- Послушай, мне нужны коробки со старым постельным бельем. Его надо выстирать и увезти на дачу. Они должны быть где-то на антресоли. Посмотри, пожалуйста.
В это несколько пасмурное воскресенье середины апреля моя жена была настроена крайне воинственно в отношении всего старого, грязного и пыльного. Наша маленькая двухкомнатная квартира в Подмосковье наполнялась тюками и сумками, которые пухли как на дрожжах. С утра уже досталось сыну за разбросанные везде игрушки, и он был отправлен к соседям, которые не имели счастья иметь дачу, и поэтому просто смотрели телевизор, готовили обед и гоняли на радиоуправляемых машинках. За окном еще лежал снег, весна совсем не спешила открывать дачный сезон, и если бы не существовало календарей, я смог бы убедить жену, что рано устраивать эти военные сборы, но армия лопат и ведер под руководством тещи была достаточно хорошо осведомлена в премудростях годового цикла. Очередной раз захлопнув книгу, я пошел к соседям за стремянкой.
Антресоли - это невероятное изобретение совстроя. Впрочем балкон им вряд ли уступает по степени надежности сохранения того, на что не поднялась рука дотащить до мусорных баков. Каждый раз протискиваясь в узкий лаз под самым потолком, зажигая маленький моргающий фонарик, ты оказываешься в совершенно ином мире, - не людей, а вещей. Если бы мне надо было в рамках моей научной работы дать определение слову "антресоль", я бы написал, что это место, где живут вещи. Глаза сначала начинают скакать с коробки на коробку, со старых чемоданов на сломанную соковыжималку, с разбитой вазы на стопку книг по научному коммунизму, а внутри каждый такой скачок отдается взрывом воспоминаний, сердце удивительным образом подрагивает, губы растягиваются в улыбку, и вместо того, чтобы быстро достать то, что было нужно, ты остаешься под потолком на несколько часов, погружаясь все глубже и глубже бушующей поверхности твоей повседневной жизни. И вот, находясь в этом полумраке, прекрасном плену возвращающегося прошлого, ты уже не думаешь, что антресоли - это склад ненужного хлама, они оборачиваются волшебной шкатулкой, в которой бережно храняться драгоценности ушедших было лет.
На наших антресолях в то воскресенье я увидел сломанную лыжу и вспомнил, как познакомился с женой. Это была ее лыжа. В институте меня отправили бежать кросс, там где-то среди леса в сугробе я и нашел ее ревущую с красным носом и красными глазами в одной лыже с бахромой щепок спереди. Вторая лыжа тогда бесследно пропала, хотя мы ее и не особо искали. Я помню, как подумал тогда, к черту кросс, сгреб ее в охапку, поставил на ноги, отстегнул эту оглоблю, да так зачем-то и притащил на финиш. Потом эта лыжа долго валялась в квартире у тещи, где мы жили, когда поженились, а потом каким-то совершенно непонятным образом попала сюда.
Чуть дальше в темноте торчали ребра разобранной детской кроватки сына. Помню, как он научился поднимать стенку, когда подрос, и постоянно норовил вывалиться из нее, а когда мы стали укладывать его на обычную кровать, даже перестал пытаться удрать. И как доставали мы ее, помню. Теща полгода ходила к своей знакомой, у которой внук был намного старше, и уговаривала отдать кровать, убеждая ее, что нельзя, чтобы ребенок спал в тесной постели, иначе это отразится на его развитии. И вот где-то в начале ноября, стоял жуткий холод, теща на себе, не разобрав, всю целиком, притащила эту кровать к нам в квартиру. Сыну тогда было всего три месяца, и он еще вполне помещался в маленькой люльке.
Рядом стояли желтые коробки. В одной я нашел свои институтские работы по аэродинамике. Сейчас эти скрюченные временем шершавые листы уже не имели для меня никакой познавательной ценности, но тогда... Тогда, я помню, ночи напролет перед сессией читал учебники и писал эти работы. Мой дурацкий неразборчивый почерк. Некоторые слова теперь я и сам понять не могу, а тогда всегда возмущался, когда мой научный руководитель заставлял меня переписывать несколько листов, потому что, как он говорил, я пишу не то, что как курица лапой, а как умственно отсталая курица лапой, сломанной в четырех местах. Как же меня это тогда выводило из себя.
В другой коробке лежала моя школьная коллекция календариков. Здесь было на первый взгляд штук 250. Такие старые, с ума сойти! Я сортировал их по темам. Города... Артисты цирка... Веселые комиксы... но самая большая часть, конечно, состояла из календариков с самолетами. Я устроился поудобнее и начал перебирать их, один за другим. Первые штурмовики и самолеты аэрофоторазведки, военно-транспортные и противолодочные, потом многоцелевые амфибии, бомбардировщики и самолеты высотной разведки, дозаправщики и учебно-тренировочные, и, наконец, сверхзвуковые истребители. Это сейчас я так легко отличал их, когда я только начал собирать самолеты, они все казались мне одинаково величественными, загадочными и сильными. Я взрослел, на смену МиГам 23-им приходили 31-е и Су 27-е и 30-е, а я из простого любителя самолетиков превратился в простого инженера, разработчика килей и форкилей. Аэродинамика из крючковатого почерка превратилась в конкретные схемы и чертежи, а сами самолеты в работу, оценивающуюся в тысячи человеко-часов. И вот теперь я думал, что, возможно, последний раз видел истребители целиком как раз на этих самых календариках, когда складывал их в эту коробку и заталкивал на эту антресоль. Что-то как-то неприятно кольнуло меня, когда я попытался накинуть крышку. Я снова отложил эту мягкую от времени картонную тряпку и в самом низу заблестел маленький желтоватый краешек фотографии. Даже не видя ее столько лет, я прекрасно помнил, что там, - высокий красивый молодой офицер в парадной форме ВВС на фоне уходящего вдаль лесного пейзажа и белеющей ленты реки... И воспоминания горячими щупальцами обвили тело, схватили за горло и поволокли обратно на десятки лет, болезненно, пульсируя в глазах и ушах, возвращая меня в то время, когда жизнь казалась бесконечной, а желание - единственным условием на пути к абсолютному счастью.
В тот самый первый день знакомства с ним, мама послала меня в соседнюю деревню в магазин за солью. Был яркий блестящий полдень, река, вдоль которой проходила дорога к соседям, текла спокойно и торжественно, как горячее жирное молоко. Идти было около трех километров: по раскаленному хрустящему песку пляжа, потом по узкой тропинке через поле с низкой пряной травой, потом через широкий перелесок с небольшими камышовыми озерами. Солнечный жар окутывал мои худющие руки и ноги толстыми немного колючими лентами, по коже бежали приятные мурашки, а внутри звучала какая-та веселая военная песенка из старого кино. В магазине на удивление не было очереди, я быстро купил соль, пакет мятных пряников и пошел обратно домой.
В перелеске царил удивительный мир свето-тени. Прозрачные пятна травы резко переходили в черные пропасти под деревьями, темные стволы венчали ажурные колпаки зеленой кроны, сквозь изгородь кустарника здесь и там вдруг появлялись и пропадали всполохи зеркальной мутной воды, а мягкий ветер заставлял все это шевелиться и дрожать, и в такой обстановке зрение было совершенно бесполезным чувством, потому что все вокруг казалось не больше чем мираж, сон или иллюзия.
Пройдя самое большое озеро, я решил свернуть с главной тропинки и пошел влево к старой разрушенной церкви, - когда, в конце концов, будет еще такая возможность, а времени было предостаточно. Эту церковь и весь карьер наши деревенские старались обходить стороной, многое про нее говорили, но днем она не казалась пугающей, наоборот эти развалины всегда манили меня своей загадочностью и одиноким благородным безмолвием. Время от времени я убегал туда, чтобы побыть одному, полежать на теплых ступенях широкой лестницы и посмотреть в небо. А небо в нашей деревне было не обычное! Оно было круглый год наполнено настоящей стремительной жизнью. Но летом особенно. Всего в двенадцати километрах от нас находился военный аэродром, на котором, как говорили наши мужики, испытывали новые самолеты и тренировались пилоты групп нападения. Щурясь поначалу от солнца я вглядывался в голубой цвет земной атмосферы, пока глаза не привыкали к яркому свету, и начинал ждать. Иногда казалось, что ничего не произойдет, но близкий гул подогревал мое терпение, и вот, наконец, ватный ком огромного облака разрывала блестящая фигура хвостатой машины. За ней неслась вторая! Потом третья! Они улетали и возвращались снова, резко уходили вверх, скрываясь за паром облаков, и бросались вниз, как хищные голодные птицы, а иногда красиво пролетали бок о бок друг с другом близко-близко, так что дух захватывало, и удалялись в направлении аэродрома, оставляя за собой марш работающих турбин. Мое сердце рвалось вслед за ними! Я закрывал глаза и видел перед собой приборную доску самолета и штурвал, хватался за него и, перекатываясь по ступенькам вниз, представлял как по тревоге выхожу на боевое дежурство, обнаруживаю нарушителя и, напугав его головокружительными виражами, заставляю приземлиться. Вот и тогда я быстро шагал к заветным ступенькам, а в небе уже слышались раскаты близкого марша.
Но попасть в церковь в тот день я так и не смог. Не доходя минут трех до карьера, было еще одно лесное озеро, там у воды я и встретил его в первый раз. Он стоял на берегу в белоснежной жгучей рубашке и голубых брюках, расстегивал манжет и, очевидно, собирался купаться. Рядом на дереве висел китель с золотыми погонами, а на земле рядом лежала острая фуражка. Я помню, что в моей голове тогда носилась только одна мысль: "Летчик! Это летчик с аэродрома!" Я не мог пошевелиться от неожиданности такой близости к тому, кто в моем сознании был истинным небожителем, богом, идолом и героем, - все одновременно. Я даже, по-моему, стал немного задыхаться и засипел, и тогда он меня заметил. Теперь я понимаю, что он вздрогнул, тогда же я, наверное, сам дрожал всем телом и хрипел одно только слово "летчик". Он заулыбался, осторожно пошел ко мне, похлопал по спине и повел на берег. Там мы сели под дерево и я, наконец-то, немного пришел в себя.
- Это у тебя что? - спросил он. - Пряники?
- Да-да, - залепетал я и протянул серый бумажный кулек.
- Мятные! Шесть лет уже не ел пряников.
- Так вы ешьте все. Берите. Мне не надо. Я потом еще куплю.
Я смотрел на него во все глаза. Не мог оторваться. А он огромными кусками поглощал мои пряники.
- Слушай, пацан. Я купаться было хотел. Ты как?
- Так вы идите, идите. Я посижу тут. Вещи посторожу.
- Да от кого их тут сторожить-то, - он громко засмеялся. - Разве только, что ты и сопрешь.
- Я?! Нет. Нет, я не возьму. Честно.
- Да ладно. Пошутил я, - и он начал раздеваться.
У него было очень белое мускулистое тело. Крупные руки красивыми округлыми буграми переходили в широкие плечи, на которых как взрослый дуб росла шея с пухлыми синеватыми венами. Его черты лица были очень правильными и немного заостренными: ровный нос, большие карие глаза, короткие светлые волосы. Он смотрел прямо, весело, но всегда немного насторожено. Говорил мягким низким голосом, и почему-то иногда дергал левым плечом вниз. Когда он скинул брюки на его бедре я увидел огромный красный шрам, почти до колена. Он заметил, что я уставился на ногу и, бросая брюки под дерево, сказал:
- Боевое ранение.
Улыбнулся и стал медленно заходить в воду.
Он плавал очень долго. Наверное, около получаса, ни разу не вылезая на берег. Я сидел в тени и смотрел как блестит его кристальная рубашка, небрежно брошенная на низкую ветку. На китель с четырьмя золотыми звездочками капитана. Капитан! Это слово внутри меня прозвучало как чистый звук армейской трубы на рассвете. И даже в животе приятно защипало. Я зажмурился от удовольствия. Голубой китель дрогнул в ответ под порывом теплого ветра, обнажив на мгновение струю атласной подкладки. Под ним яркой правильной звездой заблестела начищенная пряжка. От нее словно кучевые облака громоздились складки офицерских брюк. Мне казалось, что его одежда пахнет небом, - для меня это был такой специфический запах, собранный из ароматов свежей воды, прохладного ветра, весенних цветов и раскаленного железа. Я был не просто счастлив в тот момент, я почти что летал на настоящем самолете и видел, как встает на бок, а потом переворачивается на 360 градусов земля, как она вдруг приближается и скользит прямо по пузу моего истребителя, а затем отпускает меня, и я лечу в высоту прямо в лазурную бесконечность прекрасного обволакивающего неба.
Наконец, он вышел из озера. Сел на солнце, посмотрел на меня серьезно и внимательно, повернул лицо к теплу, закрыл глаза и сказал:
- Слушай, пацан. Ты умеешь хранить тайны?
Внутри меня разом все вспыхнуло. Я вздрогнул, отпрянул от дерева и срывающимся голосом сказал, что умею.
- Ну тогда слушай, два раза повторять не буду. И никаких вопросов. Я действительно капитан ВВС, летаю на боевом самолете разведки. Здесь я с секретным заданием особой важности. Ничего про него сказать не могу. Но мне может понадобится помощь. Короче, пацан, ты меня не должен был здесь видеть, понимаешь? Поэтому у тебя теперь два варианта, либо помогать мне и держать рот на замке, либо... ты понял.
Я не понял. Но и без этого я был готов на все, в чем принялся, задыхаясь, убеждать летчика. Я заверил его, что кроме меня к старой церкви вообще редко кто суется, и что я буду приходить каждый день и приносить ему еду, как он и просил. Без опозданий и лишних вопросов. Он сказал, что верит и надеется на меня, а я, схватив мешок с солью, вприпрыжку понесся в деревню.
Я вернулся домой уже после обеда, за что получил подзатыльник от мамы. Голова слегка зазвенела и заныла, но я ел суп и лишь повторял про себя, опять и опять мысленно бросая офицерские брюки на землю: "Боевое ранение".
Здесь надо сказать, что мои мечты о небе и самолетах не были простым летним увлечением. Мой отец работал водителем в нашем колхозе, возил молоко на военный аэродром, с которого взлетали самолеты, и иногда брал меня с собой. Там однажды один ремонтник разрешил мне с лестницы посмотреть внутрь кабины самого настоящего истребителя. А потом я еще много раз видел, как идут по полосе экипажи к своим самолетам, как взлетают и садятся машины, как их моют, как заправляют. Но после его смерти, он разбился на трассе, эти поездки прекратились, и к тому моменту уже даже успели забыться, оставив лишь набор выцветших картинок в помятом альбоме памяти. Мы остались с мамой одни, и она начала что было сил стремиться уехать из нашей деревни. Мне этого совсем не хотелось, там были все мои друзья, моя старая церковь с широкими ступенями, но главное, в нашем деревенском клубе был мой самый настоящий кружок авиамоделирования. Так уж случилось, что много лет назад у нас поселился инженер из города, и он сделал этот кружок. В нем нас занималось всего-то человек шесть из обеих деревень, но этот наш преподаватель сидел там каждый день с утра до вечера, и поэтому я, как только появлялась возможность, в любое время года, сразу же бежал туда. Маме это страшно не нравилось, она говорила, что надо больше времени тратить на учебу, а учился я не очень, и поэтому часто вообще запрещала мне ходить в клуб. Когда я убегал, она ловила и била меня прямо на улице, но я все-равно бегал и плохо учился.
Конечно, я уже давно решил, что буду летчиком. Давно решил, что поеду поступать в военное училище, чтобы потом без экзаменов приняли в летный институт. И даже, если мама будет против. Но в том году, когда на берегу озера я встретил его, мои мечты из запахов авиамодельного дерева и клея, старых журнальных вырезок и коллекции календариков превратились в нечто живое, совершенно настоящее и почти реальное. Казалось, теперь стоит только протянуть руку, и впереди я почувствую прохладный металл серебристого фюзеляжа. Все планы стали такими четкими, вся жизнь вдруг наполнилась необыкновенным смыслом, теперь я, казалось, знаю, зачем я просыпаюсь утром и зачем ложусь спать. А где-то впереди совсем уже рядом было нечто важное, что определило бы меня, и дало мне силы, никогда не оглядываясь назад, смело жить и гордиться своей работой. Внутри меня все переменилось, я почувствовал себя совсем взрослым, имеющим право на собственные решения. До поступления оставался еще год, но тем летом я твердо решил, что не сдамся. Теперь мне было к чему стремиться, - к такой же возможности небрежно скинуть с себя когда-нибудь голубую офицерскую форму с капитанскими погонами. Он стал центром всего моего мира, и появлению этого центра и ему самому я был невыразимо рад, и расценивал как заслуженный знак судьбы.
В конце концов, мама меня обязательно поймет и простит, когда увидит в вытянувшемся по ниточке строю на присяге, или когда я приеду к ней после первых учений, или когда она возьмет мою руку и проведет своей по голубому скату рукава капитанского кителя, или когда я покажу ей фотографию своего самолета, где рядом со мной в летной форме будет стоять мой второй пилот и наш веселый улыбчивый заправщик с вечной папиросой в уголке рта. Думая об этом, я представлял себе ее в красивом сиреневом летнем платье, которое она перестала носить, с распущенными волосами и букетом цветов. Такой я видел ее на фотографиях со свадьбы. После смерти отца, она очень изменилась, мало улыбалась, постоянно хмурилась, почти ни с кем не общалась, и мне очень хотелось заставить ее измениться, снова стать такой же красивой и веселой как когда-то, и я был уверен, что мои успехи в училище обязательно сделают свое дело. В конце концов, мама любила меня. Не смотря на то, что она постоянно кричала и давала мне по голове, она умела показать, что я нужен ей, что она думает обо мне, и что хочет только лучшего для нас обоих. Мне было страшно за нее, я старался как мог заботиться о ней, и было больно думать, что придется бросить ее так жесткого уже через год. На то, что она разрешит мне уехать, не было ни малейшей надежды, но я верил, что все как-нибудь разрешиться, в конце концов, небо помирит нас. Его появление крайним образом изменило наши отношения с мамой, но это произошло так странно, где-то так глубоко во мне, что я не смог ни во время этого заметить, ни тем более как-то осознать. Наверное, все просто произошло слишком быстро.
Когда я встретил его было уже начало августа. Я никому не то, что не сказал о его появлении, но старался ни словом, ни своим поведением не создать никаких подозрений. Все походы к старой церкви, где он поселился в одной уцелевшей землянке, я обставлял очень аккуратно в качестве маминых возможных поручений, или просьб соседки, или необходимости помочь кому-нибудь из моих тогдашних друзей. Пропажу продуктов обставлять было, конечно, куда сложнее. Чаще всего, я просто относил ему свою порцию, но когда приходилось обедать вместе с мамой, чего я пытался всячески избегать, я был вынужден хитрить сильнее и таскать банки из погреба и картошку из мешка. Мама частенько удивлялась, что чего-то нет или что-то слишком быстро кончилось, но я делал все, чтобы не попасться, и ни разу не навел подозрений на себя. Тем более, что мама и так знала, чем достать меня в августе. Она заставляла по два часа в день под ее неуклонным присмотром писать диктанты и читать книжки, которые задали на лето в школе. Только тем летом это стало для меня особенно невыносимым, два часа тянулись нестерпимо долго и были сущей пыткой. С каждым днем злость от этих бестолковых ненужных занятий во мне нарастала, складывалась и умножалась, крепла и бурлила, но я терпел из последних сил, боясь подвести летчика. И когда я, наконец-то, вырывался к нему, мы садились у костра, и я упоенно рассказывал, как мечтаю стать таким же как он, сильным и хитрым, как одинокий волк, чтоб никто не мог указывать мне, что делать.
Он сначала прогонял меня, сразу после того, как я приносил еду, но уже через два-три дня, видимо, убедившись, что мне действительно можно доверять, разрешил оставаться, пока он ест. Я ни слова не мог вытянуть из него про самолеты, как ни старался, он говорил, что это военная тайна, и однажды даже накричал на меня, но взамен он учил всяким боевым приемам руками и ногами и рассказывал странные необыкновенные случаи из своей жизни. Я был очень расстроен, когда понял, что он действительно не собирается учить меня управлять самолетом, но к тому времени он стал для меня уже даже больше, чем настоящим летчиком с военного аэродрома. Я рассказывал ему все, что тревожило меня, что теснилось много-много лет внутри и не находило вокруг должного надежного слушателя. Я рассказывал ему о намерении сбежать в училище, о том, что боюсь расстроить этим маму, о том, как хожу к старой церкви, чтобы смотреть в небо, и как потом представляю себя за штурвалом истребителя. Он всегда тихо спокойно слушал и ел, и иногда вставлял свои весомые комментарии.
Он говорил, что надо уметь стоять за себя, что нельзя позволять кому бы то ни было приказывать себе, и что ради настоящего желания, мечты, можно пойти на любые преступления. Я не отрываясь смотрел ему в лицо и первый раз в жизни чуствовал себя понятым, принятым и приближенным к компании настоящих мужчин, настоящих героев. Через него, я был уверен, мне открылась дорога к самым значимым моим свершениям. И я был готов бороться за малейшую возможность пройти по ней.
Между тем август набирал силу. Река потекла легче и быстрее, на другом берегу выросли стога бесцветного колючего сена. По вечерам по всей деревне слышался стук топоров и легкие всхлипывания поленьев, падающих в розоватые ароматные горки. Закаты становились краснее, они протягивались теперь почти вдоль всей реки и медленной волной стекали за темную кружевную полоску редкого леса. Колхозных коров стали гонять на ближние луга, поля с пшеницей и кормовым горохом обнажились и пожелтели, от старых кирпичных труб все чаще стали вздыматься тонкие ниточки дыма. Безоглядное праздное лето подошло к концу. Наступила пора серьезной подготовки к короткой осени и долгой зиме. Деревенские огороды покрылись разноцветными холмиками скрюченных спин, застучали молотки над обветшавшими пролежнями шифера, а со стороны леса потянулась прерывистая, но бесконечная линия корзин и ведер с ягодами и грибами. В нашем доме дел прибавилось минимум вдвое, я еле успевал бегать к старой церкви. И иногда, возвращаясь домой с огорода на закате, я забирался на низкую теплую крышу соседской бани и смотрел как угасает за рекой малиновое пламя уходящего дня, а за спиной уже вовсю сгущается чернильное пятно наползающей ночи с причудливым текстом на неразгаданном языке холодных далеких звезд. В вырывающейся из-за спины темноте я видел свою накопившуюся усталость и неизбежную необходимость ждать и терпеть дальше, а в приходе ночи, в том, как жадно она поглощала последние всполохи дня, мне все чаще и чаще стало являться предчувствие собственной гибели. Это не вызывало страха, это вызывало необыкновенную злость, слепую и в тоже время охватывающую окружающий меня мир на 360 градусов. Мне хотелось уничтожить ночь, во что бы то ни стало, и от отчаяния собственного бессилия я впивался зубами в костлявую плоть своего тела.
На исходе одного из таких дней, около двух недель после его появления, я упросил нашего преподавателя из клуба, дать мне на день фотокамеру. Он не ждал меня снова, я уже приходил днем и приносил еду. Но, видимо, у него было хорошее настроение, и он предложил мне чаю. Мы сидели, смотрели на плотную стену облаков, ползущую с запада, пили чай, а солнце предательски быстро падало. Наконец, я решился и попросил сделать фотографию. Он очень удивился, но поставил кружку, помолчал, а потом вдруг махнул рукой и согласился.
Вот тогда мы и пошли на высокий берег реки, он накинул китель и я сфотографировал его на фоне темнеющего августовского пейзажа. Потом я несколько лет не проявлял пленку, но все же напечатал эту фотографию. Она на удивление получилась очень хорошо. Он, настоящий военный летчик, стоит, подтянувшись, в парадной форме и гордой фуражке, освещенный мягким заходящим солнцем, а на заднем плане, темнеют две уходящие вниз полоски леса и между ними широкая лента спокойной реки. Но, что самое удивительное, я заметил это гораздо позже, на фотографию не поместилось ни краешка огромного купола облачного и ослепительного в тот вечер неба.
И наступил следующий памятный для меня день. Тем утром должна была приехать автолавка, и мама послала меня к клубу занимать очередь. Когда я пришел народу уже было человек двадцать, в основном наши деревенские колхозные бабки. Я спросил, кто последний, и сел на деревянных ступеньках ждать машину.
Еще ночью несколько раз начинался дождь: царапал крышу над моим окном, будил меня и прекращался, как только я открывал глаза. Полночи лаяла соседская собака. К утру у меня вдруг во сне свело ноги, я проснулся от этой дикой боли, и уже так и не смог нормально уснуть. Теперь на ступеньках я отключался. Голова то и дело падала то на сторону, то вперед, а руки разжимались и выпускали холщовую сумку. Я решил было поспать, но народу становилось все больше, и ко мне подсела наша соседка со своей подругой и затараторила последние новости.
Небо заволокло кашей из серой тины облаков, вот-вот должен был закапать дождь, но даже он все никак не начинался. Небольшая площадь перед клубом теперь была забита людьми, свернувшимися в небольшие группы по интересам. Цветастые халаты женщин самым категоричным образом окончательно достраивали безумие этого раннего утра. Через мутное стекло моего усталого сознания мне вдруг показалось, что вся площадь на самом деле это дно огромной банки, завернутой плотной полиэтиленовой крышкой низкого неба, внутри которой пребывает абсолютный вакуум всеобщего томительного ожидания. Даже ветер не выдержал этой утренней предосенней тоски. Он появился вдруг неоткуда и стал метаться от одной группы людей к другой, дергать их за полы одежды, как маленький капризный ребенок, тыкаться в лицо женщинам, пинать кипы скошенной сухой травы и резко вскрикивать где-то высоко в кронах трех старых тополей, которые посадили еще в прошлом веке.
К нам подошла наша местная почтальонша. Мне пришлось придти в себя и поздороваться. Она раздала письма, соседке выдала ее журнал о вязании, который у нее потом брала почитать вся деревня. Сказала, что скоро повысят тарифы на свет, что клюква уже пошла, что зима, говорят, будет холодная, что сено в колхозе еще до конца не собрали, что нашли какого-то убитого военного рядом с деревней на трассе, что председатель покупает себе новую машину, что дед Кузьмич опять сломал ногу, что в соседней деревне будут расширять магазин, и что-то еще и еще... В какой-то момент ее голос слипся и превратился в сплошной гул, и я опять резко кивнул подбородком вниз. Мышцы в шее дернули горячим. Чтобы хоть как-то избавиться от этой мучительной сонливости, я встал, потряс головой, и направился к тополям. В самом конце главной улицы поднялся столб желтой пыли, внутри которого трепетался черный сгусток, - это, наконец-то, ехала злосчастная автолавка.
Теперь я думаю, что стоя тогда в очереди к машине, у меня уже были все основания для сомнений. Я еще мог все изменить, все понять и как-то подготовиться к событиям, которые произошли дальше. Но, видимо, бессонная ночь и усталость, которую она принесла, и хмурое безжизненное небо в тот день убили возможности моего мозга адекватно оценивать ситуацию. Я делал все автоматически или импульсивно, но ни в том, ни в другом состоянии до конца не отдавал себе отчета в происходящем. А может, то утро и бессонница только лишь немного способствовали всему, возможно, главной причиной была одержимость им. Детские мечтания опасны именно своей одержимостью, когда в душе ребенка еще не созрело крепких оснований самосохранения, и он готов на все ради сюрреализма ночного сна, абсолютно не заботясь о его нереальной природе. Это удивительное, сильное и такое смелое чувство! Оно, без всяких сомнений, может привести человека на самые высокие вершины мироздания, но, без всяких сомнений, оно может и сломать, и искалечить, и даже убить.
Купив хлеб, я словно в тумане пошел домой. До обеда я помогал маме убирать дом. Руки еле шевелились, во всем теле была такая тяжесть, что двигаться вообще не хотелось. Перед обедом я пошел за водой и уронил ведро в колодец. Пока ходил за багром к соседям, мама, не дождавшись воды, спустилась к дороге и увидела, что произошло. Она ударила меня по голове, а у меня не было сил даже вжать ее в плечи. За столом во мне вдруг проснулся жуткий аппетит. Я съел две тарелки супа, а потом еще картошку, но после голова уже совсем отказалась работать и меня сильно потянуло спать. Но мама в тот день чувствовала себя превосходно, с ее высоким давлением пасмурные дни были ей только в радость, и она заставила меня снова сесть за стол и писать очередной дурацкий диктант. В нем я сделал удивительное количество ошибок, за что опять получил. Выдав мне книгу, мама села напротив в старое кресло и стала читать сегодняшние письма. Я открыл нужную страницу, но читать не было ни малейшего желания. Поверх обложки я заторможено уставился сначала в окно, за которым опять начал накрапывать дождь, вскоре мой взгляд упал на маму.
Сначала я просто таращился в ее сторону, но думал о том, что надо скорее нести летчику еду. А потом как-то неожиданно я стал рассматривать ее: серую шею, толстую кожу на красных руках, маленькие глаза поверх пузыря исписанной бумаги, светлые торчащие во все стороны волосы, отчаяно убранные на затылке, короткие отекшие ноги, - и вся моя копившаяся эти недели злость, и старые, уже казалось забытые, обиды вдруг закипели во мне со страшной силой. Вялость, преследовавшая весь день, бесследно исчезла, все тело как-будто собралось и сжалось, прилепившись к заколотившемуся наполняющемуся яростью сердцу. Мне захотелось сделать ей что-нибудь плохое, прямо сейчас, сию же минуту, и тогда я со всей силы швырнул книгу в сторону об стену. Мама вздрогнула, звук получился громче, чем я себе представлял. Она, наверное, хотела встать и дать мне подзатыльник, как обычно, но, увидев мои налившиеся кровью глаза, сжатый рот и стиснутые кулаки, осталась сидеть в кресле.
- Я ненавижу тебя! - заорал я, и повторил несколько раз. - Ты портишь мне жизнь! Но я не дам тебе этого сделать. Поняла?!
У мамы по лицу от неожиданности потекли слезы. Она схватилась за край стола, ее разбил сильный кашель. Пока она не могла говорить я все еще что-то орал, стуча ногами по деревянному полу. Прокашлявшись, она отдышалась, вытерла слезы и поднялась. В комнате повисла тишина. Она просто стояла и смотрела на меня очень долго, почти минуту, а потом спокойно сказала:
- Ты не выйдешь из дома пока не успокоишься и не попросишь прощение.
Эти слова ошпарили меня хуже всякого подзатыльника, давая понять, что она расценивает случившееся не больше, чем детский каприз. Стремительная буря гнева, взлетевшая прямо из живота в легкие и ударившая в голову, подбросила меня со стула, закинула мою руку и ударила ей по маминой щеке.
- Ты что не поняла?! - орал я. - Ты не будешь больше мной командовать. Я сам буду решать, что мне делать. Я будущий летчик. Поняла?! Летчик! Я все могу! А ты ничего больше не можешь!
Мама схватила рукой щеку, прижалась спиной к дребезжащему серванту, и теперь уже по-настоящему испугано смотрела на меня. Этот страх в ее глазах окончательно сорвал во мне последние засовы благоразумия. Я подошел и снова ударил ее по лицу, что было сил.
- Мне не нужны твои поганые диктанты. Я и так уезжаю в город, чтобы поступать в военное училище. И ты ничего с этим не сделаешь! Я буду летчиком! Поняла?! И при чем тут ты?! Это моя жизнь! Я сам буду решать, что мне делать!
Мама вся тряслась. Она еще не плакала, но истерика, как запускаемый вновь фонтан, уже бежала и клокотала в ее горле. В серванте стучала посуда. Из последних сил мама оттолкнула меня и срывающимся сиплым голосом закричала:
- Убирайся! Убирайся вон из моего дома!
Я плюнул на пол, смотря как она соскользнула вниз и упала, шарахнул по двери ногой и выбежал на крыльцо.
Холодные капли брызнули мне в глаза, но даже ливень не смог бы остудить мои пылающие красные щеки и лоб. Внутри меня все клокотало, злость рождалась ко всему, на что падал взгляд. Я схватил мешок с оставшейся картошкой и рванул к старой церкви. Но добежал я только до старого моста через ручей. Дождь набирал силу и уже хлестал во всю. Я остановился и задыхаясь пытался понять, что там происходит. На мосту столпилась куча народу. Все вроде были из нашей деревни. Со всех сторон почти бегом тянулись еще люди, все собирались и глазели на что-то, что происходило в низине на спуске к лесу. Я метнулся вперед. Трава намокла и хватала меня за голые ноги, стараясь повалить на землю, мешок метался по сторонам, в глазах стоял какой-то щиплющий туман, все время приходилось моргать. Несколько раз я упал, но, наконец, добежал до первых толстых мокрых спин. Толпа стояла плотно, я попытался спросить, что происходит, но никто толком ничего не говорил. Тогда я прыгнул в холодный ручей, перебежал на другой берег, и кинулся к спуску в низину.
Картина, открывшаяся мне, сначала показалась чем-то вроде кино, когда события происходящие на экране вызывают в тебе ответные чувства, но подойди, дерни за угол белой материи и весь этот мир пойдет волнами и окажется не больше, чем игрой света и тени. Тогда, я твердо это помню, первое чувство было именно таким, мне показалось, что я смотрю на белую простынь, и еще можно протянуть руку и сорвать ее с крючков под моросящим потолком. Но это было секундное наваждение. Реальность происходящего обрушилась на меня вместе с очередной стеной пронизывающего дождя. Я оцепенел и не мог двигаться, захлебываясь в нахлынувшей волне стремительных мыслей, откровений, которые на глазах у всех хлестали меня по лицу единственной возможной правдой, и топтали ногами мой драгоценный сокровенный мир, который я так старательно и аккуратно собирал по крупинкам воображения долгие годы. Болезненным занывшим пятном в бурлящей каше происходящего расплылся он. Мои чувства рвались к этой бесформенной фигуре, не желая соглашаться с прозревшим мозгом и отчаянно ища хоть намека на то, что все, что я видел, можно было понять по другому, а откуда-то сбоку слышался противный режущий звонкий голос почтальонши:
- Вот ведь. Только сегодня рассказывала утром, что летчика с аэродрома убитого нашли, а тут надо же убийца-то в нашей деревне и поселился. Слышали уже? Это зек беглый. Полгода ловили, а у нас вот и поймали.
И она вдруг залилась пронзительным, каким-то смертельным смехом. Мне захотелось убить ее. Но важнее было другое. Я бросился вперед к милицейской машине, в которую уже сажали летчика, и на полном ходу воткнулся в круглый живот следователя, который крепко обхватил меня руками и закричал: "Ты чего? Туда нельзя!" До машины оставалось всего несколько шагов. Я впился со всей дури зубами в опутавшие меня руки, следователь рявкнул и пустил. Дернувшись и остановившись в шаге от заднего колеса, я жадно вонзился глазами в него. Что я надеялся тогда еще найти? Оправдания? Он был весь мокрый, уже давно не белая рубашка пестрела пятнами крови, на кителе были сорваны погоны, брюки порваны во многих местах, ботинки в липкой синей глине. Я пытался поймать его взгляд, но он не смотрел в мою сторону. И тогда я тихо, но он точно слышал, я знаю! прохрипел: "Предатель!" Его лицо даже не дрогнуло, а когда его тут же стали толкать в кузов, он скользнул по мне взглядом и презрительно хмыкнул.
Подбежавший, наконец, следователь схватил меня сзади за шкирку и поволок к мосту. Машина с летчиком тронулась и, сильно качаясь, стала выезжать на дорогу. Ветер уже со всей силой урагана метал деревья в лесу. Дождь встал сплошной стеной. Криков уже было не слышно, или наоборот кричали уже все. Давление грозы и ужас случившегося сдавил сознание в маленькую черную точку где-то между глаз, я начал сильно задыхаться. И тогда я бросил, наконец-то, мешок с картошкой, вскинул руки и во все горло заорал, выпучив глаза в бушующее нелетное небо. Следователь бросил мое тело. И в этот момент острие пылающей молнии ударило ровно в то место, где полминуты назад стояла милицейская машина. Я упал. Лежа в жиже расплавленной ливнем земли, я продолжал орать, глядя вверх. Вода попадала мне в горло, и я захлебывался этим соком безутешных облаков. Вокруг уже, наверное, в тот момент никого не было, все бежали по дороге вслед за машиной к деревне. Я остался совсем один в низине. И вместе с очередным ударом грома, меня оглушил отставший от действия смысл моих поступков. Все чувства исчезли из тела, да и само тело как будто перестало существовать, я не ощущал ни дождя, ни мокрой каши, в которой лежал. Горло с ужасной силой сжала какая-то невидимая рука, я попытался крикнуть, но она резко сдавила связки и колючей рваной болью отдалась в мозге. Испугавшись, я собрался из последних сил и выдавил из себя жуткий трепещущий звук, пытаясь послать его выше хлестающих облаков, - последний звук в своей жизни. Дальше все вокруг дрогнуло, поплыло и я потерял сознание.
- Дорогой! Дорогой! Ты меня слышишь? Я тебя уже пять минут по всей квартире ищу. Чего ты там застрял? Доставай коробку с постельным бельем.
Я показал жене на языке немых, что уже спускаюсь.
Да. Одержимость - это самое страшное, что есть в детских мечтах. Она соединяется с пылкостью и яркостью воображения, с жаром детского открытого доверчивого сердца, с неопытностью и необдуманностью поступков. Она до последнего борется с предательством реальности, когда ребенок начинает взрослеть, и погибая, оставляет глубокий кровоточащий рубец от раны несовершенных подвигов. С годами эта боль проходит, уступая место повседневным проблемам, но она никогда не уйдет совсем. И что делать в тот момент, когда вот так вдруг она снова молнией пронзает настоящее, высвечивая в темноте воспоминания из, казалось, забытого прошлого. Можно пинать на судьбу, можно винить во всем случившемся других людей, можно даже ненавидеть весь мир, но что делать с тем опустошающим чувством собственного проигрыша? Проигрыша в самой главной игре, в игре в жизнь? Взрослый, наверное, скажет, что жизнь - это не игра. И будет, наверное, прав. Но что делать с этим детским капризом, когда уже ничего нельзя вернуть, а неукротимое желание все-равно не хочет сдаваться, оно требует дать ему то, к чему оно стремится, сжигая на своем пути всю защитную логику взрослого мира? Что делать, когда заставляешь себя смотреть под ноги, а глаза тянутся к бесконечному безоблачному небу над головой? И иногда в жаркий летний полдень чувствуешь запах свежей воды, прохладного ветра, весенних цветов и раскаленного железа?
(2009)
