец лелеял мысль покончить с междоусобицей – ты раздуваешь ее!
– Он не мог предвидеть всех последствий твоих действий. Семя сорняка, занесенное ветром в огород, может со временем задушить проклевывающиеся злаки.
– Ты убивал невинных, Вадим, ты избрал заведомо самый кровавый и неправедный путь для достижения личной цели – княжеской власти. Не прикрывайся благими намерениями!
– Сорняки уничтожают, Рюрик! И не беда, если вместе с ними из земли вышвырнут и несколько полезных злаков. Наш разговор затягивается и ни к чему не приводит – верши свой суд, конунг!
– Да, мы говорим не слыша друг друга. Что ж,  дай слово никогда больше не становиться у меня на пути и, несмотря на все твои чудовищные злодейства, исполняя волю отравленного тобой Трувора, я отпущу тебя.
– Нет! – Вадим даже приподнялся на цыпочки, чтобы быть вровень с Рюриком. – Тебе придется казнить меня. Теперь, когда я раскрыл перед тобой свою душу, пока я жив – ни к кому не поворачивайся спиной, ни с кем не пируй за одним столом, не уединяйся на ложе с любимой  – мой кинжал, мой яд, мое проклятье будут подстерегать тебя повсюду!
– Я знал, что ты выберешь смерть!
– Да! Пусть я умру сейчас – народ прозовет меня Храбрым. Вадим Храбрый! Звучит лучше, чем Рюрик!
– Думаешь, я не заслужу достойной памяти?
– Народ помнит тех, кто дает и тех, кто отнимает. Ты пока  ничего ему не дал, но уже многое отнял, так что, не беспокойся, бесследно для народа ты не исчезнешь, но Храбрым останусь только я – руби!
        Вадим склонил голову перед князем и теперь как будто врос в землю. Слова его проникли глубоко в души и отпечатались в них как древние письмена на прибрежных скалах и валунах варяжского моря.
        Вены на шее Рюрика вздулись весенними реками, бритый череп заморщинило, но, не сказав более ни слова, он вынул из ножен затупившийся за день меч и одним ударом отсек склоненную голову.
        И разгладилась кожа на черепе, и не лопнули вены на шее, и не затуманились зеленые глаза.   
        Голова докатилась до нас, и мы дружно отпрянули от нее, ничуть не сожалея о случившемся, но и ни капли не торжествуя  над поверженным врагом.
        А обезглавленное тело еще продолжало держаться на кривых коротких  ногах, и Рюрику пришлось плашмя приложиться мечом к осиротелым плечам, и тогда оно покачнулось и грузно шмякнулось на землю, обдав нас теплой жижей из грязи и крови. 
   



 
22
Часть третья
Наследник

       Выздоровев и окрепнув, Горыс и Степан с разрешения шехонского вождя отправились в Сожск, а я, после обряда очищения снова оказавшись на попечении Наты, честно говоря, не торопился  покидать речной край.
            Раньше я относился к женщинам, просто как к существам, необходимым для продолжения человеческого рода, как к неизбежности, без которой жизнь воина теряет половину своего смысла:  прежде чем попасть в вальхаллу, надо не только  убивать врага, но и пополнять воинский запас родного племени. Большинство тварей бог создал парами, и человек не попал в число исключений. Удовольствие не было самоцелью во время физической близости – лишения не расслабляют, а закаляют воина, а страсть – источник помутнения и раздвоения рассудка. Часто во время  продолжительных походов по традиции отцов и дедов мы обзаводились наложницами, но жили с ними как с женами  лишь после решающих побед, а затем, отплывая домой, бросали их без сожаления на произвол судьбы. Но, случалось, в глазах некоторых из них при прощании появлялись слезы, а лица кое-кого из варягов искажала прорвавшаяся сквозь самообладание гримаса недоумения.
            Сейчас же с Натой все было по-иному, и страх потерять ее придавал мне нечеловеческие силы, а за минуты близости я готов был отдать полжизни, чтобы вторую половину ее страдать и мучаться, надеясь на новую встречу.
            Когда мы  предавались любви, ее лоно с животной жадностью принимало меня, и наша плоть сливалась в теплый, влажный, благоухающий сочными ароматами спелый плод, попеременно орошаемый то ее, то моими соками, и  каждое последующее семяизвержение, казалось, разорвет его изнутри или, по крайней мере, надолго оттолкнет нас друг от друга. Но пролетала вечность – неземное слияние продолжалось, и только ее стоны становились отрывистее и суше, а  нежные слова слетали с моих губ все реже и реже – и это не было самоистязанием – когда я отрывался от нее – вулкан блаженства не  поглощал наше сознание, а тела  наполнялись  неувядаемым с первой близости торжеством вдохновенных  мышц. Мы могли, не пресыщаясь, отдаваться физической близости несколько дней и ночей подряд. Слова, а не силы покидали нас, понимая свою ненужность и фальшивость. Непроизвольный, чувственный вздох; малейший трепет набухших сосков; порхающий, словно крылья бабочки, но неизменно волнующий поцелуй был нам понятен без слов, и любое желание было взаимным и удовлетворялось естественно и просто. Но не одно плотское вожделение связывало нас воедино. Случалось, наоборот, слова лились  беспрерывно, и картины прошлого, преследующие одного из нас, разверстывались перед другим с пугающей откровенностью, а мечта расцветала радугой, соединяющей души незримым мостом теплых успокаивающих красок.
          Я не забывал о Рюрике и о своем долге, и всецело упивался мгновениям любви, ощущая их зыбкость и бренность.
       – С каждым  встречей я становлюсь все более ненасытней, –  признавалась Ната.
– А я, каждый раз обнимая тебя, боюсь, что эта встреча последняя  – откликался я и, предупреждая вопрошающее «почему», сминал малиновую спелось ее губ терпким поцелуем.
       И хотя наша любовь была совсем не похожа на реальность, мы задавали друг другу неискушенные   вопросы, с дотошностью задаваемые любовными парами в разных странах и в разные времена.
       Ее первым мужчиной стал сын рыбака, Скрижал, живший по соседству с Шатуном и часто заходивший в его землянку, чтобы обменять свежую рыбу на мясо, всегда в достатке заготовленное удачливым охотником.
   «На играх мы постоянно оказывались рядом, – рассказывала она, –  и его крепкие руки не раз скользили по моему телу, оставляя на белом сарафане  пятна от въедливого пота, которые даже пришлый суховей не мог высушить до конца, и темные разводы, словно синяки, лиловели при лунном свете. Он не подпускал ко мне остальных сверстников, и жестоко дрался с ними, отстаивая свое безраздельное право на мое внимание. Частые ссоры, перерастающие в нешуточные столкновения, закалили Стрижала, вскоре он добился уважения и более старших шехонцев, приобретя славу искусного кулачного бойца, способного свалить с ног взрослого мужа. Но по-прежнему его похотливые руки лишь раздражали меня, а неистребимый рыбный запах  не возвращал в  полузабытое детство.
           Настал день, когда венки луговых ромашек, брошенные с наших голов в Согожу, поплыли по течению, цепляясь друг за друга, – и мне  впервые стало ясно, что девичество мое затянулось, но, что я совсем не желаю стать женщиной в объятьях настырного соседа. Я чувствовала, что стоит только намекнуть о прилипчивом рыбаке Шатуну, и, несмотря на всю прыть Скрижала,  он навсегда перестанет преследовать меня. Но Шатун так и остался в неведении, не замечая ни моих спелых налившихся грудей, ни  бессонных ночей, изводящих меня сладострастным томлением.
            Случилось то, что должно было случится. Ночью, в отсутствии Шатуна, в очередной раз исчезнувшего из племени на неопределенное время, пахнуло пугающей прохладой, раздались крадущиеся шаги, и скользкое мужское тело навалилось на меня всей своей тяжестью, обдавая рыбной копотью и остротой огородных специй. Скрижал не снизошел до ласк и поцелуев, мое лоно оставалось сухим и безучастным, и ему пришлось натаскивать его на свой наконечник любви, как узкий сапог на распухшую от беспрестанной ходьбы  ногу. Ни он, ни я не получили в полной мере то, что могли бы получить от воровского соития, но мой оберег – золотая монетка на тонкой цепочке, победным трофеем красовалась теперь на груди Скрижала. 
          Шатун, вернувшись, не мог не узнать об этом – когда-то он сам взял у меня монетку – единственное оставшееся мне от полуистлевшей, нешехонской жизни и, исчез, ничего не объясняя, и не предупреждая. А, однажды проснувшись, я наткнулась взглядом на его редкую улыбку: в моем изголовье лежала драгоценная монетка с крохотным отверстием, сквозь которое была продета серебряная цепочка из еле различимых звеньев.
        Теперь же глупый Скрижал, словно специально дразнил Шатуна, выставляя напоказ похищенный амулет, ярко блестевший на  безволосой, мокрой  груди.
          И снова случилось то, что должно было случиться – Скрижал бесследно исчез, оберег обрел свое законное место, а на щеке Шатуна появился свежий шрам от глубокой рваной раны, собственноручно зашитой мною тоненькой звериной жилкой.
       Вождь никак не отреагировал на исчезновение Скрижала, но обо всем догадался, – и стал моим вторым мужчиной. С ним я познала все прелести и таинства любви. Для него же связь со мной походила на процесс обучения, на взаимоотношения наставника и ученика – во время любовных объятий он относился ко мне так же, как к молодым соплеменникам, впервые вместе с ним вышедшим на серьезную охоту, –  больше заботился  о доходчивости самого процесса, чем о получаемом удовольствии. Он пожелал, тем не менее, чтобы я стала его четвертой по счету женой –  и мне пришлось пройти обряд очищения – жить под крылышком вождя представлялось делом хоть и почетным, но скучным».
– Почему твой оберег оказался у Шатуна? – недоуменно воскликнул я, когда Ната закончила свою историю.
– Потом как-нибудь, – откликнулась она, и ее теплые пальцы затрепетали на моей груди, вызывая ответную дрожь желания.
       Но эта тайна так и осталась для меня необъяснимой. Зато наше будущее предстало передо мной как на ладони, когда после нескольких подряд изнуряющих ночей нас сморил обоюдный сон, во время которого вещие видения, воспользовавшись моей беззащитностью, выжали из меня скупые слезы.            
                Сначала я почувствую, что ее ненасытность уступит место самодовольству, а трепетность – привычке, что после двух-трех приливов наслаждения она начнет тяготиться моим присутствием, и ее поцелуи будут не порхающими, а приземленно-весомыми.  Все чаще и чаще, прихватив с собой вытертую безрукавку из толстой кабаньей кожи и горсть соли, тщательно завернутую в узелок чистого платка, Ната будет скрываться в лесной глуши и возвращаться через несколько ночей усталая и неразговорчивая. После добровольных разлук приливы страсти нахлынут на обезвоженное мелководье, но любовь прозвучит лишь смутным отголоском прежних встреч, и мы оба  услышим ее поддельные трели, боясь открыто признать свое поражение. Жалость затопит наши отношения, пока удерживая от полного разрыва и заполняя щемящими воспоминаниями переполненный сосуд, с пугающими трещинами, выделявшимися на безглянцевой поверхности подобно застывшим зигзагам молнии на низковисящем небесном склоне.   
          Что ж, Ната всегда добивалась от мужчин того, что хотела, и покидала их исключительно ради более достойного и значительного любовника. После меня таким мог быть только Рюрик. Действительно, Скрижал лишил ее девственности, вождь научил искусству любви, со мной она испытала себя на предел физических и нравственных сил, а от Рюрика  должна была родить зеленоглазого сына, наследника зарождающего государства.
           Рюрик. Он встретит меня с расплескивающейся радостью как воскресшего из мертвых брата, но сам будет смертельно сражен внешним сходством Наты с погибшей Снегой. От него не ускользнет особенность моих с ней отношений, и он поведет себя с достойной правителя щепетильностью, не пользуясь своими привилегиями и преимуществами. Однако Ната не была бы Натой, если бы непроизвольно не выказала ему явную симпатию, и вырвавшийся на волю огонь надежды начнет пожирать душу и сердце Рюрика, подбираясь к основам благородства и добродетели.
          В присутствии Горыса и Щепы он вызовет меня на поединок, считая его справедливым выходом из щекотливой ситуации.
– Свенельд, пойми, я уверен – только она может родить мне сына, но отнять ее у тебя по праву князя и конунга я не могу – ты единственный, кто остался со мной из нашего рода – пусть все решится на поле брани.
– А Горыс и Щепа присутствуют, чтобы и русичи и варяги не могли усомниться в справедливости поединка, если ты погибнешь от моей руки?
– Ты всегда угадывал мои мысли.
– Я думаю, мы будем драться до полного изнеможения, и когда мечи станут тяжелы для нас, а мышцы рук непослушны – будем рвать друг друга зубами, словно дикие звери, но и тогда не выявим победителя. Ты этого хочешь?
– Нет
– Что ж, один из нас может ненароком наткнуться на меч другого.
– Мне этого не надо.
– Мне тоже, – скажу я, воткну меч в землю и сяду, подпирая его спиной.
Он поступит так же, и разбушевавшееся пламя в его душе  уже не будет пугать меня своей необузданностью. Щепа и Горыс, облегченно вздохнув, скроются, увидев первый результат откровенного  разговора.
– Что ты решил, Свенельд?
– Я бы спросил, кого предпочтет она сама.
– Спросить женщину?!
– Хорошо, спроси меня, кого предпочтет она.
– Я знаю твой ответ.
– Поверь, точно так же ответила бы и Ната.
      Мы будем мирно сидеть на примятой траве лицом к лицу, и рукоятки мечей за головами нагреются на солнце и будут подрагивать под давлением несгорбленных спин, и издалека покажется, что это наши головы беспрестанно кивают в знак согласия. Мы обо все договоримся, и никто, даже Ната не помешает нам не доверять друг другу.
       Она уйдет к нему, и, теперь видя ее, я буду предельно холоден и неразговорчив, и она будет отвечать мне тем же, и даже  воспоминания о Шехонских встречах   померкнут и затеряются в дебрях суеты как дикая ромашка в порослях пахучей конопли. Но как-то я замечу ее доверчиво беседующей с Горысом – брату и сестре будет о чем поделиться, – и жало ревности разворошит остывающую золу моего  пепелища. Я брошусь к ней, а слова застрянут в глотке, и виной тому будет не волнительный спазм – просто сказать мне будет совершенно нечего, и снегопад необременительного равнодушия придет на смену любовному наводненью.
        Теперь и я без унылой тоски о прошлом,  буду ждать от Наты того же, что и Рюрик – рождения зеленоглазого мальчика, наследника, о котором упоминал мне Пелгусий и, которого я видел в своем многообещающем  и до конца неразгаданном  сне.

      
23

     И дни тянулись как года, и года пролетали как дни.
      Новгород отстроился заново и стал еще  многолюднее, разноязычнее и богаче. Никто не покушался больше на жизнь и власть Рюрика, и мы – Олег, Горыс, Степан и я, Свенельд, были заняты бесконечными походами вглубь славянской земли, выполняя наказ князя – укреплять союз северных славянских и финских племен, основывая поселения и обеспечивая мирную жизнь их обитателей. Не обходилось без мелких стычек с пограничными народами, становившимися через год-два нашими добрыми соседями, а затем и союзниками, без легких ранений забывавшимися до того возраста, когда ноющая боль в членах  начнет восприниматься как непреложное напоминание о приближении старости, без потерь, горечь утраты от которых горьким осадком скапливалась на глубине бездонной души.
      Первые годы Рюрик возглавлял  далекие походы, но постепенно участвовал в них все реже и реже, подолгу оставаясь в Новгороде в обществе Щепы, приобретшего на него неслыханное влияние. Случалось с утра до позднего вечера они запирались вдвоем в башенном помещении детинца, захватив с собой гору ячменных лепешек и кувшин безупречно-кристальной воды из новгородского источника, прозванного народом «железным ключом». И только я и Ната знали, чем они занимались и имели право нарушить их уединенье. Тяжелые, многостраничные книги, обернутые разноцветным сафьяном, по наказу князя доставляемые поклонниками Велеса из Царьграда,  Русенборга, Киева и других городов, стали  предметом их совместной страсти, и порой создавалось впечатление, что единственное, что волнует Рюрика – хватит ли запаса воска для свечей, используемых в долгие зимние вечера затворничества. А летом постройневший князь и высохший, словно сучковатая жердь, Щепа любили бродить по лесам или уплывать на малой расшиве за изгиб Волхова подальше от людских глаз и ушей и наслаждаться беседой о прочитанном, перемежая ее молчаливыми раздумьями, навеянными окружавшей невспугнутой природой.  Наследник не появлялся, не было ясности, как относиться к полянам, столкновения с которыми становились регулярными и силы которых ежегодно возрастали  не менее наших, без серьезного дела кисли варяги – но странно – никто не роптал, все были довольны, порядок креп, как крепла молва о спокойствии и процветании возрожденной державы, и даже Ната по-прежнему лелеяла Рюрика синевой влюбленного взора.
         – Поляне…,– пытался  я вызвать князя на откровенный диалог о взаимоотношениях с подданными Аскольда и Дира.
         – Без крови, – прерывал он меня и замолкал, дожидаясь моей очередной попытки соприкоснуться с его внутренним миром.
         Но я ощущал, что Рюрик изменился так бесповоротно, что влиять на него я не мог даже с помощью моих пророческих  предвидений. Он не устранялся от бремени власти, но чувствовалось, что оно перестало быть для него главенствующим, и он берег время для чего-то более существенного и всеобъемлющего. Одна грань его сложной натуры потускнела, а другая  не засверкала, ослепляя окружающих блеском, хотя и накапливала энергию несколько десятилетий подряд. И все-таки я понял, что нечеловеческие испытания не сломили Рюрика, а вызвали к жизни новые силы, заполняющие пустоты в душе, образовавшиеся после потери близких. И удивительно, что внутренне отдаляясь от волнений и деятельного участия в управлении, принимая решения как бы со стороны, неохотно и беспристрастно, он невероятным образом находил единственно верное решение проблемы, представляющейся нам крайне запутанной и вряд ли разрешимой. Тем, кто мало его знал и не мог наблюдать за ним пристально, просто казалось, что он стал мудрее, терпимее и  свободнее, чем до смерти Трувора и Синеуса.
        – Не мучайся, Свенельд,  –  говорил мне Весел, когда мы встретились в его замке недалеко от Шехонских болот – у нас все прекрасно: правитель справедлив и не жесток, в стране мир и спокойствие, а наследник рано или поздно родиться:  Пелгусий и ты не можете ошибаться одновременно.
        Нельзя было сказать, что Рюрик вообще избегал государственных дел: иногда он вызывал к себе Олега, меня и Горыса и требовал подробного отчета о положении в любом уголке растущей державы, делясь с нами собственным видением обстановки, воспринимаемым нами как руководство к немедленному действию. И мы –  Олег, Горыс, Степан, Щепа и я, Свенельд, были, как пять гибких длинных пальцев его правой руки, при необходимости сжимавшейся в пробивной кулак, способный сокрушить  непредвиденное препятствие. И чуткая длань его власти, таким образом, простиралась над всей страной, ощущающей ее с благоговейным трепетом и неподдельным облегчением.
       И дни тянулись как года, и года пролетали как дни, и наступил долгожданный момент, когда появился зеленоглазый наследник. И запылились книги, отодвинутые в сторону, и воспрянула душа, охваченная приливом умиления и нежности, а мудрость и терпение Рюрика стали примером для подражания и восхищения.
      – Свенельд, – попросил как-то меня посветлевший князь – пусть сын пока находиться на попечении Наты, но когда он окрепнет, воспитай его как война по нашим варяжским обычаям – славянский дух он впитает самостоятельно!
      – Ты что, собрался умирать? – спросил я его.
      – Обещай! – попросил он, не ответив на мой вопрос.
      – Конечно! – заверил я Рюрика, не проговорившись,  о том, что давно знал из предсказаний Пелгусия и своих сбывающихся снов.
       И он просветлел еще больше.


 24.

              Это был последний день, когда мы собрались вместе – Рюрик с Натой и  маленьким Игорем, Олег, Горыс и я, для того, чтобы навестить Пелгусия, по-прежнему жившего на окраине капища в старой Ладоге. После моей первой встречи с главным волхвом ильменских словен прошло больше десяти лет, время согнуло  Пелгусия, как безжалостная тетива сгибает боевой лук, его обе руки неотрывно опирались на березовый посох, но глаза старика все так же цепко вонзались в лицо собеседника, а длинные волосы, отливавшие серебром, были уложены один к одному, словно владелец их знал о  прибытии знатных гостей и заранее подготовился к встрече. Слава Пелгусия как вещего предсказателя неотьемлимым шлейфом распространялась вслед за нашими завоеваниями,  и Горыс уговорил нас попытать судьбу у мудрого старца, с первых дней так безоговорочно поверившего в успех общего дела. Все согласились с его предложением – кто просто желая своими глазами увидеть знаменитого кудесника, кто понимая, что наступила пора проститься с гордым волхвом, не раз оказывавшим нам неоценимую помощь, но каждый со жгучим нетерпением жаждя сверить собственные догадки с откровениями хранителя  человеческих судеб.      
       Пелгусию  не надо было ничего объяснять –   на мгновение слезы застили  изборожденное морщинами лицо, а затем его взор стал  чистым и глубоким, словно душа и разум предсказателя оказались в ином мире, и он воочию присутствовал в том времени, которое нам еще только предстояло прожить.
            Старец начал с меня, и слова его,  вырвавшись из паутины двусмысленности, были просты и отточены до крайности.
– Ты проживешь дольше всех и увидишь, как сбудутся мои предсказания обо всех присутствующих здесь, но, что уготовано тебе – разгадать не под силу никому.
        Затем Пелгусий обратился к Горысу, и его речь снова заплескалась в витиеватости недосказанности и образности.
         – Сыновья, отягощенные прошлым своих отцов, чаще всего,  повторяют их путь.
– Ты хочешь сказать, что …
– Ничего не спрашивай. Огонь не совместим с водой, жизнь со смертью, но кто бесспорно различит тонкую грань между добром и злом, между любовью и ненавистью?
           Оба замкнулись в себе, один пытаясь вникнуть в смысл сказанного, другой лишний раз убеждаясь в тщетности ответа на собственный вопрос.   
          Никто не решился нарушить общее молчание, лишь медно-красные сосны поскрипывали под порывами ветра, и их верхушки, казалось, вот-вот соприкоснутся под клочками облаков, словно головы беседующих друг с другом заговорщиков.
             Пелгусий первым стряхнул с себя бремя оцепенения – его рука оторвалась от узловатого набалдашника посоха и взлетела в сторону Олега, сразу же сделавшего порывистый шаг навстречу волхву.
– Стрелы, мечи и заговоры не коснутся тебя, – нараспев произнес мудрец, – слава и любовь подданных не разминутся с тобой, но остерегайся змей, свивающих ложе свое в самых неподабаемых местах.
       Ничего не добавив более, старик подошел к Игорю, оперся подбородком на скрещенные на посохе ладони, и впервые внимательно оглядел мальчика, который, как истинный сын варяга, ничем не выдал своего беспокойства и стойко переносил палящее солнце, особенно распоясавшееся в беспечный полдень.   
            – Береза станет твоим сопутствующим деревом, с ней будет связаны и счастье твое и гибель твоя. Но ты еще слишком мал, чтобы сказать о тебе больше.
             Пелгусий выпрямился, и, обращаясь к Рюрику и Нате, стоящим по обе стороны от послушного сына, с неподдельным умилением воскликнул дрогнувшим голосом:
             –  Даже непутевый отрок, глядя на вас, догадается, что мир и согласие заполонили любящие сердца, и смерть не  разлучить вас, на одном крыле навстречу предкам унося и мужа и жену.
              –  Она взойдет вслед за мной на поминальный костер? – не выдержал Рюрик.
         – Нет, нет – вы умрете в одной постели, в один и тот же миг, не покинув один и тот же сон.   
            Остатки облаков скрылись за горизонтом, и солнце стояло прямо над нашими головами, но мы застыли в глубоком молчании, словно незыблемые идолы, взирающие на нас без всякого стеснения. Пелгусий устал – его редкие волосы, покрытые инеем мудрости, увлажнились от пота, но глаза, вернувшись из неведомых времен, смотрели на нас с отеческой любовью.
         –  Живите, пока живется, – промолвил он, обращаясь в этот раз ко всем сразу.