В старом бабушкином доме, где теперь я проводил только каникулы, мы когда-то жили все вместе: дедушка, бабушка, родители и я. Потому что другого дома у родителей еще не было. Меня носили в ясли в соседний поселок, потом водили в детский сад, - все это я помню очень плохо. Отца и мать тогда я почти не видел, и хотя они появлялись каждый вечер, усталые и злые, их существование проходило как-то рядом со мной, со мной по-настоящему была только бабушка. Она ходила за мной в сад, она меня кормила, она же была и вечным объектом моей борьбы с одиночеством. Я прятался от нее на крыше, залезал на деревья, убегал из дома… от всего этого у нее перехватывало сердце, и ее мольбы и причитания доставляли мне огромное удовольствие, в такие моменты я наконец-то чувствовал себя нужным и любимым. И не считая еще редких прогулок с дедом, это было все внимание, на которое я мог тогда рассчитывать. И была лишь единственная вещь, которая объединяла нас всех, всех пятерых, а иногда еще и наших ближайших родственников и даже соседей, она была одновременно противной и долгожданной, тяжелой и веселой, - и это была картошка.
Картошка в те годы для нас была основной частью рациона, как в прочем, наверное, и для большинства других людей, волею судьбы оказавшихся в 80-х годах в СССР. Из нее можно было приготовить салат, сварить суп, сделать второе; ее можно было грызть сырой, жарить, варить, тушить и запекать, сушить, консервировать и, конечно, печь из нее пироги; она была неотъемлемой частью дуэтов почти со всеми остальными продуктами, и, если вспомнить теперь еще и картофельный крахмал, была во истину некоронованной королевой обглоданного стола средней советской семьи. Меня от нее часто воротило, а временами не на шутку подташнивало, и я мечтал о макаронах и рисе, лениво обозревая очередную порцию пюре с солеными огурцами. Но даже в такие моменты у меня не возникало сомнений в том, что картошка единственное средство к существованию всей нашей семьи, что ее запас в погребе по соседству с мутными банками соленых и маринованных огурцов, помидоров и патиссонов и густыми комьями варенья, это богатство, которое можно не только есть, но еще и продавать, и покупать конфеты и мясо. Мясо я любил вне всякой мочи, больше всего потому, что есть его приходилось особенно редко. Поэтому картофельный круговорот, начинавшийся ранней весной, когда сходил снег, и заканчивавшийся осенью со стуком люка, провозглашавшим окончание процесса накопления и начало процесса поедания, никогда не вызывал у меня сомнений в необходимости, увековечившись в моем сознании, как нечто не менее непреходящее, чем любая физиологическая потребность. И даже долгой зимой, когда в душной натопленной кухне нашего свистящего на ветру дома из комнат собиралась погреться вся семья, когда шипело, урчало и выло паровое, стоял легкий туман от воды, испарявшейся от мокрого затоптанного пола, помоев и только что постиранного белья, капавшего с веревок над плитой, и одинокая лампочка лила на нас желтый свет в узкую воронку, разговоры непостижимым образом закручивались вокруг картошки. Бесконечный караван вопросов и ответов, предложений и упреков как цепь измотанных верблюдов проходил передо мной, до безумия повторяющийся каждый такой вечер, каждый год, всю мою жизнь. И это был тот случай, когда предмет разговора уже не вызывает отвращения, потому что ничего иного не может вызывать разговора.
Итак, все начиналось, когда сходил снег. Наше большое картофельное поле в непонятные мне 8 соток, но понятные месяцы убийственного труда, надо было перепахать, и для этого дед вызывал из совхоза трактор. Как и многие другие проблемы такого рода, проблема трактора тоже решалась путем каждодневного напоминания, своевременной оплаты и неизбежного обеда с водкой на первое и закуской на второе. Всем этим занимался, конечно, дед. Потом, когда он умер, с трактором стало значительно труднее. На перепаханном поле наезжали посевные полосы, и это был первый раз в году, когда мы с бабушкой ходили на него смотреть.
Еще недавно спящая, земля была взорвана треугольными влажными черно-коричневыми буграми полос, ровный порядок которых захватывал меня и тянул за собой в темноту межи под ногами. Я аккуратно шагал, стараясь не наступать на наезженные полосы, и внутри меня бился, мчался, летел в разные стороны ритм молодой земли, ритм нового года, новой жизни, новых побед. Я думал о том, что вырастет здесь, представлял стену из ящиков, набитых светлыми лоснящимися клубнями картофеля, - до этого было еще так далеко, но сейчас сила и красота черной земли вздымали во мне такой столп воодушевления и жажды работы, что я был готов броситься в межу вместо клубней и расти до самой осени. Земля, всклоченная серебряным плугом, была покрыта блестящими червяками, деловито снующими по пирамидам бугров вверх и вниз. Я смотрел на них и завидовал, видя как ловко они уходят под землю, сжимаясь пружиной и растягиваясь тонкой лентой, мне так хотелось нырнуть за ними, жевать и глотать маслянистую ткань земли, толкать-толкать головой впереди себя камни, чувствовать тишину и прохладу весеннего поля, а потом взлетать на поверхность и плескаться в слепящем солнце, и всасывать всем телом порывы свежего ветра. Вокруг меня вились новые, уже забытые с прошлого года, запахи. Закрыв глаза, я пытался представить себе от чего они исходят, и мне казалось я чувствую, как растут под ногами травы и цветы, как просыпаются в норах мыши-полевки, как толкаются внутри коры деревьев почки, как совсем уже по-другому течет вода в реках и озерах, как приветливо шумят леса, как все вокруг трепещет и встает на цыпочки от счастья видеть и чувствовать молодость и страсть новой звенящей весны. Я был один на всей планете, и уже никто не нужен мне был в тот момент. Я знал, что обласкан самой природой, как все мои друзья: растения и животные, и как и им ее тепла и заботы хватит мне сполна. Она никогда меня не забудет, никогда не устанет меня опекать, я буду жить в ее объятиях и радоваться и питаться этим.
Конечно, все это схватывало и отпускало меня. А перепаханное поле, как только кончались заморозки, покрывалось сгорбленными телами нашей семьи, - начинался процесс посадки. Это было самое простое. Посевную картошку, еще с прошлого года отобранную и хранившуюся отдельно в специальной яме в саду, в ящиках и холщевых мешках на тачках свозили к полю. Там на разосланном полиэтилене сначала отбирали подгнившую; хорошие клубни сморщенные и поседевшие за зиму, насыпали в ведра, а из ведер раскидывали в межу. Сгорбленные тела же занимались тем, что закрывали клубни землей, и ровняли полосы. Это была скучная неинтересная работа. Я сидел на корточках и сгребал руками землю, медленно продвигаясь вперед, оставляя позади две шеренги волнистых следов. Если погода была не пасмурной, с посевом мы справлялись за один день.
И наступал длительный и волнительный период ожидания. Уже через две недели начинались ежевечерние прогулки до поля смотреть не появились ли первые ростки. Если лето выдавалось дождливым, и клубни начинали гнить, бабушка молилась каждый день, чтобы дождь перестал, если вставала засуха, вся семья через день возила на тачках ведра с водой на поле и поливала сухую пепельную землю. Разговоры в эти дни были только о картошке, взойдет – не взойдет, в эти дни решалась судьба всего оставшегося года. В конце концов, ростки однажды появлялись. В тот вечер бабушка возвращалась с поля с большой сияющей улыбкой, все поздравляли друг друга, соседей, родственников, и отмечали событие. Картошке еще многое грозило, та же засуха, дифафтора (загадочная болезнь, цену которой знала только бабушка), гусеницы, воры… но это уже было вопросом нашего труда, картошка же выполнила свою главную роль, она проросла.
Но вместе с картофельными ростками из земли лезли и другие: осока, одуванчик, мокрица и еще сотни тысяч стрел всякой сорной травы. Ее надо было полоть. Все однокоренные слова к слову «полоть» становились для меня приговором, потому что пололи картошку только самые свободные, то есть я и бабушка. Утром мы брали ведра и шли на поле. Первое время, согнувшись в поясе и ловко перебирая ногами вдоль борозды, я старался как мог, ожесточенно дергая из земли длинные светлые корни одуванчика, соскребая мокрицу и тащась во все стороны за осокой, но уже через полчаса поясница издавала печальный стон, я падал на колени, движения мои замедлялись, и до обеда, проклиная все на свете, я ползал взад-вперед по полю, волоча за собой треклятое тяжелое ведро. Бабушка всегда успевала сделать больше, и это меня искренне удивляло. Каждый новый год я представлял себя более сильным и выносливым и думал, что уж в этот раз прополю за день полполя, чтобы все знали, как я преуспел. Но ничего такого не происходило, а прополка растягивалась на многие дни и месяцы. Хотя бы и потому, что когда все поле было нами обработано, мужчины окучивали картошку, присыпая ростки с двух сторон землей, а мы с бабушкой уже через несколько дней начинали следующий бой с травой, снова и снова на глазах выстреливавшей в меже.
Как же я ненавидел сорняки. Вечером, закрывая глаза, я долго видел их перед собой, их жирные шершавые листья. Противнее всего была осока. Она колола и резала руки, за нее было невозможно хорошо схватиться, а ее корни тянулись далеко в стороны от главного ростка и с легкостью лопались, если только приходилось дернуть посильнее. При этом сама трава не давала цветов и уж тем более каких-нибудь там ягод или шишек, и если, например, одуванчик, по моему мнению, был причислен к сорнякам по ошибке, то осока ни по каким причинам не вызывала во мне жалости, и я с чистым сердцем уничтожал ее каждый день, не сомневаясь в том, что исполняю великое и правое дело. Совсем по-другому обстояли мои отношения с цветами, семена которых случайно попадали на поле, прорастали и уже начинали зацветать, когда я натыкался на них, молотя направо и налево руками. Их вынужденная смерть в начале процесса прополки угнетала меня. Я иногда даже плакал по ночам, вспоминая сколько прекрасных незабудок, маленького в палец длиной иван-чая и ромашек лишил сегодня их цветочной жизни. Я никогда не сомневался, что и травы и деревья и даже камни и дома чувствуют жизнь вокруг также как люди, и я без стеснения разговаривал с ними, и порой, мне казалось, они меня понимают. Поэтому убийство цветов, вне всякого сомнения, было преступлением, - преступлением, которое мучило меня, за которое, я был уверен, меня ждет жуткое наказание. Собственно, оно непременно случалось: меня кусала соседская собака, или я падал с дерева, или неожиданно проваливался в болото, - любой такой случай я связывал только с неминуемым возмездием, и как бы иногда это не было обидным, старался не выходить из себя, потому что и за это можно было сильно поплатиться. Но уже через несколько дней судьба цветов переставала меня занимать, уставший от нудной бесконечной работы, я вырывал их с не меньшей злостью, чем осоку.
Когда-нибудь прополка все же останавливалась, наступал небольшой период относительного бездействия. Картошка, уже вымахавшая выше моего колена, разваливала свои толстенные темно-зеленые лапы-листья и цвела белыми, розовыми и фиолетовыми звездами. Бывало, конечно, что на нее нападала дифафтора или мерзкие молочные бабочки откладывали личинки, и появившиеся из них гусеницы жадно жрали наш урожай. Но это были серьезные осложнения, на их предотвращение бросались лучшие силы семьи, прежде всего, моя мать, которая читала умные журналы и знала толк в разноцветных порошках и растворах удобрений. Я, конечно, тоже переживал, но поскольку суть случившегося события до конца не доходила до меня, предпочитал соболезновать пассивно. В конце концов, всех тварей всегда побеждала мать, в деле травления ей не было равных. В плохие годы, сырые или засушливые, когда картофельные вершки и в августе еще были хилыми и поникшими, не дожидаясь официального признания всей деревней неурожая, в полях появлялись воры. Ночью они копали картошку, и нерадивый хозяин рисковал на утро найти множество язв в еще недавно сплоченных рядах зеленых кустов. Тогда дед и все наши соседи проводили ночь на поле, греясь у костра и отгоняя ловцов легкой добычи. Тут я, конечно, рвался помогать, но и здесь моя помощь никогда не требовалась.
И вот наступал самый важный день в году. Бабушка к вечеру спускалась на крыльцо и, посидев немного, дабы создать нужное настроение, торжественно произносила: «Надо подкопать». Я подпрыгивал и несся за ведром и кошкой (маленькими не больше кухонного ножа граблями, похожими на лапу тигра или львицы), чувствуя себя самым настоящим искателем сокровищ. В этот раз дорога к полю тянулась невероятно долго, а бабушка шагала как будто нарочно еле-еле. И все же мы спускались с небольшой горы и подходили к зеленому морю картофельных листьев. Бабушка выбирала место, чтобы ни в коем случае не было видно с дороги, и медленно и аккуратно вытаскивала из земли куст. В этом месте песок обваливался внутрь, образовывалась небольшая яма, и появлялись холмики заветных клубней. Я прыгал глазами в эту яму… было понятно, что картошка крупная. «Крупная!» - вскрикивал я. «Тише!» - шипела бабушка, и мы заговорчески оглядывались по сторонам. Я запускал руки внутрь борозды и они упирались в плотные холодные глыбы клубней. Чтобы вытащить одну, мне приходилось какое-то время копать, но вот наконец я отрывал от земли руки, а в них… лежала прекрасная желтоватая картофелина с коричневыми бугорками от усов и нежной тонкой кожицей, продолговатая, блестящая, тяжелая и сочная. «Победа!» - единственное слово, которое вертелось у меня в голове в эту минуту. Но не просто победа, победа заработанная, выплаканная и выстраданная, всеми нами, но в том числе и мной. Внутри все бурлило, глаза слезились, рот рвался от улыбки, я смотрел на бабушку, протягивал ей картофелину, а закатное августовское солнце теплым красно-желтым цветом поливало все вокруг, ветер пел…
Накопав полведра, мы возвращались домой, сразу на кухню. Молодая свежая картошка чистилась почти пальцами, кожица сходила легко как полиэтиленовая, по рукам тек крахмальный сок. Первую картошку обязательно варили целиком и ели без всего просто со сливочным маслом. Пышные воздушные янтарные клубни пыхтели паром в большом блюде в ожидании всех членов семьи, масло ручьями стекало по ним и пузырилось и белело от радости. Когда в мою тарелку бухалась одна из картофелин, я сначала наклонялся и подставлял лицо теплому пару, вдыхая сладковатый запах и предвкушая удовольствие, и лишь потом клал кусок в рот. О, эта картошка была удивительной, совсем не похожей на ту, которой она станет через месяц после того, как мы ее выкопаем и сложим в ящики. Эта картошка была сладкой и нежной на вкус, и все ели в тишине, и, только полностью закончив, начинали нахваливать и восхищаться урожаем.
На копание картошки обычно выделяли большие выходные, т.е. субботу, воскресенье и пятницу. С самого утра в доме и во дворе царил сумбур и веселье: мужчины готовили и чинили ящики и мешки, мать делала чай и бутерброды, бабушка собирала ведра, а я сидел на крыльце и наблюдал за всем этим, периодически откликаясь на разносторонние крики членов семьи. Процессия собиралась около калитки и торжественно размерено трогалась в путь. На встречу нам ползли такие же нагруженные тачки соседей, поля которых находились в другой стороне. Все улыбались, дети, как и я, сидели на ящиках в тачках, крепко прижимая к себе термосы и пакеты с едой, а взрослые волочили лопаты и грабли. Все звуки, проносясь мимо меня, складывались в странную музыку, где ритм задавал стук колес нашей телеги, а мелодию вели металлические шарканья инструментов и гул человеческих голосов. Какой-то общий подъем, общее настроение радости и добра исходило от всех. Еще вчера злые и неприветливые люди смотрели вокруг как-то по-новому. Лица всех светились улыбками, все махали друг другу и желали удачи. И так хотелось, чтобы этот день никогда не кончался! Чтобы в нашей деревне было так всегда, и казалось даже, что это возможно, что может так оно и будет…
На поле расстилали большой кусок пленки для предварительной сортировки, расставляли ящики. Я брал свое ведро и кошку и занимал крайнюю борозду. Зеленые кусты взрывались комьями песка, и на поверхности оказывались яркие желтые клубни. Кошкой я рыскал по сторонам ямы, чтобы не упустить более мелких и более глубоких. С мягким звоном картошка валилась в ведро, ведро тяжелело. Когда оно наполнялось до верху, я тащил его на пленку, где бабушка разбирала картошку на крупную, среднюю и посевную и рассыпала по ящикам. К обеду у края поля уже высилась авторитетная полосатая стена, сквозь которую блестели круглые гладкие бока картофеля, а огромная куча на полиэтилене напоминала египетскую пирамиду, настолько волшебной и таинственной она казалась. Ящики постепенно увозили домой, а бабушка ловкими руками раскидывала части кучи по мешкам, но все новые ведра спешили к сортировочному углу поля, и этот механизм слажено работал до самого вечера. Дома картошку еще раз сортировали, оставляли на воздухе сушиться, а потом отправляли в погреб в качестве зимнего запаса, и в сад в качестве семян на будущую весну.
Когда вся картошка прибывала в места своего последнего назначения, и главное дело года было закончено, обязательно собирали стол и гостей. В большой комнате ставили дощатые настилы на косых крестообразных ногах, и к ним такие же деревянные лавки. Самодельный стол застилали огромной белой скатертью, и выставляли тарелки и блюда со всевозможной осенней едой: помимо главного – вареной картошки, здесь были малосольные огурцы, свежие качели помидор, заросли лука, укропа и петрушки, зубки чеснока, блюдо с заносчивыми мочеными яблоками, свежепросоленная капуста, ровные кирпичики свежего хлеба и, конечно, стройные бутылки с водкой. Дядя обеспечивал рыбу, она венчала стол, нарезанная крупными кусками и лоснящаяся от подсолнечного масла. Рядом стояли вазы с конфетами и чашки с вареньем, а на кухне в духовке еще томились пироги.
Это было странное, никогда более не попадавшееся мне чувство острейшего единения. За этим столом не было и не могло быть никаких вчерашних обид или застарелых ссор, здесь царили только уважение старших и дух семейственности. Все люди, которые сидели на лавках рядом со мной, были изучены до мельчайших деталей, казалось, я знал их еще до рождения. С каждым из них меня связывало что-то общее, что-то вечное, что-то, казалось, надежное и важное. Я смотрел поверх своей тарелки на сидевших рядом во главе стола бабушку и дедушку, и какое-то щемящее удивительное болезненное, и в тоже время приятное чувство наполняло меня. Что-то сродни гордости или почитания, благодарности и счастья. Здесь все было легко, здесь не возникало желания устроить сцену, чтобы все обратили на меня внимание, сам воздух над столом как будто замирал и связывал всех узами взаимной любви и уважения. Здесь я действительно забывал обиды, становился кем-то вообще другим, - очень хорошим человеком. Здесь мы были Мы, и наше было Наше, и я готов был на все, чтобы защищать это. Мое сердце раскрывалось как кувшинка на пруду, я был всем рад, я от души говорил и ничего не стеснялся и не боялся. Я был абсолютно счастлив, чувствуя себя частью этой большой и дружной семьи, связанной не только праздниками, но и постоянным совместным трудом и борьбой с неприятностями. Все мои дяди, тети, двоюродные братья и троюродные сестры, - все были родными не меньше, а может даже и больше, чем мои собственные родители. И было лишь немного обидно потом, когда все разъезжались по своим домам, что все это появлялось так редко, и причиной для этого была какая-то гнусная толстокожая вечная картошка.
Теперь, когда мы уже давно жили не с бабушкой, а дедушки и вообще не было, поездки на картошку становились для меня исключительно пыткой, впрочем сажали ее теперь только рядом с домом в гораздо меньшем количестве. С продуктами стало куда лучше, я ел мясо почти каждый день, конфеты в доме не переводились, а дядиной рыбой мать кормила только кота. Выращивание картошки больше не представлялось мне жизненно необходимым, более того, я считал это совсем не нужным и глупым. Исчезли и прошлые застолья, и не только из моей жизни, но во многом и из моей памяти. Наверное, не столько потому, что я действительно их не помнил, сколько потому что не хотел вспоминать. С переездом в поселок все изменилось. В квартире была горячая вода, батареи топились сами и во всех комнатах одинаково, полы были чистыми, а белье стирала машина. Теперь я уже привык ко всему этому, и каникулы у бабушки, конечно, убивали меня. Ее покосившийся дом, грязные коты, все та же вечная картошка… это было умирающее тело моего детства, странного, но прекрасного времени, когда жизнь казалась простой и понятной. Когда хотя бы иногда я становился хорошим человеком, открытым и счастливым, любимым и любящим… теперь все свое прошлое поведение я характеризовал не иначе, как наивность и глупость, и в целом старался не думать о нем.
(2008)
