Стрекодельфия. глава 22

Екатерина Таранова
Императрицу не пришлось долго упрашивать.
Она разрешила мне посмотреть фильм Глюндельфлюца сразу же, как только я заговорил об этом…


Казалось, она совсем не удивилась моей просьбе…
Но прежде, чем я наконец смог посмотреть их (их оказалось два), мы чуть-чуть поговорили.


Она словно ждала моего прихода в тот пасмурный, кажущийся немного нелепым день. Я вышел из дома Октября рано утром.
Он, допоздна заработавшийся над своим очередным шедевром, озаглавленным не без помощи

Лори «Голова Медузы-горгоны, перевернувшаяся кверх-ногами», спал без задних ног.
Уходя, я впотьмах споткнулся о трехногую подставку для красок, которая с грохотом упала оземь и покатилась в сторону кресла, где, разбросав как попало свои длинные ноги, и спал хозяин дома.
Он не проснулся.


Шурша сухими разговорчивыми листьями, двинулся в сторону императорского замка… Выслушает ли она меня? Не отправит ли с моей просьбой… восвояси?
- Глюндельфлюц? Что ж. Пожалуйста. Смотри, мне не жалко. Между прочим, я для этого и сохранила два его фильма.
- То есть… Вы хотите сказать, что сохранили их специально для меня?
- Да нет же… Знаешь, говори мне «ты», я ведь… точно такая же, как ты. Ну и что, что все вы тут называете меня императрицей. Это ведь достаточно условно. Сегодня императрица – это я… Ну а завтра, кто знает, может, ты станешь императором.
Какая чепуха, подумал я.
- Хорошо. Хоть мне и неловко.
- Мне тоже неловко, что ты говоришь мне «Вы».


- Ну ладно, я постараюсь. Вот и славно. Так о чем ты хотел меня спросить?
Она что, все забыла?
Сегодня она была не маленькой девочкой, - она была старухой. Довольно симпатичной, впрочем, аккуратненькой такой старушкой – мне доводилось видеть таких не только в кино и кое- где даже в реальности. Да-да, правда, иногда и у нас встречались подобные оригиналы, разрешающие своему телу естесственно ветшать… Впрочем, потом жажда жить полноценной, насыщенной жизнью все равно брала свое, а с дряхлым телом не больно-то разгуляешься. Вот они начинали принимать омолаживающие препараты…


- О чем я хотел вас…ээ… тебя… спросить?
- Да?
- Я хотел бы посмотреть фильмы Глюндельфлюца. Ты сказала, что у тебя во дворце есть два его фильма… Если это, конечно, возможно…
- Да пожалуйста. Сейчас я провожу тебя… в мой маленький кинозал.


- Здорово.
- А что это у тебя… в коробке? Там явно что-то живое… копошится…
- Черепаха. Даяна подарила…
- Здорово… Вы поссорились с Даяной?
- Откуда вы… ты знаешь?
- Ты не можешь совладать со своими эмоциями. У тебя это на лбу написано.
- Неужели? Надо бы подкорректировать свое… ммм… выражение лица. Мне не очень нравится, знаешь, что все, что тут происходит, становится всеобщим достоянием…
- Ну, Костя, это ведь не совсем так. А вообще – я бы посоветовала тебе… как бы это

сказать… отдаться во власть своих чувств… своих эмоций, что ли… Их нечего стесняться…
- Во власть своих чувств? О каких чувствах ты говоришь?
- Да о любых, Костя, о любых… Пусть они будут, твои чувства. То, что ты ощущаешь. Знаешь, раньше люди так и жили – во власти собственных эмоций. Страсти так захватывали их, что иногда дело доходило до кровопролитья. Вот так вот, не больше, не меньше. Сейчас в это трудно поверить… Но так было. Люди понимали, что жизнь их конечна, вот почему они так стремились успеть любить и ненавидеть… Что называется, жили на полную катушку… А вот когда они утратили смерть… все изменилось. Торопиться вам стало больше некуда. Зачем цепляться за любовь, если понимаешь, что она в твоей жизни случится еще тысячу раз… Правда ведь?


- Ну… не знаю… насколько это можно назвать правдой.
- Стрекодельфы, кстати, точно такие же. Они такие, какими прежде, до эпохи этого дурацкого искусственного бессмертия, были люди. Их реакции непосредственны и мгновенны. Ты, наверное, уже заметил.
- Да. Пожалуй.
- Вот видишь. И тебе лучше бы… именно так относится к собственным эмоциям… Да… не нужно их так истошно прятать. Скрывать. Словно это что-то неестесственное.
- Ладно. Можно, мы перестанем сейчас говорить об этом? Я не хотел бы…
- Хорошо. Как хочешь. Просто, если бы ты отпустил свои чувства, тебе точно стало бы легче. Ну, совершенно точно.
- Я могу посмотреть их?


- Ты про фильмы? Что ж… Иди. Смотри.
И мы пошли по коридору. Ей пришлось бросить свое «вязанье», с всеми этими причудливыми вкраплениями из бусинок, сухих листьев, скорлупок от мертвых жуков и прочего лесного мусора…
- Куда мы идем?
- В маленький кинотеатр.
- Поразительно. Он ведь тут не нужен никому.
- Раньше приходило столько стрекодельфов, что там было не протолкнуться.
- Правда?
- Да. Так и было.
- Даже не верится…


- А ты поверь.
- Они любили смотреть его фильмы… до тех пор, пока он…ээ… не эмигрировал на другую планету?
- Очень любили. Но они, как ты уже, наверное, знаешь, хотели все их уничтожить. Таковы уж стрекодельфы. Не признают полумер. Если любят – то без памяти, если ненавидят, то от всего сердца… Но вообще-то… по-настоящему ненавидеть они тоже не умеют. Скорее, это игра.
- Да. Я заметил.
- Ну вот.
- ?..
- Вот мы и пришли.


Императрица достала их кармана свого старушечьего платья (ну, такое уж на ней было надето сегодня) связку ключей, выбрала тот, что звенел громче и печальней всех.
Открыла дверь.
- Проходи.
Я шагнул в густную тьму.
- Сейчас ты сядешь, - с этими словами она зажгла свечу, - сядешь, а я запущу тебе фильм. Точнее, два фильма. Как я уже говорила, они хотели уничтожить их все. Но я не позволила. Дай им волю, знаешь ли, они от обиды готовы всё уничтожить. Ну а я… Я знала, что рано или поздно они кого-нибудь заинтересуют. Не то, чтобы я сохранила их исключительно для тебя.
- Да я… и не думаю.
- Смотри. Только, предупреждаю, от этого просмотра ты вполне можешь получить… э… как это называется… называется у вас, у людей – кажется, культурный шок…
- Культурный шок?


- Да.
- Что же, это настолько великолепно? Или… настолько ужасно?
- Посмотришь сам… А потом, если захочешь, можешь зайти в боковую комнатку, слева… она всегда остается открытой. Если что…
- А зачем?
- Я сложила туда кое-какие вещи Глюндельфлюца. То, что он просто бросил здесь, не забрал с собой. Если тебе интересно, конечно, зайди, посмотри. А вообще, знаешь… твое дело, конечно, но я бы на твоем месте побольше времени проводила с ними. Их ведь скоро не будет. Хотя бы поэтому… Я понимаю, ты хочешь разгадать тайну Глюндельфлюца, раз и навсегда… Ведь так?
Я хотел было возразить, но она не дала мне рта раскрыть.
- Когда это случилось, я тоже думала об этом… А что? И не нужно изумленно приподнимать

брови. Мне ведь тоже это неизвестно. Я имею ввиду, его мотивы. Почему он покинул родину? Даже хотела вернуть его… Упросить. Уговорить. Но знаешь… такая вещь как свобода выбора – это все же, великая вещь… Люди совсем забыли об этом. Нет смерти, и свобода выбора утрачивает свою ценность… Можно сделать любой выбор, любую ошибку – все равно вы понимаете, что с вами это повторится великое множество раз.
- Ну, я бы так не сказал…
- И все-таки… хрупкость бытия… она исчезает.
- Мне кажется, вы все слишком много говорите об этом. А ведь если вещи… ну, о которых не надо много говорить. И даже вообще говорить – не надо.
- Да… для человека ты слишком много знаешь о… непостижимом. Я не удивляюсь, почему они именно тебя выбрали для… присутствия на своем исчезновении.


- Да… и об этом вы слишком часто говорите… тоже. Об окончательном побледнении стрекодельфов.
- Костя, Костя, - и она вдруг зажмурила глаза, словно испуганный ребенок. – Если честно, то я и сама не хочу в это верить. А сейчас… не буду тебя отвлекать.
Она погасила пламя свечи своим дыханием. И вышла. Я даже не успел спросить, каким образом будет демонстрироваться фильм – кто-то же должен следить за проектом, правда ведь…
Не успел я об этом подумать, а фильм уже начался, как и положено, на экране. Сам собой.
Я едва успел присесть на одно из кресел – они стояли тут, в несколько рядов, прямо как в настоящем кинотеатре, только маленьком.
И я увидел ее лицо… Почти сразу же… Я чуть не задохнулся от возмущения…


Мне всегда казалось, что красоты Даяны такова, что усилить ее, каким-то образом ее увеличить – просто невозможно.
Но этому негодяю каким-то неведомым мне образом удалось запечатлеть ее на пленке так, что она стала прекрасней, чем в реальности.
Вот она повернулась в профиль, отвечая на реплику, исходящую от оставшегося за кадром пустого места, и мурашки побежали у меня по спине – вдоль позвоночника.
Об этом чувстве писал Набоков – наслаждение от искусства должно, вроде как, проявляться в такой вот нервной дрожи.
Конечно, и прежде бывало, что от какого-нибудь очень старого кинофильма, или книги, или картины я впадал в подобие психологического ступора. И некоторое время после соприкосновения с вечностью ходил оглушенный, словно грубым поленом получивший по голове.


Я всегда имел слабость к красоте и объяснению необъяснимого. Меня поражало, как художнику при помощи обычного, вроде бы, мазка краски, вдруг (всегда вдруг, всегда внезапно!) удавалось коснуться обнажившегося кусочка моей души. Или, например, слушая древнюю оперную музыку, я не переставал удивляться тому, как полновесно и точно в музыке и человеческих голосах звучит невыразимое. Отражение двух бездн изумляло меня сильней всего. Двух бездн – любви и отчаянья. С любовью все более-менее понятно. Насчет отчаянья было сложнее…

Отчасти императрица и Лекарь иже с ней были правы – наверно, с обретением бессмертия люди и правда что-то утратили. В частности, все эти негативные чувства – страх, печаль, тоску. Казалось бы, невелика потеря… И вместе с тем любой человек, хоть мало-мальски увлекшийся историей и философией, скажет по этому поводу: дуальность мира сильно пошатнулась. Исчезли смерть и болезни – спрашивается, по какому поводу людям теперь горевать? Даже просто грустить – из-за чего? Впадать в депрессию? Не каждый знает, что вообще означает это слово…
Впадать в депрессию? Ну уж нет. И тем более – в отчаянье. Черный цвет заменило некое смутное ощущение зябкой бессмысленности, сосущей пустоты. Но говорить, и уж тем более как-то изображать это в искусстве сейчас не принято. Я знаю: люди даже самим себе бояться признаться в том, что их иногда посещают эти смутные иррациональные ощущения тревоги и беспомощности. Вот так.


А на ощущении счастья многое в искусстве не построишь. Когда-то в далекой древности даже существовала поговорка: художник должен быть голодным.
В свое время, мучаясь над деревянными и мраморными скульптурами, которые никак не хотели выходить из моих рук достаточно живыми, я немало поломал над ней голову.
Понял так: читать это высказывание следует, наверное, не напрямую.
Но ясно же, что художнику, чтобы сотворить нечто по настоящему потрясающее, способное перетрясти душу человеческую до основания, нужно ощущать явную нехватку, недостаток чего-то очень важного…
Все эти мысли… К чему они?


Я довольно часто обо всем этом размышлял, но при просмотре глюндельфлюцного шедевра они вновь меня посетили, с первых кадров.
С той самой секунды, как я увидел ее улыбающееся лицо.
Конечно, в этом фильме присутствовала не только она, не только одна она.
Фильм из тех, что принято называть атмосферными.
Множество диалогов, ни к чему не ведущих, странных, но завораживающих.


Только ближе к самому концу мне удалось осознать, что речь шла о подготовке к решающей битве то ли между двумя нациями, то ли между двумя королевствами.
Похоже на «войну» между стрекодельфами и ластиками, подумал я, улыбаясь…
Притянутый за уши сюжет.
Для режиссера это был явно просто способ показать то, что ему очень нравилось.
То, что он считал красивым.
В первую очередь – снимал ее.
Он снимал представителей этих враждующих наций: под нелепым гримом мне даже не сразу удавалось распознавать своих знакомых. Остроконечные уши не могли сбить меня с толку и помешать угадать их обладателя. Так, я узнавал Офли по его ухмылке, Аморельца по особому мечтательному выражению глаз, Весельчака – по привычке ни с того, ни с сего, начинать вращаться волчком на месте…



Ничего особенного, и в то же время я смотрел этот фильм затаив дыхания, до самой последней секунды, пока не пошли титры и сразу вслед за ними начался другой, второй…
Если судить по этим двум, подумал я, то его творчество было довольно однообразно.
Впрочем, это служило мне довольно слабым утешением…
Вот так.
Такова уж особенность гениев: они всегда показывают нам свой внутренний мир, даже если просто рассказывают о бессмысленной войне Перчаток и Кинжалов, белых и серых, Кривых и Стойких…
Даже если он просто снимал траву, просто какой-нибудь пучок засохшей травы…


Всё равно… все равно это было нечто такое, что заставляло погружаться в тайны мироздания. И как он только этого добивался, черт его дери…
И я сразу понял, за что она его любила.
И за что они все его любили…
У меня больше не осталось никаких вопросов на этот счет.


Личность, способная создавать подобное искусство, будь эта личность стрекодельфом, или человеком, да хоть полярным медведем, - эта личность неизбежно будет притягивать к себе окружающих. Словно мощный магнит. Иногда даже – помимо их воли.
Как это случилось со мной.
Пока я смотрел эти фильмы, я словно грезил наяву. Иногда мне удавалось вынырнуть на поверхность сновидения, внушенного мне этим всемогущим магом, и тогда я старался уцепиться за остатки своего прежнего восприятия, но это удавалось мне не в полной мере.
Пытаться описать его фильмы – это все равно что рассказывать слепому от рождения человеку о красотах горных вершин.
Образы его ошеломляли…


Я старался увидеть в них нечто привычное, такое, что хотя бы можно было распознать… Однако тигры в ярко-голубую и пурпурную полоску, войско амазонок, именующих себя Перчатками, с волосами, в которые вплетены были извивающиеся полоски черной кожи, придающие им такой грозный и непобедимый вид, с проколотыми ноздрями и ушами, делающие их всех похожими на представителей наших земных субкультур, и еще, еще – острова, парящие над осажденными дворцами и городами, священные поющие камни, кварталы сумасшедших старых часовщиков, целые колонии и государства, где жили только дети не старше десяти лет, устанавливающие лишь свои безрассудно-безумные порядки. Мальчики с вплетенными в волосы говорящими цветами пасли на берегах рек высоких животных с безупречной царственной осанкой, в то время как девочки развлекались дрессировкой своих мертвых деревянных кукол или созерцали гигантскую вращающуюся юлу. И все это было закручено в некий сложный сюжет, смысла которого я никак не успевал постичь – точно также, как бесполезно догонять собственный сон…


У него получился очень красивый мир.
Прожив в Стрекодельфии эти дни и недели, беззаботные и бесконечно счастливые, я начал думать, что это страна – самое прекрасное место, во всяком случае, если выбирать из самых чудесных и необычных вселенных, известных мне. Но по сравнению с миром, который придумал в своих фильмах Глюндельфлюц, даже переливчатая прелесть Стрекодельфии померкла…
Очень красивый и безусловно новый мир.
Очередная вещь в себе.


Когда сталкиваешься с подобным, понимаешь: это произведение искусства существовало всегда. Осознаешь: оно таково, что… его просто не могло не быть. Ну… просто… оно существовало всегда. Обязательное ощущение дежавю… Словно я уже видел это, уже переживал за персонажей, всех этих клоунов и пьеро, одним из которых была она… всегда. А теперь вот, прочно забыв об этом, вижу снова.
Такими они были, эти два фильма Глюндельфлюца. Все кончилось, экранный свет погас, и я сидел в кромешной тьме.


Да, какое-то время я просто сидел так, в этой темноте, переполненный эмоциями… Все вопросы по поводу Глюндельфлюца были сняты.
Моя ревность тоже исчезла. Настроение было такое, что если бы имелась необходимость отождествить его с животным, я бы так и сказал: мое настроение похоже на этого тигра… в голубую и пурпурную полоску». А потом я стал вспоминать, где стояла свеча. Не нашел. Выбрался как-то ощупью… но не на выход, а в ту комнату, про которую она говорила. Где якобы было что-то вроде музея с его брошенными вещами…
Вновь проснулось любопытство, но теперь – без враждебности, скорей, с оттенком почтительности и восхищения. Посмотрю. Тут, в комнатушке, было светло.


Свет излучала большая круглая лампа – похожие лампы я видел и в других местах Стрекодельфии, кажется, в гараже Лопасти, и где-то еще. Они мне очень нравились…
Они как-то способствовали душевному состоянию сосредоточенности и даже вдохновения…
Так вот – первое, что бросилось мне в глаза при ровном свете этой трепещущей лампы – это фотография в рамке, которая стояла на неком подобии то ли шкафа, то ли тумбочки… Я подошел ближе. Совсем близко… Взял ее в руки и от неожиданности чуть не выронил на пол.
С фотографии на меня смотрело мое собственное лицо. То есть, это был я, мое лицо. Либо, совсем уж в крайнем случае, мой брат-близнец, о котором я ничего не знал, само наличие которого от меня скрыли.


На лбу выступила испарина.
Может, они решили сыграть со мной злую шутку? Да, шутка казалась мне злой. Или… или… да нет, это был я, мое лицо, только прическа чуть-чуть другая. Но отличие это было весьма незначительным. Подпись на фото гласила – «Глюндельфлюц». Вообще-то, если быть совсем честным, надпись была сделана не на самом фото, а на узенькой белоснежной рамке-паспарту из картона. Я подумал – а ведь фотографию вполне можно было бы заменить. То есть – вытащить фото Глюндельфлюца и вставить мое…
Только, вот одна загвоздка – чем дольше я всматривался в это лицо, в это фото, тем больше убеждался, что это я – и все-таки не я. Например – крошечный шрам на подбородке. У меня не было шрама.
Или – длина ресниц.
Хоть это были, без сомнения, мои глаза, с моим всегдашним романтично-скептическим выражением – все-таки с ресницами явно было что-то не так. Слишком пушистые, слишком длинные.


И еще – пейзаж за спиной моего двойника. Он был мне совсем не знаком, это явно было место, которое мне не доводилось посещать прежде. И как я не напрягал память, все никак не мог вспомнить.
Эти пьяные серые камни, покрытые слезой грусти, громадная статуя древнего бога Метуччи, принадлежащего, насколько мне известно, к религиозной космогонии венерян – ничего устрашающего и величественного, несмотря на размеры. Скучный глиняный истукан, раскрашенный в какие-то коматозные цвета…
И что могло заставить такого эстета, как Глюндельфлюц, сфотографироваться на его фоне? Может, ему понравилась тонкая, немного меланхоличная улыбка, блуждающая на губах божества?


Во всяком случае, на Венере я никогда не был, это уж совершенно точно. Я не мог бывать там ни в здравом уме и твердой памяти, ни даже в гипнотическом сне (следовало, кажется, учитывать и такой вариант). Я не мог бывать там, поскольку у тамошних бегающих папоротников, таких редких и таких знаменитых, была аллергия на состав моей крови, из-за чего в моем паспорте и пропускной визе навечно был пропечатан вердикт: «Доступ на планету Венера категорически запрещен!»


Короче, не был я на Венере.
В конце-концов, я тихонько выругался и поставил фотографию на место.
Черт с ними… со всеми… Если им так нравится придумывать для меня головоломки – пусть придумывают… Но только пусть не ждут от меня ответов. По крайней мере, внятных.
Посмотрим другие вещи.
Все равно я не чувствую себя Глюндельфлюцем. Я просто не могу быть Глюндельфлюцем, и точка. Так что наше с ним сходство… видимо, так и останется неразрешимой загадкой.


Ну не мог я быть им, не мог я быть стрекодельфом, быть гением, снять все эти фильмы, сделать все то, что он сделал, и потом начисто забыть об этом.
Другие вещи безмолствовали. Простой, ни к чему не обязывающий набор предметов. То, что и принято называть этим пустым словом словом – личные вещи.
Коробка ржавых скрепок. Две книги по киноискусству и монтажу, насколько мне известно, не стрекодельфные, а земные. Наши то есть. Но это меня не удивило. Стрекодельфы ведь запросто таскали из нашей цивилизации все, что было им необходимо. Что еще – пара женских перчаток. Может, это перчатки Даяны?
Я поднес их к лицу, вдохнул аромат. Резкий цветочный запах ударил в нос. Что ж, вполне может быть, что это перчатки Даяны.
Несколько кинокамер, как и вполне обычных с виду, так и настолько чудных, с такими нелепыми выносными приспособлениями, что я только так, логическим методом, определил их как кинокамеры, но на деле они могли оказаться чем-то совсем другим. Тоненькая, старенькая, затертая до дыр и по содержанию довольно тривиальная энциклопедия доисторических животных, со скелетами и глупыми картинками школьной степени сложности.
В общем, скучные вещи. Самым удивительным предметом в этой комнатушке-музее была фотография.


Я вышел, осторожно закрыв дверь.
Надо было как-то возвращаться из мира искусства в повседневность. Реальность.
Но прежде я решил: все-таки надо разобраться с Глюндельфлюцем до конца. У меня есть ведь еще кое-что. Рассказ.
Да. Он назывался «Одиночество».
Прочитаю и забуду его, этого бегуна из Стрекодельфии, навсегда. Так я решил для себя.
И стал читать.
«Одиночество наградило меня лишь одной дурной привычкой – иногда я разговаривал сам с собой… Но не более того. Одиночество не подарило мне тех многочисленных зависимостей, которые как-то сами собой доставались менее удачливым гражданам… Полноправным гражданам нашей бесценной фиолетовой страны под названием Перевернутая Астролябия… Говорили, что когда-то, в далеком прошлом, существовала мифическая страна Стрекодельфия. А наша Астролябия… находилась внутри. Знаете, как одна деревянная куколка находится внутри другой. Такими куклами любят играть дети.
А потом она напомнила о себе.


И одиночеству тогда пришлось сказать «прощай».
Война – это не шутки.
Не знаю, чего она хотела, чего она еще хотела от меня получить.
А потом думаю – ладно. Война так война.
Как-то само собой, незаметно, получилось так, что наши войска стояли друг против друга, разделенные лишь Зеркальной рекой…
Мои верные разведчики подробно доложили мне о составе ее войска. Одного из них поймали ее огненные маги и лишили речи… Ну да ничего, он мне объяснил все что мог при помощи жестов… и еще – рисунков. Олеф. Что говорить – жаль его. Он отлично умел рисовать…
Когда начинается война, тем более – война с ней, тут уж не до подданных. Всевышние боги видят, я очень трепетно отношусь к своим подданным. Но война – это неизбежное зло, и тут уж не обойтись без лишений, бед и несчастий…


Сны не могли сказать мне, чем закончится это компания против нее, которая уже по счету… Которая? Со счета я точно сбился.
Немудрено. Да, это было неудивительно. Да, и в этот раз войну развязала она. Отряд ее длинноногих сфинксов-охотников заморозил и съел моего дозорного с боковой Зеленой Башни, что было чрезвычайно по своей жестокости. Оценивая размеры этой жестокости, нельзя было не учесть: им нужно было только нырнуть в озеро голубых карпов, дабы выкупаться в их слюне, имеющей свойство улучшать цвет лица сфинксов.
Сфинксы, принадлежащие ей, всегда отличались непомерным эгоизмом, но такая вот цена за красоту показалась мне верхом безобразия…


Мои метатели молний убили двух ее вышивальщиц по осенней листве…
В ответ она прислала мне объявление очередной войны, и через пару дней разведчики доложили о том, как и где расположилось войско, как всегда, неприлично огромное и разношерстное, состоящее как из представителей магических племен, так и обычных смертных, обреченных пасть первыми в битве, грозившей разразиться… очень скоро. И стать одной из самых беспощадных за всю историю Астролябии… Ну ладно…
Вспоминать ее лицо – думать только о нем.
Голубая кожа. Безупречный овал, обрамленный нежными шелковистыми прядями волос цвета насыщенной, почти безумной лазури.
Вот почему фиолетовый был ее любимым цветом, также как и все оттенки холодных спектральных перетеканий – магические накидки, маскирующий мех и крылья такого цвета подчеркивали нежно-голубой, беззащитно-хрупкий тон ее лица… И вправду, когда какой-нибудь чародей-новичок видел ее, стоящую на смотровой площадке самой высокой башни своего города Галеонэлля, такую крошечную, похожую на болотного эльфа-переростка с тонюсенькими ручками и ножками, длинными и гнущимися как тростинки под порывами даже самого несерьезного ветерка, - когда чародей-новичок наблюдал всю эту слабость, такую трогательную и беззащитную, он готов был усомниться в ее редкостной безжалостности.



Легенды об этой безжалостности достигали самого края Двух Бесцветных лун и впитывались любым чародеем вместе с материнским молоком.
Это и вправду было непросто для того, кто видел ее впервые – поверить в виновность Великой Эрейры.
Поверить, впрочем, рано или поздно приходилось, чаще всего на собственном горестном, а порой даже смертельном опыте – когда она превращала такого вот сомневающего в ее могуществе мага, сглупившего и решившего с ней подружиться, либо просто подойти к ней достаточно близко, чтобы получше рассмотреть ее несомненную красоту – когда она превращала такого дуралея в марсианского прозрачного червя на ближайшую тысячу лет, или –в новую кровь для своего живого разящего клинка. Или (что было, разумеется, хуже и непоправимей) – отрубала неосторожному шалопаю руку, волшебный спинной отросток либо голову, и это было печальней всего.


Если же такому засомневавшемуся в крайней опасности Эрейры удавалось вовремя унести ноги и остаться живым, он больше никогда за свою вечность не посещал окрестности города Галеонэлля – он знал: все мифы и легенды о свирепости и злобе синелицей бестии Эрейры – чистая правда.
Ни один маг Астролябии не рискнул бы воевать с ней лично, также как и с теми сущностями, природными силами и людьми, кто служил под ее началом.
Такой сомнительной чести удостоился только я – только я мог воевать с Эрейрой и ее народом, только меня она не уничтожила сразу, хотя подозреваю, что она легко могла бы это сделать… Но надо же было и ей как-то развлекаться…


К тому же я, конечно, знал, чем я заслужил это право время от времени вступать с ней в войну – все из-за того, что у нас с Эрейрой была любовь много веков назад. И вот, хоть это и случилось так давно, хоть мы оба и пытались при помощи обнуляющих порошков стереть все воспоминания об этой печальной страсти из нашей памяти – это не удалось, и мы об этом помнили…
Все могло сложиться иначе… Возможно, тогда в Астролябии больше никогда не было бы войн… Эрейра бы родила мне целый выводок юных волшебников и колдуний, и мы с ней вместе правили бы этим краем, объединив несметные сокровища города Галеонэлля, принадлежаго испокон веку Эрейре, и драгоценности моей крепости Терквилль…
Но… Но... О, это волшебное «быть может..» Как часто это «быть может» происходит с влюбленными, шелестит грустно и томно, словно дыханье сотен умирающих переглядок, живущих, как им отпущено их же собственным волшебством, лишь одну весну… Ворчит, словно дыханье, покидающее их маленькие тела вместе с соком, из которого потом непременно рождаются радуги.


Быть может.
У нас слишком часто бывали размолвки, что само по себе вполне обычно, если дело касается настоящей любви. Мучительная ревность сопровождала нашу историю, как отравленная черная лента, струящаяся в чистых водах прозрачной реки, украшенной, но также и испорченной ее ядом… Однажды она заподозрила меня в романе со Снежной девой, хотя мы с этой девой заключили всего лишь обоюдовыгодный договор – согласно этому договору она была обязана в течение года замораживать все нечистые желания в сердцах моих подданных, я же обещал каждое воскресенье поставлять ей гнилые ягоды из одного болотца близ моей крепости, до которых Снежная дама, как выяснилось, была большая охотница. Что с того, что в процессе наших таких вот сугубо деловых договоренностей эта холодная стекляшка в меня влюбилась? Я был в этом не виноват, разве что – ненамеренно; возможно, в моей обычной дружелюбности и любезности Снежная дева усмотрела знаки влюбленности, внимания? Как бы там не было, через неделю она лобызала мои стопы, признаваясь в своей мучительной любви, не подозревая о том, что мое сердце навек принадлежит другой, причем эта другая в тот же самый миг ворвалась в гостевую залу моего дворца, увидела нас в столь двусмысленном положении, истолковала увиденное как прямое доказательство моей измены и скрылась прочь быстрее вихря, не слушая моих криков-объяснений… Прочь… прочь… уж это она умела.


А в памяти моей застряло ее опрокинутое лицо с побелевшим от ярости зигзагообразным шрамом на левой щеке. Тем самым шрамом, который я так в ней любил.
Много дней подряд я приходил к ней в город, к подножию ее любимой астрономической башни (я знал, что она там, знал, что она прячется там всегда, когда ей грустно, когда она чувствует обиду или тоску), приходил и терпеливо ждал у подножия, надеясь, что она спустится ко мне и даст возможность оправдаться и объяснить, что я ни в чем не виноват перед ней, перед своей любимой…
Шел дождь вместе с градом, и я покорно стоял под этими потоками, не желая и не смея открыть над собой сконструированный зонт, какой обычно умеет наколдовать любой школьник…
Я писал ей письма и поэмы на шестидесяти звездных языках.


Я видел, что она жгла их, не читая. Я видел это по дыму, черным столбом поднимающимся над астрономической башней. Наконец я не выдержал и, сделавшись невидимым, прошел сквозь стены внутрь башни, поднялся на лестнице наверх, в спальню, просто чтобы увидеть ее, хоть на мгновение…
И что же я увидел?


На ложе, том самом заповедном ложе, где мы столько раз предавались любовным утехам и мечтам, где столько раз сплетались наши вечности, моя Эрейра лежала в объятьях Прошлогоднего дракона, покорная и немая, словно овечка, он же алчно проникал в ее голубое тело множеством похотливых отростков. Всем известно, сколь аморальны и ненасытны эти твари, давным-давно пожертвовавшие ради плотского наслаждения собственной душой. И теперь у них нет души, есть лишь плоть, жаждущая удовольствий и удовлетворения. И с таким существом она решила изменить мне, чтобы отомстить, чтобы окончательно разбить мне сердце! Нет никого более мерзкого, отвратительного, чем Прошлогодние драконы. Пострадать от их насилия – даже это считается среди фей, дриад и летающих подметальщиц пламени несмываемым позором, клеймом, заставляющим забыть о надежде, что тебя кто-нибудь после этого полюбит… Связаться же с прошлогодним драконом по собственной воле – значит заявить всему миру о своей неутолимой распущенности, а то и безумии. Конечно, я сознавал, что она сделала это нарочно, чтобы причинить мне боль. Уколоть меня так, чтобы я от этой душевной раны уже не оправился. Она думала, я изменил ей… Но ведь ничего не было, она же изменила мне в реальности, и в тот же миг я отвернулся и ушел, чтобы никогда больше не возвращаться. Наша с Эрейрой любовь закончилась, но не закончилась наша история, превратившаяся в историю бесконечной вражды и мелких и крупных пакостей друг другу. А я, как ни старался, не мог о ней забыть. Она же, я уверен, помнила обо мне… Только вот мы уже не могли быть вместе.


Много лет мне снилась наше примирение, и слезы, и объятия… Потом одиночество медленно, но верно, словно старательно продвигающийся муравей, овладело моим разумом, моей душой.
Я сам, и все вокруг, как зеркало моей магической силы, погрузилось в оцепенение.
Когда уходит любовь, остается война. Война означает, что моему одиночеству пришел конец. Это, как нарочно, происходит именно тогда, когда я начинаю по-настоящему его понимать. И даже любить. Так всегда – едва мы начинаем понимать нечто доселе непонятное и осознаем, что начинаем это ценить – оно ускользает сквозь наши пальцы словно песок. Оно покидает нас…


Так и с моим одиночеством. Я научился наконец ценить это строгое существо, похожее с виду на канцелярских работников сомнительных пустошей, с их безукоризненно белыми воротничками, осанкой и целостным обликом, вызывающим сострадание и сочувствие, совсем этим пустынным клеркам не нужное, ибо они были одними из самых счастливых созданий в тех краях, что с радостью подтверждали социологические опросы, показывающие, что в их среде процент самоубийств равен жизнерадостному нулю.
Так вот, я научился наконец ценить это жалкое создание, которое лишь выглядело жалким и всеми брошенным, недолюбленным и покинутым, а на деле наслаждаясь роскошью, обладание которой немногим доступно – роскошью свободного времени…


Я и сам не замечал, как летели столетья в этом моем добровольном и, кстати, весьма плодотворном одиночестве. Да, да… Летели столетья, а я все сидел и сидел в огромной библиотеке дворца, и казался себе громадным веселым левиафаном, плывущим среди океана книг. Я читал, или переводил допотопные манускрипты, или сочинял новые волшебные заклинания, не для практического применения  или для усиления своей чародейской мощи, а лишь для баловства. Я превращал воду в золото, и меня это забавляло. Я создал гомункула и уморил его голодом на следущий же день, ведь он показался мне слишком скучным… Он разговаривал, а за столетья безупречного и радостного одиночества я так привык к молчанию и тишине, что от его болтовни, пусть и приветливой, у меня тут же разболелась голова. И я перестал давать ему корм – личинки танцующих мух, заготовленные впрок, а едва голем уморился, безжалостно раскрошил рассохшуюся глину, из которой сам же накануне слепил так заботливо его тело.
Но война ворвалась в мое королевство, не считаясь с моими желаниями и не спрашивая согласия.


Очередная война с Эрейрой. Какая по счету, я уже не помнил. Я мог бы спросить об этом своих летописцев. Мог бы… Но к чему? Что даст мне знание номера этой войны, пусть даже самое что ни на есть точное?
Мне хотелось быть со своими воинами, со своими магами – я знал: они там, на берегу реки, в огромном и пестром палаточном городке, продумывают военную стратегию и готовятся к битве, если не с самой Эрейрой лично, то с ее лучшими и наиболее искусными магами.
И я решил для себя: покину замок, покину пределы крепостных стен,  нечего прятаться здесь, словно трусливая баба.
Предупредив слугу Филлина о том, что намерен покинуть дворец и присоединиться к своему войску, я быстро вышел из крепости. Я мог бы вылететь оттуда при помощи левитации, но сегодня предпочел передвигаться по старинке, пешим ходом.
Надел на себя Невидимость, дабы избежать ненужной восторженности и расспросов о том, почему я решил пойти к воинам и магам – что, значит, дело совсем плохо?
Дело было не плохо, но и не хорошо, маг Воды Альдунций, один из самых сильных моих воинов, накануне доложил мне, что противостояние между силами Эрейры и моими войсками все накалялось, и что уже произошло несколько стычек, в которых, по его словам, особенно пострадали слоновые черепахи.
Этих гигантских животных я обожал – несмотря на свой кроткий нрав, во время войн они представляли собой чрезвычайно мощную силу. Им, например, не страшны были вихревые камнепады, их организм перерабатывал даже самый безнадежный яд, а кармические удары огненных дятлов, которых было чрезвычайно много в свите Эрейры, не оказывали никакого влияния на их безупречный черепаший разум.
Так вот, Альдунций печально сообщил мне, что Эрейра либо кто-то из ее приспешников придумали новый хлорный дождь, невероятно едкий.


- Насколько едкий? – спросил тогда я.
- Такой, что способен разъедать пальцы и панцирь у дочерей Демонического уха, - ответил мне Альдунций, чуть не плача.
Я вполне понимал его печаль – Демонические уши были его любимыми питомцами; и к тому же на то, чтобы вырастить в Хрустальной колбе хотя бы одну дочь Демонического уха, может уйти несколько лет и десяток молний добровольной магической энергии. А тут, по его словам, за несколько секунд из-за этого вонючего дождя дочери остались без пальцев и своих прочных, как ведьмино бессмертие, панцирей.
- От этого дождя и слоновьи черепахи очень пострадали, - добавил он.
И вот теперь первое, что я собирался сделать, приближаясь к своим войскам – это навестить старушек и посмотреть, настолько ли серьезен урон, нанесенный пресловутым хлорным дождем.


Потом пойду в шатер своего главного стратега, имя которому Дым, потолкую с ним о мерах, которые он намерен предпринять завтра. Мне не нужно будет раскладывать свой шатер – ни к чему это. Вполне могу  остановиться в шатре Дыма, ну а он уж найдет себе какое-нибудь прибежище.
Входя в лагерь, я не спешил сбрасывать свою Невидимость – знал, что люди и маги, думая, что на них никто не смотрит, ведут себя более естесственно.
Иногда взглянуть на это бывает любопытно.
Итак, я проходил мимо шатров и военных палаток попроще, мимо обозов с продовольствием и оружейных складов, проходил, не снимая Невидимости. С удовольствием наблюдая…Солдаты жгли костры, варили на них еду. Смеялись, шутили. Иногда их шутки попахивали непристойностью, но обо мне они говорили только с добром и любовью…


Впрочем, я и не надеялся услышать тут что-то плохое – я знал, что мой народ любит меня.
Еще солдаты чистили, полировали и натачивали оружие.
Но то простые солдаты. А маги оттачивали свои колдовские навыки, поминутно выдумывая новые. Я увидел Гельда и Ибуса, как всегда неугомонных, как всегда кидающихся друг в друга своим несчастным говорящим горностаем. Ободранные крылья зверька жалобно трепыхались… По обыкновению, не знают меры в своих играх. Надо будет сделать им замечание.
Другие колдуны, послабее и помогущественнее, варили зелья и целебные отвары. Антибикус метал прямо в близстоящий Веселый дуб ущербные красные молнии, которые могли рассказать о его сегодняшнем настроении куда больше, нежели его самоуверенное и спокойное выражение лица – он явно был озадачен… и опасался предстоящей битвы. Серая засохшая без своевременного полива листья падала с лиц и крыльев птиц, которые доставляли магам записки друг от друга.
Эта листва густо устилает выжженную молниями и вражескими камнепадами землю вокруг палаток.


Вот двое влюбленных, представители разных раз, объединенные случайно моей войной с Эрейрой, стоят возле палатки Большого Кретца и не могут наглядеться друг на друга. Их жесты легки и почти целомудренны, они берегут свою хрупкую страсть и нежность, не торопясь ей насладиться, а зря… Они ведь могут погибнуть… Скажем, прямо завтра. Видно было, что они очень любят друг друга.
Я приблизился к огромной яме, выкопанной черными чешуйчатыми эльфами и заполненной прозрачной, чистейшей водой до самых краев. И я увидел их, пострадавших. То есть – слоновьих черепах.
Подошел совсем близко. И сбросил свою Невидимость, не без облегчения, потому как никогда не любил ее одевать, и к тому же она была тяжелая.


Черепахи любят отдыхать и нежиться в таких вот ямах. А сейчас они явно нуждались в отдыхе, полноценном и сладком, ибо увечья, начиненные им хлорным дождем, были так тяжелы, что даже смотреть на них было больно.
Им бы как следует выспаться, подумал я
Я едва не зажмурился, увидел эти пробоины, дыры в каждом панцыре, шрамы на лицах и царапины на царственно-загнутых клювах. Одна из черепах, Офелия, даже, кажется, ослепла на левый глаз. Ну, во всяком случае, теперь ее глаз прикрывала круглая черная повязка, делавшая ее похожей на пирата из старых книг.
Я по-змеиному зашипел от ярости:
- У, проклятая! Стерва! Сотру ее в порошок! И за что она нас так ненавидит?


- Успокойся… все позади…К тому же, это ведь не она… - попытались они меня успокоить. Мои милые.
Яма была по виду совсем свежая, выкопанная недавно. Я даже не сразу заметил эльфа с лопатой, который валялся на кучке земли неподалеку и выглядел не более поэтично, чем тряпка для мыться пола в волшебных свинарнях. Видно, ей, этой крошечной эльфийской девушке, пришлось копать яму для черепах одной. А теперь она лежала тут без сил, отдыхала, глаза закрыты, то ли спит, то ли в энергетической коме, а язык вывалился изо рта, совсем как змеиное жало рептилии, которая съела лишку.
Я поневоле улыбнулся.


- Гриффин летит, - сказал мне Сеттус, князь слоновьих черепах.
У него на теле тоже имелись повреждения – только не на стальном панцыре, а на лапах, куда менее защищенных.
Синий престарелый гриффин, судя на знакам отличия на крыльях, еще не успевший заслужить своей доблестью Имени, приземлившись, едва не свалился в яму с черепахами.
- Ты что, совсем? – заворчали те.
- Ну, простите, я очень торопился.
Он заметил меня и добавил, торопливо раскланиваясь:
- Здравствуйте, господин!


- Не нужно церемоний, - сказал я ему. – Говори, что хотел.
- По всей вероятности, завтра они собираются начать решающую битву. Они уже достали парадные знамена, расчехлили самое лучшее оружие. Заготовили лучшую магию. Я видел. И я доложил все это Дыму. Он и послал меня сюда, чтобы спросить вас, черепах, можно ли будет завтра рассчитывать на ваше участие в битве. Ведь вы так сильно пострадали от хлорного дождя…
- Битва будет завтра?
- Да!
- Мы, разумеется, примем участие. Мы же просто не можем остаться в стороне, - сказала Офелия.
Я заметил: говорит она с трудом, так, словно ей больно было произносить эти простые звуки.


Наверное, у нее была пробита гортань.
Пусть ливанет дождь, обычный дождь, самый простой, без тени магии, подумал я.
Пусть он смоет то несчастье, которое уже случилось, и то зло, которое, возможно, еще произойдет. Пусть он смоет следы яда.
И, словно по мановению волшебной палочки, хлынул дождь. Он очистил наши лица. И спящая эльфийская девочка даже проснулась, - словно лысая кошка, которую злые торговки рыбой окатили водой, она испуганно встряхнула своей забавной головой. Может быть, так подействовал дождь. Может быть.


Только я вдруг провалился куда-то очень далеко в прошлое. Я видел перед собой картинки, пейзажи и людей из прошлого, о которых давно забыл. Такое случается. Все вдруг в одну секунду стало неважным – моя любовь к Эрейре, моя вражда с ней, мое королевство. Все вдруг показалось таким обреченным под этим вечным и равнодушным дождем.
Когда маг, или человек, или попугай, или древнее дерево, не важно,  - когда какое-нибудь существо начинает внутренне умирать, все вокруг, все, что оно видим, представляется ему враждебным.
Это всеобщий закон Великой Зеркальности – он действует на всех без разбора, разит своей беспощадной беспредельностью и неизбежностью… Он разит живое, мертвое и невыразимое. Ну а то, что я почувствовал тогда…
Я знал, что это.


Это было явление которое мой незабвенный учитель-чародей, передавший мне свои магические навыки, называл «экзистенциальной черной дырой бытия». «Бойся ее», - говорил он мне совершенно серьезно, а я в душе тихонько посмеивался, ибо не имел представления, о чем он, и его грозные предупреждения казались мне забавными из-за своей абстрактности. Ну я еще понимаю, можно бояться сумасшедших львов из Дырявой пустыни, умеющих напустить на тебя серьезную проказу, или тысячелетних драконов, насылающих своим дыханием слепоту… Но бояться какой-то там мифической и абстрактной «Черной дыры», явно не способной лишить меня ни рук, ни ног?


Только теперь я вдруг понял то, что мой учитель говорил мне…
Нет. Нет. Лучше бы мне никогда не дорасти до таких глубин понимания законов вселенной, лучше бы мне никогда не понимать не видеть и не чувствовать это.
«И вот, если ты все-таки не удержишься от соблазна заглянуть в ее очень пустые и очень черные глазницы, ты забудешь все радости, которые пережил. И радости эти обратятся в пепел,» - так он говорил.
Исход завтрашней битвы внезапно стал мне ясен. Зачем же тогда и начинать ее?
Да, и вся моя длинная, моя бесконечно длинная чародейская жизнь пролетела перед глазами, - казалось, все это случилось зря, и все это было пустое, и даже что ничего и не было, а всего только примерещилось мне в чрезвычайно старом, безмерно пожилом визуальном шаре, покрытом сетью обязательных, неизбежных трещин…


И эти слоновые черепахи, подлечивающие в яме со сладкой водой свои раны, представились вдруг манекенами, тускло и топорно раскрашенными. А отважный гриффин, гордый посланник неба, обратился в жалкое птичье чучело, ощипанное и куцее, уставившееся на меня безжизненными провалами пустых глазниц. Может быть, все мое войско обратилось из безмерно могущественных магических существ в толпу кукол, тупых и беспомощных истуканов? Что, если это правда? Окрашенное цветом черной дыры, все бытие помертвело еще до начала битвы. О чем с ними говорить?
Они ведь – неживые.


Им все равно не понять, как мне больно.
Мое разочарование. В человеческом роде, и в магическом роде – тоже.
Я мог бы вслед за Диогеном воскликнуть «Ищу человека!», а затем еще и добавить от себя –«Ищу чудо…». Наверное, я побледнел. Зеленые райские поля, холмы и взгорья пригрезились, освещенные золотистым закатным светом, - мгновенное видения, словно карта-пропуск, выпавшая из общей стихийной колоды, такой затертой и, еще, полностью потерявшей силу и предсказательную достоверность… Больше по ней никому не гадать. Такой золотистый закат, столь нежный и неяркий, можно увидеть нечасто. Может быть, даже никогда…
Я зажмурился и вновь открыл глаза. Должно быть, меня ждет скорая гибель, раз я вижу не во сне, а наяву эдемские угодья… Из оцепенения меня вывел гипнотический и одновременно бодрящий звук колокольчика в эльфийском венке – это эльфийка-копательница черепашьих ям вновь взялась за свою лопату, чтобы подровнять порушенные края ямы; для эльфов чрезвычайно важно, чтобы раз сделанный круг оставался кругом, овал – овалом. Да уж, обитатели мироздания все еще старались поддержать в нем хотя бы подобие порядка.


И только в моей душе, такой долговечной и такой вконец заблудившейся, порядка не было.
Я очнулся. Да, реальность в отличие от мимолетных эдемских видений была сработана довольно топорно, но она продолжала существовать как ни в чем не бывало, и до, и во время, и после моего падения в черную дыру.


- Будем использовать торнадо, - устало сказал я им всем: и черепахам, и эльфу, и гриффину. Сказал, потому что знал: они ждут моих слов.
- Но ведь мы использовали это и прежде, - заметил гриффин.
- Это новый, усовершенствованный торнадо, - возразил я. – Мы с Дымом придумали его специально для этой битвы. Это торнадо, способный засосать сразу несколько магов высшей квалификации.


- Будет холодно, - сказала одна из черепах, очень старая на вид, имени которой я не мог припомнить, как не старался. – А торнадо, каким бы сильным и жадным он не был в холодную погоду склонен работать вхолостую. В холод все торнадо – лентяи.
Так и было, и я не стал разуверять ее, не стал говорить, будто изобрел торнадо, не отвечающий на резкие перепады температуры…
Глядя в мудрые черепашьи глаза, окруженные сеткой аристократических морщин, я думал о другом: эта черепаха прожила очень почтенную и наполненную созидательным волшебством жизнь… А я… я… что со мной будет завтра?


Она сказала с неожиданной горечью в голосе:
- Весь мир катится в тартарары. Вселенная летит в бездну.
Я иронично прищелкнул языком.
- В самом деле. И ты, наш дорогой, бесценный наш владыка, смеешься над этим напрасно… Творится что-то невообразимое.
Дождь кончился, и сквозь тучи выглянуло солнце. И фрагменты открывшегося чистого неба были ослепительны, как никогда.


- Разве это не хорошая примета? – спросил я, обращаясь отчасти к черепахе Офелии, но и ко всем остальным тоже… - Смотрите, какая лазурь…
- Лазурь… - скептически хмыкнула та, что предвещала конец света. – Лазурь лазурью, но даже если мы выиграем битву, королевство все равно ожидают плохие времена.
И тут они заговорили все разом, все черепахи и гриффин, и только эльфийская девушка-ангел их слушала, разинув рот и опираясь на свою лопату, видимо, чтобы не свалится в обморок от потрясения.
Они заговорили все разом…
- Ходят слухи, что с востока надвигаются орды пергаментных василисков, только-только  озеркаленных… А значит, крайне опасных…
- Да, а на западе проваливается почва… В самом деле, в кротовые норы провалились две деревни…
- А еще, говорят, на севере появилось целое поселение существ, умеющих постоянно перевоплощаться.


- В самом деле?
- Да! Они делают это куда лучше самых искусных магов! Мне лично рассказывал об этом один старый пилигрим.
- Тот самый, с зеленой бородой?
- Да, тот… Помнишь, мы еще смеялись над его изумрудом, вставленным в глазницу вместо правого глаза.
- Да уж.
- И ты думаешь, ему можно верить? Верить такому чудаку? Способному вместо глаза вставить себе изумруд?
- А ты не думаешь, что он потерял глаз в какой-нибудь битве?
- Вполне может быть. В магической битве всякое может произойти. Тут уж  никто не застрахован.
- Да…


- Ну так что он там сказал? То есть, что он рассказал-то?
- Я же говорю – о существах, умеющих превращаться – словом, во что угодно. Говорят, это настоящие потомки древних стрекодельфов.
- И что? Подумаешь. Многие маги умеют превращаться во что-то такое – помимо собственного облика.
- Говорю же, ну что за остолоп. Это совсем не то.
- Ясно.


- Вот тебе и ясно. Маги превращаются в птицу или цветок на время. На время, понимаешь? А древние стрекодельфы делали это всерьез. Они превращались во что-то другое, пусть ненадолго, зато – по-настоящему.
- По-настоящему? Что это значит?
- Это значит полное, тотальное превращение, дуралей ты этакий. Это как если бы ты… из слоновьей черепахи превратился вдруг… ну… к примеру… во что бы такое… вот! в промежуточную бабочку. Ты же не можешь этого сделать, правильно?
- Ну почему же! Могу. Вполне. Это будет как в прошлом году… помнишь? Когда Афанасий запросто превратился в моль. В ночную моль, из тех, что гипнотизируются светом. Летят на огонь ламп. Ну? Припоминаешь?


- Говорю тебе: в случае Афанасия это была самая обычная магия. А про этих вот стрекодельфов старинные книги ясно объясняют: да, они пользуются магией, но довольно редко. Все дело в том, что эти стрекодельфы, то есть их сущность, сами целиком и полностью состояли из магии. Они были магией.


- Ну что за чепуха! Как это понимать вообще, по-твоему? «Были магией?» Магия – это ведь средство, а не живое существо. Магия – это энергия. Это как прием в творчестве. Например, литературный прием.
- Всегда знал, что ты у нас эстетически подкованный. И не только в полировке панцырей разбираешься.
- И нечего смеяться…
Мне надоело слушать их, и я оборвал эту пустую болтовню окриком:
- Завтра. Битва будет завтра.

***
Битва только началась, а я уже взгрызался в самую кучу этой магической свалки, верхом на своем боевом псе Громоотводе.
Я и подозревал, что очень скоро мне предстоит умереть, то есть погрузиться в окончательное и неповторимое одиночество.
Я не знал об этом, потому что об этом просто нельзя знать.
Неожиданно для себя я врезался в самую середину битву, в самую ее гущу. И я не чувствовал страха. Это было лишь опустошение. Возможно, усталость. Да, вот оно. Вот точное слово. Наверно, моей жизни и вправду вышел срок… Ведь все когда-то закончится. Справа от меня рубились в отчаянной схватке старые и молодые чудовища. А сам я… запутался…


Вероятно, я больше не понимал, кто я…
Не то чтобы я утратил себя, свое лицо…
Но вот оно, вот оно… одиночество…
Благодаря долгим часам пребывания в одиночестве я теперь чувствовал себя одиноким в самом сердце толпы…
Так и было… Они размахивали своими деревянными, своими настоящими и поддельными руками, и воздух кипел от их ярости, от их суеты, от их возни… А мысли, верней, обрывки мыслей – они летели в моей голове, они застревали в крови, ярко-голубой и чрезвычайно высокомерной крови потомственного волшебника. Ну да. Так и есть. Глядя на них, нельзя было сказать, что дождь способен излечить их израненные души.


Он был прекрасен, этот дождь, который снова лил, как вчера, во время моей беседы с поврежденными слоновьими черепахами… Сквозь него сверкали магические вспышки разных цветов – они показались мне скучными и лишенными всякой правды, всякой реальности.
Лучше бы, чем воевать, закончить свод новейших ритуальных изобретений, над которыми я с удовольствием трудился долгие столетия… Превращение мух в тараканов, улиток в людей, мертвецов – в живых, а живых – в стеклянных… И это было даже не самым интересным, а самым любопытным в моих занятиях.


Дисциплина – вот что никогда не давалось мне, думал я, застряв в гуще последней в своей жизни магической битвы, где я вдруг  почувствовал себя изумительно чужим.
Да-да, я сплю, повторял я себе немеющими губами… Я сплю и вижу сон. Но он, этот сон – он скоро закончится… Да. Все было сном – и моя любовь к Эрейре, к ее голубому лицу с зигзагообразным шрамом на щеке, к ее глазам, очень синим и очень… очень…
Я терял слова… я терял их, и они ускользали несчетным песком, протекающим сквозь пальцы с той неотвратимостью, с какой умеет утекать только время. Ладно… вроде как нужно было участвовать в этой вот битве… раз я еще был с ними, с этими магами, с простыми смертными, такими отважными и такими ограниченными в своих силах… Ласты цеплялись за ласты, тела покрывались царапинами и рваными ранами, запахи и звуки топтались в этом тупом пространстве. Кричали птицы, когда восьмиголовые шахматные кони выдергивали у них перья, рвали крылья, ломали их твердые волосы…


Зачем эта битва? Зачем вообще эта война?
Мои черепахи неистово рубили своими острыми как бритва клювами нежные шеи придворных цапель Эрейры. Лилась яркая лиловая кровь, из ее капель тут же произрастали свежие многолистые гидры, невзирая на то, что земля тут была сильно утоптана, и на то, что эти ростки тут же сминались рогами и копытами воинов. Боевой черный слон истошно вопил в свое поросячье рыло – в его перламутровые крылышки, слабо мотающиеся на деревянных лопатках, намертво вцепились пятнадцать гнилозубых совят. К чему это все?
К чему вся эта разноцветная кровь, льющаяся на гостеприимную землю, к чему эта игра, эти страдания? Я задавал себе этот вопрос, но бился вместе со всеми. Мой меч работал вместе с другими мечами.
Прилежно работал…


«Не могу поверить, что больше никогда вас не увижу» - такая мысль сама собой мелькнула в моем сердце… Кого – вас? И почему – почему это я их никогда не увижу?И вот тут я увидел ее, ее такое родное, такое близкое и вместе с тем бесконечно далекое лицо, сделавшее меня столь одиноким. Эрейра летела ко мне, надвигаясь с неотвратимостью бессердечной стихии – невозможно остановить, невозможно замедлить движение.
Я не успел ничего сделать, успел только сообразить, что вот теперь-то вся битва и вправду потеряла смысл: она, как видно, собиралась применить какую-то новую магию, и только против меня одного…
- Всю свою жизнь я любила только тебя!!!
…Я уже был заключен. Был запаян внутрь ледяного шара, куда она заточила меня при помощи какой-то своей новой, чрезвычайно мощной магии.
И я не мог слышать то, что она говорила, и я понимал, что сейчас, очень-очень скоро, умру, исчезну навсегда.
Но я прочитал эти слова по ее губам.


Это было нетрудно.
Я ведь знал, о чем она говорит.
Просто потому, что я чувствовал это сердцем.
Всегда чувствовал.
Люди, маги, животные и деревья (но особенно люди, особенно люди) часто откладывают свое же собственное счастье на потом… Потом… потом… Они наивно предполагают, что потом можно будет что-то исправить…
Но это «потом» может так и не наступить…


Оказавшись внутри ледяного шара, осыпанным ворохом цветов, вылетевших, как видно, прямиком из души Эрейры при помощи этой вот новой, неизвестной мне прежде маги, я осознал, что всегда ждал этого счастья. Я знал, что нам с Эрейрой суждено помириться, что мы снова будем вместе.
Мы с ней откладывали счастье на потом, на целую вечность, не сознавая этого. Мы оба…
И вот оно случилось, оно настигало нас, и меня и ее, только слишком поздно, когда она уничтожила меня в этой глупой бутафорской войне, когда я позволил себя уничтожить…
Я замерзал внутри шара, среди цветов, вместе с цветами, а она, подверженная, как видно, своему же собственному волшебству (наверно, оно оказалось необоюдоострым и небезопасным), замерзала снаружи.
В мгновение ока она превратилась в ледяную статую, но не утратила при этом ни малейшей крупинки своей прелести – сквозь слой льда все так же светились застывшие навсегда волосы, голубое лицо со шрамом.


Затем, очень быстро, ледяная Эрейра покрылась сетью трещин и рассыпалась на тысячу крошечных острых осколков.
Она превратилась в ледяную пыль.
Мне же, как видно, предстояло умереть довольно медленно. Но это был приятный отход в небытие. Я испытывал почти эйфорию. И сожаление, что мы с ней столь долго и столь напрасно отказывались от своего счастья. Но наша история и наша война с ней все же оставалась, хоть и бессмысленной, все равно – только нашей.
Вдыхая сумасшедший запах растений, которыми моя любимая напоследок опутала меня в этом льду, с той же заторможенной страстью, с которой водяные пауки оплетают водорослями загинотизированных коров-ламантинов, я закрыл глаза и подумал: ну вот, теперь мне наконец-то открывается путь в окончательное одиночество…»