Ульяна

Людмила Ивановская-Васильченко
Кубанская казачка
Повесть

Ивановская Л.М.

Встреча первая.

Впервые я увидела Ульяну через приоткрытое окно больничной палаты. О том, что она лежит в станичной больнице, мне по секрету сообщила моя самая близкая подружка Нина, чья мама работала в больнице медсестрой.
Ульяна – это мама мальчика Ивана, который был восьмым и самым младшим  ребенком в большой крестьянской семье. С ним подружились мы с той самой осени 1960 года, когда он пришел с хутора Лебеди в 8 класс нашей станичной одиннадцатилетки. И дружба наша оказалась такой самозабвенной, будто мы родились в один день и час, крепко взявшись за руки, и только так были способны идти по жизни и познавать этот мир. Разомкни наши руки – и все исчезнет: и небо, и звезды, и порывистая река Кубань, и бескрайняя степь со всеми ее запахами, звуками и красками, и весь казачий люд, такой колоритный, зоркий, игривый и старомодный.
Но речь не о нас. Это совсем другая история.
Я стою на крыльце длинного одноэтажного здания больницы. Накрапает теплый дождь. Начало лета. По всему периметру больничного двора буйно цветут кусты жасмина и шиповника, наполняя тревожно-нежным ароматом влажное пространство перед раскрытыми окнами палат.
Я рассматриваю через стекло полуоткрытого окна женщину лет пятидесяти. Ее палата первая справа от входной двери. Я взглядываю на нее изредка, осторожно, высовываясь из-под навеса над крыльцом. Я почему-то очень волнуюсь, чувствую стук своего сердца и очень боюсь, чтобы она меня не заметила.
Почему? Почему в таком смятении моя душа? Почему мне так интересна эта полулежащая на больничной койке породистая казачка, величавая даже в больничной рубашке с завязками? Почему я с таким пристрастием рассматриваю ее?!
Темно-русые волосы женщины аккуратно собраны назад в пучок. Белая батистовая косынка соскользнула на плечо. Красивые, полные, еще крепкие руки с гладкой и смуглой кожей выделяются на светлом белье. Лицо круглое, немного скуластое с грустными лучистыми карими глазами.
Эти глаза я уже видела раньше! Конечно! Мне знакомы эти глаза! Да и нос тоже знаком! И мягко очерченные губы, которые все время в полуулыбке! Так вот она какая, мама самого лучшего мальчика на свете! Ее зовут Ульяна.
«Совсем не похожа на больную эта Ульяна! Что же у нее болит?» – с удивлением раздумываю я.
 От больной исходит необычайное обаяние, теплота, нежность и мягкость.
«Она просто Женщина! – вдруг озаряет меня. - Настоящая кубанская казачка! И совсем не важно то, что она не королева, а простая советская колхозница, не привыкшая валяться на диванах! Да разве она могла быть другой?!»
 Абсолютно расслабившись, не подозревая о моем существовании, полулежит хуторянка Ульяна на узкой больничной койке во власти каких-то своих неразгаданных дум, будто позируя невидимому художнику.









Встреча вторая.

Вторая наша встреча случилась через семь лет.
Я приехала из Москвы домой на летние каникулы вместе с тем самым мальчиком из хутора Лебеди, сыном Ульяны, после нашей студенческой свадьбы. Свадьба в Москве была  шумной и безудержно веселой, она «пела и плясала» всю ночь напролет! Накануне успешно завершен третий курс учебы в вузах. И обе наши студенческие группы, моя - почти вся девичья и жениха, почти вся мужская, с восторгом восприняли  первое бракосочетание в своих рядах. Действительно, наша свадьба была первой, и среди гостей не было ни одной семейной пары! 
Дома мои родители повторно устроили для нас свадебный «вечер», так как мы, «молодые»,  отвергли саму мысль об еще одной свадьбе для родни по всем казачьим канонам. А это - первый, второй и третий день свадебных гуляний. Под конец, как водится, с курами, повозками и ряжеными. Довольные свадебным куражом, участники торжества  несколько дней потом не могут прийти в себя, сорвав голоса в песнях, истоптав обувь в танцах и импровизациях, выпив море домашнего вина лучшей выдержки, нарушив порядок не только на подворьях жениха и невесты, но и всех близлежащих родственников.
Казаки умеют и любят гулять свадьбы, под просторными навесами, плотно заплетенными могучей «изабеллой», с висящими над головами темно-фиолетовыми гроздьями винограда. Ворота раскрыты, зайти может любой неприглашенный, но таких в станице много не бывает.
Лет десять назад еще можно было увидеть старинный обычай, когда за день до свадьбы во дворе невесты выставлялось ее приданое.
На смотрины, так называемые «подушки», торопились любопытствующие станичники. Они оценивали финансовое положение невесты, ее хозяйственность, умение наводить красоту в быту. На первом плане, конечно, кровать с воздушной постелью! Пуховые подушки покрыты кружевными накидками. Комод ручной работы или новомодный шифоньер с зеркалом. Скатерть на столе вышита невестой собственноручно, а  стопки салфеток и постельного белья обязательно с семейными вензелями. Веселого рисунка ковер раскинут на траве, а на нем новенькая кухонная утварь.
 А вечером после смотрин приданое грузили на открытую машину, и подружки невесты со старинной свадебной песней  сопровождали невестино «добро» на подворье жениха:
 «У Петра воротыньки упали,
А у Михайла дивчину украли…» -
пелось очень высокими голосами, и пение это было похоже на грустные причитания.

 За день-два до смотрин-подушек станичные мастерицы особым способом выпекали свадебные шишки. Вкусные, слегка пахнущие ванилью, они несколько недель не черствели. Эти крепкие, румяные хлебцы с шишечками, как ежики, раздавались всем людям на смотринах, а также близким знакомым и родственникам.
Получившие угощение станичники, выражая благодарность, слегка кланялись и удалялись за ворота, уступая место во дворе вновь пришедшим.
Свадебные шишки символизировали достаток будущей семьи, так как на Кубани «хлеб всему голова».
 И было большой удачей, особенно постороннему человеку, получить кусочек свадебной шишки, съесть ее. Для людей семейных это являлось, как бы, залогом их семейного благополучия, для одиноких - надеждой на скорое устройство личных дел.
Казаки верили, что непосредственная причастность к союзу двух любящих сердец, который, даст Бог, творится и на небесах, несет всем благодать.
Когда вдруг в середине рабочей недели, под вечер, в каком-то ближнем или дальнем конце станицы протяжно разносилась грустная свадебная песня, все знали - это пекут свадебные «шишки». В четверг хлебное богатство уже полностью будет приготовлено. Значит, в пятницу «подушки», а в субботу свадьба!
- Кто же это женится? И чью дивчину берет?- выясняли станичники, причем, и взрослые, и дети были к этим событиям очень неравнодушны, так как многие люди друг друга знали.
Нужно было оказать и почтение, и уважение хозяевам своим приходом на «подушки», а в первую очередь удовлетворить живое любопытство, получить свадебную шишку, пообщаться с другими любопытствующими, поделиться впечатлениями, развлечься, может быть, перенять в чем-то опыт.
В субботу, после официальной церемонии в станичном Совете или Доме Культуры, взрослые и дети ждали момента, когда молодых начнут «посыпать». А посыпали не только хмелем и пшеницей, но и монетами, конфетами. А бывали такие казусы, что и житными пряниками!
Свадебную монетку, которую удалось поймать, многие хранили всю жизнь. Это был верный талисман - осколок чужого счастья, на удачу прыгнувший именно в вашу ладошку или выхваченный именно вами из-под чужих каблуков.
Дома же и по сей день «молодых» встречают родители с семейной иконой Царицы Небесной, покровительницы семьи и брака, и благословляют детей своих на долгую и добрую жизнь.
А задолго до моего рождения молодые в субботу обязательно венчались в церкви. Но в тридцатые годы величественный белокаменный храм в станице Гривени разрушили коммунисты. «Назначенные» несколько дней ходили по станице со списками, собирая подписи на согласие снести храм, так как разрушение должно было произойти «по требованию освободившегося от религиозных пут народа».
Это предложение для истинно верующего казачества было кощунственным. Все равно, что дать согласие на убийство своей матери. Ни один станичник по своей воле не мог ставить подпись. Но кубанские казаки, пережившие страшные времена тотального ленинского уничтожения, все же расписывались в тех бесовских списках, заранее моля бога о прощении. Тот же, кто «не соглашался», заведомо становился врагом Советской власти.
 Храм заминировали. В день взрыва собрали в приказном порядке всех дееспособных жителей около церкви и расположили на безопасном расстоянии. Но от взрыва храм не разрушился, а только частично пострадал. Разрушилась верхняя часть колокольни, а процедура сбрасывания могучих колоколов была совсем невыносимой: многие казаки и казачки, даже малолетние дети, упали на колени, молились и рыдали.
Старинную, необыкновенной красоты церковь Ильи-Пророка в хуторе Лебеди, где венчалась Ульяна, погубили вскоре после ее венчания, в 1924 году. Обычно в эту небольшую хуторскую церковь в конце лета, в день святого Ильи-Пророка съезжались люди с ближних и дальних станиц и хуторов. Брички, тарантасы, телеги рядами стояли за церковной оградой.
Приезжали семьями, с нарядно одетыми детьми, с дочерьми «на выданье», с сыновьями - будущими защитниками Отечества. Глядишь, кто-то юный и высмотрит свою половинку, поймает чей-то взгляд, что тронет душу!
Молились в храме истово и радостно, радовались красивому церковному пению и, как будто, чувствовали могучий прилив энергии, которую с неведомых высот в этот день посылал им могущественный и суровый пророк Илья.


Стали теперь руинами на долгие годы места наивысшего притяжения душ людских, где во время венчания на хорах ликующе звучало «многая, многая, многая лета» как гимн великой любви или великого страдания, а колокольный перезвон высоко и чисто плыл над Кубанью, лишая силы всякое зло…

У нас же, вместо венчания и традиционной казачьей свадьбы, был просто «вечер», но со свадебным нарядом и фатой! С торжественным благословением, в момент которого моя мама почему-то заплакала.
Старинная семейная икона после благословения была  подарена молодым. Это была старая-престарая доска, изображение на которой только угадывалось. Сколько моих предков ею осенялось и перед ней молилось? Не знаю. Где ее хранили последние десятилетия? Не знаю. Только забегая вперед, скажу, что этой иконой уже лично я через двадцать с лишним лет благословляла свою юную дочь и ее избранника.
Но тогда нам, молодым, история иконы была не интересна. А когда интерес появился, спросить о ней было уже не у кого.
Вечер, между тем, был очень душевный, певучий и шумный, с дорогими тетушками и дядюшками, многочисленной родней и «молодежью».
Но Ульяны на вечере не было, сказали, что она болеет. Был только отец жениха – Никита, мужчина немолодой, очень знающий себе цену, несмотря на тяжелую кривобокость в связи с давней травмой позвоночника. Он сидел на противоположном, самом дальнем, конце стола от молодых и  вел себя очень активно.

В самый разгар праздника Никита вдруг громко привлек к себе внимание жениха. Он приподнялся и, обращаясь к сыну,  многозначительно дважды произнес, подняв указательный палец:
«Иван! Смотри! Ива-ан смотри!!!»
Что это значило, ни я, да и никто из присутствующих не понял тогда. В течение жизни я многократно вспоминала тот эпизод:
«Что же он имел в виду? Какое напутствие хотел дать сыну!»
И только прожив большую часть своей жизни, я поняла, какие слова должны были последовать за словом «Смотри!» Слишком много эмоций было вложено в голос и жест малоразговорчивым Никитой при произнесении этого «Смотри!»…
Мой свекор Никита, как я позже узнала, был человеком крутого нрава и жил так, как хотел, без всякой оглядки на кого бы то ни было. Он был подвержен большим земным страстям, которые часто делали его жизнь и жизнь семьи непредсказуемой и несчастной. Ко всем своим женщинам он относился «однозначно» и, несмотря на патологическую чувственность, по всей видимости не испытывал к ним ни любви, ни жалости, ни даже уважения. Именно поэтому их было у Никиты много: молодых и не очень, одиноких, потерявших мужей на фронте, и совсем юных.
 И были у него, тем не менее, свои твердые жизненные принципы, которые ему захотелось в день свадьбы донести до сознания своего самого младшего жениха-сына.
«Смотри, сын, ставший мужем, смотри!!!
Первое. Смотри, чтобы долг и ответственность были у тебя до конца дней твоих только лишь перед женой, данной тебе Богом, и по твоей доброй воле!
Второе. Смотри, чтобы никогда ни одна женщина не отняла твою свободу, не накинула «поводок» и не увела из семьи. Мужик без свободы – это уже не мужик! Это посмешище!
Третье – и главное. Смотри, все, абсолютно все в своей жизни решай сам, один! Никто тебе не указ».
Я слышу его как сейчас и помню свое ощущение в тот момент. Что-то очень тонко, тоскливо и удивленно заныло в груди на какой-то миг. Мелькнули недоуменные лица моих дорогих родителей, молчаливо вопрошающие, как в немом кино.
Свадебный вечер, тем не менее, продолжался до утра и навсегда остался светлым воспоминанием.
Через пару дней мы, «молодые», поехали в хутор Лебеди к родителям мужа. И вторая моя встреча с Ульяной была встречей-знакомством, так как, давно зная обо мне, она меня никогда не видела.
Двор с огромным огородом, уходящим в степь к ерику, с виноградником, с домом и многочисленными хозяйственными постройками, отделенными забором от «чистого» двора, находился в самом конце хутора. Навстречу мне по мощеной дорожке от летней кухни к калитке шла статная женщина ростом с меня, в длинной темной юбке и свободной светлой кофточке, в белой батистовой косынке с прошвой по краю. На ее смуглом, без единой морщинки лице со знакомой улыбкой лучились добрые карие глаза.
Она крепко обняла меня, прижалась щекой  к моему лицу и… заплакала. Так мы простояли несколько мгновений, я, конечно, в полном смущении. Потом она, как бы, опомнясь, легко взмахнула рукой, вытерла слезы концом своей косынки, поздоровалась со всеми и пригласила во двор.
Голос у Ульяны был певучим, низким, негромким, но уверенным.
Посреди двора, вблизи раскидистого грецкого ореха, был накрыт скатертью праздничный стол, за которым расположилась большая семья Ульяны и Никиты, собравшаяся в нашу честь. Дочери Маланья и Тамара со своими мужьями, а также сын Василий с женой. Они проживали здесь же, в хуторе, причем двор Маланьи был по соседству с родительским.
Дочь Клава с мужем и сын Виктор с женой приехали из Краснодара. Ну и самый младший сын Иван со своей юной женой, то есть со мной, были виновниками застолья.
Не было только двух старших сыновей: Кузьмы, который, будучи военнослужащим, давно проживал со своим  семейством в городе Баку, и Григория, который уже несколько лет с семьей жил и работал за границей.
За столом «молодые» снова выслушивали напутствия и поздравления старших. Виктор, Василий и муж Маланьи Максим озорно шутили, рассказывали анекдоты, но с оглядкой на родителей. Виноградное вино было душистое и вкусное, долго ждавшее такого праздника. После традиционного «горько» и тоста за родителей все дружно и слаженно запели на два голоса, сначала негромко, исподволь. А потом мелодия набрала силу,  мощь, плавно, с подголосками, полилась над двором, домом и поросшей зеленым спорышом улицей, уходящей в степь:
Ты, Кубань!
Ты наша родина!
Наш могучий богатырь!
Многоводная, свободная,
Разлилась ты вдаль и вширь…
Казаки семьей колхозною
Честным заняты трудом.
Про свои станицы вольные
Песни новые поем.
Если тронет враг кордоны
Нашей Родины святой-
Снарядим коней в дорогу,
И пойдем на смертный бой.

Потом Ульяна и Никита запели вдвоем, Никита приобнял Ульяну за плечо. Все затихли, слушая и не дыша: так неожиданно зазвучал голос Ульяны! Он оказался таким высоким, совсем не похожим на разговорный, с необычным тембром. Казалось, что идет он из самого сердца, и не вытянуть песню до конца – сорвется…. Но голос не сорвался, звучал легко, пронзительно грустно, трогая за душу:
Мисяц на нэби,
Зироньки сяють,
Тихо по морю
Човен плыве.
Шо за дивчина
Писню спивае,
А козак чуе.
Серденько мре…
Испокон веков поют на Кубани украинские песни, часто уже на свой лад, но с любовью и внутренней страстью, что идет от корней пра-пра-прадедов, пришедших сюда, в кубанские степи с берегов Днепра, с Запорожья и Умани. Эти геройские предки, как магнит, столетиями притягивали к себе самых свободолюбивых и непокорных людей со всей России: Воронежа, Курска, Москвы, Питера на самые южные, богатые, но мало обжитые земли, окруженные многочисленными и разобщенными между собой горскими народами.
Получилась монолитная смесь, имя которой – кубанские казаки, со своими уставами, куренями, атаманами. Со своими писаными и неписаными законами, с древними традициями, с любовью к земле, за которую высшая честь и жизнь отдать.
Южные границы России кубанские казаки держали на замке. Екатерина Вторая в 18 веке подарила казакам Екатеринодар, то бишь, Краснодар – столицу Кубани, за верную службу царю и Отечеству, с тем, чтобы множились и богатели станицы и хутора в низовьях реки Кубань, в Приазовье и Причерноморье.


С тех пор колосятся хлеба на Кубани, плодоносят сады и виноградники, а к столам сильных мира сего в города и столицы поставляются шемая, черная икра, осетровые и другие ценные породы рыб, которыми кишат бескрайние лиманы, речки, ерики, Азовское море и сама Кубань-матушка, впадающая в него.
В заповедных, удаленных от жилья лиманах летом зацветают целые ковры из прекрасных волшебных цветов лотоса. Эти цветы необыкновенной чистоты и красоты, расположившись на зеркальной глади воды, длинными корнями уходят в грязь и ил. Они  очень похожи на людей, погрязших в темноте, в бессмысленной борьбе с себе подобными, оправдывающими подчас «грязные» дела своими нелепыми законами. Но все же души всех этих людей веками стремятся наверх, на зеркальную гладь, к чистоте и красоте, подобной дивным зарослям цветущего лотоса.
Жизнь натуральным хозяйством сохранилась вплоть до нынешних дней, особенно по хуторам.
В доме у Ульяны было очень чисто и очень бедно, прохладно, несмотря на летний зной. С крыльца был вход в застекленную веранду, затем в сенцы. Из сенец одна дверь вела в левую половину дома, а другая – в правую. Правая была родительской и звалась «залой».
В правом углу залы поблескивали святые «образа» с вышитыми рушниками, старый стол на толстых ножках - в центре, вокруг стола и в проемах между окнами простые стулья, которые почему-то назывались «венскими». В углу буфет-мисник с необходимой посудой. Кровать родителей, отделенная от залы тонкой стеной-перегородкой, с горкой больших пуховых подушек, покрытых накидкой. На полу плотные домотканые дорожки, на окнах ажурные тюлевые занавески из хлопка, с белыми шторками в пол окна, которые задвигались на ночь.
Вдоль стены под окнами стояла очень длинная широкая лавка, которая называлась «лава». Днем на нее садились, а ночью на ней спали. Наверное, на этой лаве да на печи, что была посредине залы, разделяя дом на две части,  и выросло все большое и красивое ныне семейство Ульяны. Когда дети были маленькими, то спали на этой лаве поперек.

Кроме залы была еще одна отдельная комната для старших детей или, когда надо, для гостей, вход в нее был из сенец. Там также висели в святом углу иконы с лампадой, стояла очень широкая кровать с горой подушек. Подушки были сплошь  пуховые, так как, благодаря большому количеству домашней птицы, недостатка пуха и пера у большинства хуторян не было.
 В  простенке между окнами, выходящими на улицу, возвышался большой, очень старый, комод-сундук, покрытый белой скатертью с вышивкой по краям. Выше комода настенное зеркало в деревянной раме. На стенах в обеих комнатах висели портреты и многочисленные фотографии в рамках, среди которых красовалась и наша, московская. По этим снимкам прослеживалась вся история многодетной семьи, и дом казался наполненным и живым.
В этой комнате мы с мужем и расположились.
Во всем помещении пахло прохладой, чистотой и свежеиспеченным сдобным хлебом. Круглые караваи этого хлеба в плотных холщевых тряпицах хранились в высоком закрытом столике, что стоял в прохладных темных сенцах. Ульяна пекла хлеб сама, как и  многие хуторянки, на неделю: пять, шесть караваев, в зависимости от количества ртов. Такого вкусного хлеба я никогда в своей жизни не ела. Мой молодой муж тайком таскал его мне в гостевую комнату, хотя кусочничать между трапезами в семье было не принято.
Когда потихоньку разъехались и разошлись все гости, Ульяна усадила меня на низенькую скамеечку у ворот и сама села на такую же. Как закадычные подружки, мы стали говорить с ней по душам.
- Ну и как, дружно вы живете с Ваньком?
-Да! Дружно!
-Чи он ласковый, внимательный?
-Да!
-Гарна ты дивчина! Смотрю на тебя, и всю свою молодисть споминаю…
Неожиданно она концом косынки резко потерла еще сухие глаза и заплакала беззвучно. Я растерялась и не знала, что сказать и что делать. Молча гладила ее по плечу, было очень грустно. Слезы катились по щекам Ульяны, и я подумала, что, наверное, она легко и часто плачет из-за какой-то постоянной, никогда не прекращающейся боли. Мало-помалу Ульяна успокоилась и начала свой рассказ:
- Четырнадцати лет осталась я круглой сиротой. Батько и мама, и два брата умерли от тифа в двадцать первом году. На руках у меня остались две малолетние сестрички. А семья у нас была хорошая, дружная. Батько дюже мать любил, жалел. Жили зажиточно, хозяйство было добре. После их скоропостижной смерти все прахом пошло. Все!
Малых взяла тетка. А я по наймам пошла. Никакого труда не цуралась. А жизнь була страшна: то белые, то красные, то зеленые, шли брат на брата. Не понять, кто прав, кто виноват. Люди гибли як мухи, и не було двора, где бы не голосили, не хоронили. Приходилось батрачить на тяжелых работах, в поле, ведь мужичков-казачков война покосила не только на Дону и Кубани, а и на дальней стороне. Никита меня приметил: я ловка була, на коне скакала и никого из парней к себе не допускала. К шестнадцати годам гарна була, уже на поре стала. Замуж пошла от чужих людей. Засватали меня родители Никиты скромно да и забрали.

Перед тем, как нам с Никитой обвенчаться, повез он меня в Екатеринодар. Первый раз побачила я городску жизнь. Выменял он мне на «толкушке» у Сенного рынка богатое платье. Подошло тютелька в тютельку: как на меня шито. Дивчинка хозяйки, у которой мы остановились, причесала меня по-городскому. Только фату – и под венец! Повел меня Никита к фотографу. Тот и сделал снимок на долгую память. Только в войну та наша память сгорела. Слава Богу, что вторая карточка сохранилась у тетки Марии.

Семья у Никиты была большой и крепко зажиточной. Очень меня Никита жалел, любил. Не давал обижать золовкам, не позволял рано будить, только я сама вставала чуть свет, по привычке, помогала свекрухе со скотиной. Хозяйство було огромное: коровы, свиньи, овцы, лошади, а птицы – тьма-тьмучая. И все надо поить, кормить, за всем ухаживать. Огромные поля в степи, пасека, виноградник, огороды… Работа сокращалась только в большие праздники да зимой. А нам, молодым, все было нипочем. И работать с мужниной родней мне було в радость, хотя угодить свекрухе было невозможно. Но Никита ото всего меня ограждал, как мог. Мы были счастливы вдвоем!

Через годок у нас родился первенец – Кузьма. Снова радость наша тихая. Було Кузьме уже годочка два, началась коллективизация. Поднялась опять страшная смута. Умные люди посоветовали свекру всю скотину сдать и записаться в колхоз, а иначе всех – в Сибирь да на Соловки. Свекор купил хатку нам с Никитой на другом конце хутора и отделил нас. Вроде бы мы сами по себе, «пролетарии», и к его хозяйству и земле отношения не имеем. Но скоро у всех отобрали и землю, и покосы, оставили только огороды да садочки при домах.

Хатка у нас была неважная, но мы мечтали поставить когда-нибудь свою, лучшую. При хате был садок и грядка. Вскоре родился второй сынок – Григорий. Жили мы дружно, самостоятельно, хотя жить стало трудно и бедно. Свекор не пережил коллективизации: до смерти жалко было ему своего добра.
Мало того, что он добровольно все сдал в колхоз, так пришла «продразверстка», и забрали у нас всю пшеницу, все фуражное зерно, вымели всю хату… Даже полезли на горище! И оттуда выкинули и сушену рыбу, и фасоль, и кукурузу, и муку, и сало – и все до зги! Слег свекор, не ел, не пил. Сказал: «Я такой жизни не хочу!» И через три дня помер.

Никита стал работать в колхозе, дома бывал мало. У меня двое малых детей. Корова-кормилица осталась от свекра. Огород, вся живность на мне. Но справлялась, хотя присесть было некогда. Деточки здоровыми росли, по мелочи сама их лечила, не было в хуторе никаких докторов, все только в станице.

Один раз утром на рассвете пошла, как всегда, на баз корову доить. Туман над подворьем стоит такой густой, как вата. Ни зги не видно. От база пахнуло теплом.
Стала я, как всегда, лицом к солнышку, да тихонько, чтоб никто не слышал, прочитала молитву Пресвятой Богородице и наступающему дню, перекрестилась и вдруг вижу, кто-то в тумане около базных ворот приседает, движется…

Я ступила из дверного проема и вдоль стены пошла бесшумно к воротам, вглядываясь в человека. Это была женщина с низко закутанным платком на голове. Но я ее узнала. Это была Настя, Настя Варавчиха, что жила за углом. Она, низко нагнувшись, ходила вдоль наших ворот туды-сюды, что-то бормотала и взмахивала руками.

-Ты шо тут робышь?! – закричала я, не успев даже ничего сообразить. И она мгновенно побежала, не разгибаясь и не оглядываясь, тут же исчезла в тумане, еще и голос мой не заглох. Я подошла ближе, наклонилась и увидела в пыляке на дороге ее следы, а вдоль ворот рассыпанное как на посадку зерно.
Это было просо. Просяные зерна зловещей змейкой блестели между воротными столбами. Как что-то ударило мне в грудь, заболело, заныло. Вспомнила, как недавно возили с Никитой молоть зерно на мельницу. Там встретили Настю Варавчиху с зятем, поздоровкались. И як же дерзко она на меня подывылась…

Навалилась я на ворота да застыла, задумалась, загорюнилась. Шагу не могу ступить. Потом встрепенулась, хотела побежать, разбудить любимого, заголосить… Но остановилась: «Не смей! – себе говорю. – Он самый лучший! Он мне, сироте, и батько, и матэ. И все счастье. И вся жизнь! Он тут ни при чем! Не смей! Не тревожь. Погодь, посмотри…»

А душа болит, надрывает грудь! Взяла в углу база старый дыркач, распахнула ворота настежь и аккуратно, не наступая на ту злую крупу, смела все в кучку. Собрала в какую-то старую тряпку и побежала на угол, где наперекрест четыре дороги, да и выбросила все! По рукам мурашки идут, надо бы что-то сказать, а что – не знаю!

«А-а, сгинь, пропади пропадом Настино зло на четырех дорогах да на семи ветрах!»
А по хутору уже гомон, мычат коровы, пастух собирает стадо на пашу.

***

Бегом побежала Ульяна назад к распахнутым воротам, но вдруг забоялась в них зайти. Вернулась к калитке, прошла через двор к базу, одно за другим ловко набрала два ведра воды из колодца и, размахнувшись, резко вылила их промеж воротин на дорогу, на злые чужие следы…
Пушистая пыль облачком поднялась над землей, запузырилась, свертываясь в черные мокрые комки… И снова вспомнилась мельница!
Случайно, когда грузили с Никитой мешок муки на телегу, опять встретились глазами Ульяна с Настей Варавчихой.
И подивилась Ульяна: «Как же дерзко она на меня глядит! Как дерзко?! Почему?»


Встреча третья.

Спустя два года мы приехали уже не на каникулы, а просто на побывку после окончания учебы. Мы были «молодые специалисты», каждый в своей области. Остались в Москве по распределению. Была такая забота о выпускниках ВУЗов в Советском Союзе. Распределение с бесплатным предоставлением жилья, с уверенностью в завтрашнем дне, с огромными творческими планами, которые, как показала жизнь, многим из нас удалось реализовать.
Не знаю, как сейчас, а в 60-70е годы самая талантливая и амбициозная молодежь со всего Союза поступала в лучшие московские ВУЗы, без всяких протекций и платных обучений. Конечно, некоторые москвичи имели и связи, и помощь при поступлении и при распределении, но «периферия» выкристаллизовывалась сама по себе.
Хочешь повышенную стипендию - учись отлично! Загулял или не тянешь в учебе- до свидания! Ищи, что полегче, а уж после учебы в институте остаться в Москве или Подмосковье из иногородних мог только тот, кто очень активно взбивал «сметанку» своими ножками и ручками, а зачастую к старшим курсам уже выделялся из студенческой толпы. И именно многие иногородние выпускники московских ВУЗов становились впоследствии руководителями крупнейших НИИ, заводов, двигали науку, оборонку, космос. Да не обидятся на меня коренные москвичи, но это так. И само слово - коренные, как-то не очень подходит к людям. Это что-то лошадиное, нечеловеческое. Почему этим нужно гордиться? Разве нет ничего другого? Ни в одном другом городе России, да, наверное, и не только России, местные жители не кичатся своей укорененностью. Это нисколько не делает человека более значимым, чем он есть на самом деле. А у «периферии» вызывает всем известную неприязнь.
Москва – в душе каждого российского гражданина, Москва - его радость и боль, Москва – его прошлое, настоящее и будущее. И в этом единении миллионов маленьких сердец с большим сердцем Родины заложена Любовь, непобедимая и вечная.
Москва – единое сердце многих народов, и питают его не только москвичи по рождению, но и пришлые Ломоносовы, которые, прожив целую жизнь в Москве, москвичами себя чаще всего не ощущают. И это естественно.

В Краснодарском крае до 70-х годов 20-го века сельская местность была «непаспортизированной». Если человеку нужно было уехать в другой регион страны, он получал справку о том, кто он и где проживает. После окончания школы получить паспорт было проблемой, которую каждый решал, как мог. Когда мои родители приехали к нам в гости, в Москву, со справками вместо паспортов, работники ЖЕКа и участковый не поверили, что в двух шагах от общесоюзных черноморских курортов люди живут без паспортов.
 «Этого быть не может!» - говорили они.
Может, если сделать людей «коренными», то есть ограничить их свободу. Человек по сути своей создание, наделенное свыше свободой воли и свободой передвижения, и не может быть укоренен в одном месте.
В памяти человеческой надо хранить только корень рода своего, укреплять его, расширять и им гордиться. А затем бережно передавать эти драгоценные сведения  своим потомкам. Ведь из великого, славного и трагического многообразия родовых корней взрастала история России.
Так вот, наша дружная семейка приехала в станицу Гривену уже в новом составе. Появилась чудо-девочка – Аринушка, наше солнышко. Любили мы с мужем ее безумно, но окончить институты она нам мешала. Поэтому пришлось ее на время оставить у моих родителей в станице.


 Ульяна, забывая про свою болезнь, частенько навещала внучку, испытывая к ней какие-то особые, нежные чувства, хотя внуков у нее было столько, что особо быстро всех и не вспомнишь. Аринушка была той же породы, что и Ульяна, похожа на нее карими глазами, сама радость и мудрость.
Мы с Иваном приехали на хутор навестить родителей мужа знойным летним днем, без дочки. Никита и Ульяна встретили нас сдержанно, но было видно, что нашему приезду рады и к нему готовились. Брат Василий, живущий неподалеку, принес огромный эмалированный таз с гроздьями винограда разных сортов: и зеленый, и черный с крепко сбитыми гроздьями, и рассыпчатый с янтарными ягодками. Залил виноград ледяной колодезной водой и поставил перед нами:
 -«Угощайтеся!»
Начались расспросы, рассказы. Ульяна разглядывала меня с одобрительной улыбкой, переводя взгляд с меня на младшенького своего сыночка, Ванька. К обеду собрались родичи. Старшие сестры Ивана помогали Ульяне накрывать на стол. Мне, как гостье, суетиться не полагалось. 
Не терпелось отведать Ульяниного каравая, я уже учуяла его запах – нарезанный пушистыми ломтями, он лежал на деревянном подносе, накрытом вафельным полотенцем. Борщ Ульяна варила такой, «какого царь не ел», такой он был вкусный, наваристый, душистый, и такой красивый, аппетитный на вид, что можно было глазами пообедать. Борщ был с галушкой – это крепко замешанный комок теста на яйцах, чесноке и укропе, сварив который в процессе приготовления, вынимали и, разрезав, потом подавали к борщу, чтобы он не занимал места в большом черном чугуне.
Ульяна готовила с душой, обычно с раннего утра, пока нет жары, в большой печи на летней кухне. Все было вкусно и просто. На всю жизнь я запомнила ее пироги с самой разнообразной начинкой и лапшеник. Лапшеник – это домашняя лапша, залитая взбитыми с сахаром яйцами и запеченная в противне. Порезанный ломтиками лапшеник хранился там же, где и хлеб, в холодных сенях, в столике. Ломтики были золотисто-желтого цвета, пахли медом. Холодильника у них тогда не было, а мед способствовал сохранению свежести. Попросить добавки я не решалась, хотя хотелось.
К обеду Никита принес стеклянный баллон с домашним виноградным вином прошлогоднего урожая. Оно было немного терпким и сладким, его наливали в небольшие граненые стаканчики, и пили понемногу за встречу, за здоровье, за Кубань.
Ульяна за столом почти не сидела. Накрыв стол, ушла в дом, где все ставни на окнах были наглухо закрыты. Я спросила, почему она ушла. Оказывается, почти всегда середину дня Ульяна проводит в прохладном, темном доме, «перележивает свою болезнь». И так уже много лет.
После обеда, все вымыв и убрав, пожелав нам хорошего отдыха, родственники ушли по домам, а мы с мужем отправились купаться на ерик.
Вода в ерике была цвета охры, такая же, как и в Кубани, теплая и мягкая, несмотря на довольно сильное течение, с кручами в отдельных, наиболее глубоких местах. Нас разморило: степь звенела от зноя и цикад, воздух стоял, не двигаясь, как марево. Пахло полынью, илом и теплой землей. Высокий камыш шумел, как вечность. С насыпного берега дамбы степь видна как на ладони до самого края, который упирается в небо.
Рискуя обгореть на палящем солнце, наслаждаясь звуками и запахами родной земли, мы буквально боролись со сном, любовались почти реальными миражами: то казалось, что по степи несутся лихие всадники на сказочных конях, то вставали контуры прекрасного волшебного города с золотыми куполами огромного храма, уходящего в небо.
Когда освеженные купанием, загоревшие, мы вернулись домой, пройдя задами через большой огород (сквозь строй сначала подсолнухов, потом кукурузы, потом многих рядов винограда, потом через картофельное поле, помидоры, огурцы, капусту…), мы увидели Ульяну во дворе.
Иван между тем рассказывал мне о том, как в детстве они с братом Виктором, который был старше его на шесть лет, в этих джунглях подсолнечника делали свое вино, закапывая его в ямку, пили сырые яйца, которые втихаря от матери таскали из курятника, когда очень хотелось есть, а мама в степи зарабатывала трудодни. Маленький Ванько носил ей воду в степь, крепко прижав к груди запотевший коричневый глечик, и, казалось ему, пятилетнему казачку, что он выполняет высший сыновний долг, спасая маму от жажды! И ему до слез было жалко каждую расплескавшуюся каплю.
Родительский огород казался тогда детям дремучим лесом, где всегда можно было укрыться, что-нибудь натворив.
Ульяна, одобрительно посмотрев на нас, сказала, что уже заждалась нас, что уже пора «снедать», то бишь, полдничать. А может, ужинать?
Она поставила круглый широкий стол на коротких ножках – «сырно», который до этого был перевернут зачем-то вверх ножками под орехом, на густом зеленом спорыше. На стол поставила большой глиняный глечик с топленым молоком, керамические белые чашки и круглое металлическое блюдо, наверное, старинное, с лапшеником и пирогами. Мы полдничали, сидя на очень низеньких скамейках, но Ульяна ничего не ела. Она сидела с нами, сложив руки на груди, и с удовольствием за нами наблюдала.
Было неловко, хотелось спросить, почему она не ест. Только позже, привыкнув к такому ее поведению, я поняла, что это очень давняя привычка женщины, которая привыкла кормить семью из 10 человек. Восемь детей, муж и сама она. Надо было вовремя подать следующее блюдо, кому-то добавки, чтобы всем хватило. А то, что останется, - то ей. Во время готовки она никогда ничего не пробовала ни «на соль», ни «на сахар» – все делала на глаз. Детям во время еды категорически запрещалось облизывать пальцы. За эту вольность тут же следовало суровое наказание.
Судя по общению Ульяны со своими детьми и многочисленными внуками, я поняла, что человек она мудрый, очень адекватный, внимательный, с тонким чувством юмора, с огромным запасом жизненной мудрости, но в то же время очень ранимый, с каким-то своим восприятием окружающего мира, неведомым другим.
Мы убрались после полдника, перевернули с Ульяной сырно на спорыш. Зачем? Может, чтобы на него не садились мухи? Хотя под орехом их почти не было: их отпугивает запах листьев грецкого ореха. Именно поэтому эти деревья есть почти во всех кубанских дворах.
Я спросила Ульяну об этом непонятном перевороте стола после еды. Она удивилась моему вопросу и ответила:
- Семейная столешница не должна быть голой и пустой. Ничего хорошего. В доме ее закрываем скатертью или клеенкой. А на улице ветер смахнет.
Она с загадочной улыбкой обняла меня за плечо и сказала:
- Ходим погуляем по хутору, я тоби покажу подворья, где живуть батькови полюбовници!»
Я невольно оглянулась на Никиту, он сидел почти рядом с нами, на стуле со спинкой, и наслаждался вечерней прохладой, положив руки на колени. Руки казались непропорционально длинными и крупными по отношению к согнутому пополам туловищу с выступающим горбом под правым плечом.
У Никиты была крупная седая голова, очень высокий лоб с крутыми надбровьями и глубоко посаженные ярко-голубые даже в старости, небольшие зоркие глаза. Мне казалось, что он понимает, о чем мне рассказывает Ульяна, улыбаясь и вытирая, как ребенок, очень скорые и обильные слезы. А свое приглашение погулять по хутору она произнесла так громко, что он наверняка его услышал. И, то ли не подал виду, то ли ему в самом деле жалобы жены уже давно казались фоном окружающих его звуков, которые он воспринимал как данность.
Мы шли по хутору, здороваясь со всеми, кто встречался по дороге или выглядывал из дворов.
Ходить просто так без дела в будний день здесь не принято. Наверное, Ульяне хотелось не только мне показать,  где живут «полюбовницы» ее мужа, но и меня показать любопытным соседкам и знакомым. Тогда я, конечно, этого не понимала. Ульяна показывала мне рукой на дворы, называла женские имена, а у меня «в одно ухо влетало, из другого вылетало», так как настолько это было противоестественно и непонятно, что казалось мне дикой фантазией, чем-то совершенно невозможным.
Мы проходили по улицам и переулкам, ушли далеко от дома, потом решили вернуться назад. Ульяна сказала, что «и в центре были подруги, одна совсем молодая была, бросила школу и загуляла; на другом краю, в сторону Николаевки еще дочь до сих пор живет, но мы туда не пойдем, далеко».
Из книг и кинофильмов я много знала о супружеской неверности, но в жизни столкнулась с такой бедой впервые. Мои родители жили в любви и согласии. Пять лет моя мама с маленьким сыном ждала отца с войны. Он вернулся  и «принес меня с фронта». Я родилась через два года после войны. А еще через пять лет родилась моя младшая сестра. Родители очень нас любили, благодаря этой любви многие наши мечты воплощались и воплощаются в жизнь.
И вот период абсолютно романтического восприятия супружеской жизни на время потускнел. Мне было так жаль Ульяну, что самой хотелось заплакать. Я поняла, что ее зацикленность на своих обидах довела ее до болезни. Из ее жизни постепенно все ушло на второй план, кроме тяжелого постоянного предательства самого близкого ей человека. Ей было плохо. Ее, уже состарившуюся, год за годом муж и дети возили по врачам, медицинским центрам, экстрасенсам, народным целителям – все было попусту.
И когда ей становилось плохо во время наших приездов, я, используя свою «продвинутость» в то время в области психологии, невропатологии, психиатрии наивно пыталась исцелить Ульяну, но она все твердила:
«Мне никто не поможеть. А врачи и, вообще, считають, что у меня нет никакой болезни. А я-то знаю, что мне «сделано насмерть» и не один раз. И не посчитать, сколько раз и подсыпали, и подливали, и обмазывали. А я, хочь и мучусь, но еще живу…, видно молитвы мои сиротские кто-то где-то чует!»
Мне же казалось таким реальным, помочь ей, такой моложавой, красивой, внешне здоровой женщине. Мне казалось до тех пор, пока я не послушала исповедь ее жизни. Прогуливаясь с Ульяной по хутору мимо двора Насти Варавчихи, которой к тому времени уже давно не было в живых, я спросила Ульяну о том, как же она разобралась с ней после того туманного утра. Она сказала:
«Я с ними никогда не разбиралась. Они для меня – что собаки, за которыми бегал наш Тарзан. С ними бесполезно разбираться – все одно».
И Ульяна продолжила все более захватывающий мое воображение рассказ.
- Тогда, после того туманного утра, первый раз в жизни, я затаилась от Никиты, скрыла боль, а сама стала внимательно за ним наблюдать. Месяца три молча наблюдала. Ну и случилось самое страшное. Пришел конец моему терпению. Кончилось тогда мое счастье, не успела я, сирота, и нарадоваться ему. И было-то моему счастью три годочка всего!
 Никита приходил домой то очень поздно, то уходил слишком рано. Стал меньше мне помогать, был грубым, когда я допытывалась, где он был так долго. Все прятал глаза в сторону, как будто не он приходил домой, а его тень. Ну и было много такого, про что и говорить нет мочи. И у меня не осталось ни одной мысли, кроме той, что кончилось мое счастье, и кончилась моя жизнь.
А я ж была беременна третьим ребенком. Плакала все время, пока батька не было дома, деток своих горючими слезами поливала. Родителей нет, уйти не к кому. Поделиться не могла ни с кем, было стыдно. И молва пошла за моей спиной, разве скроешься тут? В груди болело и день, и ночь. Идти к бабке на аборт было уже совсем поздно, да и грех. Тоска-печаль, обида непереносимая ела поедом, особенно ночью, когда детки заснут. Ветер осенний воет, насмехается, ветки голые в окна швыряет, а мой суженый с другою милуется…



Взяла я веревку да и пошла на баз. Обрадовалась, что так просто эта пытка может кончиться. Стала я веревку закидывать на стропила – высоко, не достать. Подтащила старую деревянную кадушку из-под капусты, перевернула вверх дном. А живот мешает, тяжело. Как я на нее взгромоздилась – и не помню. Молодая, сильная была. Веревку завязала крепко. Стала мастерить петлю, руки трясутся, а веревка оказалась толстая, короткая, боюсь, что не затянется, упаду да покалечусь…
И тут двери распахнулись, и Никита как закричит:
«Ты что надумала, Уля? Ты сдурела, что ли!?»
Схватил меня на руки и понес в дом. Меня лихоманка колотит. То леденею, то огнем горю. Поясница отнимается. И все вокруг как во мгле. Никита что-то говорит, наклоняется ко мне, а мне хочется изо всех сил оттолкнуть его на другой конец земли. Только сил нет.
 А к утру я родила. Никита привел бабку-повитуху, она и приняла дите. Оказалось, девка. Она была здоровенькая, хоть и родилась намного раньше срока. Но не было у меня к ней сначала никакого интереса. В душе -  безразличие, чернота и пустота.
После родов Ульяна очень долго возвращалась к жизни. К той жизни, которая как для «семистрельной» Девы Марии, припасла и для ее юной, настежь распахнутой души свои отравленные стрелы.
- А как же Настя Варавчиха? – спросила я нерешительно, так и не получив ответа на свой вопрос.
- Настя много лет вставала на моем пути. И не только на моем. Она вставала на пути тех, других, новых возлюбленных. Никита возвращался к ней неожиданно, и после Катерины, и после Тоньки Пухирихи. А была эта Настя, меня вдвое старше, было ей уже далеко  за сорок. Дочь замуж выдала и внуков дождалась.
 Грехи за Настей водились смертные. Ее муж, Варавка, был в банде у самого Рябоконя, когда я еще была совсем дивчинкой. Тогда этих банд лазило по плавням дополна: не хотели советску власть, грабили, убивали коммунистов.
 А как-то раз, поздно вечером, соседка Насти зашла к ней во двор купить молока заболевшему ребенку, но прежде чем стучать, заглянула в окно. И обомлела. Там, по всей горнице, вареники налепленные лежат: на столах, на подушках, на лаве, на стульях… А время-то было голодное, Настя жила одна с дочкою.
«Зачем ей столько вареников? Откуда такое богатство?» - изумилась соседка.
Не помня себя от страха, она побежала домой. Видать, смекнула, что это банда Рябоконя должна прийти глухой ночью пировать в Варавкину хату. Они же и продукты ей поставляли. А плавни тут близко, край хутора. Рассказала та соседка об этом случае уже после того, как Насти не стало, перед самой войной. Все боялась. Долго эти вареники, что  по всей хате лежат, у нее перед глазами стояли.
А потом, когда этих казаков из банды переловили, их в Гривени всех, больше десяти человек, расстреляли, прямо около стансовета, на майдане. И Варавка был там. Его тоже убили. Вроде, оказался у них там, в банде, предатель.
Настя стала жить очень тихо, тоже, видать, было чего бояться, пока Никиту не приманила. И вцепилась в него намертво. Меня обида жгла: на кого променял? На курву старую, бандитскую! Пережить этого не могла!

Пыталась я с ним бороться, не могла смириться. Поначалу Никита обещал, уговаривал, а потом стал обманывать, прямо нагло брехать! Но однажды пришел домой, как всегда далеко за полночь, сильно пьяный, сам не свой, и сказал, что с Настей все кончено.
 Я молчу, не знаю, что сказать, не верю ему. А у него даже слезы на глазах: «Она – ведьмаха! Дала мне зелье, чтобы я тебя отравил!»
Я так и обмерла:
 - Як же меня травить, у меня ж трое малых деток?»
 А он, пьяный, подробно дальше Настины слова передает:
 «Сколько эта Улька будет висеть камнем у тебя на шее? Зачем ты ее из петли вытяг? Никакой жизни тебе не дает, всех мучит. Напой ее озваром успокоительным… А детей мы с тобой поднимем, у меня «золотых»… до конца жизни закопано!»
- Правду кажуть, шо блуд робе человека вроде как дурак дураком. – задумчиво сказала Ульяна. - Никита думал, я порадуюсь, что он открыл мне эту страшную тайну. А я до сих пор не понимаю, о чем он думал, когда рассказывал мне об этих коварных планах. Но тогда, детка, я впервые поняла такую истину – гулящая баба, как змея влезающая в чужую семью, способна на все. На все!!!
Я была потрясена этим рассказом Ульяны. Взяла ее под руку. Мы и не заметили, что уже стоим перед своими воротами.
Как я поняла, эта связь с опытной и денежной вдовой не требовала от любовника никаких материальных затрат, никакой ответственности. Аккуратно меняя «золотые», которые остались на «хранении» от Варавки и его подельников, одержимая страстью Варавчиха в то голодное время щедро накрывала к приходу возлюбленного стол с выпивкой и разносолами и всячески его ублажала.
 Никите, видать, нравилась мнимая полная свобода и тайная красивая жизнь, о которой никто из полуголодных хуторян даже не подозревал. Когда же отношения затянулись – здесь женская природа взяла свое. Настя стала плести «сети», как безумная. Она не хотела ни с кем делиться «своим» мужчиной и, как самую главную помеху, задумала сжить со свету его жену, Ульяну.
У Ульяны появился смертельный враг. Она стала осторожной и подозрительной. Но и укрепилась в мысли, что ее жизнь – это ее жизнь, и она никому не позволит ею распоряжаться. И за веревку никогда больше не станет хвататься. Такой радости врагу она не доставит. Все ее счастье было в детях. И на тоску-печаль времени почти не оставалось.
А вот Никита, спустя время, нет-нет, да и захаживал к этому проявленному врагу Ульяны, и она расценивала это уже, как какое-то другое, еще более низкое предательство. Но это была его жизнь, его воля, и с ее жизнью, ее волей она совпадала только внешне. И глядя со стороны, жили они на хуторе не хуже других: подправили дом, у красавицы-жены все горело в руках, в  хозяйстве, в доме - чистота и порядок. Подрастающие дети были накормлены и одеты. Девочка, Маланья, была просто куколка.
Ульяна вспоминала про дочь:
«Спокойная была с мальства. Полненькая, веселая, румяная, брови як шнурочки. Ручку вперед вытянет и бегает по травке, бабочек ловит. А потом помощница подросла, нянчила и Клаву, и двойняшек, Виктора с Тамарой. Досталось ей!»
Никита был из тех, кто, несмотря на загулы, все нес в дом. Умел и любил трудиться, а еще лучше мог организовать труд других. Поэтому был то заведующим молочно-товарной фермой, то бригадиром большой огородной бригады, где, как известно, трудились только женщины. Почти всю свою трудовую жизнь Никита был членом правления большого, а после войны – и успешного колхоза.
И каким бы хозяйством он не руководил, оно непременно становилось передовым. У колхозников повышались заработки, улучшалась жизнь. Руководство ценило его инициативу, прислушивалось к его советам и, конечно же, абсолютно закрывало глаза на его многим не понятную и малоизвестную личную жизнь, которую в хуторе не принято было выставлять на показ.
Старшие братья при случае старались урезонить Никиту. Но кроме раздражения и полного неприятия, эти замечания у Никиты ничего не вызывали. Он почти перестал общаться с родней. Но когда глухая молва о похождениях Никиты и о попытке самоубийства Ульяны поползла по хутору и дошла до свекрови, брат Александр пришел разобраться. Так рассказала об этом эпизоде Ульяна:
«Никита от старшего брата получил в лоб, схватились «в ручки», оба здоровые, как быки. Я между ними встала, закричали дети… И ушел Александр, сказав, шо такого брата вин не знае. Так до самой войны и не родичались. А перед отправкой на фронт зашел Александр, руку Никите пожал, меня с детьми обнял. Да так мы больше его и не бачили. Погиб под Москвой в 41-м. А где точно – и не знае никто. Царствие ему небесное. И всем другим, и родным, и двоюродным. Никто из них не вернулся с войны. От большой Никитиной семьи остались только Никита, инвалид, да его младшая сестра Мария, муж которой, тоже погиб».
Я продолжала расспросы:
- Наверное, очень трудно было с тремя детьми и с таким хозяйством. Как же вы справлялись?
- С какими тремя детьми, деточка?! В 32-м году, через два года после Маланьи, народился Васько. В 37-м – Клавдия, а в 39-м году – двойняшки, Виктор и Тамара! Посылал господь деток. Я все время была беременной! А время было лихое. В 33 году на всей Кубани случился страшный голод, мор. Забрали у людей все зерно, все запасы. А жили-то только со своего, магазин один в Гривени – пустой. Все кругом закрыто, забито. А нам Никита не дав помереть, хоть потрошку зерна доставал, рыбу ловил, картошка и свекла своя была в яме схоронена. Охотился тайком на дикую птицу. Сильно голодали, но выжили, благодаря батьку.
 А люди пухли от голода, умирали прямо на дорогах. В голодовку померла свекруха моя, двоюродная сестра Никиты с тремя детьми, много соседей, особенно пожилых. Ели все, что только можно было есть, сапоги варили, даже собак… Стали на людей нападать. Это была такая кара Господня, что не дай вам Бог никогда такое пережить! Кажуть, это было специально зроблено такое вредительство.
А наш знаменитый юродивый, Артем-Аптя, который, полуголый, круглый год бродил по станице или на пароходе по Кубани ездил, говорят, еще с 20-х годов везде кричал:
- В тридцать третьему году будут падать на ходу!
Никто не понимал, к чему он это кричит, все смеялись над ним, без злобы потешались… А потом оказалось, что правду кричал… Знал. И про войну знал. Как-то ему, убогому, открывалось это знание. В 30-е годы кричал:
«Прыйде немец-супостат,
Та спасе всих Сталинград!»
Никому вреда не было от этого Апти, никто его не обижал, кормили, кто чем мог. А он и рад людей развеселить да удивить. Но зачем-то в 37-м году его арестовали, да так он и пропал где-то. Очень его жаль, Божий был человек.

На другой день рано утром мы собрались в станицу к нашей маленькой дочурке. Попрощались с Никитой. Он пожелал нам хорошо отдохнуть, а, вернувшись в Москву, приступить «к трудовой жизни на благо своей семьи и Родины».
В советское время в таком пожелании никто не видел никакой высокопарности. Действительно, трудились для семьи и Родины, а те, кому посчастливилось, еще и для души. Никому и в голову тогда не приходило, что пройдет совсем немного времени, и фраза «труд на благо Родины» будет казаться многим молодым людям дешевым пафосом.

И невозможно было предположить, что многие суперпрофессионалы в своем деле, люди, имеющие высокие ученые степени и звания, будут рады любой неквалифицированной работе, только бы выжить. Кто-то из них впадет в депрессию, кто-то уедет из страны или просто сопьется, кто-то все же сумеет адаптироваться к новой жизни и не только устоять, но и пойти вперед. А уж представить, что люди, не имеющие ни приличного образования, ни достойного опыта работы в какой-то солидной отрасли, ни богачей-родителей, в одночасье станут миллионерами, даже миллиардерами, никто бы не смог даже в самом фантастическом сне!
В очень короткий отрезок времени произошли огромные события, которые предстоит осмыслить еще не одному поколению.

Но тогда для нас пожелание Никиты было вполне естественным.
Ульяна пошла нас провожать по степной дороге к автобусу. Идти было далеко, где-то почти на горизонте видно было, как едут редкие машины и автобусы. На полдороге Ульяна попрощалась с нами, по очереди нас обняв, ничего не говоря, и, улыбаясь, заплакала. Махнула рукой:
«Идить! Идить!»
Мы пошли, держась за руки, и изредка оглядывались: Ульяна все стояла на том же месте и глядела нам вслед. Мы еще долго шли, потом стояли на остановке, наконец, сели в проходящий краснодарский автобус. Свободных мест не было. Мы стояли, держась за верхние поручни. Я вдруг сказала мужу, показав рукой в окно автобуса:
- Посмотри!
Но он заметил, может быть, еще раньше меня: далеко, еле различимо, размером с точку, все еще стояла неподвижная фигура матери на фоне бескрайней кубанской степи.



Встреча четвертая.


Это было лето в начале 70-х. Только ступив на трап самолета, прилетевшего авиарейсом «Москва-Краснодар», мы сразу ощутили неповторимый запах Кубани: смесь сухого винограда, полыни и раскаленной солнцем земли.
В автобусе ласкала слух напевная кубанская речь, такая выразительная языковая смесь русского и украинского, с необыкновенно точными и яркими выражениями и словечками. Нам самим сразу захотелось «побалакать»! Эх! Написать бы это повествование на кубанском русском языке! Но для этого нужен перевод, так как эта речь легко воспринимается на слух и понятна любому русскому человеку, но письменной или печатной она никогда не была. Испокон веков казаки читают и пишут на едином русском языке и считают себя самыми русскими из всех русских. Кубанский говор дальних приазовских хуторов и станиц звучит как народная музыка, он обладает таким специфическим ароматом и вкусом, словно тонкое, с любовью приготовленное домашнее вино!
Такой речью не может пользоваться суетливый человек. Она не быстрая, напевная, немногословная. С детства и юности я помню своих дедушек, бабушек, тетушек и дядюшек: они жили своими большими хозяйствами в ладу со всем окружающим миром! Растительный, животный и человеческий мир были для семьи едины. Люди часто пели: пели в радости, в горе, в работе.
Пели, несмотря на все испытания и страдания. Пели, уходя на войну. Пели одноклассники моего старшего брата, всем классом уезжая на открытой грузовой машине к поезду, который унесет их строить город Миасс на Урале. Пели, уезжая на целину. Колхозницы пели всегда по дороге в поле и возвращаясь с работы домой.
 Песни звучали над станицей то ближе, то дальше и по вечерам, когда черная южная ночь зажигала свои драгоценные звезды. Наверное, это души людей подавали свои голоса окружавшей их природе, общались с ней.  Это было совсем недавно.

Как же бережно нужно относиться к воспоминаниям о том времени, когда все мы были «советскими людьми»! Нельзя мазать это время одной краской, черной или белой. Довоенное и, особенно, послевоенное поколение советских людей выросло на высоких идеалах коммунистической утопии. Эти идеалы были прекрасны! Планы и мечты – грандиозны! И даже знаменитому лозунгу: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!» - очень хотелось верить… Будучи атеистами, мы невольно следовали библейской заповеди «Будьте как дети!» Вера многих советских людей в лучшее будущее была по-детски безусловной, несмотря ни на что. 
Большинство людей, особенно в городах, сейчас не живет, а беспристрастно проходит мимо жизни, пустыми глазами глядя по сторонам.  А то и того страшнее: несется на скорости в машинах, изредка взглядывая на будто нарисованный пейзаж за окном, который не вызывает у них ни одной эмоции. Они горды своим умом, своей ученостью, своим умением зарабатывать деньги.
Они спешат в свои каменные или железобетонные дома-клетки с безумным телевидением?! Зачем строить небоскреб на клочке земли, укладывая штабелями тысячи людей друг над другом до небес, когда у нас такая необъятная страна, с немыслимыми пространствами земли и огромными богатствами на ней, и в недрах ее?
Кто- то же остановит этот обреченный локомотив, что несет Россию в тартарары? Кто-то же переведет стрелки перед этим локомотивом без тормозов и направит людей к Жизни? Кто-то обязательно раскроет им глаза, разбудит души и вернет Веру, прежде всего, в самих себя! Этот «Кто-то» уже витает в воздухе. Время больших перемен продолжается. Все изменяется! Многое высвечивается светом Истины. Не замечают этого только те, кто не хочет замечать.
Грядет лучшее будущее, о котором люди мечтали тысячелетиями. Но для этого будущего все мы вместе и каждый человек отдельно должны стать другими! Должны стать Людьми. Просто Живыми Людьми!

Каждая поездка на Кубань для нас была свежим глотком настоящей Жизни…
Этот приезд на хутор был необычным. Собралась в родительском доме, а также расположилась у живущих в хуторе братьев и сестер, вся большая семья Ульяны и Никиты. Полный двор людей, красивых, статных, успешных, с женами и мужьями, с детьми, с многочисленными взаимными подарками.
Общались, шутили, смеялись. Но, наконец, наступил момент, ради которого собрались. Внуки были отправлены в другую часть большого двора под огромную раскидистую шелковицу, которая была густо облеплена крупными, спелыми черными ягодами. Этими ягодами, как живыми черными жуками, была усеяна и земля под шелковицей. Там царило свое, живое детское общение нового поколения братьев и сестер.
В центре посадили Ульяну и Никиту, а сами все расположились вокруг на стульях и скамеечках. Мы, невестки, сидели поодаль, на вкопанной в землю скамье, так как практически права голоса не имели. Момент был действительно важный, дело касалось родителей, Никиты и Ульяны.
А решали не больше, не меньше, а как жить родителям дальше. Мол, стали они старые, болеют, с огородом, хозяйством управляться трудно. Надо решать, как помочь им, как сделать их жизнь комфортной и, по возможности, беззаботной.
Вел семейное собрание один из сыновей, Виктор, человек, занимающий один из самых высоких партийных постов в Краснодарском крайкоме, и, следовательно, имеющий большой опыт проведения разного рода собраний.

Сначала слово взял сын Григорий. Он сказал, что уже почти все братья и сестры посоветовались и решили, что нужно родителям построить небольшой кирпичный домик во дворе у дочери Тамары, живущей на другом конце хутора, чтобы быть у нее под крылом. Она бросит работу в колхозе и станет ухаживать за родителями, а все братья и сестры будут высылать ей ежемесячно деньги – это будет их участие. Какую сумму – это надо было обговорить.
Дочь Маланья, живущая рядом с родителями, молчала, слушала братьев. Правда, потом, спустя много лет, ее не отпускало чувство вины за это свое молчание. Она, как и брат Василий, без всякой платы и так постоянно помогала рядом живущим родителям. Только в последнее время она стала чаще прибаливать.
Сын Григорий сказал далее, что он берется обеспечить строительство всеми необходимыми стройматериалами. Началась оживленная дискуссия. Все разговорились, разгорячились, размечтались.
Только Никита с Ульяной, находясь в центре дебатов, сидели и молчали. Никто их пока ни о чем не спрашивал, а они смотрели на своих уверенных, образованных, активных детей и, наверное, думали, что такие дети лучше знают, как им дальше жить.
Но дети этого не знали. Они ошибались. Они действовали своей волей, как и положено было на партсобраниях.
Я переговаривалась тихонько с женой Виктора, Натальей. Мы были едины в том, что не надо родителей трогать с места, где они прожили полвека, где родились и выросли все дети, где у каждого дерева, каждой постройки своя история, где все окутано родственной им энергетикой, где за всю их долгую, трудную жизнь никогда никто не умер, наконец!
Ульяне было в это время 63 года, Никите – 70. Это же не древние старики! И болеют не больше других. Где-то в глубине души словно образовался у меня «червь» и точил, вертел, шевелил:
«Не надо! Не делайте этого! Неправильно! Нельзя!»
Но я, конечно, промолчала, потому что мое мнение ни на кого бы не повлияло, разве только вызвало шутки да снисходительные улыбки у старших братьев мужа. Тем более, что мой протест был на уровне эмоций. Почему мне так казалось – я и сама не понимала.
Вечером был большой праздничный ужин под знаменитым орехом, а на другой день, утром, все распрощались и разъехались. Только мы остались до вечера. Вечером за нами из станицы должна была прийти машина.
Мы с мужем к тому времени уже работали по специальностям, имели комнату в коммунальной квартире и были полны самых радужных надежд. Наша Аринушка ходила в хороший ведомственный детский сад. И Ульяна со слезами радости на глазах наблюдала теперь за ней. Она разрешила ей кормить кур, посмотреть кабанчика в хлеву, взять  на руки котенка. Умилялась, как девочка нарядно одета, как красиво она говорит, а главное – такой крошке надо знать: как этот цветочек называется, а как этот – и ничего не рвет, не портит, уже понимает, что ничего живого губить нельзя.
После обеда, который Ульяна, как всегда, приготовила ни свет, ни заря, чтобы успеть вовремя «перележать» свою болезнь, она нажарила крупных вкусных семечек, и мы уселись с ней за сырно на низенькие скамейки.
О решении детей изменить их жизнь, мы не говорили. Это было их семейное дело, а в свои семейные дела, какими бы они ни были, они никогда никого не допускали. Да и не считала я свои личные, чисто эмоциональные сомнения важными. Мы говорили с ней. Мне она по-прежнему была интересна.
Я спросила Ульяну: «А что было бы, если бы Вы не пошли до 10-ти часов в темную комнату и не легли? Может быть, вы так сильно внушили себе, что вам станет плохо? И что значит «плохо»?
- Ах, ты, деточка моя, если бы ты знала, что будет. Об этом не рассказать!
- А когда это случилось впервые?
- Постепенно случилось. Я расскажу.
- Вы мне рассказали про страшный голод на Кубани в 33 году. А дальше как жизнь складывалась?
- Василий родился в 32 году. Из всех детей самый светлый, голубоглазый да кудрявый. Шкодник, любил, один изо всех, приврать. И один из всех учиться не хотел, сколько его батько ни порол. Дети в школу – а он рыбу ловить! Хоть убей! Вот один из братьев и остался в колхозе. Но он добрый, труженик, нам помогает и никогда не унывает. В радость живет, и детки у него, сыновья, трое наших внуков, хорошие растут. Но батько им завсегда недоволен, все на него машет рукой: что, мол, с него взять!
А в 37 году родилась Клавдия, Ваську было 5 лет, а самому старшему, Кузьме, уже одиннадцать. В этот год Миля пошла в школу, в 1 класс. И Кузьма, и Григорий, и Маланья хорошо учились! Хвалили их учителя. Младшие тянулись за старшими. Школа – это была целая жизнь. Каждый день у детей все новое. И я с ними училась и читать, и писать, и задачки решать.
А в семейной жизни было без перемен. Никита менял подруг, мне доносили. Но я все больше привыкала молчать, мне это было лучше всего, ведь надо было заниматься детьми. Их пятеро. Заботой о них и хозяйством я заполняла всю свою жизнь. И смеялась с ними, и песни пела. А они любили, когда я пою. И учились мне подпевать. Сказки им придумывала по вечерам. Куклы тряпичные шила Малаше.
Долгими зимними вечерами, бывало, поем тихонько: кто лежит на печи, кто на лаве, кто на кровати; лампу погасим, чтоб керосин сэкономить, только отблески огня из печки по стенам, по лицам… Любили они песню про казака…
И Ульяна тихонько запела своим невыразимо грустным тонким голосом:

Скакав казак через долину,
Через кавказские края.
Скакав он садиком зеленым,
Кольцо блестело на руке.

Кольцо казачка подарила,
Когда казак пишов на фронт.
Она дарила, говорила,
Шо через год буду твоя…

Вот год прошел, казак стрелою
В село родное прискакал.
Завидел хатку под горою.
Забилось сердце казака.

Навстречу шла ему старушка,
 И тихо молвила она:
«Тебе казачка изменила,
Другому сердце отдала…»

- А дальше… И совсем беда с этим несчастным казаком… Смотрю, а в глазах-то у детей слезы блестят. А кто и под одеяло спрячется… Добрые росли, неравнодушные. Но и озорства, проказ разных хватало. Когда моих лозин было мало, то батько добавлял ремня, придя с работы. Боялись его страшно! Жаловалась я на них только в крайнем случае, когда так оставить дело было нельзя. Но и гостинец от него был для них высшим счастьем, хоть какой-то петушок сахарный – все равно! А еще любили один старый стих. Не помню, как начинается, но в конце такие слова: «Видно, батько на сынишку истратил последний грош».
С мальства у каждого из детей были свои обязанности по хозяйству: за скотиной и птицей смотрели, по огороду помогали, воду носили, сено заготавливали со старшими, да и так все были у меня на подхвате. И Ванько твой, самый младшенький, тоже помогал.
Когда Ульяна сказала это, я вспомнила рассказ мужа об одном эпизоде из своего детства. Мать процеживала уже готовое молодое вино, а третьеклассник Ванько очень усердно ей помогал. Когда работу закончили, мать в награду ему, не подумав, налила стакан молодого вина. Он выпил, так как оно особо не отличалось от виноградного сока. Выпил и пошел в школу, во вторую смену. Школа от дома была очень далеко, и где-то на полпути Ванько упал в бурьян и заснул. Потом старшие, возвращаясь из школы, принесли его домой. Но это было уже в пятидесятые годы.
А до войны еще много чего случилось...
Никита был в руководстве колхоза, но в партию не вступал. В тридцать седьмом стали сажать коммунистов. Коммунисты сажали коммунистов?! Никто не понимал, за что. Я спрашивала Никиту, за что взяли Чистова? Такой был культурный, справедливый – это наш председатель колхоза довоенный. Любил его народ. А Никита в ответ:
«Взяли, значит, что-то такое узнали, чего никто другой не знает. Просто так не возьмут».
В 39 году я снова понесла. Даже готова была аборт сделать. Поехала в станицу, просила доктора Хомутова со слезами, сказала, что дома у меня пятеро мал-мала-меньше. Но бесполезно, говорит:
«Что я должен из-за тебя под суд идти!» Ведь аборты тогда запрещены были. А к бабке идти побоялась: страшно осиротить пятерых-то. Сама была сиротой, знаю, что это такое. Пришлось рожать, а их, как на грех, оказалось двое. Двойняшки! Виктором назвали и Тамарой. Ужасно были крикливые, из всех детей самые крикливые! Маланье доставалось: я - на баз, я - в огород, я - по воду, я – топить, варить, стирать, а она с ними. Качает их, орущих, в подвесной люльке, и сама рыдает, ей-то всего было 9 годков! Но очень мне помогала с двойняшками, и сейчас, уже взрослые, они ее любят как вторую мать. Дружные.
А Никита перед войной совсем с ума сошел! Связался с молодой дивчиной, Любкой Смольчихой. Только 8 классов окончила, пришла на ферму дояркой. Таких молодых у него еще не было! Очень горько не хотелось, чтобы внебрачные дети по хутору пошли. Совсем позор! Ведь наши детки уже подростки, станут злые языки издеваться над ними, насмехаться. Как им среди людей жить? А Кузьме уже 14-й годок шел, уже все понимал, и небось кое-что прослышал: на чужой роток не накинешь платок. Волчонком иногда смотрел на отца, хотя и очень его боялся. А меня жалел: воду носил, топку готовил – камышом печку топили. Младшие его слушались.
Снова поднялось у меня все старое, огнем прожигало грудь: и просила, и умоляла, и ругала его. А однажды, когда пришел под утро, совершенно чужой, и ничего не объясняя, грубо ударил меня так, что я упала на землю, прокляла его страшными словами, не сдержалась, прости меня Господи!
Все у нас было, но до этой ночи руку на меня никогда не поднимал. Лучше бы убил пулей или саблей, только не кулаком! Это не пережить!
Прокляла его впервые в жизни и в таких сердцах, что назад уже те проклятия забрать было нельзя. И отмолить нельзя. И Настю прокляла, припомнила ему все.
И Господь наказал его, а, конечно, сильнее всего меня за мое проклятие. Дело было зимой 41 года, в аккурат перед войной. Однажды возвратился Никита поздно вечером, стучит в дверь, а я не открываю. Лежу, плачу и не открываю. А он перестал стучать и все тихо. Послала я Кузьму открыть ему дверь, а он мне из сеней кричит: «Мама, тут папаня лежит!»
На четвереньках приполз до дому, да и сознание потерял. Втянули его с Кузьмой, раздели – он весь белый, стонет. Глаза то откроет, то закроет. Сказать ничего не может. Никаких следов ни побоев, ни крови. Да… Перебили ему позвоночник, и не знал ни он, ни я тогда, что будет он прикован к постели целых три года, как дитя малое, и будет заживо гнить у него спина. И навсегда останется калекой. А было ему тогда 38 лет…
На следующий день председатель колхоза дал машину, повезли его в Гривену, в больницу. Месяц лежал он в больнице. А потом врачи сказали, чтоб забирали его домой, ему нужна постоянная нянька. Ходить не будет, останется неподвижен, а может и помрет.
Побежала я к бабкам за травами, за мазями, стала его лечить, ворочать – а он здоровый был, это сейчас от него третья часть осталась. Но я собралась с духом, с силами, деткам кажу, что будем все вместе батяню лечить. Он не должен умереть, не должен! Слово себе дала, что я его выхожу. Спасу! Детей семеро, двое малых годовалые, а он, восьмой – самый малый, самый тяжелый оказался. Да по своей собственной вине, по своему подлому предательству, да по моему греху смертному! Деточки, никогда никого не проклинайте в сердцах – это страшный грех и наказание: так остались мы без кормильца!
А как случилась эта беда, он потом рассказал одно, а люди кажуть другое.
Вроде он шел через заливу, а там хуторские цепками камыш сбивали, что в воде замерз. Зимы тогда на Кубани были суровые: вода в плавнях, на заливах промерзала до дна. Кубань-река, Протока и все ерики стояли подо льдом.
 Топили хаты камышом. Камыш намертво замерзал в воде, и его легко было сбивать.  «Цепок» – это цепь металлическая, с рукояткой, вроде батога, так и подрезает камыш, как коса. А он высокий, сухой и твердый, как тростник. По нескольку куреней во дворах на зиму запасали. Дрова стоили очень дорого, да и не было их, надо было за ними в горы ехать, транспорт дорогой искать. Таких денег ни у кого не было. Иногда дрова привозили с горных лесов, меняли на зерно. Но у нас лишнего не было: сколько ртов!
Так вот, Гришка Вороной косил камыш цепком, а уже темнело. Он, вроде, не заметил идущего через заливу Никиту. Размахнулся, да и угодил ему по спине. Никита упал, как подрубленный.
А этот Гришка Вороной сватался к Любке Смольчихе, еще до того, как на Никиту она повесилась. Та еще шалава, хоть и молода совсем была. Кажуть, что Смолка старый не раз ее лупил за гульню, рождаются такие порченые. За Вороного они бы ее отдали с радостью. А она связалась с женатым бригадиром, у которого дома семеро по лавкам.
- А что люди говорили?
- А люди кажуть, шо вроде Любка долго не возвращалась домой после вечерней дойки. Все девчата уже прошли. И батько, Смолка, заподозрил неладное и пошел на ферму, что была далеко за хутором, не поленился. И застал ее там с Никитой. Пришел в ярость, схватил железный прут, а Никита не хотел с ним связываться. Побежал за ворота, думал, что они там с дочерью без него разберутся. Но Смолка неожиданно догнал его сзади и ударил железным прутом аккурат по позвоночнику.
В общем, хоть Вороной, хоть Смолка – все равно ударили намеренно. Председатель советовал в суд подать. Но Никита не захотел суда.
Как трудно про те годы вспоминать! – Ульяна смахнула катившиеся по щекам слезы, и, помолчав, продолжала.
- Началась война. По хутору, по станице прошел фронт. Бомбежки, пожары, немцы, румыны, убитые, раненые… Помногу раз хутор переходил из рук в руки. Сутками не ели и не пили. Дети все с Кузьмой сидели в окопе, нельзя было голову поднять. А я с двойняшками и с Никитой все равно в доме. Я же его не брошу. Душа разрывалась между домом и окопом. Стекла от снарядов повылетали, стены ходуном ходили.
И вот я скажу, шо немцы у нас не зверствовали, даже детям сахар давали кусковой, галеты, даже банку тушонки дали Клаве в ручки, ей пятый годок уже шел. А вот румыны хуже немцев! Второй раз в жизни, помимо воли своей, пришлось мне людей проклясть. И не знаю, люди они, а може и звери. Когда совсем уже отступали, наши их гнали долой, шли румыны с квачами горящими и пидпалювали крыши в хатах, особо уже на краю хутора. А я в окопе была, перебежала детей покормить, они уже все в то время в окопе сидели, все семеро: сильно бомбили, особо по Николаевке. Там же дороги расходятся: на Ростов и на Краснодар. Сколько там людей погибло мирных, а солдат – сотни! Сейчас там огромная братская могила, прямо у дороги, огорожено все и памятник посередине. Да, вы знаете! Когда немцев погнали, так целый месяц своих убитых не могли всех перехоронить, такая была страсть!
Так вот. Я в окоп перескочила, переодеть, покормить, успокоить. Думала, если накроет бомба или снаряд, так  уж всех вместе. Дети от страха как старики стали. Окоп был большой, воронка от взорвавшейся бомбы, там не только мои дети, но и соседи всей семьей сидели. Накат был земляной. Выглянула я из окопа в щель и чуть не лишилась чувств: дывлюсь, наша хата горить!
Румыны крышу подпалили, ржуть. А там же Никита! Никита в хате лежит! Як рванулась я из окопа, не обращая уже внимания на стрельбу. Вбегла в хату, схватила его под руки и потянула волоком. У него слезы из глаз – а помочь-то мне ничем не может. Ногами только упирается, немного отталкивается, а до этого ноги не двигались! Положила его на снегу, сердце на части разрывается, дыхания почти нет. Снова забежала в дом, выкинула матрац, одеяло, кожух – все, шо на кровати его лежало. Тут румыны что-то зажоркотали на своем языке, лица злые, руками машут. А хата горит, горит все сильнее. Треск стоит, огонь до неба…
Я еще метнулась, думала, все пропало, хоть что-нибудь еще спасти… Себя не помню, откуда силы взялись – схватила и перед собой вынесла стол: мы с тобой его вдвох не поднимем, а я его одна, как пушинку! И вдруг что-то резко толкнуло столом меня в грудь, я и не поняла в первый момент.
Никита кричит:
 - Бросай стол, застрелють!
Это румын выстрелил в стол, это он запретил что бы то ни было выносить. Жоркотал, а я не поняла. Цей стол и сейчас стоит в зале, там след от пули. Хай тоби Ванько покаже, снимет скатерть.
Потом муж показал мне этот легендарный след от пули в столешнице старого стола.
Рассказ Ульяны очень взволновал меня. Нелегко это вспоминать и рассказывать, но пережить такое…
А Ульяна продолжала:
-Обняла я Никиту, перетянула на матрас, прикрыла кожухом, присела на землю рядом… Плачем вдвох, як диты. А дом наш на глазах догорае. Обрушилась крыша, одна печь стоит… Не дай бог никому такой беды, даже врагу, даже румыну, шо запалил нашу хату. Видно, он не ведал, шо творил. Господь ему судья!
- А потом?
- А потом до лета жили в окопе, в землянке. А летом люди собрались всем хутором и погорельцам делали хаты-мазанки, из самана (саман – это такой блок, сделанный из глины и соломы в форме). Хаты из самана были теплые. Нам построили первым. Летом уже власть на хуторе появилась, помогли с мукой, не дали нашему семейству погибнуть от голода. Стали разминировать огороды, надо было картошку, овощи сажать, чтобы  не пропасть.
А на мне семеро детей и батько, прикованый к постели. Где силы брались – и сама не знаю. Печнику помогала, глину месила, хату мазала, белила. Хотелось быстрей детей и Никиту из земли наверх перетянуть. Пообносились мы все, оборванные, толком не мытые, не стриженные, голодные, запуганные. Не было зачастую даже самого необходимого. Все же у нас сгорело!  Но, с миру по нитке…




Никита стал потихоньку подниматься и садиться, но было ему неудобно: лежак в землянке был низкий, а ноги у него длинные. Так несколько месяцев он приседал, а надо бы было, может, гипс, может какой корсет. Да разве было до того?
 Позвонки уже начали срастаться. Очень сильно на него подействовала жизнь под немцами. Особо, когда один в хате лежал, а земля ходуном ходила. Ну и пожар, когда перед глазами горело наше жилье, а мы ничего не могли сделать…
Так вот, от всего этого ужаса он стал быстрей поправляться, хотя, сама понимаешь, какие там были условия. Плащ-палаткой закрывались от соседей, он же выйти не мог.… Сколько я ведер перетаскала!..
Потом, когда немцев погнали, соседи ушли, у них дом уцелел. Соседка Полина с четырьмя детьми и стариком-отцом перешли в свой дом. Но в доме дымарь упал, окна все повылетали, трещины по стенам пошли. Но все же лучше окопа. А вскоре ей похоронка пришла на мужа, одна потом детей поднимала.
В 1944 году нашего старшенького, Кузьму, забрали в армию, ему 18 годков исполнилось. И сразу забрали. Мне без него стало потяжелей, очень он мне подсоблял по хозяйству. Но Гриша уже подрос, он даже крупней и сильней Кузьмы был, хоть ему лет пятнадцать было. Худо-бедно, но справлялись. Батько Никита потроху стал передвигаться с палочкой. Правда, согнуло его пополам, так инвалидом до конца и остался.
А с фронта уже повеселее сообщения приходили. Немцев за границу выгнали. Кузьма после войны остался в армии, сверхсрочно, попал в Баку, там женился, родили троих деток. А потом сделал глупость, и вся его семья прахом пошла. Да ты про это знаешь. Он оставил жену Марию, когда дети уже были взрослыми. С новой женой переехал жить на Кубань. А вскоре в Баку случилась беда: стали резать и гнать армян и русских. А Мария-то, жена Кузьмы, армянка была. Бежали они в Россию, и раскидало их по всей стране. Мария умерла в Ростове-на-Дону, в каком-то общежитии для беженцев. Не выдержало сердце. Из троих взрослых детей двое тоже погибли при разных обстоятельствах. Я же говорю – семья прахом пошла. А это наши самые первые внуки были…Такие гарные – черные, кудрявые – в мать. Прости нас, Мария, за все…Новую жену Кузьмы мы здесь не принимали и знать ее не знаем.
Слушая Ульяну, я поняла, что пример отца был не лучшим ориентиром для семейной жизни. Но судьба Кузьмы, его жены Марии и их взрослых детей достойна отдельной, для кого-то, может быть, очень поучительной повести.
- А после войны как шла ваша жизнь?
- А после войны снова був голод. Поднимать колхоз некому. С войны пришли одни калеки. В хуторе, в основном, одни бабы да кучи детей-сирот. Мужиков два-три на весь хутор. Никита уже стал ходить без палки, приловчился, но было ему тяжело.
 И лежать тяжело, горб мешал. Он сделал себе приспособу на кровати. Но духом не падал. Пошел бригадиром в колхоз, надо было налаживать жизнь.
А со мной еще в 45 году беда случилась, я тебе и забыла рассказать! Забеременела я в 38 лет. Стыдно кому сказать! Поехала в станицу, к тому самому доктору Хомутову, в ногах у него валялась, слезно просила помочь, но – бесполезно! Отправил он меня домой к детям и мужу, аборт делать не стал. Тут уж пришлось идти к бабке-повитухе, она опытная была. И решилась я твердо на этот грех.
Вернулась домой, вроде все благополучно, а озноб бьет, боли адские не прекращаются, встать не могу, потолок на меня падает, а Никиты дома нет. Я ему ничего не говорила про беременность. Началось сильное кровотечение, я и сознание потеряла, ничего и не помню больше. Потом мне уже рассказали, что Гриша и Миля побежали на бригаду, сообщили отцу. Он выпросил машину в колхозе и отвез меня в Гривену, в больницу. Там сделали операцию, оказалось, что была у меня двойня – два плода. Бабка-повитуха  не виновата – второй плод остался.
 
И смерть мне была неминуемая, даже после операции. Никите сказали, что потеря крови не совместима с жизнью. Но меня спасла одна медсестра, фронтовичка, дала мне свою кровь первой группы, пожалела моих деточек. И у Никиты, голуба моего сизокрылого, тоже первая группа крови оказалась. А до этого мы и понятия не имели, шо  у нас там какая-то одинаковая группа.
Целый месяц я лежала в больнице, очень тяжело к жизни возвращалась. Думала: «Покарал меня Господь за мой грех, за аборт этот, первый и последний!»  Да видать, ошибалась, что это в последний раз. Видно, порода у нас, Ивановских, такая: если настоящий мужик через улицу плюнет и в меня попадет, то я уже и беременная! – Ульяна засмеялась, вытирая катившиеся по щекам слезы.
- Вскоре после этого случая я снова забеременела. Тут уж ничего не оставалось, как рожать. И родила я тебе Ванька! Дети сами назвали, говорят:
 «Семья большая, а Ивана нету. Пусть будет Иван!»
Дружные росли, друг другу помогали и дома, и в школе. Такого, чтоб родителей не слушать – вообще не было. Григорий в 46 году поехал в город Орджоникидзе и поступил в горный институт учиться.
- А почему в горный?
- Там давали полное обеспечение: форму (бушлат, костюм, белье и обувь), стипендию. После войны все были нищие, а учиться он очень хотел. Так что дома теперь шестеро осталось и старшенькие уже большие. Жизнь шла в трудах, заботах. Люди говорили:
 «Кажна хата горем напхата».
А все равно радовались каждой малой малости. Без радости и жить незачем! И я радовалась: муж живой, работает. Все три года, что он лежал, день и ночь я Бога молила, чтоб он на ноги встал. Как же мне одной детей поднимать, как жить?! Я ж только его одного, свет в окне, и любила всю жизнь.
Детки хорошие росли, учились хорошо. Вроде жизнь начала налаживаться. Стали думать, как бы нам собраться с силами и дом  поставить. Мы ведь все еще жили в той саманной мазанке, что нам люди всем миром слепили. Окна в полуметре от земли, теснота.
Но однажды Никита явился домой под утро, подвыпивший и злой, как будто я в чем-то перед ним провинилась. Целую ночь я не спала, ходила по двору, руки ломала: что случилось? А в груди уже тот, давний огонь горит, до костей выжигает. Но поверить не могу! Как же так, он же калека, не молодой – уже под пятьдесят, куча детей, старшие уже взрослые!
 Кинулась я к нему, сердце колотится, в голове звон невыносимый, смотрю ему в глаза сверху вниз, слов не нахожу…
- Ты чудовище! Ты просто чудовище!
Ну и он, не раздумывая, як размахнулся, да так ударил своим огромным кулачищем меня по голове, что я и покатилась по завалинке как перекати-поле в сильный суховей. Вскочила тут же, в глазах огни вспыхивают, ничего не вижу.
И побежала я, куда глаза глядят: через огород, через толоку, в степь. Как безумная сделалась, бегу и бегу, а в голове такой звон, что кажется, разлетится она сейчас на куски! Бежала, пока сил не стало, а потом упала навзничь, а надо мной большая утренняя звезда горит, такая спокойная сияет на все небо, на всю землю. Никогда таких звезд не бачила! И затих у меня звон в ушах, и все прекратилось. И наступила такая тишина… Просто полная пустота! И я еще успела подумать: «Какая же красота небесная!..»
И ничего больше не помню. Очнулась уже днем, дома на постели: нашли и привели меня домой то ли дети, то ли Никита.
И с тех пор началась в нашей семейной жизни все та же самая довоенная мука-мученическая.

Галина, с которой Никита связался не на шутку, была не вдова, не солдатка, а молодая девка. Когда она забеременела, он ее сразу бросил, испугался. Отрекся, отказался, хотя народ не проведешь. Но не пойман – не вор! Галина же была девка красивая, и вышла она тут же замуж за Бережного Степана. Он давно за ней приударял, да она его шпыняла. А тут сразу забыла про гордость, надо было грех прикрыть. И живут они с ним до сих пор, хорошо живут. А сынок Никитин – Петя Бережной – вылитый Никита. Никто из родных сыновей на него так сильно не похож! Но чтил Петя отца, воспитавшего его и не верил, говорят, никаким «сплетням».
Петю Бережного я знала. Он учился со мной в одном классе. Очень хороший парень, серьезный не по годам. После школы он окончил Краснодарский политехнический институт, сделал хорошую карьеру: мы слышали от одноклассников, что он стал директором крупного завода в городе Ростове-на-Дону.
…Мы заканчивали наши «посиделки» с Ульяной. Скоро должна была прийти машина за нами. Ульяна словно подвела итог своему рассказу:
- Вот с тех пор я и «перележиваю» болезнь. Потому что, если мне не лечь, то снова и снова начинается огонь в груди и звон в голове до беспамятства, и бегу я, сама не знаю куды, пока не упаду. Пока не зазвучит пустота и не наступит тишина: и никакие лекарства мне не помогают. Да и не нужны они.
А Никита мой гулял вплоть до нынешних дней. Одни одинокие бабы после войны в хуторе остались, мужчин почти не было. Проходу не давали ни в огородной бригаде, ни на фермах, ни на птичнике. А он работу знал,  строгий был с людьми, умел и заставить, и спросить. И никто ему не посмел слова сказать. Ну а за глаза, конечно, судачили от души. Да только ему было все равно.
Старшие дети переживали. Выслеживали его. Клава с Васьком шли как-то вечером на танцы, это уже в пятидесятые годы, смотрят в сумерках, отец поехал на велосипеде, якобы на заседание правления колхоза в контору. Они за ним. А он свернул в переулок, проехал до дома своей «подруги», велосипед положил в траву, да и пошел в дом.
Дети-подростки остановились около калитки и смотрят на окна, не знают, что сделать. Тут свет в доме и погас. Клава заплакала и побежала домой. А Василий прыгнул на отцовский велосипед и стал его ногами топтать. А отец-то без велосипеда никак, он с него и по сей день не встает, ходить трудно, да и медленно он ходит.
Так вот и до сих пор он не знает, кто ему тот велосипед побил-поломал. Тогда он новый купил, но помучился, пока денег собрал.
А то еще случай был. Пришел Никита поздно, стучит в дверь, а мне видеть его не хочется, кричу Клаве: «Открой батькуви!» Она встала, пошла открывать в сени и что-то долго не возвращается. А он все настойчивее стучит, щеколда брякает. Встала я, смотрю, а Клава, белая как мел, перед дверью с ножом кухонным стоит… Пресвятая дева Мария, Николай-Угодник, все святые – спасибо вам за то, что даете силы все это пережить!
Но никто из детей никогда не посмел отцу слова сказать: боялись его, и стыдно было. А меня жалели всей душой. Это была наша общая беда, которую все принимали как неизбежность
На прощанье, перед нашим отъездом, Ульяна обняла меня с тихой доброй своей улыбкой и сказала:
- Гарно мы с тобой по душам побалакали. Ты не переживай! Думаешь, шо наша жизнь совсем була страшна?! Это только кажется! И радость була, и счастье, и горе! А как же! Теперь ваша жизнь совсем золотая, а внучки и правнуки, даст Бог, и райскую жизнь застануть!
Она слегка склонилась головой на грудь своего младшенького, смахнула с ресницы сверкнувшую слезу и нарочито назидательно произнесла:
- Живите дружно, радуйте друг друга и нас вспоминайте!

Последняя встреча.

Дети Ульяны и Никиты претворили в жизнь свой план. Они под руководством Григория построили за год аккуратный кирпичный домик во дворе дочери Тамары, который находился в противоположном к их родному дому конце хутора, и перевезли туда родителей. Тамара вместе со всей своей семьей – мужем и тремя дочерьми – с любовью и радостью помогали обустраивать новое «гнездо» своим старикам. Все дети помогали материально.
Для Ульяны и Никиты действительно наступил «заслуженный отдых». Но, несмотря на все созданные родителям условия, радости и здоровья им жизнь на новом месте не принесла. Наоборот, при любом удобном случае Ульяна пешком преодолевала три километра, чтобы побывать у другой дочери Маланьи, рядом со своим старым домом, который они с Никитой и со всеми детьми все же построили в 1956-57 годах.
Никита тоже часто ездил «на тот край» на велосипеде, ездил, пока были силы. И Ульяна, и Никита теперь были похожи на деревья, у которых глубоко, невидимо для глаза, подрубили корни.
Мне было интересно навестить Ульяну и Никиту в их новом доме, узнать об их новой, лишенной трудных хозяйских забот жизни. И, казалось, такой случай представился. В связи с декретным отпуском я, вместе с последним внуком Ульяны и Никиты, нашим полугодовалым сыном Михаилом, приехала в станицу на все лето. Через месяц должен был приехать и муж. Но жизнь распорядилась так, что он приехал через день.
Рано утром моя мама, придя с базара, сказала: «Горе пришло, дочка! Вчера вечером умерла Ванькова мама, Ульяна». Оказалось, днем последний раз сходила она на «тот край», и, дождавшись первой звезды, престало биться ее сердце. Ей было 65 лет…
Где-то в середине дня мой муж, самый младшенький и, пожалуй, самый трудненький для Ульяны сынок уже был на хуторе, опередив даже краснодарцев. Он был потрясен случившимся. Он даже не представлял себе, как это тяжело, когда умирает мать. Нужно много месяцев и даже лет, чтобы привыкнуть к тому, что мамы нет на земле, и понять, что вместе с ней навсегда ушла какая-то часть и тебя самого…
На другой день рано утром муж вместе с братом Григорием на машине с венками и цветами заехали за мной. Муж был в большом возбуждении:
«Ты знаешь, какая мама красивая! Я ее такой помню только в самом раннем детстве. На губах застыла просто счастливая улыбка, и, кажется, что она не лежит, а летит!»

Садясь в машину, я бросила взгляд на цветущий куст жасмина около калитки и быстро наломала целую охапку душистых белоснежных веток.
Во дворе Тамары и на улице было много печальных людей. У крыльца стояла голубая с белыми оборками крышка гроба. Дочь Маланья рыдала и причитала как настоящая «плакальщица», невольно заставляя плакать всех людей вокруг.. Она довела себя почти до истерики, и ее, ослабевшую, с полузакрытыми глазами на подкашивающихся ногах, вывели из комнаты. 
Ульяна действительно меня поразила. Такое умиротворение было на ее смуглом, вызывающе гордом лице. Наверное, ее светлая и чистая душа, наблюдая сверху за своим любимым человеческим «домом», излучала такую радость и любовь по поводу того, что наконец-то для этого многострадального «дома» наступила настоящая тишина и пустота. Именно тишина и пустота всякий раз избавляли Ульяну от физической и душевной боли, когда она, не помня себя, бежала в степь. А потом она перестала бегать в степь, но научилась «перележивать» эту напасть, засыпая и погружаясь в тишину и пустоту.
Никита, не отходя, сидел у гроба. Он был потерян, что для него в обычное время было немыслимо. Но он был действительно потерянный и жалкий, с белыми, как лунь волосами, поникший старик-инвалид.
Когда гроб стали выносить, он упал на колени, крепко схватился обеими руками за боковину гроба, заплакал в голос и твердил только одну фразу: «Просты мэнэ, Уля!.. Прости меня, Уля… Прости… Прости…»
Его еле оторвали от гроба сыновья, держали бережно с обеих сторон и сами не сдерживали слез. Всем окружающим было очень тяжело.
Прозвучало наконец такое запоздалое «Прости», которого при жизни Ульяна так никогда и не услышала от мужа Никиты!
Она и так молча прощала его, ощущая своим израненным сердцем, что Господь так соединил две их жизни, что никто не смог их разделить. И прошли они по земле параллельно до самого горизонта, как железнодорожные рельсы, никогда не пересекаясь, находя каждый свои радости, свое счастье, без которых этих жизней вообще бы не было.
И не было бы таких красивых, успешных, умных и творческих детей, внуков, правнуков Ульяны, которые живут по всей России, которые работают и творят в самых разных областях человеческой деятельности на Земле.
Да, дети Ульяны выросли хорошими людьми, но та леденящая душу дисгармония, царившая между родителями, не могла не внести в личные судьбы детей свои негативные, гнилые нити. Все дочери, несмотря на удачные браки, хороших детей, имели раненую нервную систему и так же, как когда-то Ульяна, с молодых лет «перележивали» свои необъяснимые, на первый взгляд, болезни.
Все сыновья, кто раньше, кто позже, создав прекрасные семьи, начинали ходить «кривыми путями» и, не находя ничего более достойного и высокого в отношениях с другими женщинами, тем не менее, запутывали и разрушали не только свою личную жизнь, но и жизни своих верных и преданных жен. На склоне лет к некоторым из них приходило осознание и раскаяние, но одному Господу Богу известно, насколько оно было истинным.
Но, тем не менее, как и в незапамятные времена, многочисленные потомки кубанской казачки Ульяны верой и правдой служат и всегда будут служить «Царю и Отечеству!» Служат Кубани, малой родине, и России-матушке.
Заканчивая свое повествование о трогательной и яркой исповеди много пережившей моей современницы, моей свекрови, я вспомнила, как в одну из наших встреч я спросила, что она, Ульяна Яковлевна Ивановская, знает о своих собственных предках. И она рассказала мне о том, что помнит со слов своего отца, Якова Ивановского, следующее.
Отец Якова, то есть дед Ульяны, был из дворян, воевал на Кавказе, куда был сослан за какие-то серьезные проступки из Петербурга. Был дважды ранен, но по службе получил дополнительные взыскания. Поэтому, уволившись по ранению, он не вернулся в столицу, а остался на Кавказе, подавшись на кубанскую вольницу. Богатые, знатные родители Якова Ивановского, а также все близкие родственники отреклись от него. А было у предков несколько имений по России, которые назывались их фамилией – Ивановские.
Дед Ульяны женился на красивой потомственной казачке из зажиточной семьи, намного моложе себя. У них и родился в числе других детей сын Яков, отец Ульяны.
В 1920 году Яков прибыл в отпуск из армии (а уж у белых или у красных он воевал – Ульяна и не знает). В то время на Кубани свирепствовал тиф, и половина семьи от тифа погибла: то ли сам отец приехал больной, то ли до его приезда уже были больны Ульянины братья и мать – Ульяна не помнила. Но ее сиротство началось с 1921 года.
Выслушав рассказ Ульяны о ее родословной, я заметила, что еще в наши первые встречи меня поразили ее руки, узкие, мягкие, с красивой формой ногтей на длинных пальцах, без всяких признаков возрастных изменений. Как у красавиц на старинных гобеленах! И ведь ничего с ними не сделалось до пятидесяти лет! А сколько немыслимых трудов выпало на их долю!..
Что интересно, никогда никому из всего своего большого семейства, кроме меня, так подробно и последовательно Ульяна о своей жизни не рассказывала. Почему?
Почувствовала ли она во мне родственную душу, а может быть, поняла, что я не унесу ее исповедь с собой, а когда-нибудь передам ее внукам, правнукам, и просто другим людям, чтобы пережитое ею стало для кого-то важным уроком?!
С уходом Ульяны, можно сказать, что кончилась жизнь и Никиты, хотя пережил он ее на целых долгих десять лет.
Ульяна со своей безусловной любовью всегда была для Никиты жизненно необходимым светом, как маяк для корабля. И всякий раз из темных трясин своих приключений он возвращался, ориентируясь на этот свет, который сиял для него, несмотря ни на что. Когда же свет великой любви погас, Никита оказался в полной темноте, сам того не понимая. Как корабль без привычного маяка, он потерял все жизненные ориентиры, налетел на «рифы», и рассыпалась его жизнь задолго до физической смерти.
Через несколько месяцев после похорон Ульяны у Никиты случился тяжелый инсульт, после которого жизнь сменилась бессознательным, «тепличным» существованием.
Умер он также как и Ульяна в начале июня. А четырьмя днями раньше, почти одновременно с отцом умер 42-летний сын Виктор, в расцвете сил и на пике карьеры. Его поразила тяжелая неизлечимая болезнь. Это он, Виктор, самоуверенно руководил когда-то семейным сходом, на котором решили переселить родителей. Из самых добрых побуждений он, любящий и заботливый сын, решал судьбу старика-отца, инвалида, которому, как ему казалось, недолго уже осталось, и надо пожить без забот. И неведомо ему было, что осталось-то им быть на земле одинаково, ровно десять лет, хотя и был сын Виктор моложе отца почти на сорок лет…
Почему именно Виктор? Шестеро старших, трое братьев и три сестры, остались еще жить на долгие годы. Может быть, нельзя своей более сильной волей вмешиваться в другую судьбу, заведомо вплетая себя невидимыми нитями в канву событий чужой жизни?
… И вот моя последняя встреча с Ульяной подходит к концу. Я стою в толпе, у свежего могильного холма, полностью укрытого венками и цветами, стою, прижимая к груди охапку жасмина. Он пронзительно пахнет! И вдруг я ясно вспоминаю мою самую первую встречу с Ульяной, всего шесть лет назад!
Также было начало лета, запах жасмина и шиповника на больничном дворе, первая черешня на тумбочках у больных в палате. И мое тревожное любопытство к незнакомой мне женщине за стеклом приоткрытого окна в двух шагах от меня.
Как стучало мое сердце! Почему? Почему так часто, только прожив долгую жизнь, оглядываясь назад, люди вдруг отчетливо осознают эту перекличку событий, отделенных друг от друга долгими годами, а то и десятилетиями.
Так и я, прощаясь навсегда с Ульяной, вдруг отчетливо поняла:
«Тогда, шесть лет назад, в начале лета, над тем больничным двором, поросшим шиповником и жасмином, в невидимом земному взору мире, что, говорят, находится от нас на расстоянии вытянутой руки, встретились две души: моя, юная, неопытная, и ее, Ульяны, уже прошедшая многие страдания и испытания. И именно там моя душа изумленно увидела в ее душе, как в зеркальном калейдоскопе, свою собственную судьбу».
Но, к сожалению или к счастью, те знания, что хранят наши души, нам до поры не ведомы.
…Я последней из всех близких родственников, как и положено «по чину», положила в центр ярких венков и букетов, свою жасминовую дрожащую охапку, такую белую и чистую, как моя память об Ульяне.



Конец.