Привет, отец!
Помнишь – мы катили вдвоем по Кольцевой дороге на нашем "жигуле" цвета соленого огурца?.. Был вечер, садилось в тучи розовое солнце, машин было мало, мы ехали не быстро. Казалось – весь майский зеленый мир испытывает облегчение вместе с нами. В тот день стало ясно, что мама – выживет. Что самое страшное позади, что внезапная операция, недели неизвестности и ожидания – уже в прошлом, смерть отступила, можно перевести дух и снова жить.
Вечер был чудесный, мягкий и теплый, и меня переполнял особенный покой после пережитого нами.
Наверно то же испытывал и ты – ты вдруг запел. Затянул негромко любимую нашу песню, одну из тех, что годы и годы согревала народную жизнь, "Темную ночь", я подхватил, мы напевали вполголоса, сидя рядом бок о бок и глядя вперед через стекло на вечернее шоссе – ты за рулем, я – справа.
Ты был всегда, всю нашу жизнь, очень сдержан и молчалив, почти всегда закрыт, словно не мог и не умел выражать эмоций, и я знал: этой песней ты говоришь больше, чем сказал бы словами.
Ты меня ждешь...
И у детской кроватки не спишь...
И поэтому знаю – со мной
Ничего не случится...
пел ты, я поспевал за тобой, и получалось как-то удивительно хорошо, просто и значительно. Лицо твое, усталое после недель великого скрытого волнения, было мягким, почти детским... И мы пели, еше не веря в свое счастье:
Смерть не страшна,
С ней встречались не раз мы в степи...
Вот и сейчас,
Надо мною она-а кру-жи-и-ится...
Мы пели легко, бездумно повторяя слова куплета, теплый вечер радовался вместе с нами... И тогда, оборвав песню, ты сказал вдруг, глядя вперед, как бы не мне, а кому-то в пространство:
– Вот тогда я и посадил ее...
– Что?
– Яблоню... у дома...
– Яблоню?..
Но ты не стал объяснять, ничего не ответил.
А через десять дней я хоронил тебя.
Прости меня. Прости, что узнал и понял тебя, когда уже всё стало поздно, после твоей смерти. Спасибо тебе, что ты был таким, каким был. Огромна моя вина перед тобой: вина незнания твоей жизни. Ты никогда не хотел говорит о себе, почти ничего и не рассказал. Лишь короткие непонятные обрывки мыслей, обрывки воспоминаний – как об этой яблоне в тот вечер.
Да почти всё, что знаю о тебе теперь, я узнал от других. На поминках. И после – в девятый день.
Как странно всё у нас – тебя, еврея, коммуниста, сына правоверного винницкого иудея, мы провожали по нашим полуязыческим-полухристианским обычаям.
В этом – очень многое о нас самих, о тайнах родов и кровей, нещадно и густо спутанных-перемешанных судьбой России.
Только там, на поминках, мне понятна стала причина твоего молчания. И правда, есть такое, о чем невозможно говорить. Никому. Даже сыну. Есть характер и воля. И есть предел всяких человеческих сил.
Как грустно, отец, что мы так мало говорили, пока ты был жив. Как вообще страшно мало мы были рядом, и мне так больно теперь при взгляде на сына, твоего внука, с которым вы разминулись во времени, что вы не увидели друг друга.
Мне осталось от тебя – памятью о тебе – слишком мало чего и слишком много.
Как всякую жизнь – твою можно уместить в несколько фраз – или распахнуть, как огромную суровую книгу безмолвных человеческих страданий и мужества перед судьбой.
Там, на поминках, я узнал и о яблоне, посаженной тобой в родном дворе после войны.
...Для меня твое детство – в непроницаемости прошлого. От него в руках – лишь мутная маленькая фотография, где ты – лет трех, в каком-то смешном капоре – вот и всё. Но я знаю, что в четырнадцать ты пошел работать на сахарный завод и с тех пор до последнего мгновения жизни, до того мига, когда разорвалось сердце, – пребывал в труде.
Повторяю: обо всём, что было твоей жизнью до меня и моей матери, я знаю со слов последних наших кровных, пришедших помянуть тебя. Никого не осталось теперь. Почти никого.
А поминки – были в три очереди, потому что некуда было сажать множество людей, всех, кто работал и пришел проститься с тобой. Тебя любили люди, так было всюду, где бы ты ни работал: наверно, все вокруг всегда ощущали твою открытую, отзывчивую доброту.
Уверен, таким же неунывающим, будящим в других деятельный оптимизм – ты был и в юности. Оптимизм – притягателен. К тебе тянулись. Ты всегда жил в окружении глаз, ждущих твоего решающего слова и действия. Таков был стержень характера – неброское, без самомнения и властолюбия человечное лидерство.
В середине тридцатых, когда до неба поднялся костер Великого террора – ты был одним из видных винницких комсомольцев. Тогда, в страшную пору обнажения дел и душ каждого перед угрозой немедленного истребления, ты впервые показал кем ты был.
Потом жизнь много раз проверяла, испытывала тебя и искушала – ты не поддался на соблазны легкого выбора никогда.
А тогда, в тридцать шестом, по маленькой Виннице разнеслась весть: схватили ("взяли в НКВД", как говорили тогда) двух сыновей настоятеля местной церкви, православного священника Бондарчука, двух украинских парнишек, твоих приятелей-сверстников, с которыми ты крепко дружил и вырос вместе. Они были погодки, чуть моложе тебя, двадцатилетнего. Ты знал их с детства – они были как младшие братья. Вся вина ребят была в том, что отец их был служителем Христа.
И тогда ты, рабочий парень-еврей, комсомолец, сын набожного закройщика-сапожника, пошел в страшный дом, откуда мало кто вышел свободным и живым. Ты пошел в то кровавое учреждение и п о р у ч и л с я за них – чем? Самим собой, своей жизнью, словом, совестью, комсомольским билетом?.. Что сказал ты им? Какие нашел слова? Или там вдруг, по случайности, затесался порядочный человек? Кто знает?
Сегодня уже мало кто поймет, ч т о значил в те годы твой поступок. Но под твое честное слово их отпустили домой, и тогда в ваш еврейский двор пришел сам отец настоятель священник Бондарчук.
Он пришел к тебе, двадцатилетнему иноверцу, в ваш бедный местечковый дом, и когда ты вышел – священник упал перед тобой на колени, плакал и благодарил. Он говорил, что ты спас его детей, спас его жизнь и что он навек в долгу перед тобой – не перед людьми, перед Богом, в которого ты не верил. Уходя он сказал: "Ты спас моих мальчиков, Аркадий, так знай: придет час – я отплачу за всё, что ты сделал для нас, и всю жизнь буду молиться за тебя в церкви в алтаре..."
Во дворе жила старая-старая родственница тетя Хая, это она слышала слова священника и рассказала всем.
А вскоре ты был призван в армию, остался на "сверхсрочку", учился на пилота, стал военным летчиком, и когда наши войска вошли в Буковину и Бессарабию, – вместе с полком оказался в Закарпатье, служил там, летал, щеголял в изумительной форме с голубыми петлицами и в фуражке с "птичкой", влюбился и женился на прелестной еврейской девушке Илоне, привез ее в отчий винницкий дом, там родился твой первый сын Саша, мой брат...
В июне 41-го ты был далеко от Винницы со своим полком, когда 19-го июля фашисты ворвались в город и началась бойня.
Нашлись доброхоты, привели эсэсовцев, и ваш дом стал одним из первых в городе, где совершилась расправа: то были е в р е и, чей сын – б о л ь ш е в и к был на фронте в армии военным летчиком – здесь не могло быть вопросов... К тому же в Виннице предполагалась ставка Гитлера, в нем должна была быть стерильная чистота...
Их вывели всех, поставили и расстреляли прямо у стены собственного дома: твою юную жену с полуторагодовалым сыном на руках, твою мать – мою бабушку Фаню, твоих теток... почти всю семью, одиннадцать человек, – лишь чудом спаслись твой отец – мой дед, да твоя девочка-сестра Александра.
Её избавление было почти чудесным: когда немцы и полицаи уже шныряли по вашему двору и выгоняли из дома семью – убивать, во двор вбежал в облачении священник Бондарчук и буквально вырвал светловолосую Шурочку из кучки обреченных, уволок на улицу, привел домой и, когда пришли с обыском в поповское обиталище, выдал девочку, непохожую на еврейку, за свою племянницу, приехавшую из деревни.
Ты летал на "пешке" – "Петлякове-2", был сбит над Брянскими лесами, неведомым образом – наверно лишь молитвами убитой матери и живого священника Бондарчука – остался жив один из всего экипажа, после долгих скитаний вышел к своим всего-то легко раненным... и не знал обо всём, случившемся дома, почти до конца войны, до того дня, когда наши освободили Винницу и Украину – тебе обо всем рассказала старая Хая: её пощадили и она видела всё.
Тогда-то, после войны, приехав к отцу (Шура, угнанная в Германию, тогда еще не вернулась), ты посадил яблоню у своего дома, на том месте, где потерял почти всех, кого любил.
Господи, папа, ну почему ты молчал все годы, почему не поделился, не рассказал?!. Почему таил в себе эту боль всю жизнь – до конца?
Впрочем, понимаю. И тоже смолкаю перед бездной горя, доставшейся тебе. Прости...
У нас сохранилась карточка – вы вдвоем с Илоной, молодолжены, такие юные, улыбаетесь чему-то: твоя первая семья.
Как странно! Не случись того, что случилось, – на этом свете не было бы меня. Так что эта моя жизнь – дарована мне великой жертвой и куплена дорогой ценой. Самой дорогой на земле.
Через годы и годы (как знать, быть может тоже молитвами священника Бондарчука?..) я, твой сын, стал православным христианином, и когда крестился в 69-м – помнишь? – ты так страдал и горевал почему-то, видя на груди моей нательный крест. Твое еврейское восставало в тебе, принявшем истинный крест страдания и всю жизнь прожившем в луче христианской молитвы православного отца. Потом ты смирился, принял... и умер на работе в мае 79-го мгновенной "царской" смертью, пройдя, в сущности, глубоко христианский путь.
Знаю: мне никогда не достичь того, что дано было тебе, но я знаю и другое: сегодня, когда мы готовимся к Дню полувека Победы, а по земле нашей беспрепятственно ходят люди со свастикой, проклятым символом гибели нашей семьи, ни им, этим уродам, никому другому не отнять у меня ни моей Родины, где я, сын еврея по крови, на равных со всеми на родной земле, политой кровью сородичей, ни моей веры и Церкви, где я в родном Доме Небесного Отца.
Жива ли яблоня, которую ты посадил, отец?
Сколько лет плодоносила она, сколько плодов подарила разным людям, яблоня, выросшая на еврейской крови, впитавшейся в землю славян, – украинцам, русским, евреям, грузинам, полякам, чеченцам, казахам, армянам... Никто не знал от древа какого горя были те сладкие яблоки, но ели все и радовались.
Потому что мы едины и равны перед Богом – Он любит всех равно и перед Ним нет наций и различий крови, как нет различий религий и исповеданий вер. Он – единый для всех Сущий, и все мы одними словами молимся Ему в душе: спаси и сохрани нас в этом мире, нас и наших детей.
Аминь.
Май 1995 года
Этот рассказ был впервые опубликован в газете “Накануне” в 1995 году. Впоследствии печатался во многих изданиях в России и за рубежом.