Местная знаменитость

Алексей Абакшин
                … Люди не столько злы, сколько сбиты с толку, а происходит это потому, что их внимание
                становится направленным. День, когда чернь этого города начнет бить меня по голове
                (а день этот, видимо, не за горами), и станет днем моей победы.
                Тогда-то и увидят, во что, в какие мерзости все это вырождается, и одновременно поймут,
                в чем именно заключается моя вина: в том, что я одиночка, что у меня хватило мужества
                правым делом заслужить самого себя…
                Сёрен Киркегор,
                датский философ и писатель


     Так уж повелось, что с некоторых пор я сделался весьма заметной фигурой в городе. Думаю, причиной этого явилось то, что я опрометчиво сообщал при встрече нескольким знакомым о том, что написал рассказ. Как сейчас помню их недоуменное, испуганное удивление и вопрос, который они все как по команде задавали мне, справившись с первым потрясением от такого неожиданного известия – «А зачем?».
     А действительно, зачем? Я и сам до сих пор не в состоянии ответить на этот каверзный вопрос. Книг в нашем городе давно уже никто не читает, разве что служебную литературу на работе, да в школе детям учителя вменяют прочитывать по паре сказок на ночь – для лучшего сна. И только. Чтение вслух всем классом стишков на уроке – не в счет: оно призвано отрабатывать коллективные навыки и способствует умению громко подавать команды – а это всегда может пригодиться в жизни.
     Я и сам какое-то время спустя начал понимать, что допустил серьезную оплошность, внеся своим необдуманным и безответственным высказыванием существенный дисбаланс в жизнь тихого провинциального города. Оно, это высказывание, было сродни слухам о скверной болезни или противоестественной наклонности: и то, и другое способно разжечь горячий и пристальный интерес обывателей.
     Моя неосторожная фраза повлекла за собой серьезнейшие последствия, а виной всему – банальнейшие болтливость и неосмотрительность. С самого детства все вокруг твердили мне о том, что во мне нет ни капли ответственности – и по большей части обвинения эти были небеспочвенны: эта самая ответственность, как ее понимало большинство жителей города, вкупе с местным патриотизмом были мне, как бы это помягче выразиться, и в самом деле совершенно не присущи. Еще в школе на перемене я мог спокойно сморозить какую-нибудь хохму по поводу малой родины и, не обращая никакого внимания на вытянувшиеся от удивления и ужаса лица одноклассников, как ни в чем не бывало продолжить разговор – если еще оставались желающие беседовать. С определенного времени в городе начали поговаривать о том, что я могу плохо кончить.
     Со мной перестали разговаривать – так, на всякий случай, и я, загадочный и одинокий, как Чайлд-Гарольд, потерянно кружил по городу. Знакомые, завидев меня, не шарахались испуганно в сторону – они молча проходили мимо, делая вид, что не замечают моего появления на их пути.
     Наиболее малодушные все же не выдерживали и поспешно переходили на другую сторону улицы.
     Сначала все это ужасно меня раздражало, потом стало забавлять, а спустя какое-то время я уже привык к бесстрастным застывшим маскам на лицах знакомых мне людей.
     По утрам, толком не проснувшись, я шел на службу в небольшое одноэтажное здание желтого цвета (никаких ассоциаций! просто желтое здание), расположенное неподалеку от кинотеатра и учебно-производственного комбината, где трудились слепые, на ощупь изготовлявшие разные мелкие приспособления, так необходимые в быту.
     На работе со мной общались только двое: непосредственная начальница – ей это предписывал долг, и бородатый мужчина с большими очками в роговой оправе на красном с прожилками носу. Мужчина в очках был подвержен запоям и мог по несколько дней запросто не показываться на работе. Он обожал петь густым грудным басом отрывки из классических опер, чем немало смущал сотрудниц соседнего отдела, которые никак не могли привыкнуть к его внезапным артистическим вольностям.
     Все остальные в лучшем случае поспешно молча кивали в ответ, когда я с ними здоровался, и с головой уходили в пухлые кипы бумаг, лежавших на столах.
     Когда моего бородатого соседа (назовем его Певец) ввиду очередного запоя не было на работе по несколько дней, становилось как-то совсем тоскливо. Маленькая комната все сильнее начинала действовать на нервы – постоянно хотелось встать и выйти, но слишком часто покидать рабочее место без особой надобности было нельзя – это запрещала инструкция. Певцу в этом отношении было полегче – он курил, и я под недовольное ворчание начальницы иногда вместе с ним выходил из ненавистного помещения на улицу. Но в дни, когда Певец отсутствовал, приходилось терпеливо сидеть на рабочем месте в тесной комнатенке с одним окном с видом на хозяйский огород, и привычно изображать деловую активность: перелистывать пожелтевшие бумаги, делая вид, что пишешь отчет о проделанной ранее работе.
     Начальница, неотлучно сидевшая напротив, время от времени отрывалась от бумаг, бросая на меня настороженно-недоверчивые взгляды. Казалось, весь вид ее говорил в тот момент о том, что долг для нее – превыше всего, и что хоть я ей и неприятен, но она сделает над собой усилие и потерпит, не показав ни малейшего пренебрежения, а только лишь мудрое снисхождение – в этом и будет заключаться ее высшее служение обществу.
В конце концов, должен же кто-то общаться с такими, как я?
     Только раз она проявила что-то человеческое, давным-давно, может с самой юной поры, запрятанное глубоко в тайниках подсознания.
     Как обычно, я сидел, склонившись над ненавистными бумагами на рабочем месте. Внезапно раздался истошный визг, и начальница, мгновенно утратив всю свою надменность, едва не сорвала дверь с петель, пулей вылетев в коридор. Ошеломленный ее истошным визгом, я оторвался от бумаг и увидел маленькую серую мышь, юркнувшую в щель в углу кабинета.
     Минут через десять начальница появилась на рабочем месте, стараясь выглядеть как всегда уверенно и независимо, но это ей плохо удавалось – губы дрожали, а на щеках мерцал лихорадочный румянец. На какое-то время, находясь под впечатлением от недавно перенесенного стресса, она неожиданно превратилась в обыкновенную простодушную обывательницу – охала и смеялась над каким-то моим незатейливым рассказом из прошлой жизни, и со смущением поведала, что всегда, с самого детства, до ужаса боялась мышей. Но постепенно она пришла в себя, лицо ее затвердело, складки его сделались привычно-жесткими, и, вспомнив о том, кто сидит перед ней, она опять стала надменной и неприступной королевой своих бумажных владений.
     Я сейчас уже не помню, когда меня избили в первый раз – просто так, среди бела дня, без особых видимых причин. Для меня это было настолько неожиданно, что я, немного придя в себя, подумал, что, может, меня с кем-то спутали. Бывает же такое – отметелили, толком не разобравшись. Нападавшие не выкрикивали во время избиения никаких обычных в таких случаях угроз или оскорблений – они били молча, сосредоточенно, я бы сказал механически, как будто выполняли какую-то важную и необходимую работу. Но когда спустя какое-то время – и опять среди бела дня – я подвергся нападению повторно, и стремительно атаковавшие меня люди были так же трезвы, деловиты и сосредоточены, умело нанося удары по голове и по туловищу, с поразившей меня отчетливостью понял, что все это крайне неспроста.
     Теперь я уже просто не имею никакого морального права не сказать по поводу этого самого злосчастного рассказа, с которого все и началось. Если бы у людей, узнавших от меня о факте его написания, хватило бы мужества поподробнее о нем выспросить, а еще лучше – осмелиться и прочитать, то даю голову на отсечение – они были бы изрядно разочарованы. Никакого мало-мальски стройного сюжета, ни тебе красочных описаний, ни образных сравнений – так, сплошное нытье вперемешку с плохо замаскированными комплексами, нажитыми в юные годы, и незрелая экзистенция.
     Да, вы меня правильно поняли – я не граф Толстой с его хрестоматийным «не могу молчать». Я-то молчать могу – а вот поди ты, дернуло несколько раз за язык, а теперь вот отдувайся.
     – Так, а пишешь-то зачем? – спросит сбитый с толку пре-дыдущим несвязным повествованием терпеливый читатель.
     А и сам не знаю – сложилось так исторически, что ли. Склонность у меня такая есть – ручкой по бумаге водить, мысли всякие ей поверять. Бумага – она все стерпит, тем более, что леса у нас в стране пока еще много.
     – Да ты на вопрос-то так и не ответил, – не унимается терпеливый читатель.
     А я ему вместо ответа свой портрет лучше покажу – в виде фотокарточки, на которой запечатлен дородный детина-бюджетник средних лет с заспанно-одутловатой мордой лица. На круглой голове – три волосины в шесть рядов, лысина со лба вглубь прет – а что же вы хотели – экология, знаете ли, стрессы, жизнь прожить – не поле кукурузой засеять. Снизу двойной подбородок серым студнем навис – все, как в том стародавнем, из незатейливого детства, анекдоте:
     – Я тут твой портрет недавно видел.
     – Где?!
     – Как где, на банке с тушенкой… (и непременно заржать погромче).
     Короче, напиши я хоть пять «Анн Карениных» – все равно ни одна «приличная» дама со мной дела иметь не захочет. А если и захочет – сдуру или из жалости, то я ей не завидую – живьем порвут.
     Таких, как я, знаете ли, только используют – в качестве дешевой рабсилы или как разового производителя относительно здорового потомства (ввиду поголовного пьянства большей части мужского населения города). Ну и само собой, разумеется, имеют в виду как обладателя приватизированной жилплощади – квартирный вопрос во все времена остро стоял, а в наши и подавно, и никто его с повестки дня пока что не снимал.
     Так что я насчет себя все правильно понимаю. Нет у меня во внешнем виде всего того, что так присуще настоящим инженерам человеческих душ – роскошных бороды с усами, проницательного взгляда в самое нутро, хрящевидно-тонкого носа, очков, трубки со свитером на худой конец. Да и образованием соответствующим не располагаю – в смысле литинститута. Располагал бы – в смысле образованием – мог бы гордо в грудь себя пяткой стукнуть и любой собаке пятистопным ямбом проорать, что я, мол, пи-са-тель, а не дерьмо на палочке. Ну а раз нет соответствующего документа – значит и говорить не о чем, и мочат по делу – не болтай, чего не надо, воду не мути.
     Примерно после десятой лупцовки до меня стало доходить истинное предназначение сего неприятного действа – народ мутозит меня не просто так – от дури или неосознанных животных инстинктов – он, узрев во мне морально чуждого им индивида, испытывает меня на прочность зубов и зрелость убеждений.
     Все попытки уехать из города оканчивались ничем: мне нигде не продавали билеты. У кассиров железнодорожного вокзала и автостанции обязательно находились такие уважительные причины ответить отказом, что я понимал – спорить бесполезно, мне отсюда никогда не уехать, даже безбилетником, все равно через пару станций высадят контролеры.
     Нападения продолжались. Били все так же без злости и агрессии, как правило на безлюдных пустырях или в каких-либо укромных местах – так, чтобы этого не видели дети, женщины и домашние животные: общественный долг, так сказать, ничего личного.
     Я чувствовал, что убить или специально покалечить не старались, но били всегда от души, хорошо, плотно. Однажды, когда я, с трудом поднявшись с земли, закрывал одной рукой разбитый до крови нос, кто-то из только что месивших меня молодцев поднял с земли и заботливо нахлобучил мне на незаживающую голову сбитую в начале экзекуции смешную клетчатую кепку – почти такую же, как у солнечного клоуна Олега Попова.
     Ближе к выборам стали бить чаще и сильнее, иногда выкрикивая партийные лозунги – сказывалось напряжение непростой политической обстановки. Но я все понимал, с достоинством неся нелегкое общественное бремя.
     Однажды я уже почти подошел к дому в целости и сохранности, и тут внезапно какой-то мужчина приличного вида, достававший из открытого багажника автомобиля детские санки, по всей видимости узнал меня и, скользя по заледеневшей тропинке и выкрикивая какие-то лозунги, подбежал ко мне и начал мутозить меня прямо этими санками. От неожиданности я поскользнулся и упал на жесткую ледяную корку, а он все бил и бил – неумело и по-женски зло. В конце концов, какие-то незнакомые люди оторвали его от меня и увели к машине. Спустя пару минут я привычно заставил себя подняться, напрягая при этом всю свою волю, – вокруг все плыло, неподалеку от меня лежали поломанные санки, а в стоявшей сзади машине громко и надсадно плакал ребенок. Его голос как-то странно смешивался с тонким, визгливым женским фальцетом – так кричит самка, отвергающая самца. Я с трудом взглянул на машину и увидел до краев налитые тоской, не злобой, а именно тоской, глаза человека, который совершенно не знает, как и зачем ему жить.
     У него, в отличие от меня, человека вне закона, человека, которому этот самый закон не писан и у которого нет ничего, кроме самому себе непонятного, но весьма настойчивого желания писать, есть все – деньги, уважение коллег по работе, друзья детства, футбол по пятницам и непременная парная баня по субботам, отличный аппетит и прекрасная потенция, нормальная здоровая семья, наконец. И по ночам он, сколько ему захочется, может обнимать и ласкать горячее и податливое тело жадно льнущей к нему молодой красивой женщины с тропическим загаром, алым чувственным ртом и черными бровями вразлет.
     Ночью я проснулся оттого, что ныла рассеченная голова.
     И еще раз вспомнив полные тоски глаза человека, заплутавшего в этой бесконечной пустыне, называемой жизнью, у которого нет за душой того самого главного, чем и должен быть богат и силен человек, несмотря на все невзгоды и испытания этого бренного мира, пожалел его, как жалеют чрезмерно расшалившегося и наказанного строгими взрослыми маленького глупого ребенка.