Моя Марусечка

Татьяна Алейникова
 Жизненный уклад  савинцев  в  послевоенные годы  был таким же, как у всех. Я не припомню в детстве, чтобы взрослые проводили время в праздности. У отца всегда находились какие–то ремонтные работы. То он  поправлял  забор, то ставил латки на протекавшую крышу.  Мама, вернувшись с дежурства,  стирала, готовила, убирала.

Зимой и в ненастную погоду родители и старшие братья  много читали,  чем вызывали острое недовольство Феклы,  ворчавшей, что и «без ихней грамоты прожила хорошо». Соседи-железнодорожники, отдохнув после поездки,  столярничали,  шили тапки, изготавливали ведра, тазы, женщины терли картофель на крахмал, ухаживали за скотиной. 

На  Бугроватой  славились  мастерицы, занимавшиеся пошивом телогреек и бурок - самой распространенной в те годы одежды и обуви. Стеганки  носили все, а бурки- суконную, простеганную  на вате обувь, с резиновыми галошами -преимущественно пожилые люди. Дети зимой бегали в валенках, к ним привязывали коньки с закругленными носами.  Дома зимой тоже ходили в валенках. В комнатах было холодно, тепло уходило быстро. Угля всегда не хватало, золу женщины просеивали по утрам, выбирая несгоревшие кусочки.

Новую одежду шили редко, чаще перелицовывали местные портнихи. На каждой улице - своя. Сейчас ушло из обихода это слово - перелицевать, за которым вся скудная послевоенная  с вечным дефицитом жизнь. Верхнюю одежду носили много лет, она выцветала, теряла свежесть, частенько была тронута молью, и тогда её перешивали изнанкой  наверх.  На  перелицованной оставались следы строчки, но кто тогда обращал внимание на это. Самым прибыльным заработком было самогоноварение. На это решались самые отчаянные.  Помню, шепотом  рассказывали о Марусе-самогонщице. О ней  посмеиваясь, говорили, что дом ей построил сапожник дед Шмань. Утром  высокий, худощавый старик пробегал мимо соседей, опустив голову, мрачный и сосредоточенный. Спустя минут двадцать начиналось представление.

Шмань, как звали его взрослые и дети, приняв на грудь стаканчик самогонки, возвращался с песнями, останавливаясь с прохожими и окликая сидевших на лавочках старух. Работу по дому им уже не доверяли, дочери и невестки выпроваживали немощных на улицу, чтоб не путались под ногами. Сидели молча, застыв в одной позе, разглядывая прохожих   выцветшими, погасшими глазами. Подвыпивший  сапожник, которого помнили красивым и молодым, ненадолго выводил  их из полудремотного состояния. Старухи оживлялись, начинали перешептываться, потом снова замолкали. Улица погружалась в тишину.

  Дед  Шмань  возвращался домой и принимался за работу. Вечером места на лавочках занимали домохозяйки, отдыхавшие после многотрудного, наполненного хлопотами и заботами дня. Здесь шел оживленный разговор, делились новостями и слухами. Внимательному осмотру подвергались все проходившие мимо. Отец эти женские посиделки называл «последние известия». Вечером, уставший и насупленный, дед  Шмань снова пробегал по проторенной дорожке  и  возвращался, уже пританцовывая, прищелкивая пальцами поднятых над головой рук. Песенки и прибаутки перемежались нерусскими словечками. Бабушка пояснила, что в первую мировую старик попал в плен: «набрался там, у австрияков ненашенских слов, а теперя козыряить».
-Пойдем танцевать, Аленчиха, - звал развеселившийся сапожник.
-Иди-иди, а то до дома не дойдешь - отмахивалась бабушка, кокетливо поправляя платок на голове.

Относить обувь в ремонт и забирать старались дети, норовя прийти к деду Шманю  раньше назначенного срока. Нам нравилось наблюдать, как он подбивает отвалившуюся в футбольных баталиях подошву ботинок, подшивает тапки, мажет ваксой облупившиеся носы туфелек, лакируя их до блеска, и торжественно вручает заказчику, пряча деньги в карман лоснящегося фартука. Мы выпрашивали маленькие гвоздики, самозабвенно вбивая их в старые подошвы.

Починка обуви стоила недорого. Рвачества небогатая клиентура не допустила бы. Да и мастера не позволяли себе накинуть лишние копейки. Желающих неоправданно подработать осуждали коротко - «не по-соседски». Состарившись, дед Шмань не оставлял ремесла до последнего дня своей жизни, зарабатывая совсем немного. Ему прощали мелкие недоделки, сочувственно бросая: «годы свое берут», но от услуг не отказывались. Да и обувь, что несли ему, была чиненной-перечиненной, носилась много лет. Тут уж не до переборов, лишь бы подошва не зачерпывала песок.

 Больше, чем лишний рубль, ценили добрые и уважительные отношения с соседями. К детям относились сдержанно, особенно не ласкали, время было суровое. Не принято было следить за приготовлением уроков, занимались самостоятельно в меру способностей. Знали, что работа будет всегда, а прожить можно и без институтов, как  жили родители, деды и прадеды. Рано научились курить. Когда бегали за табаком для отца к  Постою, норовили припрятать щепотку, чтобы раскурить в глубине сада козью ножку, как в кино про войну. Потом, поперхнувшись дымом, передавали её друг другу. Мама иногда подозрительно поглядывала на нас, но мы старательно разводили костер, сжигая высохший бурьян и опавшие листья. Одежда впитывала дым, маскируя запах табака. С тех пор осень для меня - сладковатый запах дыма, неповторимый и прекрасный.

У взрослых были свои развлечения. Пенсионеры собирались у соседнего дома и до позднего вечера играли в карты или домино. До сих пор перед глазами эта картина. Управившись с делами, тянулись с табуретками и стульями к месту сбора под фонарем сгорбленные  старики, а в центре уже восседала единственная женщина, настолько азартная в игре, что зачастую оказывалась зачинщиком перепалок. Иногда Дмитрич оставался дома, поссорившись накануне с соседкой, и тогда она первой шла на примирение, зазывая уважаемого соседа на вечерний турнир. До поздней осени  сидели в телогрейках, согревая дыханием озябшие руки, зимой перемещались в отапливаемый сарайчик в соседнем доме.

Отец в карты не играл, присаживаться на лавочку с женщинами стеснялся. Он молча покуривал трубку, стоя на углу дома, пока к нему не  подтягивались мужчины, оставшиеся вне игры. Тут говорили о работе, осторожно о политике, отец был человеком начитанным,  к его мнению прислушивались. У женщин на лавках шел оживленный разговор, слышался смех, легкое подначивание. Иногда соседка Мария Борисовна окликала отца:
- Михалыч, идите к нам. Вы мне так нравитесь, когда буду умирать, подпишу вам книжку.
- Сберегательную, Маша,- весело отзывался отец.
- Граф Монте-Кристо, Федор Михайлович - вы так на него похожи -
под общий смех заключала круглолицая соседка, похожая на героинь фильма «Кубанские казаки». Когда  савинцы посмотрели этот фильм,  Марусечка  стала  звездой. Прохожие засматривались,  так разительно была она похожа на румяных веселых селянок. И характером сродни – ироничная, насмешливая, любила разыгрывать и подначивать собеседников.

Однажды утром на пороге нашей квартиры возникла Евгения Романовна - мать Леньки и, держась за сердце, попросила что-нибудь успокаивающее. У мамы всегда в запасе были лекарства, настои, к ней обращались как в медпункт. Выпив валерьянки и немного успокоившись, соседка рассказала, как полчаса назад к ней во двор с душераздирающим криком: «Спасите, люди добрые»! - влетела Мария Борисовна, а следом за ней её муж с окровавленным лицом и опасной бритвой в руках. Глаза были налиты кровью, он размахивал бритвой и кричал, что сейчас  зарежет подлюку. Во двор выскочили все находившиеся в доме, а пострадавшая, добежав до крыльца, присела, коротко хохотнула и сказала, с трудом переводя дыхание: «Пошутили, и хватит, Илья».

Евгения Романовна долго не разговаривала с напугавшей её соседкой. Потом простила. Посмеивались вместе,  вспоминая «кровавую сцену». Оказалось,  что сосед  порезался во время бритья, а наблюдавшая за ним супруга, подмигнув мужу, бросилась в соседний двор с криком о помощи. Ну, как он мог не подыграть. Спустя время, приревновав жену к соседу, поджег собственный дом, попал в тюрьму, откуда писал своей  Марусечке слезливые, покаянные письма. Круглолицую, веселую женщину это несчастье подкосило. Она стала чахнуть, худеть, молча приходила в наш двор. Мама  жалела  соседку, угощала  киселем  из  замороженных  вишен, снимавшим на какое-то время боль в пораженном раком  желудке, колола обезболивающие.
Говорят, дальняя причина рака - долгая печаль. И печалей, и радостей хватало у тех, кто пережил войну, бедность и горечь утрат.