Дед Кутырь

Иней Олненн
Дед Кутырь, царствие ему небесное, оченно любил ругаться матом. Как другому человеку матерные слова частенько нужны, чтоб остальные связать, так ему обыкновенные служили для того, чтобы меж собой соединять матерные.  Загнет, бывало, венцов на пятнадцать-двадцать – поневоле заслушаешься! «Здорово, мать-перемать! Как жисть, так тебя разэтак!» Однажды наблюдал, как приезжие лошадь запрягают, а он, деревенский, по этому делу наилучший специалист: «Као ш ты делаишь, растудыть твою в качель! Ты хомут-то как надеёшь, чтоб тебя и так и этак? Оглобли-то куды? Это тебе не это, мать вашу!» И нА тебе подробную инструкцию этажей на тридцать, чтоб вернее усвоилось. И так у него складно выходило и все к месту – ни убавить, ни прибавить. Да что там, обыкновенный человек не то что повторить – он и половины слов таких слыхом не слыхивал! Так искусно материться - это ж не каждому дано, это, не иначе, талант, оттого и не обижался никто.

Огород, бывало, под картошку пашет – работа не легкая, за плугом поспевай да следи, чтоб борозда к борозде ровно ложились, не то ведилье вырастет, попутается, а тут еще дерни вываливаются, камни по лемеху скребут, словом, гляди да гляди. «Ты, в бога душу мать, куды идешь?! – это он на кобылу. – Али не чуешь, вожжина закрутилась? Ногу, ногу, мать твою, давай!» А тут собачонка мелкая привязалась, его собачонка-то, и гавкает не переставая, то на него, то на кобылу, без разбору. И до того она ему надоела, а достать-то никак! Близко, зараза, не подходит, и пахоту бросить нельзя, и вот они один на одного: дед на нее в три этажа – собачонка в десять, дед в десять этажей – она в двадцать, дед в пятьдесят – а эта, брехливым своим голоском, в целый небоскреб заворачивает! Соседи с ведрами да корзинами с борозды на борозду переходят, картошку в землю кидают да хохочут, а дед запустит в собачонку камнем, та отбежит на пожню, а сама не умолкает, тоже, видать, по-своему матерится – как говорится, с кем поведешься, от того и наберешься. Дед Кутырь за плугом трусит и ругается: «Ах ты, мать-перемать, нойма я домой приду, ты мне тама попадёсся! Жрать захошь, так тебя разэтак,  явисся!»

Сам-то дед невысокий, щуплый, зимой и летом все в одних валенках ходил и до того с ними сроднился, что, думается, зимой они его грели, а летом, стало быть, холодили.  Едет на телеге, кобыла еле плетется, он ее материт, а та и ухом не ведет, привыкла.

Дед сильно пил. Годов-то ему порядочно было – войну прошел, в лагере конвоиром побывал, в колхозе потрудился. Придет, бывало, сразу видно – худо ему, сильно худо, поднесешь чарку здоровье поправить: «На, дед, выпей». Он чинно и благородно чарку примет и не торопясь, с достоинством осушит. Ты ему закуску, а он выдохнет, крякнет, губы рукавом утрет, головой помотает – не, дескать, не надо. Полезет, опять же не торопясь, в нагрудный карман рубахи, чинно и благородно достанет оттуда вареник, откусит, а остальное обратно уберет – свою закуску с собой носил, чай, не голытьба какая.

В запой дед Кутырь уходил регулярно и надолго. Иной раз думается, что уйти в запой для наших мужиков – это традиция, от которой отступить – грех на душу взять. Только это уже не житие, а сплошное питие получается. Так вот, когда дед Кутырь в запой уходил, то частенько начинал чертей ловить. Кто кого, а он вот чертей. Жена домой придет, а дома вся мебель от стенок отворочена и плинтуса повыдраны: «Они тама живуть, мать их, глядять в избу и скалются!» Вот он их ловил – и к ногтю.

Случился один такой запой, и что деду в голову стукнуло, а может, те самые черти его надоумили, да только предзимним вечерком разделся он да на улицу, в стог спать пошел. Насмерть не замерз, но застудился сильно и вскоре от этого помер. И вот ведь какая штука: живет себе человек, живет, смерть придет – помрет, вспомнят его – ну да, был такой, жил. А несусветного матершинника деда Кутыря помянут – и смешно делается, а на душе светло, как в чистой горнице в солнечный день.
Отчего же так бывает?