Плач кукушки

Василий Григорьев
               



              Мишка Качаргин вернулся в Копыловку в пору, когда душистая сладкая ягода земляника мажет рот и щёки розовым липким соком, и запивать её вкусно свежим остывшим молоком из глиняной кринки, а палящее солнце, к полудню щурясь, гонит весёлую загоревшую детвору на длинную песчаную косу, в прохладную воду Ишима, туда, где ниже по течению у старого зимнего извоза в густых сонных зарослях ивняка, разливая печаль на окрестность, словно жалея о чём-то утраченном, канувшем глубоко в прошлое, плакала кукушка…
    
     В шестидесятом году, когда Мишку кружила и будоражила неясными томительными желаниями девятнадцатая весна, он выждал и в грозовую дождливую ночь угнал лютого жеребца, чёрного, как бродяжья доля, красавца Бурана у председателя соседнего Зареченского колхоза Лукина, гулявшего той ночью в Копыловке у сдобной зазнобы, молодой и бездетной вдовы Тоськи Хромовой. А уздечку – дар, память Лукина об отце – уздечку-мечту: с шорами, с бахромой, с посеребрёнными звёздочками и вплетёнными косичками – Мишка оставил на коновязи под навесом у сарая.
     Бывало Лукин – лихой, крепкий мужик - припадая к блестящей расчёсанной гриве, пружиня в стременах, вздыбливал танцующего Бурана и, гордясь, похвалялся в глаза восхищённым зрителям: "Этот чудо-зверь покорен только мне да Змею Горынычу", - и, ослабевая удила, пускал Бурана вскачь, оставляя след дорожной пылью…
     Мишка вплавь на Буране переплавился через Ишим и умчался в степь. А через неделю, как ни в чём не бывало, заявился под утро домой, где его и взяли под слёзы и причитания матери. Сначала спрашивали по-хорошему: "Куда дел Бурана?" Просили: "Верни!" Просил и Лукин, и, как уже язвили в Копыловке, гарцевавший теперь "как Чапаев", на серой порывистой и шаловливой, как Тоська Хромова, кобыле Чайке. Мишка, не пряча зелёных глаз, мотая палевым чубом, поплёл словесные кружева:
     - День я провёл в степи у Баджайской балки. Место открытое – кто искать станет? Обсох. Гроза-то посветлу кончилась. А в сумерках…
     - Ты что же целый день с него не слазил?! Там же привязать не за что, - перебил Мишку Лукин.
     - Зачем не слазил? Слазил. Расседлал, удила отстегнул...
     - А как же ты его держал? За поводья или стреножил?
     - Зачем поводья? Зачем стреножить? Отпустил, пускай пасётся. Куда денется? Я секрет знаю!
     - Какой?
     Мишка улыбнулся и посмотрел в глаза Лукину:
     - Секрет? А я уздечку-то когда менял, на ухо ему так ласково прошептал: "Братишка я младший Змею Горынычу – Соловей Разбойник". И, представляешь, дорогой товарищ Лукин, признал он меня, сдружились.
     Присутствующие захохотали: знали слабость Лукина покрасоваться да побахвалиться.
     - Ты что, гад, измываешься?! – возмутился, бледнея, Лукин.
     - Да подожди ты, не горячись, найдём твоего Бурана, - вмешался лейтенант Кравцов. – А ты, Качаргин, давай без шуточек, а то по-другому говорить будем, враз скалиться перестанешь.
     - А в сумерках, - продолжал Мишка, - я через балку – и к Соколовке. А зачем? И сам не знаю… Поля пошли, перелески, звёзды высыпали, Луна покатилась… Красота! А на душе неуютно, гложет что-то… Вдруг дымком потянуло, кони заржали. Костёр у озера. Я к нему потихоньку… Подкрался – цыгане. Поздоровался. Бурана к берёзе привязал. Цыгане пригласили меня к костру в круг, вином угостили. Вино у них крепкое, тягучее, как мёд. От выпитого звёзды закружились, истома по телу. Седло с Бурана – в изголовье, потник с чапраком – под бок…
     Звенели гитары. Почти у моих ног цыганка молоденькая пляшет, движениями манит чародейка! Вот так бы всю жизнь… А что ещё надо?
     Где-то рядом застонал, заухал филин. Бородатый цыган перекрестился.
     - Что, цыган, боишься? Не любишь филина? Или примета плохая? – спросил я его.
     - В приметы я не верю. С детства привычка, мать моя так делала. Вот и я перенял. А нелюбимая у нас, цыган, птица – ворона.
     - Почему?
     - А потому, что она всегда не ко времени кричит: "Укр-рал, укр-рал!.."
     - А какая у вас любимая птица?
     - Любимая? – цыган стал раскуривать трубку. – Любимая – кукушка. Гадать может, смеяться-плакать умеет. А, главное, всегда подтвердит: "Ку-пил…Ку-пил…" А, если серьёзно, то все птицы сродни нам, цыганам. Они, как и мы, кочевать любят, и, так же как и мы, поют в горе и в радости. Так что мы, парень, всех птиц любим.
     Бородатый цыган вино по кружкам разлил:
     - Давайте выпьем за удачу. Ладного ты, парень, коня добыл. Жаль, самому не сгодится. Придётся вернуть или отпустить. Но я так думаю, не для того ты его добывал, чтобы хозяину вернуть. Продай его мне, назови свою цену.
     А я не думая:
     - Отдай мне вот эту цыганку.
     Цыган трубкой запыхтел:
     - Внучка она мне. Пойдём с нами – отдам. Перекрасим. Усы, бороду отрастишь, цыганом станешь. Тебе, парень, возвращаться нельзя. Что с конём, что без коня – всё равно посадят. А мы тебя надёжно спрячем. Есть ещё, слава Богу, на Руси места, где затаиться можно, сам чёрт не отыщет…
     - Да он, гад, измывается над нами! Вы что, не видите?! – вскочил Лукин со стула.
     - Да сядь ты! Не мешай, - осадил Лукина Кравцов. – Пусть говорит, выговаривается, не такое слушали. Да и вообще, без тебя разберусь.
     Лукин вышел и зло хлопнул дверью.
     Кравцов глянул на часы и обратился к Мишке:
     - Выходит, Качаргин, цыган этих ты раньше знал. Сговор получается.
     - Какой сговор? Я же рассказываю: случайно встретился.
     Кравцов усмехнулся:
     - Интересно у тебя складывается. Вроде бы и жизни ещё не видал, а такое несёшь… - Кравцов поднял руки вверх и потянулся. – Что ж давай, лей дальше,- и стал что-то писать.
     - Я цыгану говорю: "Спасибо. Хоть твоя цыганка, как жар-птица ненаглядная, и захоти ты, цыган, я тебе за неё не одного коня пригнал бы, но жениться мне рано. Да и край наш… Разве есть краше? Это вы, цыгане, как перекати-поле. Вам разницы нет, где восход встречать, где закат провожать, лишь бы новизна была да дорога. А сколько ты, цыган, дашь за коня?" А он вот такую толстенную пачку денег достаёт и мне протягивает. Взял я её и с интересом над костром в пальцах потряс. Да… Я отродясь в колхозе выше сотки не видел. Но и меня не в лебеде нашли, да и цену Бурану знаю, никогда б не расстался. А куда мне с ним? А тут такой случай. "Мало", - говорю, - "цыган, мало!" Тогда он мне перстенёк сунул. Камушек на нём, как уголёк мерцающий. Я деньги за пазуху, а перстеньком на ладони играю, подкидываю, любуюсь. "Вижу, парень, что золото первый раз в руках держишь", - говорит мне цыган. – "Можешь не сомневаться: золото червонное, а камень – рубин. Не за коня даю. Он большего стоит, а за риск. Я хоть и стар, но мимо риска не пройду и не проходил".      
     Прав цыган. Откуда мне, деревенскому? Мне не то что держать, но и видеть подобного не приходилось. Но я молчанку тяну для важности. Думаю, может перстенёк Тоське Хромовой подарить, кукушке синеглазой? Да нет, обойдётся. Она мужиками, как ветер в степи ковылём, забавляется: вроде бы гладит, а к себе не клонит. И кинул перстенёк цыганке: "Лови, кучерявая, на память!"
     Она ловко поймала его и засмеялась радостно. Подошла, глазами жжёт, наклонилась и в губы меня поцеловала жадно. Во мне кровь кипятком: жажду-то поцелуем не утолишь. Подхватить бы да на Бурана… и в степь! Кони-то у цыган слабые, в жизнь не догнали бы. Но за добро добром платят. "Ладно", - говорю, - "цыган, по рукам!"
     Цыган вино по кружкам льёт, пьём. А цыганка вокруг меня вьётся. И то ли шутя, то ли всерьёз зовёт: "Пойдём, русский, с нами. Эх! И сладко же любить буду. Ваши бабы так не умеют. Из тебя хороший цыган получится. А, ромалэ?" А мне жарко и приятно от её внимания, и тела её коснуться хочется, но хмель меня несёт куда-то и веки тяжелит.
     Проснулся: туман солнце прячет, лебеди над озером кричат, костёр дотлевает. Разворошил его, чтобы согреться. А цыгане, видно, врань ушли. Место навряд ли найду - в тумане выходил, но где-то у Соколовки.
     - За сколько, Качаргин, Бурана продал?
     - Я не считал! Правда, не считал.
     - А деньги где?
     - А я их с бродягами пропил в городе Петропавловске.
     - Ежа крутишь, Качаргин, ежа! Не помнишь, не знаешь… Ну, а особые приметы у цыган какие-нибудь заметил? Глаз-то у тебя цепкий.
     - А какие особые приметы? Опять таки - чернявые все, как грачи в борозде. Ну, добрые, весёлые… Что ещё? А вот цыганку ту век помнить буду!.. Свежескошенным клевером пахнет, космы смоляные до пят, лицо красой налито… Глазищи – омут, без крика тонешь. И…
     - Всё, Качаргин! Всё, хватит лапти плести! Не захотел по-хорошему...
     Кравцов встал и начал собирать бумаги, складывая их в папку.
     - Поедешь с нами, там тобой другие займутся. Там ты, голубь мой, всё вспомнишь и всё расскажешь.
     Пока ждали машину, Мишку заперли в закуток при сельском совете. Мать к нему не пустили, но котомку с едой и вещами передать Кравцов разрешил. Её принёс Иван Матвеевич Болотов, председатель сельского совета, а от себя добавил несколько пачек "Севера".
     - Дурень ты, Мишка! Ну покатался малость, покуражился! - Вернул бы , глядишь, и обошлось бы... А ты, кнут чубатый, разок на перине у Тоськи побывал и возомнил чёрт знает что!.. Да разве так любовь свою бабам доказывают?! И кто ты есть в сравнении с Лукиным - мальчишка, молокосос!.. Думаешь, Тоська теперь в тебе настоящего мужика увидит? Шиш! Она, стерва, уже командировочному голову кружит. Солоха! Опомнись, Мишка, мать пожалей, Бурана верни. Я походатайствую, похлопочу, глядишь и выгорит. Накажут, но свободы не лишат… Ты, Мишка, не видишь, не ценишь счастья самой жизни и через угар глупой забавы теперь дёготь глотать будешь. Очнись, есть ещё время!
     - Спасибо, Матвеич, за заботу. Виноват – отвечу. Пусть наказывают, но каяться не буду. Ты же знаешь, у нас в роду никто назад не ходил, и я не пойду. А свободу я ещё в ту ночь на кон бросил. Бурана не верну. Ты говоришь – мальчишка…, но заставил же я Лукина в одном исподнем, на босу ногу в поисках Бурана по Копыловке с уздечкой бегать. А мог бы и подстеречь его. Сам знаешь, как у нас в деревне это делается. Силушкой-то меня Бог не обидел! Но пожалел, детей его пожалел… Позор, Матвеич, - не рубаха, сразу не снимешь! Вот Лукин и походит с ним. И наперёд знать будет. А то ишь – председатель! Что? Всё можно? Нет, обожжёшься! Не - лезь за межу: накажут. А Тоська, что? - не жена мне, клятв верности не давала. Я любил, а теперь вызрел из этого.
     - Дурень ты, Мишка, и злобы в тебе через край. Я хотел, как лучше! Помочь хотел, а ты…
     Болотов постоял немного в раздумье и, не прощаясь, ушёл. А Мишку увезли в районную милицию. Там били, вымучивая нужные следствию показания, но он твердил одно и то же: "Украл - наказывайте, продал цыганам – ищите!"
     А может, говорил правду? А может, его лениво били? Навряд ли… Что-что, а бить там умели и умеют - это же основной метод раскрываемости! И много через то без вины виноватых, и ушедших из жизни раньше времени.
     Цыган и Бурана, конечно, искали, но так и не нашли. Да и не посадишь же весь цыганский народ даже за такого лютого красавца, как Буран, пусть даже колхозного. Но примеры были: и сажали, и ссылали почти "за просто так", но другие народы. А до цыган, видно, очередь не дошла, на их счастье…
    
     Судили Мишку скоро. Чужая беда – не своё горе. Правда, дали отлежаться от побоев, но он ещё долго харкал и мочился кровью. Суд засчитал Мишке в вину приплюсованного на следствии к Бурану мерина Тихого, пропавшего полтора года назад в Зареченском. Хотя Мишка и отрицал свою причастность к Тихому, но делал это вяло и неубедительно - по телу его шёл пожар и хотелось одного: забыться долгим целительным сном. Да и куда попрёшь против судебного принципа - если украл что-то одно, то почему не мог украсть другое? А не признал это только из боязни более строгого наказания. А адвокат – надежда, "защитничек" - всего лишь "пуговица" с юридического факультета. Так что к Бурану и Тихому можно было спокойненько пристегнуть и знаменитого Ершовского Конька-Горбунка. А что?! -  Прошло бы! Ох, уж эти "справедливые" суды с действительно завязанными глазами… Но уши-то, уши, неужели не слышат?!
     Матери на суде не было - у неё в то время отказали ноги. Из копыловских была лишь Тоська Хромова, и во время короткого процесса она часто вытирала белым батистовым платочком влажные, обрамлённые пушистыми ресницами, глаза.
     Дали Мишке всего три года, но каждому свой срок велик. Потом в Копыловке говорили:
     - Мишка-то наш, ишь, кнут чубатый, понравился судье, женщине, вот она его по-бабьи и пожалела, а то бы черпанул со дна.
     После приговора Тоська уговорила начальника конвоя позволить ей встретиться с Мишкой. Он на миг оживился, тихо поблагодарил и, отказавшись от передачи, повернулся к конвою.
     Первый срок для Мишки, как и для многих, был только началом. Через год после суда, уже на зоне, за одну из разборок, кончившуюся поножовщиной, он получил довесок. Потом - другой… И покатилась судьба по ухабам.
     Но письма - редкие письма матери - Мишка писал без жалоб и просьб. Писал, пока она не умерла. Эта утрата и чувство собственной вины в ней оборвали в Мишкиной душе незримую нить, соединяющую юность со зрелостью, заставив пересмотреть смысл своей жизни.
     В лагерь попадают по-разному. Право на владение воровской идеей даётся далеко не каждому и всего один раз. Не партия – не покаешься. Те, кто нарушает законы преступного мира, в зависимости от содеянного или уничтожаются сразу, или же постепенно затаптываются, становясь ужасной человеческой средой, движимой одними инстинктами, и опасной для любого общества. Уйти из преступного мира можно только добровольно и навсегда, но без подлости и предательства. Остальное – мираж.
     Уходя из лагеря в мир, где родила мать, где призывно и счастливо смеялась любимая женщина с синими шальными глазами, в мир, где поёт звонкую чарующую песню жаворонок, взмывший высоко-высоко над пахнущей полынью и хлебом неоглядной степью, не стыдись и не скрывай, что вечная истина, знакомая с детства, открылась тебе позже, чем другим. Никто не остановит и не осудит, потому что преступный мир – это прежде всего люди. Но надуманно приукрашать его или обгаживать – это незамолимое зло перед частью народа, к которому принадлежишь сам.
     Свой срок Мишка отбыл до звонка у Гранитной сопки. А там, как известно, не ворон лаять учат, а камень кайлят. И сколько там под холодный камень легло люда! Кому охота знать?..
    
     ...Мишка стоял у зимнего извоза, вдыхая ни с чем не сравнимый аромат воли и родины, а рядом в сонных зарослях, словно жалея о чём-то утраченном, невозвратном, разливая печаль на окрестность, плакала кукушка.
     Может прав старый колымский страдалец, познавший созданный на земле самими людьми ад, сказавший когда-то Мишке: "Грехи наши – не грязь, не отмоешь. В жизни, Миша, есть две дороги, они переплелись между собой, связаны причудливой паутиной тропинок, вымощены соблазном, испытанием и давно проторены. Одна – воля, упоительно сладкая, как вино первой любви. Другая – неволя, горькая, как слёзы матери, скорбящей о сгинувшем сыне. На воле, оставив тело свободным, можно обрести рабство души. В неволе, отдав в рабство тело, можно сохранить свободу духа. По какой пойдёшь ты, взрослея, кто знает... Главное, идя по любой из них, стать и остаться человеком!"


                г. Карлсруэ, 2004 год.