Стрекодельфия. глава 28

Екатерина Таранова
Омосто… О да. Дорогой стекольщик.
Я плохо его знал.


Честно говоря, можно сказать, что я не знал этого совсем.
Но после той встречи у валуна он повел меня к себе домой, а я не стал сопротивляться.
Едва мы вошли в дом, Омосто сказал мне, не откладывая свою откровенность в долгий ящик. – Понимаю, тебе сейчас не до меня… Меня ты совсем не знаешь, а вот их успел узнать получше… я имею ввиду Офли,  Даяну… И ты сейчас больше всего хотел бы оказаться рядом с ней… Тебе кажется, что здесь, со мной, ты теряешь время… Поверь, я понимаю тебя… и я тебе сочувствую. Они исчезли, я тоже скоро исчезну, и вот ты думаешь, что это все напрасно… Все зря… не мне, конечно, тебя переубеждать… но вс же не могу не сказать… если бы ты проявил ко мне чуток внимания… я бы, может, и показался тебе интересным, и даже очень…


Я слушал его, слушал, и неожиданно мне стало стыдно. И даже нахлынула внезапная нежность, и я едва удержался, чтобы не погладить его по голове… Так гладят ребенка, которого несправедливо огорчили или обделили вниманием… хотя Омосто больше был похож на лилипута… Удержался от этого жеста, но не удержался от того, чтобы улыбнуться ему довольно заискивающе и сказать:


- Да ты не обижайся на меня… я очень даже готов проявить по отношению к тебе внимательность… и я даже очень хотел бы подружиться с тобой… и, конечно, послушать многочисленные твои истории о стекле, которые ты, разумеется, мог бы рассказать… ты ведь, разумеется, стекольщик, да? Все это я мог бы… хотел бы… но, знаешь, в другое время, что ли… Я вообще удивляюсь, как это вам всем удается сохранять спокойствие…
- Ты называешь это спокойствием… - он ухмыльнулся, потом взгромоздился-втиснулся в нечто вроде кресла-качалки, стоящей слева от обеденного стола, возложил свои затянутые жабьей кожицей ручки на подлокотники, сделанные в виде львиных лап.
Взгромоздился и добавил:


- Хочешь кофе?
На столике образовались сами собой две чашки с густым, вкуснейшим кофе…
- Выпей глоток, - предложил Омосто. – И возможно, жизнь перестанет тебе казаться такой уж горькой.
Я послушно взял чашку, подмигнувшую мне своим боком, где на секунду возник нарисованный глаз с лучеподобно торчащими ресницами. Глотнул кофе, и приятное тепло разлилось, казалось, не во рту, а во всей душе…
- Ну вот… - довольно протянул он. – Тебе лучше? А теперь давай вместе раскрасим эту бесцветную бабочку… Я всегда делаю это в сумерки. Ты не поверишь, как это успокаивает…


Омосто протянул мне кисточку – я таких тоненьких кисточек прежде не видел. А восстанавливающие краски стояли тут, поблизости, прямо среди вафельниц, между кусками кекса и сломанной погремушкой-пугалкой для пожилых кротов. Вот уж воистину незаменимая вещь – такие краски. У каждого уважающего себя стрекодельфа они обязательно есть, причем валяются где-то непременно на видном месте, так, чтобы долго не искать… На случай, если ластик нечаянно уничтожит вам руку, или пол-лица, или кусок ботинка. Кстати, этот самый случай ластиковых вторжений и уж тем более стираний происходит не так и часто… Но они, как говорится, всегда наготове…
И мы стали раскрашивать. Омосто – левое крыло бесцветной плоской бабочки, а я – правое…
Бабочка лежала спокойно, крылья свои с готовностью расправила и позволяла себя красить с буддийской невозмутимостью: дескать, красьте там, красьте творите что хотите, а личность моя останется при мне…



Не думал, что у здешних плоских бабочек такой миролюбивый характер. Наоборот, я полагал, что они довольно злые – после того случая… Когда одна из них яростно укусила меня за ухо во время игры в перевернутые шахматы… Помнится, эта бабочка играла роль зеркальной ладьи протиположной стороны – фигура не то чтобы весомая, но все-таки достаточно каверзная…
Я уже заканчивал докрашивать свою часть крыла, когда действительно успокоился… А она вдруг заговорила:
- …Я видела сухие листья, треугольные такие, большие… с чего это… с тополя… Похожи на носовые платки неверлюппов-гномиков. Лесных духов. Использованные… Сморкаются ли лесные духи? Бывает ли, что они простужаются? Там, за помойками, за кучами мусора за самыми дальними – горит неестесственный, сырой закат…
Омосто тоже закончил рисовать. Сполоснул кисточку в банке с водой.


- А теперь, когда ты успокоился, и твой друг тоже…
И он указал взглядом на Акимыча, который уселся на столе, аккурат возле плоской умиротворенной бабочки, чьи раскрашенные крылышки чинно-благородно подсыхали. Вид у Акимыча и правда был довольный и мирный. Ни следа волнения. Ни малейшего намека на скорбь.
- Теперь… о чем ты хотел бы услышать? Я могу рассказать тебе о себе… вкратце… а могу и подробно… Так как? С чего начнем?


Лицо бабочки дрогнуло… Мне показалось, что оно стало более внимательным. Словно и она приготовилась слушать.
- Омосто, говори, что хочешь. Хочется тебе рассказывать, рассказывай. Акимыч, думаю, запишет, что надо. Тем более, если это как-то поможет вам не исчезнуть вот так, навсегда, бесследно.
Акимыч с готовностью вытащил из-за пазухи записную книжку.


- Ну ладно. Тогда я расскажу о том, что тебе ближе…. Сейчас ближе…
Крылья бабочки чуть-чуть дрогнули.
Омосто отвлекся от меня и сказал, обращаясь именно к ней:
- Можешь уже улетать… куда хочешь.
Но она осталась лежать на столе, томно прикрыв глаза. Видно, тоже решила послушать историю стекольщика.
Я спросил:
- Омосто, а почему ты решил стать именно стекольщиком? Ведь ты мог выбрать что угодно… У тебя особое пристрастие к стеклу?


- Вот послушай. Тебя, как вижу, интересует мое духовное становление. Развитие. Было так… После того, как меня бросила любимая, а в моем случае это была Пуговица…
- Пуговица?
- Будешь слушать или перебивать? Да, Пуговица. Но она, как я уже сказал, бросила меня невзирая на всю мою любовь, и стала играть в склеенные сосуды не со мной, а с Репейником. Ты знаком с Репейником?
- Ну… пока только шапочно…
- Так вот. С Репейником.
- А что это за игра такая?
- Тебе, наверное, понравилось бы… Ты, как я понял, любишь спокойные игры… А шумные тебе вроде как не по душе…


Откуда у него такая информация? Хм…
- Для этой игры нужен прочный клей. Самый прочный, какой только можно найти. Скажем, из муравьиной слюны или крови камней Кристаллического лабиринта.
- Клей, понятно…
- В эту игру играют вдвоем. Она предназначена для медитации и повышения сосредоточенности на феномене недения – ну, это в самых безнадежных случаях, когда испытуемое существо слыхом не слыхивало о медитации. Воот…
Омосто вздохнул, взял одно стеклышко из печенье-красочной свалки на столе и попытался приладить к нему осколок печального камушка, который, словно фокусник, вытащил из кармана…
Плоская бабочка исподтишка наблюдала за ним, делая вид, что ей все равно.
- В эту игру играют вдвоем.


- Это ты уже говорил.
- Двое садятся друг напротив друга, предварительно отложив все дела. Ах да… Забыл сказать: нужно обязательно подготовить клей, это я уже сказал, и еще красивую фарфоровую вазу. Желательно чтобы ее было жалко. Чтобы это было такое стопроцентное произведение искусства… Ну, ты меня понял, короче говоря. Или не вазу, к примеру, а чайник. Или даже чашку. Главное, чтобы этот посудный предмет был очень красивым и еще – чтобы его можно было разбить. Ну и… молоток. Хотя, знаешь, когда лично я играл в эту игру с Аморельцем, мы обходились без молотка. Ну вообще молоток нужен… для полноты картины… И вот представь себе теперь. Двое садятся в прекрасный осенний денечек, паутинка летает в воздухе, возможно, клубится туман, а может, светит беспросветное солнышко, и падающие листья похожи на использованные носовые платки лесных духов, так, кажется, ты говорила, а, бабочка?


- Да, именно так, - ответила та.
- … Двое усаживаются друг напротив друга… Надо сказать, это чрезвычайно интимная игра. Они должны очень хорошо относиться друг к другу. Это обязательное условие. По крайности, они должны быть близкими друзьями. Они духовно находятся на одной волне… вот так. А иначе ничего не получится, игра рискует превратиться в пустой ритуал. А уж если двое – это двое влюбленных, тогда вообще это всё идеальный вариант.  Так было бы в нашем случае с Пуговицей, ну она так и не согласилась играть в это со мной. Зато, когда мы с ней расстались, она с готовностью бросилась играть в склеенные сосуды с Репейником. И не было для меня дня чернее, и не стало для меня известия горше…
- Ты, Омосто, про игру-то расскажешь или нет?


- Вначале «противники» пожимают друг другу руки. Потом один из них, который берет на себя роль вандала и разрушителя, разбивает вазу, или чайник, или чашку… Справедливости ради надо сказать, что обычно это все-таки бывает ваза. В последней игре такого рода, кажется, разбили огромную вазу эпохи Ли-Шинь. Это случилось в аккурат перед побледнением Морро…


Я вспомнил эту вазу. Она стояла на площади возле аквариума с рыбами стрекодельфов. Эх… Это была очень красивая ваза.
-… Тот, кто разбивает вазу, должен постараться, чтобы она разбилась на как можно более мелкие и причудливые куски и осколочки. Это целое дело. Это вовсе не так легко, как может показаться на первый взгляд… А второй в это время подбирает кусочки и при помощи суперпрочного клея и своих драгоценных воспоминаний старается склеить вазу. Разумеется, дело еще более трудное, чем разбивать… Это и так понятно. На игру обычно уходит больше недели… Игра считается законченной, когда ваза восстановлена до последнего фрагмента.
- Ясно.


- Ну вот. Я начал-то тебе рассказывать не про это, а про то, как стал стекольщиком. Пуговица бросила меня, и мне пришлось оставить свой дом, потому что все там мне о ней напоминало. И я ушел. Ушел жить в кучу мусора.
- Здесь где-то есть куча мусора? Я не видел…
- Ты здесь еще очень много не видел, Костя. Куча мусора, конечно, есть. Она находится неподалеку от Водного лабиринта… Кажется, по левую сторону от него. Но может, я и ошибаюсь. Вот… Там еще такой специфический запах, ты, может, замечал…
- Нет.


- Ну, нет так нет. Вот. Сначала я просто зарылся в эту мусорную кучу и лежал там, не шевелясь, не помню, сколько времени… И настроение у меня было препаршивое. Поганое, можно сказать, настроение. И я все воображал себе Пуговицу, самозабвенно играющую с Репейником в замечательно-медитативную игру склеенных сосудов. И картины, которые я себе рисовал, жгли мое воображение и терзали самолюбие. Но постепенно я начал уставать от этого самокопания и безделья и зашевелился внутри этой сухой мусорной кучи. Надо тебе сказать, что стрекодельфы считают мусором еще довольно хорошие вещи. Они отбраковывают в мусор не то, что уже действительно никуда не годится, а просто-напросто то, что им надоело… Поэтому в стрекодельной мусорной куче можно найти много дельного и даже интересного. Я не удивлюсь, если когда-нибудь узнаю о том, что ластики строят свою дирижабли из лопастей и винтов, обнаруженных и украденных именно из стрекодельфного мусора… Вот и я стал строить из мусора новый дом для себя. Надо же мне было где-то жить, ну, временно, пока я не забуду Пуговицу, пока не вырву эту занозу из своего сердца… Я строил дом из мусора, который меня окружал, а также из мусора собственных снов, которые видел среди всего этого мусора, - я строил дом и очень скоро понял, что в нем не хватает окон. Окна пришлось проделать. Очень скоро оконные проемы начали настойчиво и почти громогласно требовать стекла… Вот так я и понял, что мне нравится. И чем я хочу заниматься. Вот так я и стал стекольщиком.
Бабочка начинает шептать, совершенно бессвязно, будто находится в трансе:


- … Человек, заросший травой… Танец волглых водорослей на опустевшем перекрестке… Наконец-то тишина, наконец-то диктатура реальности смолкает… Сначала я вижу, как машины начинают двигаться по улице все беззвучней… Пока не умолкают насовсем… Да… в это трудно поверить… Вместо улицы, загруженной мусором, донельзя истоптанной дерзкими и тупыми машинами-светофорами… я начинаю видеть нечто совсем иное… Вот забитый насмерть асфальт трещит по всем швам, и сквозь него пробиваются ростки настоящих эвкалиптов Незримого Мира. Настоящие эвкалипты обычно говорят только на китайском, но в этот раз они готовы сделать ради меня снисхождение. И они разговаривают на самом чистом энергетическом языке, который понятен всем.


- Ясно, - протянул Омосто… - Она, наша бабочка, кажется, посетила какое-то другое место. И рассказывает нам о нем.
- Ты правда жил в куче мусора? – спросил я, совершенно спокойно, воспринимая болтовню плоской бабочки и не собираясь отвлекаться на это…
- Чистая правда, - и Омосто дернул себя за косицу с вплетенными в нее осколками стекла. – Что, не веришь? Можем пойти туда, и тогда я покажу тебе свой старый дом. Окна в нем самые что ни на есть настоящие… А какие там стекла! Знаешь, мне очень хотелось забрать их, чтобы перенести в новый дом. Но я решил не трогать… Понимаешь, не разрушать целостность картины. Хотя, конечно, тебе возможно трудно понять. Ты ведь и представления не имеешь о подобном.


- Но почему же? – ему таки удалось расшевелить меня, и я даже немножко обиделся…
- Я вполне способен вообразить, что тот твой дом, построенный из мусора, очень хорош.
- Нет, не можешь! Честное слово, я и сам не могу поверить, что такое чудо создал столь никчемный стрекодельф, такой, как я… Когда вижу его, во сне, иногда бывает… Я бы сводил тебя туда, чтобы ты убедился, но знаешь: путь неблизкий.
- Ладно, я верю. Омосто, скажи лучше вот о чем: в этом доме из мусора тебе удалось забыть о Пуговице? Он нервно шмыгнул носом.
- Частично, да. Ты не понимаешь, именно поэтому я и стал тебе об этом рассказывать. Чтобы ты поменьше горевал… Из-за Даяны…


- Скажи, это мусор так повлиял на твое забывание? Он что, какой-то особенный? Сам не знаю, когда и как ко мне вернулась способность шутить.
- Конечно, особенный! В Стрекодельфии ведь не бывает повседневного, обычного мусора.
- Подтверждаю, - шепнула плоская бабочка.
- Согласен, - вторил ей Акимыч, хотя уж его-то точно, никто не спрашивал…


- Какой-такой особенный? Рамки от украденных из Лувра картин? – спросил я не без ехидства, намекая на уникальную способность стрекодельфов тащить из нашего мира все, что им нравилось, и не только все, что лежит плохо, но и то, что уложено получше и явно не для них.
- Особенный, - как ни в чем не бывало настаивал Омосто. – Ну, например… зажмурься и представь себе… Голован же учил тебя визуализации? И все-то они знают!
- Ну!
- Я буду говорить, а ты слушай внимательно и воображай. И дело будет в шляпе.
- Я так и знал.


- Не нужно иронии. Хочешь представить себе мусор, который поможет забыть боль, связанную с потерей Даяны, и ты его представишь. И кстати, в этом мусоре ты найдешь ответы на многие свои вопросы… Те самые, которыми так безрезультатно мучаешь окружающих. Ну, вроде таких: кто такой Глюндельфлюц? Почему здесь, в Стрекодельфии, оказался именно ты? Или – неужели окончательное побледнение стрекодельфов нельзя предотвратить? Никак ты не поймешь, что это вопросы из тех, что находятся внутри игры. И ответы на них следует искать, играя…


- Ты хочешь сказать, что ответы на них можно найти, воображая ту кучу мусора, о которой ты будешь рассказывать?
- Не обязательно… И все-таки, что мешает тебе представить?
- Да ничего, собственно. Тогда закрой глаза и представляет.
- Угу.
И он стал говорить, раскачиваясь... Сначала я смотрел на него, а потом закрыл глаза и просто слушал. И вот что он говорил:


- Можно было найти там многое… Возможно, даже слишком. Нотные листы с каллиграфическими значками, начертанными явно не рукой клювошляпов, и не глоттами, и не теми, что живут на планете, куда улетел от нас Глюндельфлюц… Я не мог их прочитать, но я сделал из этого мусора ставни для своего нового дома. Знаешь, Костя, новый дом противоречит всякой грусти. С любовью, признательностью и другими столь же приятными чувствами надо расставаться легко – а все почему? Потому что они – не есть ты. Ты – это нечто совсем иное, вечное, то, что не меняется. Как небо за слоем облаков, всегда одинаково голубое, однообразно безмятежное. Это необходимо почувствовать…За любовью и печалью ты не видишь себя. И я себя не видел. Пуговица, Пуговица… бормотал я в мучительных снах… а проснувшись, продолжал собирать мусор и строить дом. Знаешь, Костя, я думаю, когда ты покинешь это место, тебе, возможно предстоит то же самое…
Я не удержался и открыл глаза. И сказал:


- То же самое? Хочешь сказать, я буду строить дом из мусора?
- Ты все воспринимаешь буквально. Возможно, даже слишком. Но то, что тебе предстоит сделать со своей жизнью нечто новое… и одновременно предстоит что-то вспоминать, - это совершенно точно… Так вот…Мусор… Никто не рассказывал тебе, что он бывает говорящим? Я тащил в свой дом все, что напоминало о Пуговице и все, что о ней не напоминало. Мы все боимся что-то потерять… возможно, утратить нечто такое, без чего мы будем не мы… Свобода… Что ж, возможно, это сладкое слово и манило меня, и, закопавшись в этом мусоре, я пытался определить, что мне делать… Как существовать в мире, где Пуговица меня бросила? Ведь такой мир был непригоден для жизни. Что ж… Возможно, оставалось только разозлиться… но даже это не было выходом.


Кому нужна такая свобода? Но ты, я думаю, хочешь услышать про мусор. Да, оказавшись на этой свалке, я поневоле снова включился в игру – и меня не смущало, что играть в такую игру можно лишь в одиночку. Ты играл когда-нибудь в нечто, требующее абсолютного одиночества?
…Я так понял, это был вопрос, не требующий ответа…


- Только, знаешь, одиночество должно быть настоящим. Без дураков… Думаю, люди даже не подозревают о существовании такого одиночества. Бывало, я наблюдал за ними… ну, то есть… за вами… и очень подолгу наблюдал. И я видел, что вы часто якобы мучаетесь от одиночества, говорите о нем, но на самом деле и не подозреваете, что это такое…
Мне хотелось сказать: «Что ты, Омосто, что ты… Теперь, посмотрев на вас, на стрекодельфов вблизи, я стал понимать одиночество. Каждый стрекодельф одинок. Стрекодельфы смакуют свое одиночество, наслаждаются им, даже если играют не в одиночку, как ты со своим строительным мусором, а вместе, в какую-нибудь совместную забаву, навроде игры в перевернутые шахматы, выращивание деревьев в Подлинном саду или охоты на бедных ластиков, которые с течением времени стали казаться мне все более и более безобидными». Но я ничего не сказал. Я просто его слушал. Так внимательно, как всегда слушал любого из них. А он говорил:


- Мусор там был самый различный. Причудливый и простой. Зловонный и благоухающий. Он стал для меня тем же, чем краски на палитре являются для художника. И я мог рассматривать его бесконечно, я бормотал себе под нос нечто бессвязное, я сочинял целые оды и поэмы, посвященные мусору… Пустые сигаретные пачки… Кто у нас тут такой рьяный любитель курения? Октябрь? Весельчак? Сломанные стебли говорящих цветов, дышащие коротким и сырым ядом бессмыслицы, а потому – непригодные для вторичного использования… Старые человеческие календари и календарики. Праздничные сувениры – этого добра много, ибо в Стрекодельфии каждый день – праздник. Фонарики, обломки лодок, сброшенные одежки змеек и коробки речных черепах. Я строил крыльцо своего мусорного дома из опилок дерева Рох, древесина которого, по словам Пуговицы, знающей толк в любом оружии, особенно в деревянном, обладает особенной прочностью. Цементировал трещины между ступенями и пазами клеем, замешанным на слюне ящериц. Ты не поверишь, как их там было много. Они устраивались на кучках и возвышенностях, и зубцы их рептилиевых спинок достойно завершали силуэт этих миниатюрных горных хребтов. Крышу я сделал из панцирей, которые обычно сбрасывают особенные камни, растущие возле водопада… ну знаешь, есть такой прозрачный наоборотный водопад возле города ластиков…
- Мне казалось, возле города ластиков нет ни водопада, ни даже реки, - возразил я, но Омосто не слушал меня, продолжая:


- Так вот, есть у нас тут такие камни, которые каждую осень (а осень тут, как ты понимаешь, случается часто, иногда дважды в неделю) сбрасывают свои панцыри. Никто не успевает засечь этот процесс, хотя энтузиаст Закрытый как-то просидел возле особенных камней месяц, не смыкая глаз. Но ничего не углядел – всякий раз камни сбрасывали свои панцири загадочным и молниеносным способом… Закрытый клялся, что глядел на камни неотрывно и прилежно и, хоть убей, не понимает, в какой именно участок времени происходит это каменное преображение. Хлоп – и отжившие свое плотненькие, но уже дающие трещинки панцири валяются в траве. Видимо, это камни, - большие любители жизненных перемен. Если уж они не способны двигаться – меняют хотя бы свою внешность. Ну так бишь… о чем я? Для чего я вообще стал строить этот дом? Ведь куда лучше было страдать от любви и демонстрировать всему мирозданию свое разбитое сердце, просто валяясь на куче мусора – это выглядело бы намного эффектней. Так зачем я стал строить дом? Я задался этим вопросом, когда настилал крышу, сооружая ее их плотно пригнанных друг к дружке сброшенных каменных панцирей, которые я укладывал на искусный каркас, сделанный из перекрещенных ребер рыбы Лу – знаешь, есть у нас тут такая здоровенная рыба, иногда ее можно разглядеть в озере возле Коричневой обсерватории… Неужели не видел? Ни разу?

Правда? Ни единого разочка? Тут, я тебе скажу, необходимо подключить воображение. Плюс, конечно, держать глаза открытыми. Ну-ну, не обижайся, я же шучу… Рыба Лу имеет пагубную привычку спать, выползая из своего родного озера на берег, где их иногда (не обязательно, но, увы, такое случается) настигает нечто вроде комы, когда плоть спадает с них, тая, словно весенний снег, и не остается ничего, кроме ее чрезвычайно крепкого, громадного скелета. Знаешь, здесь многое подвержено этому эффекту таяния… Побледнение… Есть ли другая загадка, с такой же настойчивостью требующая разгадки, как эта? Так вот, от рыбы Лу после ее окончательного побледнения остается скелет, от нас, стрекодельфов, видимо, ничего… Кажется – ничего… Я настилал крышу и думал о своей затее, пытался подбить основание под собственные действия. Зачем? Для чего? Чтобы чем-то занять, отвлечь себя… Это мне удалось… вполне. Доложу тебе, мало на свете существует занятий, столь же привлекательных, как строительство дома из мусора… Ну разве что… может… возведение несуществующего лабиринта клювошляпов… это вообще грандиозное дело… это что-то невероятное… шокирующее… великолепное… Вот где мы, стрекодельфы, порой черпаем вдохновение… Приходилось ли тебе, друг мой, видеть, как неспешно и торжественно вырастают из-под снега дома маленьких клювошляпов, послушные лишь звуку волшебной флейты, которая как раз и вытаскивает их из-под земли, из-под слоя торфа, из-под толщи пышного снежного настила? Понимаю по глазам, что ты этого никогда не видел… А ведь твоя подружка Даяна вполне могла бы в свое время не таскать тебя смотреть на дурацкое рождение нового яблока (в котором, честное слово, нет ничего особенного, уж я-то знаю, о чем говорю…), а лучше показала бы тебе, как растут эти домики из-под снега… Ну конечно, я понимаю, летать среди космоса гораздо романтичней. Может, это и к лучшему. Ибо зрелище вырастания из-под снега клювошляпных домов не предназначено для грубых человеческих глаз… Мадмуазель Лыфонмерц, когда ей показали это, хлопнулась в обморок. Слышал про такую?


Я что-то припоминал, но очень смутно. Это, кажется, было во сне… Я видел мадмуазель Лыфонмерц во сне… и кто-то сказал мне, что мы с ней должны в будущем встретиться. Якобы, она должна помочь мне, а я – ей. Какой-то город запрещенного искусства… Акимыч… Акимыч, где ты? Подскажи мне.  В моем восприятии все смешалось. Я больше не понимаю, чему верить, а чему – нет…


Акимыч не появлялся. Омосто продолжал разглагольствовать о мусорном доме и… о ком он там еще говорил? Конечно, Даяна… Даяна. Упоминание о ней заставило меня нервно вздрогнуть. Он говорил, я слушал.
- Построив великолепный мусорный дом, я увидел, что в нем катастрофически не хватает окон! Или я уже говорил об этом? Поразмыслив над проблемой как следует, я пришел к единственно возможному выводу: только Даяна может принести мне нужные кусочки стекла… 
Услышав имя Даяны, я невольно напрягся и загрустил… Слишком уж ко многим любовным историям тут она имела отношение. А мне бы хотелось… чтобы она была только моя… Хотелось бы… Пустые слова…


- Я написал Даяне письмо и отравил его с почтовой птицей-синицей. Она была ручная, с опереньем истошного цвета индиго… Она ела у меня с рук, но при этом оказалась страшной болтушкой, так что я мог быть уверен, что она разболтает о том, что я назначаю свидание Даяне, всем остальным… Об этом узнает Пуговица… И пусть ей станет больно также, как мне. Ну ладно, пусть не так, а хоть наполовину… К тому же Даяна сможет принести мне самое лучшее стекло… Уж это я понимал. Она ведь часто бывает в космосе, а там этого добра полно. Итак, приглашая к себе в гости Даяну, я преследовал двойную цель. Мне нужно было стекло, а я понимал, что стоящее стекло мне могла принести только Даяна, и что только ей стекляшки не нужны, а все остальные стрекодельфы поспешат использовать его для своих нужд. Как повседневных, так и магических. И еще я хотел, чтобы Пуговица испытала чувство, хотя бы отдаленно напоминающее чувство ревности. Впрочем, об этом я уже говорил тебе.
- Даяна пришла? – спросил я.
Не мог не спросить.


- Ты, пожалуйста, не думай, что это было настоящее свидание. Я ведь знаю, у тебя с Даяной роман, так что предупреждаю сразу…мы с ней просто друзья. Отбрось эти мысли. Вот… Пришла, конечно. Она принесла мне чайник, битком набитый свежим кипятком. Я продемонстрировал ей свое достижение, мусорный дом и сказал почти с гордостью: «В окнах не хватает стекла!». И тогда она стала танцевать. Ты ведь видел, как она танцует? Видел, да? Неподражаемое зрелище… Она выкручивала из своего тела все эти фантастические движения, но это, конечно, ни в коем случае не был танец соблазнения или танец влюбленности, нет, разумеется, это скорее был танец понимания, ну и… она танцевала для самой себя. При этом у нее в карманах звенело стекло. Пока она колдовала это свое щедрое и настоящее волшебство, на нее, как на фонарь, слетелись десятки мотыльков и облепили мой дом, словно он был цветком, а не грудой мусора. Закончив движение, Даяна вынула из карманов принесенное для меня стекло и сказала: «Ты можешь склеить эти осколки. Если бы Пуговица видела нас, она умерла бы от ревности. Но она нас не видела. Так что ей все равно. А ты можешь сделать из этого стекла отличную приманку для нового ветра, и тогда вокруг твоего мусорного дома всегда будут бушевать ураганы. У тебя получатся отличные окна. Если повезет, приманишь и парочку ветроловов, а то и десяток (тогда, Костя, у нас еще не было своих ручных ветроловов, и даже клеток для них тоже не было). Только вот…» «Что вот?» - спросил я у нее, ожидая, что она скажет мне некое откровение, что-то такое, что, возможно, навсегда меня изменит, избавит от печали…Но она только вытащила изо рта, прямо из-за щеки, последний осколок стекла, очень яркий, прозрачный и голубой, мягко вложила в мою ладонь и добавила: «Собственно, я и пришла-то к тебе на это дурацкое свидание в твой дурацкий мусорный дом с одной единственной целью. Чтобы сказать тебе кое-что. И вот я говорю это. Я говорю: перестань ты валять дурака». Сказала так, и ушла. Даже чай пить не стала. А я… я правда с того дня перестал валять дурака. Глупости это все. Печаль по утраченной любви раз и навсегда покинула мое сердце. Примерно также, как сам я покинул мусорную кучу и свой мусорный дом. Безо всяких сентиментальностей. Просто собирался и вернулся… в стрекодельфную цивилизацию. Перед этим, конечно, ты знаешь… Построил себе новый дом, нормальный. В котором мы с тобой сейчас и находимся. Еще – стеклянную теплицу для говорящих цветов. Что поделаешь, слабость у меня к ним… Ну, к говорящим цветам и стеклу, то есть.
- А как ты делаешь цветные стекла? – спросил его я.
Мне всегда было это интересно.


- Добавляю в свежее, полураспустившееся стекло сок.
- Сок?
- Разного цвета. Разные пропорции дают разный цвет.
- …
- Обычно я использую сок говорящих цветов. Он дает самые яркие оттенки.


И я не стал расспрашивать о подробностях.
Спустя несколько дней после рассказа Омосто о мусоре мы сделали это – ну, то есть, написали то, что было положено.


Я диктовал свои наблюдения почти машинально, Акимыч прилежно записывал, не жалуясь на свое недомогание: нос его, то ли от расстройства, то ли от какого-то неведомого мне заболевания, покрылся сеточкой тончайших трещин. Это выглядело так, словно мой Акимыч изначально был вылеплен из глины, ну а теперь вдруг начал подсыхать.
Внешний облик стрекодельфа Омосто, диктовал я Акимычу, был столь же неустойчив и текуч, как и внешность других… Он менялся, как и прочие, в зависимости от настроения. Пожалуй, даже чаще других.


Омосто носил шляпу, оклеенную кусочками стекла. Кроме того, к ней крепились на тонких цепочках всякие железки и крючки, звеневшие при каждом его шаге. При каждом движении, как неосторожном, так и намеренном, начинался этот мелодичный звон, и в таких звуках можно было вполне что-то прочитать. Я часто думал: вот так, наверно, разговаривали бы между собой звезды, ежели б могли говорить. Пустая болтовня, которую можно слушать без ненужной сосредоточенности. Она как подарок, как густые морозные узоры на стекле – можешь надавить ладонью, и тогда они растают, но если ничего не делать, они будут существовать сами по себе и хранить свою ненавязчивую тайну – тайну сна. Всё равно что звать огромных орлов – они должны звать твой язык, иначе не прилетят. Или ты – изучай их речь, и тогда, возможно, получится их приманить, в противном же случае тебе придется наблюдать за ними снизу, и они будут казаться лишь точками в беспредельном небесном стекле, таком голубом и столь чистом, что и мыть не стоит… В этом месте можно улыбаться. Куда лучше, разумеется, беседовать с орлами на равных, когда они спускаются и дружески садятся к тебе на плече, и куда лучше уметь расшифровать узоры инея. Для этого потребно понимание.


Омосто всё это знал. А я, увы, мог лишь догадываться, о чем говорят эти стекляшки, прикрепленные к его одежде. Башмаки его отличались прочностью – ему ведь приходилось много ходить и даже очень. Все это было в хорошие стрекодельфные времена, когда обитатели этого мира еще не начали постигать науку своего исчезновения навсегда… Тогда они много играли, при этом в их жилищах, и в лабиринтах, и библиотеках и на лестницах с кусками декоративных стен и обязательными оконными проемами, - так вот, при этом стекла в таких проемах часто разбивались. Их нужно было заменять. Это было неизбежно. Вот тут-то и нужна была помощь Омосто. Он приходил всегда вовремя, в любую погоду, в снег и дождь.


Приходил и доставал из своего заплечного мешка свои стекла. Их было много, на любой вкус и цвет. Для любого настроения. Фиолетовые – для легкой грусти, рожденной в основном какой-нибудь незадавшейся забавой или проигрышем в перевернутые шахматы. Алые – для феерического воодушевления. Зеленые – для всепоглощающих творческих погружений в иные сферы стрекодельфного восприятия. Ну и так далее.
Одежда Омосто поэтому отличалась практичностью и приспособленностью к его работе. Но она к тому же была еще и красивой. На куртке – множество карманов для стеклорезов, измерительных линеек, банок с клеевой замазкой для трещин и тому подобных вещей. Но на этих же вроде бы таких утилитарных карманах уморительно-милые вышивки крестиком и непременные декоративные пуговицы. Детский сад, да и только. Обувь он носил тяжелую, тянущую его к земле, но при этом ступал совершенно безшумно – звука шагов было не слышно, но слышен был звон образцов стекла в рюкзаке. Стекло это, как ни упрятывал он его в теплый войлок и оберточную цветную бумаги, легче пуха и тоньше китайской паутинки, - стекло это все равно выдавало себя. Оно тихо и весьма мелодично позвякивало. «Да, мое стекло сочиняет свою музыку. И рисует свои картины», - так говорил Омосто, скромно улыбаясь. Плащ для Зимней ассамблеи у Омосто казался сшитым из осеннего дождя – таким он был непраздничным и непритязательным. По плащу сразу было видно, что этот стрекодельф недолюбливает праздники. Ветролов, одетый в стекольно-зеркальную кольгучу, выглядел миниатюрный отражением своего хозяина – пока Омосто колесил по дорогам и весям Стрекодельфии, вставляя стекла в пустые оконные проемы, ветролов в тесных пределах своей птичьего вида клетки, чьи стены были сработаны, конечно же, из чистого стекла, мастерил крошечные скворечники для несуществующих скворцов-невидимок, увидеть которых было, наверное, лишь под микроскопом. Ветролов Омосто был невеликого росточка, вот почему ему самому нравилось все маленькое. В отличие от ветроловов всех остальных стрекодельфов, этот – никогда не пел. Во всяком случае, я лично не разу не видел его поющим.
Может, это потому, что в то время было уже не до песен.
Он просто понуро сидел в своей клетке.
И явно обдумывал что-то печальное – побледнение стрекодельфов? Невозможность это предотвратить?



Но, вероятно, я просто проецировал на все окружающее свои собственные мрачные мысли.
Его цвет нельзя было определить, но после некоторых колебаний я назвал его (надо же было продиктовать своего прилежному Акимычу хоть что-нибудь) грязно-радужным.
Сидел и тянул свои длинные птичьи лапы, украшенные перстнями со стекляшками вместо драгоценных камней, и вычесывал из куцых перьев чихающих деревянных клещей. Бесполезно было пытаться угадать, о чем этот ветролов грустит сильнее – о том ли, что он скоро останется без хозяина, или, может, о том, что сам он совершенно не готов к этой внезапной, скоро ожидаемой свободе. Может, ему снились дремучие старые времена, когда он дремал вот так, пригорюнившись на зыбкой жердочке. Нет ничего здесь устойчивого, - так, казалось, говорил весь его облик.



В шкафу у Омосто я обнаружил лишь разные виды стекла, упакованные в коробки, рюкзаки и чемоданы. Стекла, стекла, и снова – стекла.  Была старая обувь, стоптанная на бесчисленных дорогах и не выброшенная только из лени.
Следуя традиции, я спросил его о том, какой запах ему больше всего нравится. Выяснилось, Омосто обожает аромат жженого сахара…
Его талисманом оказался тот самый осколок стекла, который Даяна вытащила из-за щеки. Он просверлил в нем дырочку, повесил на цепочку из китового уса и носил на шее, как медальон. Я бы, может, и приревновал – но к тому времени, когда мы с Акимычем записывали эти свои традиционные наблюдения, я уже избавился от ревности. Эти мелочные переживания остались позади – их заменило высокое и трезвое чувство ответственности. Иногда мне вообще казалось, что все они – порождение моего воображения и, следовательно, я тем более несу какую-то трудноопределимую, но от этого не менее бессспорную ответственность за них.


Конечно, я старался отбросить от себя эти солипсические мысли. Но ответственность чувствовал все равно, как ни крути. Изучив немножко характер Омосто, можно было предположить, что ручного животного у него просто нет. Он же постоянно таскался с места на место и думал только о работе, только о своих стеклах, - какое существо согласится на эти мытарства? Пусть даже ради самого распрекрасного хозяина?


Разве что собака… Однако в Стрекодельфии не было собак…
Но я ошибся в своих предположениях. Питомец у Омосто все же был, и отнюдь не стеклянный, а самый что ни на есть живой и настоящий. Им оказался карликовый жук-плывунец, переименованный Омосто в стрегунка-огневца. Омосто питал слабость к самовольному изменению зоологических наименований; впрочем, не гнушался он и ботаническими. Ему доставляло удовольствие менять имена, чтобы путать других, да и себя самого тоже. Жук-плывунец, которого хозяин выпускал из его тюрьмы-коробочки во время редких своих минут отдыха, имел обыкновение гореть в темноте. Точнее, светился даже не он сам – светился элегантный часовой циферблат, неизвестным образом вживленный прямо в его надкрылья. Жук-часы – удобно и, вроде как, необычно… Честно говоря, по-моему, Омосто куда больше заботило состояние рабочего стеклореза, нежели душевное настроение его подопечного жука-плывунца… Тот же иногда, истерически ползая в пределах, допущенных длиной нитки-цеплялки, привязанной к его лапке, - тот же иногда бросал на меня такие  несчастные взгляды, что кровь стыла в жилах. Рыба Омосто была зеркальным отражением его домашнего жука-плывунца – если только учесть, что зеркало чуть кривовато… Рыба могла свободно плавать в аквариуме на центральной площади. Но у нее имелась своя цепочка, прикрепленная к одному из плавников, а на цепочке сверкали и поигрывали бликами в преломляющихся солнечных лучах крошечные часы-медальон.


Форма их стрелок, с завидной скоростью вращающихся в направлении, противоположном общепринятому, подозрительно напоминала стрелки часов на спине жука.
На вопрос о воинах Омосто ответил уклончиво и явно неохотно:
- Теперь-то уж понятно, что никакой войны с ластиками не будет. Просто потому, что воевать-то с ними будет некому… Мы исчезаем сами по себе. К их великой радости, - сказал он. – Им и стирать нас теперь не надо.
- Здесь ты, Омосто, ошибаешься, -  заметил Акимыч. – Я знаю из достоверных источников, что они вовсе не рады вашему исчезновению.


- Ну… впрочем, это ведь их личное дело… радоваться или печалиться по этому поводу.
Акимыч смахнул со щеки неожиданно набежавшую слезу. Или мне показалось? Почудилось?
- Вообще-то я никогда не верил, что какое-либо полномасштабное столкновение с ластиками состоится… - сказал Омосто. – Не то что некоторые наши «полководцы».
Он явно закавычил это слово. О ком он говорил? Об Аморельце? Даяне? Офли?
- Но все-таки, раз вам так это необходимо, отвечу…- продолжил он. – Хоть и не вижу в этом смысла. В случае чего, я бы использовал сумеречных мошек.
- …Ммм… какие-то особенные насекомые?


- В точку. Особенные. О них известно только мне. Дело все в том, что сумеречные мошки чрезвычайно недолговечны. Они живут только в лабиринтах, да и то не во всяких, а лишь в очень тихих, таких, куда редко наведываются стрекодельфы с их шумными играми.
- А как они выглядят, эти мошки, можешь сказать? – спросил я.
– Суть не в том, как они выглядят, а в том, на что они способны, - ответил Омосто.
- И все-таки, скажи…


Я настаивал потому, что во время своего довольно продолжительного пребывания в лабиринтах Стрекодельфии, и особенно за недели своего отшельничества после той самой Зимней Ассамблеи – короче, тогда я изучил лабиринты, как мне казалось, достаточно хорошо. И видел я там много различной живности, и в том числе насекомых. И к тому же насекомых столь необычных, что я бессилен их описать, ибо не с чем сравнить. Тогда я практиковал созерцание в течение долгих часов, просто сидел, прислонившись спиной к стене, и пристально разглядывал то, что проносилось, жужжуло и шушукалось передо мной. Вот почему я сейчас просил, чтобы Омосто рассказал, как именно выглядят эти сумеречные мошки – ведь я мог их видеть тогда. Многих из увиденных тогда диковинных существ я запомнил. Многорукая стрекоза или двуглавый паук-перевертыш – такое не забывается.
- Они прозрачные и мелкие, - сказал он. – Ничего особенного. Похожи на крошечные кусочки слюды. Но вот что они вытворяют… если бы ты только знал.
Я не помню, чтобы мне доводилось видеть в лабиринтах что-то похожее.


- Эти мошки издают пронзительный звук. Не стрекодельфное, не человеческое ухо не способно его распознать, а вот ластики его слышат. Слышат и падают замертво. Вот почему, если бы с ластиками началась настоящая война… если бы такое случилось, конечно… я бы просто набрал в стеклянную банку из-под варенья, а потом выпустил… на поле боя… в самый разгар сраженья… Думаю, те ластики, что не рухнули бы замертво от воздействия сумеречно-мошечных вибраций, капитулировали б тут же. Вот. Конечно, ловить этих мошек и засовывать в банку (а они, знаешь ли, сопротивляются!) – очень скучное и трудоемкое занятие. Но если у тебя есть терпение, оно будет вознаграждено. Если разобраться, отлавливать этих мошек – все равно что рвать с куста малину… ну… или другие ягоды.


Я вообразил эту картину – закованный в серебряные латы Омосто врывается на белогривом коне в самую гущу сражения (игрушечного, впрочем, мы-то понимаем, что игрушечного…) между ластиками и стрекодельфами. Боевое знамя, раздвоенное на конце, словно змеиный язык, гордо реет на ветру. Тот же ветер гонит по ослепительному голубому небу облака, пьяные от собственной свободы… Битва идет нешуточная. Лязгают друг о дружку щиты, сделанные из ореховых скорлупок и черепашьих панцырей…
И тут наш герой выхватывает из-за пазухи трехлитровую банку, с устрашающим видом отвинчивает крышку, и… сумеречные мошки разлетаются прозрачным слюдяным роем, зависая прямо над сражающимися. Их крылышки мерцают в ярких солнечных лучах… Один из ластиков, загипнотизированный этим феерическим зрелищем, роняет свою алебарду и валится оземь. Ах нет!


Оказывается, загипнотизировал его вовсе не вид этой волшебной мошкары, а визг, который издают насекомые! Они поистине оглушительно визжат. И вот ластики, не в силах вынести это, бросают оружие и в спешном порядке покидают поле боя…
Я замечтался, и Акимыч вернул меня в реальность осторожным, однако весьма настойчивым пинком в бок, напоминая, что пора писать дальше.


Дурная магическая привычка… Хм… Пожалуй, таковой можно считать стремление и умение превращать все, что ему нравилось, в стекло. Отсюда, видимо, такое изобилие в Стрекодельфии стеклянных листьев. Омосто признался мне, что его завораживает строение древесного листа – силуэт, прожилки.
Любимым ароматом стекольщика был запах стеклянной крошки.


Вот только коробочка для последнего дыхания почему-то оказалась не стеклянной, В ответ на мой вопрос о коробочке он молча взял меня за руку и вывел из своего дома-теплицы…
Вместе мы дошли до ручья и остановились у обломка невзрачной серой скалы.
- Мне нравится это место, - совершенно серьезно сказал Омосто. – Оно такое простое и выглядит столь незыблемым и вечным. Я-то привык к хрупкому, постоянно бьющемуся стеклу. Вот поэтому-то мне нравится все необычное, противоположное, прочное, что ли… И еще… Голос этого ручья похож на звон бьющегося стекла.
- Ну и? Мы только за этим сюда пришли? Я ведь спрашивал тебя про коробочку для последнего дыхания…Помнишь?

- Да здесь она, моя коробочка. Ты прямо перед ней стоишь.
И он ткнул пальцем в углубление скалы, самое обыкновенное, если не считать формы, почти идеально круглой.
- Но… как же… я немного растерялся. – Ведь даже если вложить в углубление твое последнее дыхание… это все равно… не будет коробочка… оно ведь может улететь!
- Вот крышка, - и Омосто сунул мне под нос древесный лист, его его собственной милости и остекленевший, - этим и накрою. И никуда мое последнее дыхание не денется. Не беспокойся.