Юрий Издрык. Воццек. Часть 4

Дана Пинчевская
О МУДАКАХ
СЯНА
РАЙ
МОЛИТВЫ
ДЕНЬ. ВОЗВРАЩЕНИЕ СУДЬБЫ

О МУДАКАХ
„Послушай, да он же мудак, слышишь, просто мудак он был с этим своим щенком. Из таких, как он, только мудаки и вырастают. Мне его совсем не жалко. Ты думаешь, он изменился бы, если бы вырос? Черта с два. И этих мудаков наизусть знаю. Я их за километр чую. Я их уже столько перевидал — с души воротит. Ох, браток, как я ненавижу эту сволочь! Для мудака нет больше развлечения, чем рассмотреть, как кто-то споткнулся и упал, или кому-то на голову капнула ворона, или как кто-то сел на свежеокрашенную лавку или сел в лужу.
Мудак — он разный бывает, но он всегда мудак. Он старательно отрыгивает после обеда, зная, что ты этого терпеть не можешь, и жизнерадостно смеется, заметив на твоем лице гримасу отвращения. В поэтической задумчивости он будет ковыряться в когтях расческой, в ушах — спичкой, а для профилактики зубов будет использовать ножницы, специально выращенный желтый ноготь мизинца, скрепку или английскую булавку. В пубертатный период он бесконечно, непрерывно перед зеркалом давит прыщи, а в сезон размножения продолжает упражняться на своей самке, причем любит это проделывать в общественных местах, скажем, на пляже. Если несколько мудаков собираются вместе, они пьют пиво из трехлитровой банки, до посинения расписывают пулю, а потом устраивают чемпионат по шумному газоиспусканию или писсуарной каллиграфии. Однако, не смотря на каллиграфические таланты, мудак никогда не в силах попасть ни в унитаз, ни в писсуар, уже не говоря об отверстии стульчака. Зато он охотно отливает в умывальник. Те же раритетные виды мудаков, каковым зоркость досталась от природы, никогда не спускают за собой воду, завершая акт испражнения расползшейся точкой брошенного в желтую лужу окурка. В столовых и кафе мудак не в силах преодолеть расстояние к кассе без того, чтобы не выпить сразу свой компот или не набить брюхо сладким коржиком, не дождавшись ни расчета, ни десерта. Но, если компоту и повезет каким-то образом уцелеть до обеда, то мудак вначале сполоснет им рот, и только потом проглотит. Я видел безумцев, которые полоскали полость рта кефиром, черным кофе, шампанским — последнее, как правило, заканчивалось катастрофой.
Мудак испытывает непреодолимое влечение к жевательной резинке. Ему необычайно трудно выплюнуть ее, и, тем более, выбросить. Он горд своим умением выдувать из нее шарик (те, которые не умеют, утешаются, вытягивая между зубов длиннейшие калиброванные сопли). Во время еды, поцелуя или официальной беседы мудак вынимает жвачку и кладет ее на видное место, чтобы каждый мог полюбоваться слепком его совершенных челюстей. Наиболее деликатные в таких случаях скатывают компактный белый шарик, который прикрепляют за ухом. Использованные, высосанные до последней клейкой субстанции жвачки мудаки прилепляют на стулья и стены, под столы и окна, проще говоря — повсюду.
Мудак ни за что не воспользуется салфеткой перед тем, как пригубит напиток. Поэтому праздничный стол всегда изукрашен заслюнявленными им, маслянистыми по краям склянками. («заслюнявленными им» - запомни!). Мудачки к тому же щедро раскрашивают посуду несмываемыми следами своей водо-газо-ацетононеснимаемой помады. На мудачек вообще больно смотреть во время еды — они (очевидно, в силу некоего не изученного до сих пор синдрома нескоординированных движений) постоянно бьют себя по и без того испорченным зубам вилками, ложами, чашками; завтрак с ними — это феерия звуков, ужин — доподлинно стоматологическое исступление.
Мудачка непосредственна, более того — она естественна. Приходя к тебе затемно, она не догадывается о том, что дело близится к копуляции — куда там! Она ни за что не унизится до подобных вульгарных и прагматических размышлений! - но в какой-то момент, неожиданно для самой себя, он внезапно падает навзничь, широко раздвигая ноги, и ты получаешь возможность насладится всеми ароматами ее позавчера мытого тела. После ночи с мудачкой ты становишся владельцем ужасающих чудовищ: горы напомаженных бычков, кудрявого, нежданно густоволосого мыла (поскольку в конце концов, на свою беду, ты таки отправляешь ее в ванную) и подозрительных новообразований в мусорном ведре. Следы жизнедеятельности этих навязчивых созданий повсеместно отравляют твою жизнь: колбасу они режут ножом, только что измазанным в мармеладе; писают, не закрывая дверей (очевидно, считая, что это невероятно тебя возбуждает); после посещения дантиста убедительно приглашают тебя посмотреть новенькую пломбу в глубине распахнутой пасти, а твои осторожные попытки отказаться проникновенно толкуют в качестве ф а л ь ш и; их пикантная манера разговаривать за обедом убедительно демонстрирует проследить все стадии превращения шницеля в ф а р ш; смеются они искренне, откровенно и беспечно, демонстрируя при этом содержимое ноздрей и ослепляя тебя блеском золотых коронок, что окончательно и бесповоротно превращает твои ухаживания в ф а р с; они способны восхищаться каждой птицей, каждой тучкой, они разыскивают красоту в малом и поклоняются различным божкам; между зубами (вот привязалась тема!) у них всегда остается кусочек салата или зеленого лука, что составляет неповторимый с точки зрения фактуры и колорита образ: черное дерево и слоновая кость, виртуозность кармазинных штрихов и изумрудная точка заключительного акцента; их использованные гигиенические прокладки встречаются в самых неожиданных местах, включая высокогорные вершины (во всяком случае, каждый твой отдых у моря отравлен клоками бурой ваты, торчащими изо всех щелей изнасилованных кабинок для переодевания, где шумные мудацкие дети справляют свои разнообразные нужды); как и дети, мудачки весьма элегантно щелкают семечки (при этом их уста раскрываются с несвойственной оральным выростам похотливостью); они пьют пиво с лихостью Гаргантюа, Пантагрюэля и Томаса Манна, взятых вместе с его братом Генрихом; с наслаждением подлинного филолога вслушиваются в рев и мат;
плюются густо, как солдаты;
любят читать, писать и петь,
и знают цитаты,
и умеют любить,
и это вправду истинно, беспрекословно так, ведь они верно и предано, верно и
предано, безмерно подданно любят своих мудаков.
 Мудак, мудак, мудак...
Что там еще?
Мудак — человек принципов, в которые он свято верит и которых он свято верит, что придерживается. Один кретин, с которым я вынужден был прожить по соседству на протяжении нескольких лет и который превратил эти годы в ад товарищеских отношений, прощаясь, за несколько минут убедил меня в том, что все его поступки подчиняются закону всемирного равновесия и справедливости. И я осознал, как близоруко и недальновидно трактовал его ранее в качестве мелкого негодяя и мстительного мерзавца.
 Мудак всегда остается сторонником чего-то оригинального. Он упрямо разыскивает экзотические, критические, экстраординарные и маргинальные проявления бытия.
Мудак — страшный энтузиаст выездов на природу. С шашлычками, девочками, музычкой.
Мудак обычно зависит от настроения, отчасти сентиментален. Он охотно вспоминает детство и юность, как настоящй сноб, готовит коктейли по рецептам, вычитанным у Хема, а кофе пьет с периодичностью, подсказанной постэйзенштейновским монтажем французских фильмов.
Мудак — прирожденный турист. Каждый туристический автобус битком набит мудаками. Мудаки обожают талисманы,
сувениры и награды, все равно какие- от открыток и брелков до верительных грамот и фамильного оружия. Мудак, у которого нет браслета или кольца, сережки или шворочки, а возможно, татуировки, и может, значка на лацкане, а может, анаграммы на белье — такой мудак или не мудак, или не совсем мудак. В любом случае я расценил бы его мудаковатость в качестве подозрительной и неполноценной. Мудак — всегда индивидуальность. Он выделяется в толпе — (он стильный, у него есть своя, свойственная только ему, прическа, манера одеваться, он старательно подбирает обувь и аксессуары) — очевидно, поэтому толпа состоит из мудаков.
Мудак — охотник до знаний, даже склонен к всезнайству. Он стремится к Мудрости, Истине и Правде (вшистко, очивисце, прописными буквами). Он хочет своими ручками весь мир обнять. Своей вонючей всепроникающей любовью. Мудаку всегда мало одной только отцовской веры — он стремится познать все существующие и умозрительные религии. Мудак исследователь и экуменист. Его сжигает любопытство и сенсорный голод. Это мудаки организовали первые экспедиции на Восток (и на Запад), это они придумали слова “сиддхартха”, “катарсис”, “нирвана”. Это они завезли помидоры, порох, анашу и составили первый мифологический словарь. Они боролись за декларации независимости и прав. Они защищают равенство и демократию. Они повсюду проповедуют слово божье. Мудаки создали науку и так называемый «объективный подход», согласно которому черное и белое, верх и низ, пречистое и скверное, говно и вино, оно и оно — являются равноценными объектами классификации. Мудакам свойственно глубоко метафорическое и эзотерическое видение. Они и только они могут усмотреть в земле и воде, пещерах и амбарах, камерах и тоннелях, в венках и в окнах, носках и калошах — символы ножен, чрева, вагины, а по-простому выражаясь - п(...). Это им кажется в дереве и в пальце, в поезде и в смычке, в стреле и в единороге, в дуде и в трубе, в колбасе, огурце и даже в шариковой ручке — только огромный и непобедимый х(...).
Мудаки выдумали искусство и всячески поддерживают его культ. Они, мол, только передатчики гармонии небесных сфер. Художники, мол, - лучшая, наибеззащитнейшая часть человечества. Они так носятся со своими «обнаженными нервами» и мировой скорбью, что доводят публику до истерики, до недержания. А в публике истерят с удовольствием. Они завоевали себе очередное внельготное право напиваться, зашиваться, обкуриваться, накалываться, любить чужих жен и собственных тещ, несовершеннолетних, престарелых, парнокопытных, яйцекладущих, сумчатых, перепончатокрылых, и даже право вообще никого не любить. Они не способны зарезать курицу, но не против резать вены на сцене — вот где предельная восприимчивость невозможно жертвенной экзистенции сверхчувствительного артистического сердца!
Однако я увлекся.
Мудак еще, кажется, совестлив, церемонен (или бесцеремонно-бессовестен), и, как каждый человек, грешен и слаб.
И наконец:
Мудак, как правило, - хороший товарищ. Поэтому мудаки сбиваются в стаи. Мдак никогда не мог быть один. Его желание общаться пересиливает все остальные желания и инстинкты, даже инстинкт самовоспроизведения. Табуны мудаков-автохтонов необычайно стабильны, они занимают более-менее определенные ареалы, и у них есть собственные табу. Следовательно, проблема уничтожения мудаков не так уж сложна. Собственно говоря, это эсхатологическая проблема, поскольку мудаками являются практически все».
 
СЯНА
Лекция о мудаках в действительности была прочитана Тотом по совсем другому поводу в большой университетской аудитории, лишенной окон (зато с парой дверей), где парты понимались вверх от приземистой кафедры примитивным подобием амфитеатра. Собственно говоря, это была не совсем лекция и не совсем те слова, над которыми мы только что потешались («которыми мы» - прошу, еще одна химера). Это был скорее гневный, ожесточенный и бурный спич против демократии, которым Тот разродился перед Сяной, дочерью таких некогда милых и редких, а ныне - несколько надоедливых и широко распространенных «настоящих украинцев», из числа обожателей киптариков, трембит и писанок, украшающих жилье гуцульскими одеялами и триадой «Тарасик-Иванко-Леся» (именно в такой последовательности) вместо образов, а столицей привычно счтают не Киев, не Галич и, тем более, не Крылос, а ярмарочную Коломыю.
Сяна, как и большинство детей этих подлинны страдальцев и неподдельных патриотов, в свое время удрала в Америку и теперь возникла перед Тотом только потому, что приехала повидаться с доченькой, которую предусмотрительно оставила пропитываться ароматами родной земли. Ясное дело, теперь она была совсем другой, - в ней мало что осталось от той старшей на год девочки (она с опозданием пришла в твой класс после болезни сердца), которая тайком таскала для тебя от своего половозрелого братца польские журналы с фотографиями разных дам, кассеты с записями Аббы, Бони-М и Смоков, а однажды по дороге со школы спросив тебя, какие ты знаешь слова на букву «х» и, скептически выслушав весь твой целомудренный и бедный глоссарий, таинственно и торжественно провозгласила широко известное своей лапидарностью слово, за попытку опубликовать которое много лет спустя единомышленники родителей Сяны долго попрекали тебя на страницах верноподданнической прессы. Теперь, напитавшись до не могу американскими укладами и свободами (но, правда, не расставшись с киптариком), она уже с некоторым склеротическим недоумением относилась к местным житейским укладам, презрительно глядя на ободранные (пусть и, не в пример американским, крепкие и звуконепроницаемые) университетские стены и дивилась сдержанной учтивости аудитории, которую (сдержанность) сама считала и называла «последствиями сексуальной закомплексованности». Собственно говоря, аудитория странным образом состояла из ваших постаревших ровесников, которых вы — каждый из вас — постоянно встречали в коридорах и спортзалах, на лужайках и дорожках своего блестящего, надтреснутого детства. В какой-то момент Сяна устало сказала, что теперь охотно выпила бы травы, - это не послышалось, ты хорошо помнишь, она произнесла именно «выпила бы», а не «закурила», хотя яно было, о какой траве идет речь — и в ответ на твое отчасти паническое удивление снисходительно сообщила, что у них там это общепринято («у нас в Оттаве все потягивают отаву» — таким был ее каламбур, сопровождаемый улыбкой типа «cheese»), но тут ты, то есть Тот, то есть ты-Тот, взорвался от слюны и возмущения, и на протяжении приблизительно пяти-шести минут убеждал раскомплексованную, но измученную абстиненством женщину в том, что нет более омерзительного обмана, нежели «эта ваша хваленная демократия», что только самонадеянные идиоты могут верить в мудрость правоспособного большинства, что либерализм — не что иное, как разновидность еретической гордыни придурошного каптенармуса, что ее, Сянина, говняная Америка — рассадник разврата и мирового зла... (впрочем, это последнее ты не произнес просто потому, что не успел сказать, поскольку в аудиторию опозданием вошла ваша общая знакомая и принялась похвалятся целой корзинкой опят, собранных здесь же по соседству, в университетском парке, и ты с такой же горячностью, с каковой только что убеждал Сяну в абсолютной несостоятельности народовластия, принялся уверять несчастную грибницу, что, мол, в пределах города нив коем случае нельзя собирать ни грибы, ни лекарственные растения, поскольку грунтовые воды здесь отравлены всеми мыслимыми химикатами и нечистотами, а поверхность земли уже наверное покрыта наирафинированнейшими комбинациями токсических сверхтяжелых металлов). Однако был прерван и этот экологический пассаж. На этот раз уже совершенно абсурдным появлением вашей первой учительницы, ненавистной уродины, которую, похоже, милостиво обошли старение и время, и которая явилась в своем обычном монструозном подобии, но почему-то со скрипкой в руках. (Та реальная прежняя твоя мучительница не сумела бы даже правильно взять инструмент). Она привычно постучала смычком о пюпитр и, очевидно, не надеясь иначе утихомирить этих заторможенных в развитии, да и давным-давно выросших учеников, ужарила вдруг какую-то простую и веселую еврейскую мелодию, которую ты пусть и не идентифицировал, но с небрежной самоуверенностью сомнамбулы отнес к одному из мотивов «Скрипача на крыше».
Вот, похоже, и все, что можна вспомнить в связи с лекцией о мудаках, которая возникла в качестве аргументации и оправдания сознательного убийства мальчика и волчонка, которое могло случиться, несомненно, исключительно вследствие прихода вековечных глубоких вод.

 РАЙ
Хотя сама вода, точнее, мотив воды не исчерпывается Великим брюховецким потопом, поскольку ты хорошо помнишь восхитительные путешествия по чудесным берегам старого Днепра — этого знаменитого, несколько деформированного слухами Днеправ, до середины которого долетит разве наиотважнейший, наивыносливейший из пернатых (и рядом с которым, прибавлю, не располагаются никакие другие населенные пункты, особенно такие, как богомерзкий, неоднократно упоминаемый нами Киев) — путешествия, целью которых было отыскать прекрасную, воспетую санаторную зону — белоколонную Аркадию, Ливадию, Леваду, где среди кипарисов и можжевельника нежились в мерцающих тенях прозрачые и чистые, совершенные телом и сердцем девы, с таким драгоценным пушком на коже, который (согласно терминологии известного гроссмейстера-энтомолога), «покрывает плоды фруктовых деревьев миндальной породы».
Эти поиски рая в сказочном надднепрянском вертограде на некоторое время выветрились из твоей памяти, пока в какой-то послеполуденной дремоте не возникло немым упреком ретроспективное видение того древнего сна, а потом — очевидно, во время твоего отсутствия упрямые поиски ни на миг не прекращались, - действие перенеслось в найденную-таки санаторную зону, в уже завоеванный и обжитый тобой эдем.
Правду сказать, умозрительные девы оказались вблизи все теми же назойливыми одноклассницами, а райские забавы с утехами свелись к каким-то гетеошно-досаафовским гонкам на байдарках, к которым тщательно подготовились все участники. Тебе, как всегда, попалась страшная, хилая ненадежная плоскодонка — развалюха, выковырянная и куска истлевшего дерева еще, наверное, каким-то кроманьйонцем. К тому же она была дырявой — дыра, просверленная неизвестным злоумышленником, зияла точно в центре утлого суденышка, потому в комплект входила также ржавая, привязанная шнурком консервная банка для вычерпывания воды. Потому, пока остальные старательно тренировались, совершенствуя искусство гребли, ты, подбадриваемый прыщавыми толстоногими одноклассницами, учился держаться на плаву и вычерпывать воду скорее, чем она набиралась.
(На всякий случай ты плавал ближе к берегу, все время хватаясь за дощатый нестроганный причал)
Неуклонно приближалось время гонок.
Однако все это не имело значения, поскольку уже тогда подлинное счастье, чистый свет райского наслаждения доверху переполнял тебя, - обреченного на поражение, а, возможно, и на погибель — свыше всякой меры, и перетекало и выплескивалось ровную гладкую поверхность реки, на и без того мокрую лодку, на пристань, на некрасивых девочек, на зелень берегов, на всю санаторную зону, и ты был до такой степени благодарен за этот безмерно щедрый дар, за тихое сияние благости, что проснулся из-за этой благодарности в слезах (вот как материализуется влага блаженства!) и бросился слагать одну за другой искренние и страстные
 
 МОЛИТВЫ
каковые и сейчас жаждешь произнести, желая, чтобы ночь скорее закончилась, чтобы уже прошла-ушла-отлетела
эта глухая темная одинокая «Ночь», чтобы вместе с ней пропадал боли и чтобы, если Бог даст, закончился наконец и ты сам, а только сны чтобы не имели нигде и никогда ни за что и нисколько никакого отдыха и конца.

 «Отче наш, сущий на небесах! Пусть святится Имя Твоє, пусть придет
 Царствие Твое, пусть будет воля Твоя, как на небе, так и на земле. Хлеб
наш насущный дай нам днесь. И прости нам долги наши, как и мы прощаем
 должникам нашим. И не введи нас во искушение, но избави нас от
 лукавого. Ибо Твое есть царство и сила и слава навеки. Аминь.»
 Господи Иисусе Христе, смилуйся надо мной
 Господи Иисусе Христе, смилуйся надо мной
 Господи Иисусе Христе, смилуйся надо мной
 Господи Иисусе
 Христе, смилуйся надо мной
 Господи
 Иисусе Христе,
 смилуйся надо мною
 Господи
 Иисусе
 Христе, смилуй
 ся надо
 м н ой
 Госпо д
 и Иису с е,
 Хри
 с те, с м
 и лу
 й
 ся
 на
 д О м н ой

ВОЗВРАЩЕНИЕ СУДЬБЫ

Почему, собственно говоря, судьбы? Разве ты веришь в эти языческие байки, словно душа ночью шатается в высоте, а утром возвращается в тело? Спускается вниз? Да ты же первый примешься доказывать, что сон — это жидкость, расплавленный янтарь, прозрачная канифоль, что спать — значит нырять. Не летать. Да даже и не нырять, но постепенно погружаться. Да даже не погружаться, потому что эта теплая истома сама затопит тебя, зальет вначале уши, затем глаза и ноздри, и будет постепенно подниматься, пока ты не окажешься на дней глубочайшей впадины, где и жизни-то наверное никакой нет, где в тишине океанского мрака, гонимые не то подводными течениями, не то собственными фантазиями парят такие реликтовые, почти нереальные — голотурии, асцидии, офиуры, морские лилии. Нет, сон не жидкость. Разве ты не писал: «погружаюсь в сон, словно в прах»? Сон — теплая сухая субстанция их мелко-протертых минералов. Прах, одним словом. Густая полуденная пыль на той тропинке, по которой ты маленьким ходил к реке, рядом с которой (тропинкой и рекой) пестрела ядовитая амброзия. Ты до сих пор помнишь, как приятно было ногам наступать на ту пыль (именно такие, должно быть, наощупь облака, по которым так уверенно разгуливают живописные герои Возрождения), и каким испытанием для нежных детских подошв становилась необходимость пересечения полосы покрытого маслянистыми пятнами асфальта, или засыпанную Гравием площадку, или поросшую жесткой южной травой поляну. (А еще страшно неприятным тактильно было возвращение домой, на цементированный двор. Холод этого цемента, - а во дворе всегда стояла густая тень винограда, - был если не потусторонним, то как бы заимствованным из другой климатической зоны, и таким же же ледяным был пол в доме, где ты однажды, исследуя дедушкин буфет и обнаружив красивейший хрустальный ящичек, - трехгранный, с медной застежкой, с изысканно изогнутыми ножками, выстеленный бархатом ящичек, в котором что-то розовело, - чуть не умер от внезапного отвращения, когда открыл ее, и, еще не осознав окончательно, взял в руки старую, вполовину изъеденную вставную челюсть. (Это случилось на юге, где жил второй твой, не брюховецкий, дедушка).
Хотя, наверное, следует искать параллели не материальные, но пространственные. Возможно, сны — это пропасти, в которые время от времени срывается твое сознание? Тогда, чтобы возвратиться, тем более пришлось бы карабкаться наверх, цепляясь за ненадежные кусты, опираясь на ненадежные камни, проходя мимо тьмы.
И все же — возвращение судьбы. Утро. День.