Одержимые войной. Часть 1. Доля. главы 1-4

Михаил Журавлёв
Глава первая. ДОРОГА К ДОМУ
(В виду подготовки романа к публикации я снимаю из открытого доступа остальные главы.
Книга издана на русском языке. ISBN 978-617-7060-34-4
Формат ePub
По вопросам приобретения:

Нескончаемые степи уныло тянулись за окном купе, и казалось, само время остановилось и не собирается трогаться с места. Глянешь под откос – дух перехватит от скорости, но бескрайняя равнина недвижна, лишь ровный перестук колёс да ритмичные покачивания напоминали: ты стремительно  летишь на северо-запад, домой.
«Какая бессмысленно огромная страна! – в который раз в раздражении подумал Гриша и задёрнул шторы. Несколько часов кряду он ехал один в купе. Старичок в тюрбане и штопаном халате, попутчик от самого Ташкента, с утра сошёл на полустанке, и больше никто не сел. Когда 13 дембелей схватили в кассе первые попавшиеся билеты до Москвы, не посмотрели, что все не просто в разных купе – в разных вагонах. Уже в пути с трудом поменялись поближе. Аксакалы качали головами, не соглашаясь меняться. Не убеждали ни медали на кителях, ни настойчивая жестикуляция. Но появился какой-то «бай», как обратился к нему бригадир поезда, что-то сказал старичкам, и те покорно уступили места, а многочисленные баулы дембельская команда помогла перенести за 5 минут.
Билетов в кассе не было, а поезд полупустой. Проводник казах, коверкая русские слова, тараторил, что билеты распроданы все, места будут заняты, люди подсаживаются в поезд по ходу следования. Но за сутки пути никто не подсел. Правда, и за окном пока все пустыня да пустыня – откуда и взяться новым пассажирам?
Гриша ехал, никуда не глядя, ни о чём не думая, тупо уставясь в зашторенное окно и слушая ритм колес. Темнело. Клонило в сон. Но задремать не пришлось: на пороге возникла не в такт поезду покачивающаяся фигура в расстёгнутой гимнастерке и почему-то в газовом женском  шарфике, мигнула нетрезвым глазом и пробасила, кивая на шторы:
– Чи, бача*)! На фига зачехлился-то? Ночь что ли?
– А что там смотреть! Степи и степи. Надоело!
– Разумно, – вверх взлетел указательный палец, отчего фигура стала напоминать известную музейную картину, – Ты вот что... Пошли к нам. У нас есть, и на что смотреть и что пощупать. Хе-хе!
– Опять спирту притащили? Сколько можно! Башка и так с утра...
– Ты чё братан? Я что, алкоголи... ик, что ли? – икнул дембель и улыбнулся: – Не спирт. Лучше. Девчонки пришли. Архи... архи... ну эти, которые копают. Секс-педиция...
– Археологи что ли?
– Во-во! Они самые. Пошли! Мы в третьем купе, – и с лязгом захлопнул дверь, точно не пригласил к себе, а, наоборот, послал в сердцах куда подальше. «Э, да ты пьян в стельку. Какие девочки! Глюки у тебя, – подумал Гриша». Но поднялся, открыл дверь и направился к третьему купе – всё одно заняться нечем. Ещё трое суток пылить до Москвы.
Это было похоже на штаб цыганской роты. Количество людей обоего пола, втиснутых в пространство купе, Гриша сосчитать не мог. Во всяком случае, представить себе, что сюда может поместиться ещё одно – его – тело, было никак. Он оторопело разглядывал  вакханалию из дверного проема, прикидывая, сразу развернуться или чуть потоптаться. Все были заняты собой и друг другом, одинаково пьяные и разгорячённые. Парадные кители с медалями, аксельбантами, значками классности, на подгонку, ушивку,  глажку которых ушло столько труда в несколько долгих ночей перед отправкой, небрежно валялись на верхней полке один на другом. Внешний вид их обладателей нимало не соответствовал образу военнослужащего, впрочем, ни один из дембелей таковым себя не считал. «Мы гражданские люди!»
– Братан! Догоняй! – воскликнул один из «гражданских», подмигивая Грише, и бесцеремонно усадил себе на колени русоволосую толстушку, сидевшую рядом. Та со смехом плюхнулась на парня, и на освободившееся место тут же устремилось несколько человек, стоявших, висевших или сидевших кто где. Гриша не успел. Тогда чья-то мягкая, но властная рука потянула его вверх. Он вскинул взор и увидел на левой верхней полке полулежащую в обнимку с початой бутылкой белокурую девицу, пристально наблюдавшую за ним сверху, а теперь явно приглашающую к себе. Он скинул ботинки, подтянулся на руках и в два счёта оказался рядом, одновременно отмечая возможные пути к отступлению. Наверху было душновато, но исправный вентилятор несколько облегчал положение именно тем, кто оказывался на верхней полке. Напротив сопели в обнимку безнадёжно отключившаяся парочка, не обращая внимания на то, что творится внизу. А там в который раз пошла по кругу гитара, нестройный хор затягивал то одну, то другую песню, и одна была неизвестна девчонкам, другая – парням.
– Таня, – прямо в ухо продышала Грише девица, пока он пытался пристроиться и комфортней для себя и не слишком стеснительно для неё. Видя его затруднения, она добавила, вновь касаясь губами его уха: – Не стремайся, двигайся ко мне.
– Гм! Да я уж и так ближе некуда, – проворчал Гриша, но послушал совета, прижимаясь спиной к животу девушки. Однако вышло не слишком удобно. Неверно дёрнувшись, он оглушительно боднул багажную полку. Сверху заворчали: кем-то занята. Снизу донеслось:
– Эй Вы там, наверху! Не разнесите поезд!
Хохотнув, представившаяся Таней девушка примолвила:
– Что, милый, больно?
Гриша, потирая затылок, вместо ответа протянул руку к бутылке, но девица перехватила его руку и нараспев произнесла, игриво стреляя ослепительно серыми глазищами:
– Только за выкуп!
– Чего просишь? – с неохотой молвил Гриша и получил в ответ:
– Поцелуй.
– Какой может быть бакшиш*) с раненного? – протянул он, стараясь не глядеть в серые озера глаз белокурой, в которых можно утонуть с первого заплыва, и услышал одобрительно-ироничное:
– Ну, если только глоток смертельно раненному коту...
– Бензина, что ли? – принимая условия игры в цитаты, переспросил Гриша. Таня поправила:
– Керосина. Книжник!
В её голосе возникли новые нотки. Она протянула бутылку «смертельно раненному коту» и, пока тот делал большой глоток, не чуя обжигающего прикосновения спиртного, положила ему руки на плечи и, подобрав ноги, потянула его к себе. Он закашлялся и бросил:
– С ума сошла? Я ж захлебнусь! – Потом поставил бутылку рядом, утёр губы и уже другим тоном представился: – Кстати, Гриша! – и протянул руку. Наконец он рискнул взглянуть ей прямо в глаза. 2 года без женщин, в условиях боевых действий, в которых, впрочем, ему лично участвовать не пришлось, испытание для любого молодого мужчины. Особенно, если после этого он внезапно оказывается в женском обществе. Да ещё и в интимной, можно сказать, обстановке. Есть риск сразу потерять голову и наделать кучу глупостей. А когда такие глаза! Впрочем, кажется, нет женщины с невыразительными глазами...
– Очень приятно, воин! – улыбнулась одними губами Таня, глядя Грише точно в зрачки. Он слегка поморщился. Неприятные воспоминания легли тенью на лицо. Он попросил:
– Ты можешь не называть меня так?
– Почему? – поставила брови домиком девушка. Как ответить? Рассказывать, что именно таким словом к желторотым первогодкам обращались в их части дембеля, вкладывая в него презрительно-насмешливую интонацию, как-то глупо. А объяснить, что чаще других этим прозвищем наделял его действительно настоящий воин, старший сержант из их роты по фамилии Локтев, получивший 3 медали, не вылезавший из боевых рейдов; перед ним Гриша испытывал смесь чувств из зависти, раздражения, опаски  и брезгливого беспокойства, одновременно безотчётно подчиняясь его авторитету, – этого объяснить Гриша вообще не мог. Себе-то не мог, а кому-то постороннему и подавно. Хоть и не видел он этого своего воина больше года, как тот, отслужив, улетел домой, пообещав «на гражданке» обязательно встретиться, благо земляки, а всё равно воспоминание не из приятных. Впрочем, полагал Гриша, старший сержант Локтев по прибытии «на гражданку» наверняка забыл о «воине» Григории. И думать о нём нечего! Он помялся, не зная, что сказать, как снизу раздался неожиданный взрыв общего хохота. Гриша с Таней не сговариваясь свесились с верхней полки вниз – посмотреть, что там, – и стукнулись лбами. Это было тоже очень смешно. И новая волна смеха перекрыла звучавшую под гитарные аккорды песенку:
...По вечернему Кабулу при потушенных огнях
две машины легковые мчат черниговских ребят.
Не смотря, что мы все пьяны, русским матом режет слух:
Если хочешь есть варенье, не лови.......
Потирая лоб, Гриша уставился на свою попутчицу, теми же движениями  массировавшую ушибленное место.
– Что ты в ней возишь? –  со слезами в голосе простонала она.
– В чём? – не понял Гриша. Надо же: сперва затылком, теперь вот лбом «хряснулся»! Что дальше?
– В чём, в чём! В голове.
– Обычно мысли. Но сегодня...
– Шушера, мякина, дерьма половина. А остальное кость! – Возгласил чей-то гнусавенький тенорок снизу, и ему тотчас же вторил глуховатый голос разудалой русоволосой толстушки:
– Кость, говорите? Ну, так, это... Что кость, это вы, конечно, сильно преувеличиваете, а вот, что 40 сантиметров, так это, знаете ли, кому-то крупно повезло!
Новая волна смеха захватила всех, на сей раз и Гришу. Не смеялась одна Таня. Она молча откинулась к стенке и продолжала растирать лоб. Гриша подался к ней и спросил:
– Ты чего, обиделась?
– А если это не анекдот? – с неожиданным металлом в голосе воскликнула девушка и решительно протянула руку туда, где обычно делают подобные анекдотические замеры, едва не уронив бутылку. Ошарашенный молодой человек, уже довольно длительное время испытывающий вполне естественное возбуждение от близкого присутствия красивой раскованной девушки, едва поймал бутылку и пропустил девичью руку, быстро скользнувшую ему под гимнастерку и нетерпеливо задрожавшую под ремешком. Через секунду она отдернула её как от горячего и с деланным разочарованием громко протянула: – Сорока нету. От силы 20.
Её реплика была услышана внизу и встретила новую волну смеха. Гитара тенькала металлом струн. Сипатый голос выводил:
Мы небриты, мы немыты,
        лица пылью заросли.
Мы мечтаем о корытах,
        про ханум*)  мы видим сны.
На здоровых и нарядных
        мы косим на молодух.
Если хочешь есть варенье,
        не лови......
Гриша медленно вскипал. Он побледнел, а Таня, часто мигая, смотрела на него, словно смахивая соринку, залетевшую в глаз, затем внезапно схватила его за руку и зашептала:
– Прости, парень! Я дура пьяная, сама не знаю, чего делаю.
Он сделал медлительный долгий глоток из горлышка, не сводя прищуренных глаз с собеседницы. Потом перехватил ее запястье и негромко, но властно сказал:
– Пошли отсюда. У меня пустое купе.
– Как же? – смутилась девушка, – Тут же твои друзья. Пьют, песни поют. Вы ж афганцы! – последнее слово в её устах прозвучало с внезапной пронзительностью. Гриша зло улыбнулся и ответил:
– Попутчики. Все из разных частей. Знакомы сутки, в кассе знакомились. Так что... Хотя ты и права, афганцы, – и свесившись вниз, громко крикнул всем: – Кабул базар, шурави контрол! Водка барма*)?
В ответ сразу три руки протянули ему по бутылке. Две оказались початыми. Он выбрал нераспечатанную и поблагодарил:
– Ташакур*), – затем протянул руку Тане приглашающим жестом и молвил: – Пошли?
– Э-э, братан! Ты куда? – неловко пытаясь сфокусировать мутный взгляд, протянул позвавший его сюда дембель в шарфике. В ответ Гриша молча спустился, точно попав ногами в ботинки, которые не стал шнуровать, подхватил на руки спускавшуюся следом Таню и уже из коридора, продолжая держать девушку на руках, обернулся:
– Наверху свободно!
В спину уходящему русоволосая толстушка обронила:
– Небось пошел кость разминать... которая от силы 20.
Последней реплики и дружного ржания ни Гриша, ни Таня уже не слышали. Через пару минут они были в его купе с зашторенными окнами. Он бережно опустил девушку, сел напротив, легко толкнув дверь. Та захлопнулась, и шум окружающего мира как отрезало.
Поезд рассекал необъятные просторы «одной шестой части суши». Однообразные пески сменились затейливым гигантским лабиринтом оврагов и ложбин, по одной из которых пролегало железнодорожное полотно. Оно извивалось, следуя поворотам естественного тоннеля, и состав раскачивало из стороны в сторону на каждом повороте. Когда Гриша вносил Таню в тихое купе с зашторенными окнами, состав как раз совершал очередной пируэт на полном ходу, спутники повалились друг на дружку, не удержав равновесия. Гриша неловко задел плечом косяк, но не обратил внимания на боль, потому что внезапно глаза его оказались прямо напротив огромных и прекрасных, как два зимних озера, серых глаз девушки. Секунда повисла вечностью в искривленном пространстве. Проносились века и века, эпохи сменяли друг друга, и роды перетекали в роды, пополняя бесконечную вереницу судеб и душ человеческих, нисходящих на землю в вечном танце любви. Отдаваясь этому танцу, Гриша погрузился в чарующую бездну потрясающих серых глаз, что, дрожа ресницами, глядели в ту же бездну, и тёплое волнующее дыхание девушки касалось щек, и ничего вокруг не существовало в эту бесконечную секунду.
А за спиной – серые горы, зыбучий песок. Островерхие серые
горы Кабула. Зимой поседевшие, весной разноцветные, летом выгоревшие, осенью грязно-серые. Без малого 2 года службы, сочетающей нелепость участия в том, что тебе противно, со священным и трепетным чувством ежедневно исполняемого долга. Отцы-командиры – как на подбор, одинаковые и внутренне безразличные тебе, товарищи-однополчане – между ними и тобой с первого дня ты ощущаешь невидимую дистанцию, не преодолимую никакими общими испытаниями. Оно и понятно  –  ты эрудит с неоконченным высшим гуманитарным образованием, житель большого города, а они провинциальные либо деревенские ребята, согнанные со всех концов отвратительно огромной страны. Они с подозрением и скепсисом относятся к тебе, ты с иронической брезгливостью смотришь на них. И происхождение ваше различно: твоя немецкая фамилия Берг, подобно маслу, не сливается с водой их простых фамилий – Иванов, Сидоренко, Малинин, Локтев, Белоусов. Есть молдаванин с изысканной фамилией Петраш, так ведь и он  – деревенский малый и туп, как колода! Привязавшееся с первых дней службы прозвище – сначала Шмалик, а потом и вовсе Шмулик – не устранило обозначившегося с первых дней службы барьера, а, напротив, ощутимо укрепило его, многократно умножило. Кто придумал это прозвище? Кажется, шмалики на «зонах» докуривают чужие сигареты, не имея своих. Или это маленький кусочек сала? В любом случае, прозвище обидное и, к несчастью, привязчивое. Полгода до дембеля Григорий Берг по прозвищу Шмулик провел соответственно положению «дедушки советской армии», в определённом покое и, пользуясь определённым уважением, какого, впрочем, солдатская среда его никогда и не лишала, просто уважение было специфическим, по-солдатски прямолинейным, смешанное с недоверием к «столичному фраеру». Комбат отправил Гришу в запас первой партией как «отличника боевой и политической». Кроме этого, заслуг у него не было. Просидел службу в расположении части, выезжая в дневные рейды по городу, несколько раз вместе со всеми побывал под обстрелами, один раз тушил пожар на складе ГСМ, за что получил благодарность от командования  в числе ещё 15 человек, оказавшихся на пожаре. Ни Ранения, ни контузии, ни даже царапины. Госпиталь посетил с «детской» болезнью, отметившей в части почти всех, – с дизентерией. Короче говоря, «солдат спит – служба идёт» сказано про него. Вот едет домой. Медалями китель не украшен, и о том, что он «афганец» внешний вид не говорит. Дембель и дембель, только-то! И на второй день пути повстречал такую восхитительную девушку, что против всех правил почувствовал себя и «легендой Ограниченного Контингента». Хотя б самую малость поразить её воображение, рассказав невероятную героико-приключенческую байку!
Гриша отпрянул от магнетических глаз, когда казалось, ничто не может помешать вырастающему в недрах тел сексуальному влечению. Откинулся на мягкую спинку и, вальяжно положив спутнице руку на плечо, произнёс, глядя прямо перед собою:
– Ты в своей жизни, верно, и слыхом не слыхивала о вещах, что приключались вот с этим человеком, – и похлопал себя другой рукой с бутылкой водки по груди. Свой голос Гриша услышал как со стороны, дивясь неестественности тембра: глухой, непривлекательный, сиповатый, не такой, каким обычно казался. Таня задумчиво перебирала прядь своих дивных волос и долго не отвечала. Потом медленно произнесла:
– У меня брат в Кандагаре погиб. Полгода назад. Знаю я всё, – помолчала с минуту, вслушиваясь в приглушённый перестук колес, и добавила: – Сначала я просила военкома отправить меня медсестрой. Пороги обивала, всё понять не могла, почему отказывает. А когда случайно встретила его на улице, в нерабочей обстановке, он мне и скажи: «Дура баба! Хочешь мать совсем без наследников оставить?»
Гриша молча глотал подкативший к горлу ком. Вот идиот! Хотел выпендриться перед девчонкой! Нашёл, перед кем. Вместо того чтобы просто поцеловать её минуту назад, устроил тут показуху... Теперь стыдно. Чем хвастаться-то? Тем, как кашу в три горла жрал, абрикосами с ветки закусывая? Или тем, как салаг-первогодок вместе с однопризывниками гонял по плацу, изображая занятия по отработке тактических действий при внезапном нападении?
– Я и позвала тебя, – продолжала сероглазая, – что похож ты на него. Очень. Такой же угловатый внешне и мягкий внутри...
Гриша взял девушку за плечи и развернул к себе. Вновь очутились перед его глазами её, теперь блестя слезой. Предательская влага не желала выкатываться вон, затмевая ясность взора. Он нежно провел ребром ладони по её векам, легонько выгнав слезу, и ответил дрожащим голосом:
– Не обижайся, духтар*)! Мы все тут грубые мужланы, сама пойми. 2 года в мерзости, без баб, какие уж тут манеры!
– Ты всё-таки дурачок, Григорий, – наконец улыбнулась девушка, и сразу будто посветлело в купе,  –  Мне твои манеры по  барабану. Я в поле и не такого насмотрелась. Извиняться не за что. Наши, кто в поле отработал, считай, тоже немножко солдаты. Подружек видел?
– Так, мельком. А что это у вас, ни одного молодого человека в компании нет? Как-то странно.
– Отчего ж нет! Есть, конечно. Только поехали отдельно, площадку готовить. На машине поехали. А нас – с комфортом, купейным. Только не ждали такой компании, –  снова улыбка заиграла в голосе и в глазах, недавно покрытых слезами.
– Неужто одного не могли к вам прикрепить? Мало ли что?
– Ну, во-первых, один и предполагался. Девчонки воспротивились. Так нас 8. Ровно 2 купе. А с ним была бы ерунда какая-то. И к тому же, я тебе говорю, мы себя в обиду не дадим. Я, например, владею боевым самбо, Ленка, полненькая такая, русая, каратэ. 
– Прямо взвод десантно-штурмовой бригады, – усмехнулся Григорий, продолжая внимательно вглядываться в глаза Тани. А на них снова набежала тень.
– Мой брат служил в ДШБ*). Погиб при обстреле. На посту.
Повисла тягучая пауза. Совсем не такая, как первый раз, когда юноша и девушка встретились глазами. Теперь время имело измерение, было наполнено какими-то вязкими ощущениями и мыслями, и не было в этой паузе ни восторга, ни радости. Одна тягучая напряженность. Желая, в конце концов, покончить с нею, Григорий воскликнул:
– Вот, что, девушка. Давай-ка мы с тобой выпьем по-человечески, – и ловко вскрыл «бескозырку»-бутылочку.
– Стаканы-то у тебя есть, герой? – с грустной улыбкой переспросила она, – Или, как там... из горла придется?
– Там это где?.. Обижаешь, духтар! – он вынул из сумки под столиком 2 походных алюминиевых стаканчика, приобретённых по случаю у кабульского дуканщика за банку рыбных консервов, разлил поровну и протянул стакан спутнице со словами: – Со знакомством, Танюша!
Девушка единым махом опрокинула стаканчик, звонко шлепнула им по столешнице. Гриша одобрительно прицокнул языком и последовал примеру. Затем на столе появились тёплый хлеб, фрукты, шмат полукопченой колбасы и пара куриных яиц.
– Запаслив ты, – похвалила археолог дембеля, – не то, что эти. Хлещут натощак. Вот и развезло. Небось, при складе служил? – Гриша сделал вид, что не заметил поддёвки, налил по второй и спросил:
– Едете-то куда?
– До Москвы, там делаем пересадку, и снова на юг. Только на другой юг. Северный Кавказ. На границе с Дагестаном  интересная работа. А ты на гражданке по специальности кто был?
– А я музыкант.
– Ого! Это интереснее твоих армейских будней. На чём играешь?
– Да ладно. Потом как-нибудь, – отмахнулся Гриша, которому очень не хотелось растолковывать девушке, что играет  ни на чём, то есть на многом одинаково плохо, потому что закончил дирижёрско-хоровое отделение училища и курс консерватории, совмещая дирижерский и композиторский факультеты,– Скажи лучше, как в Ташкенте оказались? Вы ж русские, кажется!
– И что, шовинист! – Таня потянулась за стаканчиком. – Или мы не новая историческая общность, Советский народ? Нас в Ташкентском Университете много учится. Все – по направлениям, кто из Москвы, кто из Питера. Я, например, из Свердловска. То есть учусь там. А родом из Свердловской области. В Свердловском университете занималась восточными языками, выбрала тему по средневековому Востоку, вот и оказалась на выпускном курсе в Ташкенте.
– И в дипломе у тебя будет значиться «выпускница Ташкентского Университета»? – недоверчиво переспросил Гриша, – Глупо!
– Ты всё-таки шовинист. Великодержавный! Давай выпьем, – отрезала тему Таня, – я предлагаю тост за...
Она замолчала. Как выключилась из разговора. Вообще унеслась куда-то. Остановившийся взор не видел ничего вокруг. Отвечая скорее каким-то тайным мыслям, чем ритмическому перестуку колес, она сидела секунд 10 с неподвижным лицом, покачиваясь влево-вправо, влево-вправо. Гриша слегка толкнул её поперек этого ритма:
– Ты чего, Тань? Вроде тост хотела...
Девушка перевела взгляд и долго, не мигая, смотрела ему прямо в глаза, после чего изменившимся голосом сказала:
– А ты и вправду на него похож. Очень похож!
Внезапно она резко потянулась к нему и, не выпуская из руки стакан с водкой, прильнула к его губам горячим коротким поцелуем. В нём было столько же горечи, сколько и сладости. Он был и страстен и возвышен. Это был одновременно поцелуй сестры и поцелуй любовницы. Шальная сила исходила от движения солоноватых тонких тёплых губ, прерывистого дыхания, вовсе не тронутого алкогольным перегаром. Поцелуй был столь неожиданным и стремительным, что молодой человек, 2 года не общавшийся с женщинами, едва успел ответить. Когда же сочная волна экстаза накатила на него, девушка  молча потягивала водку, как яблочный сок, а не горькая, прислонясь спиной к стене и отвернувшись. Гриша выпил, встал. Сейчас больше всего хотелось уйти в тамбур курить. Таня даже не обернулась, когда он выходил. 
..Он курил вторую сигарету подряд, вглядываясь сквозь заляпанное мутное окошко тамбура в глубоко чуждый и неприятный ему пустынный пейзаж, и думал. Ни поцеловать не смог, ни о любви заговорить, не говоря о том, чтобы раздеть, да на полку уложить... Условия есть, и она согласна, как будто! А что-то мешает. И сейчас – вместо того, чтобы предаваться с нею чувственным радостям наедине, пока никто не заявился, стоит себе, курит, оставив её с початой бутылкой водки. А ну как напьется с горя, да и уснёт! Вот тебе и вся любовь!
Гриша мотнул головой, отгоняя дурацкое допущение, и стукнулся о стенку. До чего нелепо устроен человек! Бесплотные невидимые мысли гоняет, как докучливых мух, а на реальные видимые объекты натыкается, не замечая. Выдумывает тысячи причин для оправдания своей мужской нерешительности, а когда поезд ушёл, идёт на какие угодно авантюры, чтобы догнать его! Он смял окурок и решительно двинулся к своему купе. Перед закрытой дверью остановился. Что там? Как войти? С чего начать? Покинув замкнутое пространство общения, он нарушил тонкую нить меж двух людей. И теперь либо всё пытаться выстраивать заново, либо... Он рванул ручку двери. Никого. На столе записка в два слова: «Спасибо. Таня». На обороте мелко – адрес и телефон. Что ж, хоть намечена возможность продолжения отношений. Сердце при этой мысли гулко заколотилось. Уняв сердцебиение, он бережно сложил листок в карман, взял со стола водку и обнаружил, что одного алюминиевого стаканчика нет. Сначала решил, что от качки стаканчик слетел под стол, но, тщетно проискав его некоторое время, понял, что стаканчик прихватила с собой – верно, на память – она, его «несостоявшееся приключение». И сначала ему стало жаль – не столько не случившегося дорожного адюльтера и даже не столько стакана, а себя. Потом он опять, как в тамбуре, мотнул головой, прогоняя лишние мысли, и прямо из горлышка единым махом влил в себя грамм 150 и шаткой походкой направился в компанию.
Но, пройдя несколько шагов, остановился. А собственно, зачем? Тупо «квасить» вместе со всеми, распевая уже надоевшие песни, в сотый раз повторяя одни и те же анекдоты и шутки? Или найти Таню? Как-то слишком уж глупо это будет выглядеть. Ушли вдвоём, через полчаса или чуть больше она вернулась одна, а следом опять припёрся он! И с чего, спрашивается? А если её и нет там вовсе? Может, она ушла в вагон-ресторан? Или в другое купе? Сказала же, что у них 8 мест. А где это второе купе, он не знает. Не спрашивать же у девчонок! Раз ушла, значит, ушла! Так тому и быть...
Григорий медленно развернулся обратно и, прежде чем войти в свой «одинокий номер», остановился у открытого окна, из которого в коридор врывался жаркий ветер, от которого ничуть не меньшей становилась духота в вагоне, за то всё внутреннее его пространство наполнялось мелкой-мелкой песчаной пылью. Лучше бы кондиционеры устанавливали, чем так проветривать, подумалось Грише, и, покачав головой, он решительно взялся за ручку двери в своё купе.
За окном по-прежнему тянулись бесплодные степи. Выжженная солнцем земля распростёрла перед светилом свои шершавые ладони, по которым слепыми букашками перемещались люди, поезда, автомобили, щекотали её старческую кожу гусеницы танков, наивные генералы искали способов побольнее  ущипнуть её, а одержимые археологи ковырялись в её мелких морщинах.





Глава вторая. МАША

История всегда была любимым её предметом. Ещё в третьем классе, девочка, в классе слывшая тихоней, зачитывалась рассказами и повестями, романами и беллетристикой, научно-популярной литературой и пересказами древних мифов о самых заветных тайнах седой старины, открывающими таинственный мир древности, от времён, когда первобытные племена впервые взяли в руки каменный топор. Её больше интересовали времена первых фараонов и пророка Заратустры, чем эпоха расцвета Римской империи, предания Бхагават-гиты, чем хроники колониальных войн позднего Средневековья. К концу 7-го класса, предполагающего по советской школьной программе достаточно серьёзный объём общих исторических знаний, отличницу выдвинули на общегородскую олимпиаду по истории, где она победила,  с колоссальным отрывом опередив всех своих конкурентов. С этой победы за Машей Калашниковой закрепилась репутация  одного из лидеров и уважительно-ироничное прозвище Книгочея. Откуда среди ребят из обычной советской школы возникло дышащее славянской древностью слово, никто сказать не мог. Но прозвище закрепилось, и с тех пор ни по имени, ни по фамилии к ней практически не обращались. Даже учителя, вызывая отличницу к доске, изредка приговаривали:
– А попросим-ка ответить нашу Книгочею.
Это означало, что в классе несколько минут будет полная тишина, и все 38 Машиных товарищей превратятся в слух, ловя каждое её слово. Так обстояло и с химией, и с физикой, и с литературой, и, разумеется, с историей. Труднее давалась девочке алгебра и геометрия, но оценка «четыре» и здесь бывала редкостью. Просто ответы не были блестящими: точно выученный материал излагался почти слово в слово по учебнику, да задачки решались по всем правилам. Хуже было на уроках английского языка. Уверенно зная все правила грамматики, она нещадно коверкала произношение и постоянно мучилась, забывая те или иные слова. Правда, преподаватель английского добродушный красавец Исаак Аронович Зильберт считал её уровень достаточным, чтобы не портить общий вид табеля ученицы единственной «четверкой». Маша втайне была признательна Исааку Ароновичу за такое снисхождение и старалась выразить его корректными знаками внимания – то букетом цветов к 23 февраля, то каким-нибудь вышитым  ею собственноручно платочком на День Учителя. Но один её подарок тронул Зильберта до слёз. Зная, каким страстным курильщиком был  снисходительный педагог и, проведав, что его родной брат известный в городе искусствовед, она, испросив у родителей на подарок к 1 сентября в 10-м классе немалые деньги, преподнесла Зильберту изысканной формы курительную трубку с выгравированным профилем Моцарта. В магазинах начала 80-х не встречалось подобного, и по всему видать, ручная работа. Секрета Маша никому не раскрыла. А дело было так. Прошедшим летом она познакомилась с художником, снимавшим  дачу по соседству. Мастер постоянно что-то вырезал из дерева, лепил из пластилина, рисовал. Создавалось впечатление, что этот человек никогда не отдыхает. Девочка стала часто бывать у соседа, который хоть и в отцы ей годился, принял юную поклонницу без высокомерия, сразу уловив в ней и интересного собеседника и тонкую художественную натуру, восприимчивую к прекрасному. Несколько раз мама буквально вытаскивала дочку за руку от художника, приговаривая:
– Машута, оставь человека в покое. Ты же днями напролёт пропадаешь у него.
– Что Вы, что Вы! – восклицал в ответ художник, – Антонина Александровна, ваша девочка совершенно мне не мешает. Я работаю, мы общаемся, он рассказала мне много интересных вещей. У Вас такая замечательная дочь! Берегите её, она настоящее чудо...
Прощаясь с соседями, художник вручил поклоннице её портрет, написанный размашистыми лёгкими мазками акварелью. Воротясь в город, Маша повесила его в изголовье своей кровати и вечерами подолгу любовалась на первое в её жизни посвящённое ей произведение искусства. В портрете всё было – полёт. И стремительный внезапный взмах ресниц, и открывшийся под  ними пронзительный, устремлённый куда-то вдаль взгляд, полный одновременно воодушевления и тревоги, и поворот головы, чуть в полупрофиль, резкий, напряжённый... Да, наверное, она была такой. Хотя, ей-Богу, очевидного портретного сходства с оригиналом в написанной по памяти акварели, было немного. Скорее, запечатлённое состояние юной души, чем образ внешней оболочки. Так вот, именно своего дачного знакомого она попросила сделать для неё подарок уважаемому педагогу, пообещав заплатить, сколько сможет. Мастер удивился не так предложению, как подробному и точному описанию самого учителя, кому предназначен подарок, и самого подарка – в деталях, разве что эскиз не нарисовала.
– Ты уверена, что твой подарок будет правильно понят? – переспросил художник, на что девочка ответила:
– Я всегда думаю, прежде чем принимаю решения.
Заказанную вещь мастер изготовил за несколько дней. Для этого он даже специально покинул дачу. Ему нужна была его мастерская, где всё, что требовалось для такой работы, было под рукой. Работая, он про себя только удивлялся: надо же! в такие юные годы у девчушки  такой серьёзный подход к жизни, да ещё и внимательность; ведь о том, что он иногда изготавливает сувениры и трубки, он обмолвился  однажды, вскользь, в начале дачного сезона, ан ведь запомнила же! И ведь как дело поставила – не просто просьба девчоночья, а заказ! Поди ж ты, заплатить обещала!
О Машином подарке через какое-то время прослышала вся школа. Исаак Аронович однажды проболтался в учительской, не удержался, похвастался кому-то из коллег подарком. И пошло! Одни решили, что девочка влюблена в Зильберта. Ну, как же! Хоть и не первой молодости, но крепок, статен, чернобров и черноволос, чисто голливудский красавец-ашкеназ! Говорят, не в пример старшему братцу-толстяку, что лысоват и смешон до неприличия, искусствоведческими заслугами и прикрывая свою безобразность! Другие, споря с первыми, утверждали, что никакой влюблённостью здесь не пахнет, а напротив, страшное дело – девочка специально заискивает перед Зильбертом, чтобы оправдаться в жесточайшем антисемитизме, якобы процветающем в её в семье. Глупости, говорили третьи, какой антисемитизм, если она сама наполовину еврейка? И таким образом оказывается внимание единственному еврею, преподающему в нашей школе! Четвертые поднимали на смех третьих со словами: «Где вы видели евреек с такими рязанскими физиогномиями?» Иные отмахивались ото всех этих досужих версий, пеняя на косность и глупость тех, кто во времена развитого социализма поминает еврейский вопрос. На самом деле, девочке нужна золотая медаль, а с английским проблемы, вот и лебезит, чтоб плохой оценки не схлопотать. Школа-то с английским уклоном!
С начала выпускного года от былого авторитета лидера не осталось и следа. Молва, по-своему истолковавшая опрометчиво сделанный подарок, превратила  вчерашнюю  гордость школы  в  изгоя. Начавшая расцветать девушка потеряла ухажёров и подруг, стала замыкаться в себе и находила утешение только в любимых книгах.
Перемену в дочери заметил первым отец. Иван Иванович, установив в семье такой порядок вещей, при котором никто ни к кому не имеет права ломиться в душу, не смел первым заговорить с повзрослевшей девочкой о её проблемах. Но жене сказал, надо, мол, как-то вытащить Машку на разговор, а то неспокойно как-то, возраст-то непростой – как бы дров не наломала! Антонина Александровна согласилась с мужем, и они стали искать возможности спровоцировать дочь на откровенность. Но случая всё никак не представлялось. Всегда много и усердно занимавшаяся и учёбой, и выполнением тех или иных общественных поручений в классе, и бальными танцами девочка по-прежнему подолгу отсутствовала дома, а когда и была, сидела то с книгой, то с учебниками, то с тетрадями. Встречались на кухне за ужином, когда она, уставшая и молчаливая, без слов поглощала пищу и не желала вступать ни в какой разговор. Но камень на сердце родителей тяжелел день ото дня. И однажды, вопреки установившимся семейным правилам, мать не выдержала и за ужином спросила:
– Машута, скажи, у тебя всё в порядке?
Дочь вскинула на неё замутившиеся вдруг слезой глаза и дрогнувшим голосом произнесла:
– Почему ты спрашиваешь, мам?
– Ты какая-то не такая стала. По-моему, у тебя что-то происходит. Может, мы можем тебе помочь?
– Нет, мамочка. Вы мне не можете помочь. Просто оказалось,  люди гораздо глупее и злее, чем я о них думала.
– У тебя проблемы в классе? – задал вопрос Иван Иванович, не глядя на Машу, будто бы поглощённый процессом приготовления бутерброда с сыром.
– Можно и так сказать, – протянула девушка и встала из-за стола.
– Ты разве уже поела? – строго переспросил отец, отрываясь от своего занятия, – Или не хочешь говорить с нами на эту тему?
– Понимаешь, папа, Вы хорошие, умные люди. Вы, наверное, правильно меня воспитали. Но оказалось, что с этим правильным воспитанием я ничего в жизни не могу поделать. Помните подарок учителю английского, на который я у вас попросила пятьдесят рублей?
– Это твоему... как его... Зильберту? – переспросил Иван Иванович, вернувшись к своему бутерброду, – Помню. Ну и что?
– А то, что из-за этого подарка мне теперь разве что бойкота не объявляют. Оказывается, я и карьеристка, и влюблена в него, и вообще с ума схожу от евреев.
– Ну, это не ново, – спокойно возразил отец, – Кстати, если ты помнишь, я тебя отговаривал тогда от дорогих подарков. Если бы ты не сказала, что он уже заказан, нам бы с мамой удалось убедить тебя, что дорогих подарков делать не следует.
– Папа, – взмолилась Маша, – Ну, о каких дорогих подарках речь? Мы что, бедствуем? По-моему, этот подарок вполне соответствует как достатку нашей семьи, так и степени моей благодарности учителю, что возится со мной и старается подтянуть до уровня, который...
– Машута, – перебила Антонина Александровна, – ты, вот что... Во-первых, рассуждать о достатке семьи и делать из этого выводы об уместности того или иного подарка, неприлично и неразумно. Подарок должен соответствовать не этому, а качеству отношений дарителя и того, кто принимает подарок. Мы с отцом не спрашивали тебя, какой ты делаешь подарок, пока ты его не сделала. Ты достаточно большая, чтобы мы не лезли к тебе с советами по каждому поводу. Но согласись, что в данном случае ты совершила ошибку.
– Да, совершила! И что теперь? Зарезаться, что ли?
– Это не решит твоих проблем, – ровным тоном отпарировал отец. Он отложил недоеденный бутерброд, неторопливо встал из-за стола и подошёл к продолжающей стоять у двери на кухню обиженной на весь мир дочери. Нежно приобнял её за плечи и тёплым баритоном мягко произнёс: – Всё можно людям объяснить. И всё можно поправить. Важно только этого захотеть.
Маша уткнулась в отцовское плечо и поперхнулась подкатившим к горлу комом. Некоторое время молчали. Потом, когда она справилась с собой, она отпрянула от родителя и, посмотрев ему прямо в глаза снизу вверх, отчётливо проговорила:
– Всё дело в том, папа, что мне уже не хочется восстанавливать с ними никаких отношений. Они мне просто безразличны.
– Неужели все? – всплеснула руками мать, получив утвердительный кивок головой.
– Ну что ж, тогда, – резюмировал глава семьи, выпуская из своих объятий дочку, – всё в порядке. Просто нужно какое-то время, чтобы ты пережила потерю некоторых иллюзий. Так?
Маша снова утвердительно кивнула головой. Отец молча проследовал на своё место и, садясь, жестом пригласил дочь. Она повиновалась. Села рядом. Но за еду принялась не сразу. Какое-то время повторяла про себя слова отца. Он прав: это всего лишь освобождение от иллюзий. Она когда-то придумала себе: у неё прекрасные одноклассники, в школе полно интересных людей среди учителей и учеников, у неё там друзья, на которых всегда можно опереться. А оказалось, что ей просто завидовали. Сначала,  как отличнице,  умненькой  девочке.  А после случая с трубкой для Зильберта, вероятно, ещё и как девочке из обеспеченной семьи. А зависть рождает ненависть. И хотя за 9 с половиной лет вместе, казалось бы, можно бы принять человека таким, как он есть, ибо не за что его ненавидеть или презирать, юношеский максимализм, подобно переменчивому ветру, развернул общее отношение к недавнему лидеру класса на 180 градусов.
Выпускной вечер ничего в принципе не изменил. Одни плакали, другие смеялись. Часть одноклассников после школьного бала двинулась гулять на всю ночь. Маша, не соблазнившись ни песнями под гитару, ни возможностью поправить отношения с товарищами, настроенными в этот вечер вполне дружелюбно, не составила им компании. Воротясь домой, засела за учебник английского языка; она твердо решила поступать в Университет на «истфак», а до вступительных мало времени. «Красный диплом» открывал некую возможность пробиться в престижный ВУЗ, но готовиться всё равно следовало всерьёз.
Лето пролетело в подготовке к экзаменам, их сдаче и успешном зачислении. Гордая собой девушка с университетским студенческим билетом в кармане получила в подарок от родителей путёвку на 2 недели августа в Крым, и, счастливая, отправилась отдыхать от трудов праведных, ничего не загадывая и ни  о чём не жалея. Жизнь впереди казалась прекрасной и безоблачной. Шёл 1982-й год, страна выглядела благоденствующей и безгранично могущественной, и всякий молодой человек в ней мог твёрдо рассчитывать на то, что своё место в этой счастливой жизни он всегда найдёт.
Нежданная встреча в Крыму поначалу резко пошатнула Машину уверенность в счастливом завтрашнем дне. Они сблизились внезапно, вдруг. Как-то тёплым вечером столкнулись в увитой плющом беседке и разговорились. Бесцельно – о том, о сём. И с удивлением обнаружила умная и начитанная девушка, что о реальной жизни вокруг, не книжной, не из чьих-то рассказов, имеет очень расплывчатое представление. Рома, на 4 года старше её, самостоятельно тащил на себе мать-инвалида, зарабатывал на жизнь, и столкнулся с её проблемами, что называется, лоб-в-лоб. Его рассказы о порядках в жилконторах и Собесах, поликлиниках и прочих учреждениях, с которыми девушке не доводилось сталкиваться вплотную, повергло её в шок. Рома поведал о встречах с обездоленными людьми, чью судьбу переломила «зона». Работая железнодорожным проводником, он многое видел, со многими общался. А самое главное в нём, поразившее Машку до глубины души с первой же встречи, было то, что обо всём на свете он имел своё, ни на чьё не похожее, ниоткуда не заимствованное, твёрдое суждение,  которое был готов аргументированно отстаивать.
Незаметно для себя Маша влюбилась. Рома оказался из одного с нею города, и по возвращении с юга они продолжили отношения, мало-помалу перешедшие в близкие. Она училась на дневном в Университете, он колесил по стране. Они встречались после каждой его командировки, проводили дни и ночи напролёт вместе, строили планы грядущей совместной жизни, какие часто строят молодые люди, пока не вполне представляющие себе, что это такое. А им кажется, что  представляют. Они ходили по магазинам, примеривая к своему будущему быту предметы мебели. Правда, торговля 80-х едва могла поразить воображение покупателя. Вещи получше продавались только по предварительной записи, на всё выстраивались очереди, да и выбирать было особо не из чего. Разве в кооперативных магазинах. Но там изрядно кусались цены, догнать которые большинству простых тружеников было практически невозможно. Проводнику в поездах дальнего следования до обеспеченного человека было далековато. У его старших коллег, с опытом и связями в разных концах великой страны, водились и деньжата, и дорогие вещички. Роме это ещё и не снилось. Но он понимал: несколько лет правильных взаимоотношений на местах – и он станет прочно на ноги. Нехитрый бизнес проводника – переправить посылочку, доставить от одного клиента до другого ценный товар, срубив процентик от сделки, провезти в своём купе или на внеплановом месте «левака» – существенно пополнял бюджет тружеников железных дорог. Лишь наладить на своём направлении отношения на узловых станциях, выяснить тонкости организации службы контролеров, да закорешиться с бригадирами. А это время! Рома работал 2-й год и по любым меркам был «молодой», потому спокойно тянул лямку и не роптал. Тем более, впереди служба в армии, её всё равно не избежать, хотя пока на него и распространялась отсрочка как на единственного кормильца семьи. Справочку об этом выдали в Собесе без особых проблем. Инвалида-мать, склочную и взбалмошную женщину во всех инстанциях знали очень хорошо. Отца у него не было уже лет 15. С тех пор, как утёк он за длинным рублём на Север, оформив, как положено, развод, многое изменилось. Поначалу он исправно перечислял вполне приличные алименты, благодаря которым мальчику удавалось и прилично одеваться, и от пуза есть, и ходить в спортивные кружки. Но спустя 7 лет он исчез. Мария Ивановна, оформившая к тому времени первую группу инвалидности, подала в розыск, надеясь на то, что где-нибудь да отыщется бывший муженёк. Он отыскался совсем  не  там, где ей хотелось бы. Там же, на северах мотал срок по статье за неосторожное убийство. А через некоторое время пришло извещение, что в лагере он умер. И остался несовершеннолетний Рома, студент 2-го курса железнодорожного техникума, с инвалидом-матерью на руках в довольно плачевном положении.
Когда они познакомились с Машей, Мария Ивановна, полная тёзка девушки была абсолютно беспомощна. Девушка навещала больную, ухаживала за нею, пока Рома бывал в поездках. Та не могла нарадоваться на будущую невестку, и казалось, всё уже предрешено. Единственное, на что сетовала Ромина мать, так это на его «паршивую работёнку». Совершенно не разделяя его любви к железным дорогам, она всё надеялась, что парень остепенится и выберет себе, наконец, что-то поприличнее.
Отношения молодых были ровными. Оба с удовольствием играли во взрослую жизнь и наслаждались свиданиями после разлук. Машины родители давным-давно уяснили для себя две вещи – во-первых, она девушка разумная, а во-вторых, упрямая. Они относились к той странной категории советской технической интеллигенции, что всегда всё критикует на кухне, но всегда голосует «за», болеет всю жизнь за единственную футбольную команду, но разбирается в футболе слабо, каждые выходные принимает «на грудь», но считает, что ведёт здоровый образ жизни. В родительском доме не бывало много гостей. Захаживали одни и те же давнишние знакомцы. То ли по привычке, то ли по производственной необходимости, как сослуживцы отца, то ли просто потому, что некуда больше податься. У отца был брат, много лет назад отлученный от семьи. Само упоминание его имени было под запретом. Маша не проявляла любопытства.  Но в отношении неприятной семейной истории сложила своё мнение, что держала при себе, никак не обнаруживая. Размеренная жизнь семьи Калашниковых текла параллельными потоками: родительская – сама по себе, дочкина лет с 13 – сама по себе. Когда дочь стала исчезать из дома на 2-3 дня, Антонина Александровна лишь спросила: «Ты хоть предохраняешься? Смотри, глупостей не наделай!» И всё. Складывающаяся  личная жизнь изменилась неожиданно. Умерла Мария Ивановна. Это случилось в тот день, когда сын должен был приехать из поездки, поэтому рядом не было ни его, ни Маши. Вечером Роман позвонил ей и чужим голосом сообщил печальную новость, попросив до завтра не приезжать. Потом были хлопоты с похоронами, которые сын взял целиком на себя, отстранив невесту напрочь от любого участия. Соседка Валька, хорошо знавшая Марию Ивановну и её сына, видела отношения Ромы с девушкой, всё удивлялась и допытывалась, что между ними произошло. Маша, у которой все эти дни ком в горле стоял, пресекающимся голосом отвечала, что ничего не произошло, но видела: жених, осиротев, в одночасье изменился. Замкнулся, стал холоден и неразговорчив. Не стремился к естественному, как ей казалось, сочувствию с её стороны, не допускал до своих хлопот. Хоть не запретил на похороны придти! А всего через полтора месяца, на протяжении которых они виделись всего пару раз, и то мельком, позвонил и сообщил, что получил повестку из военкомата. Ну, да! Теперь он не кормилец, и его могут забрать. Парню 25, тяжело ему будет с 18-летними... Машка сорвалась к нему и напросилась остаться на ночь. Он не возражал. Он был слегка пьян, чего раньше с ним никогда не бывало. Нервничал. Много курил. Молчал. Ночь они провели странную. Спали вместе – а как будто врозь. Посреди ночи, словно очнувшись, он растормошил её, начал приставать. За время отношений с Романом привыкшая к разным формам сексуальных игр, на выдумку которых тот был горазд, Маша удивилась, как на этот раз он был груб, даже жесток. Потом, когда он, отвернувшись, уснул, она долго плакала, уткнувшись в подушку, чувствуя себя раздавленной, и никак не могла понять, что с её любимым. Утром ушёл ни свет, ни заря, когда она забылась тяжёлым сном, а часа через два позвонил и сказал, что не сможет продолжать отношений. Она билась в истерике, требовала объяснений, кричала в трубку, что любит его, дурака, готова ждать из армии, у него стресс, но всё пройдёт и будет хорошо. Но он заладил своё. А потом бросил трубку со словами:
– Охота тебе такого урода на себе тащить!
На проводы не позвал. Да проводов, собственно и не было. Соседка Валька напекла пирожков, выставила бутылку водки да пригласила сына, недавно отслужившего в ВДВ*) и готового поделиться воспоминаниями. Маша завалилась с дурацким букетиком гвоздик, при виде которых он скривил ехидную рожу и зло бросил:
– На мою могилку что ли?
– Дурак! – вскрикнула она, ударила его цветами по лицу и с плачем выбежала из квартиры.
– Зачем ты так? – упрекнула мягкосердечная женщина и добавила: – Беги, догоняй скорей.
– Не буду! Кончено, – сухо отрезал Роман и получил в ответ:
– Ну ты и взаправду дурак! Такую девчонку кидаешь.
– Ну и что? У меня таких потом будет ещё. А ей-то почто со мной жизнь через колено ломать? Сама ж видишь, какой урод вырос!
– Да откуда ж ты взял эти глупости! Любит она тебя.
– Валька! Что ты заладила? Любит, не любит... Какая такая любовь? Выдумали себе люди сказочку, и верят в неё, пока дети! Есть резоны друг с дружкой сходиться или нету резонов! Всего-то! А ты мне про любовь тут... Со мной у неё ничего не выйдет. Меня точно в Афган заберут. Каким приду, чёрт знает. Я и сейчас-то не сахар, а что будет через 2 года? Не надо ей меня дожидаться. Нету резонов. Всё!
4 месяца Маша тщетно искала его почтовый адрес. Утомила военкомат своими хождениями. Делать им больше нечего, как разыскивать адрес какого-то бедолаги-новобранца, что бросил невесту. Нашла. Правда сообщить, где же находится эта самая «полевая почта номер...», ей наотрез отказались. Потом ещё 2 месяца собиралась с духом, чтобы написать письмо. Даже садилась за стол – и ни строчки. Только дрожь в руках. Собралась. Написала. Письмо было как вскрик – выплеснулось на одном дыхании. Сама не помнила, как написала. Наспех  запечатала и побыстрей бросила в почтовый ящик – только бы не передумать и не порвать, не отправив! Пронзительное письмо с клятвами в любви, заклинаниями не бросать её, не падать духом, претерпеть, выкликающее в пустоту какие-то страстные слова... И всё напрасно!.. Был канун ноябрьских*). Спустя пару дней получила короткое – нет, даже не письмо, – неряшливую записочку на жёлтой пахучей бумаге. А в ней отповедь, резкая по тону и жестокая. Каждое слово припечатывало, и от него веяло чем-то пострашнее смерти.
По счастливой случайности вернувшиеся раньше времени домой с работы родители успели вызвать дочери «Скорую». Машка лежала на спине, глядя бессмысленными глазами в потолок, наглотавшаяся без разбору таблеток из родительской аптечки и прислушивалась к тому, как где-то в глубине организма ниточка за ниточкой обрывается живое. Тело было готово воспарить, в нём не было ни боли, ни веса. На душе становилось даже как-то по-особенному легко. Ничего было не жаль. Почему-то хотелось петь и смеяться, но ни на то, ни на другое не хватало сил, потому что невидимые химические процессы уже вовсю путали дыхание,  раскачивали в разные стороны пульс, протягивали по телу тонкие жгутики коротких судорог, а сознание то и дело помутнялось, воспринимая волнами поступающее отравление.
Потом были 2 недели в больнице, где было по-настоящему больно и противно. Капельницы, уколы, промывания желудка. Богомерзкий психиатр в очках в тонкой никелированной оправе, с иезуитской хитростью ведущий неприятный допрос. Чего они все от неё хотят? Не дали помереть спокойно, теперь ещё и в психи записывают, что ли? Потом пришёл отец. Он долго сидел у кровати, держал её молча за руку, не произнося ни слова. Всё смотрел и смотрел ей в глаза и медленно гладил по голове дрожащей рукой. И от этого страшно захотелось плакать. Невесть откуда возникшее чувство вины поглотило её с головой, и она разрыдалась. А он ничего не говорил дочери, только всё смотрел и смотрел. И столько было в его взгляде любви, тепла, что было одновременно и сладко от раздиравшего душу надвое чувства благодарности, и больно от угрызений совести и стыда, – что же она такое наворотила! – и грустно от осознания невозможности высказать всё наполняющее душу обоих, и отчего-то смешно – таким трогательно нежным дочь никогда не видела папу. Прощаясь с нею, он сказал одну фразу:
– В следующий раз, Машута, знай, что все мужики, как и все бабы, одинаковы. Не стоит устраивать трагедий. Просто если из одинаковых выбирают, то одновременно оба, тогда всё нормально. А если один выбирает, а другой нет, значит, оба ошибаются.
Зачем-то припёрлись бывшие одноклассницы. О чём трепались, уже не вспомнить. Потом много чего было. Не было только Ромы. На месте его лица перед внутренним взором зиял чёрный овал. Он медленно затягивался. Боль притуплялась. Заботливая память вытерла лишнее, оставив только нечто вроде справочной информации – было то-то и то-то, и никаких эмоций. Потом была напряжённая полоса дипломной работы, сдачи Государственных экзаменов и выпуск. Пережив вторую в своей жизни серьёзную драму, едва не окончившуюся трагедией, Маша растеряла остатки честолюбия и к выпускному курсу подошла без надежд на Диплом с отличием. В аттестационные ведомости даже «тройка» затесалась. И разумеется, по английскому. Когда представилась возможность пересдать иностранный язык, чтобы хоть без «троек» получить Диплом, Маша вспомнила о школьном учителе, решив обратиться к нему за помощью. Исаак Аронович охотно согласился позаниматься с девушкой, категорически отказавшись от платы за уроки. Он молвил, что помнит её и хранит сделанный школьницей подарок как самую дорогую реликвию, так что ни о каких деньгах речи быть не может. Мол, как знать, может когда-нибудь и ему доведётся с чем-нибудь к ней обратиться за помощью, ведь все же люди...
2 месяца занятия проходили 3 раза в неделю дома у Зильберта. За прошедшие почти 6 лет он нимало не изменился. Те же стать, острый взгляд из-под густых чёрных бровей, хищный орлиный нос, крылья которого трепетно раздуваются не только при каждом вздохе, но и в разговоре, точно произносит он слова не только языком и губами, но и носом тоже. И бархатистый грудной голос Исаака Ароновича не изменился. Только теперь научилась распознавать повзрослевшая девушка, что таит  в себе этот голос. Надо же! Раньше ни за что не призналась бы себе, что этот обволакивающий тембр способен завораживать. Получив первый сексуальный опыт с Романом и не имея после разрыва с ним контактов с мужчинами, некоторое время после больницы бывшими ей просто отвратительными, на первом же занятии Маша с испугом отметила, что испытывает влечение к обладателю этого мягкого, и, вместе с тем, властного голоса, особенно когда он нараспев произносит английские слова. Сжав зубы, она «грызла гранит науки», изо всех сил отгоняя от себя наваждение. До переэкзаменовки оставалось недели 2, впереди было как минимум 5 занятий, когда противиться овладевающим ею искушениям стало невмоготу, и она решила прервать занятия, хотя они приносили заметную пользу. Маша действительно преодолела невидимый психологический барьер, мешавший ей чувствовать себя уверенной в чуждой языковой среде. Занятия проходили непринужденно, ученица осваивала всё новые и новые пласты письменной и устной речи, стала ориентироваться в сложной системе согласования времён, что все эти годы была для неё камнем преткновения в английской грамматике. Бросить занятия со столь искусным и бесплатным репетитором непосредственно перед ответственным моментом пересдачи было, наверное, неразумно. Но Маша решила больше не искушать себя и пропустила назначенное время.
На другой день Зильберт позвонил и спросил, всё ли у неё в порядке, а то он беспокоится. Услышав в трубке голос, показавшийся ещё более глубоким и чарующим, девушка совершенно потеряла голову, залепетала что-то невразумительное, мол, недомогала, плохо спала (что, впрочем, было правдой). Отговорки. Исаак Аронович, похоже, не поверил, но был корректен. Пожелав скорейшего выздоровления, он высказал надежду на то, что назавтра их встреча всё-таки состоится, как и было запланировано. И повесил трубку.
Встреча состоялась. Только занятий не было. В прихожей Исаак Аронович, галантно принимая машин плащ, так элегантно наклонился к её плечу, расточая комплименты её духам, что ощутившая его дыхание на своей шее девушка едва не лишилась чувств. Ноги её подкосились, и она повисла в крепких объятиях 43-летнего красавца-холостяка.
– Милая моя, – запел голос Зильберта, – Если ты ещё так слаба, может, не стоило приходить. Сказала бы, мы бы перенесли занятия.
А сам, держа одной рукой плащ гостьи, другой нежно-нежно гладил девушку по спине, и каждое движение его руки  отдавалось во всём её теле таким горячим трепетом, что сердце замирало, а умненькая головка напрочь отказывалась производить хоть какие-нибудь мысли, кроме одной.
Английского языка в тот вечер не было. Но был самый восхитительный секс, какой только можно себе представить. Опытный мужчина властно и, вместе с тем, тактично вёл девушку по лабиринтам чувственных утех, как настоящий учитель ученицу. Она, жадно овладевая полученными знаниями, охотно делилась ими, повторяя каждый выученный урок с максимальным блеском, как настоящая отличница, иногда фантазируя на предложенную тему, время от времени заслуживая похвалу учителя. Оба были неутомимы, и прошло много больше времени, чем положено для занятий, прежде чем на опьянённых радостью плотской утехи накатила первая волна усталости. Ночь уже смотрела в окна, и мужчина спросил:
– Машенька, твои родители не будут волноваться? Может, следует им позвонить?
– Всё в порядке, Исаак, – ответила девушка, впервые назвав по имени без отчества своего учителя, столько лет знакомого и, как выяснилось, совершенно неведомого ей прежде, – Они на даче.
– На даче? – удивился Зильберт, – В такую пору? Я понимаю, ездить на дачу летом. Я понимаю, ездить туда зимой, когда снег и Новый Год. Но сейчас, в слякоть... Это странно.
– У нас хорошая дача. Там в любое время года хорошо. Каждую пятницу они уезжают. А в воскресенье вечером возвращаются. Я уже привыкла.
– А ты не любишь бывать с ними на даче? – продолжал любопытствовать учитель, нежно водя пальцем по Машиному животу.
– Не надо, Исаак. Щекотно, – засмеялась Маша и на мгновение стихла, прислушиваясь к тому, как звучит в её устах «Исаак». Снова засмеялась и, перевернувшись на живот, уткнулась в его широкую волосатую грудь. Ей было хорошо. – Ты спрашиваешь, почему не езжу с ними. Отвечу. Раньше, когда маленькая была, ездила. Потом надоело. У них свои интересы, у меня свои. Они же...
Замолчала. Зильберт выждал паузу, мягко приподнял девушку за голову и, вглядываясь в её глаза своими огромными чёрными миндалевидными глазами, проговорил:
– Ну, договаривай. Ты хотела сказать, они старые? Так?
Маша в ответ размашисто кивнула, зажмурившись, и  прядь 
её светлых шелковистых волос полоснула Зильберта по лицу. Он ещё дальше от себя отвёл её голову и переспросил:
– А я? Между мною и ими, наверное, небольшая разница.
– А ты... – Маша запнулась, – Ой, простите, Вы... – но это обращение выглядело в данной ситуации ещё более нелепым, и совсем потерявшись, девушка замяла фразу: – В общем, я не знаю.
– Тебе было хорошо?
Она радостно закивала.
– Ты ни о чём не жалеешь?
– Ни о чём! – с расстановкой ответила Маша.
– Заниматься со мной ещё будешь?
– Смотря чем, – игриво заметила ученица, высвобождая свою голову из рук учителя и намереваясь прильнуть к нему поцелуем. Но он отстранился и неожиданно жёстко произнёс:
– Надеюсь, ты не рассчитываешь выйти за меня замуж?
Маша отшатнулась от Исаака Ароновича и села, представ перед ним во всей девичьей красе. Он с довольным любопытством разглядывал её обнажённое тело, которым полчаса назад упивался со всей страстью матёрого самца, и от этого его взгляда она поёжилась, точно по комнате пролетел ветерок, и стала прикрывать себя одеялом.
– Что ты хочешь этим сказать? – ужасаясь и тому, что спрашивает, и тому, что может услышать в ответ, спросила она.
– Только то, что сказал. Ты хотела ласки. Тебе было хорошо. Мне тоже. Мы с тобой взрослые самостоятельные люди, у каждого из которых есть свои проблемы. Я тебя ничем не обидел, ведь, правда?
– Послушайте, Исаак Аронович, – беря себя в руки начала Маша и, скинув одеяло, бесстыдно встала перед мужчиной в полный рост, перешагнула через него и, нашарив тапочки на полу, пошла  прочь – к стулу, на котором сваленные в кучу валялись предметы его и её одежды. Вытаскивая одну за другой из кучи свои вещи, стоя к мужчине спиной, она продолжила: – Я вовсе не собираюсь навязываться. Я действительно была влюблена в Вас некоторое время... назад. Но большое спасибо, что Вы тактично остудили меня. Жаль, что Вы не сделали этого пару часов тому назад.
Зильберт рассмеялся резким отрывистым смехом, делающим его приятный голос неузнаваемым. Маша вздрогнула и резко обернулась в его сторону. Он встал и подошёл к ней вплотную. Его атлетическая фигура была само совершенство. Обильная растительность, покрывающая это тело, не портила его, напротив, добавляя пикантного шарма. Мужчина взял её руку, сжимающую трусики, в свою и потянул к своим чреслам. Она резко отдёрнула её и принялась судорожно одеваться. Он же, продолжая стоять перед нею, продолжил, каждым словом словно вбивая колышек в стенку:
– Больше всего на свете не люблю насилия. Никогда насилием не добиться счастья. Между нами ни с чьей стороны насилия никакого не было. Не надо представлять себе дело так, будто я коварный соблазнитель невинных девочек, а ты бедная жертва.
Маша резко дёрнулась в его сторону, желая выкрикнуть ему в лицо, что ничего такого она себе и не представляет, но споткнулась о его взгляд. Холодный, бесстрастный взгляд умудрённого житейским опытом Учителя. В голове внезапно всплыла вычитанная в какой-то книжке ассоциация: прямо рэбе из ешивы*). Желая задеть вмиг ставшего ей неприятным мужчину, она прошипела ему:
– Ах да, завтра ж суббота. Вот ты меня и выпроваживаешь, – но Зильберт пропустил слова мимо ушей и продолжал ровным голосом:
– Если бы я был бесчестен, я бы соблазнил тебя ещё в школе, когда ты сделала мне свой замечательный подарок. А вот, кстати, и он, – Исаак Аронович потянулся к навесной полке над кроватью, где они недавно предавались неге сладострастья, и в его руках оказалась памятная трубка с Моцартом. Он неторопливо набил её душистым табаком из лежавшего рядом же на полке кисета и раскурил. Комната наполнилась неслыханным Машей прежде ароматом. Пуская клубы табачного дыма, голый мужчина вновь заговорил, разглядывая, как его ученица уже оделась и проводит себя в порядок: – Уже тогда я видел: в тебе начинают играть гормоны, и ты ищешь того, кому выпадет честь оказаться в твоей жизни первым. Нормальный поиск. Непреложный закон жизни! Всё живое ему подчиняется. Я, ты, твои родители... К счастью для нас обоих, первым у тебя был не я.
– Это почему же к счастью? – с желчью в голосе спросила Маша.
– Первому всегда не везёт. Сорвавшему кислое яблоко редко достаётся вся его будущая сладость. Да и тебе было бы очень тяжело, если первый твой мужчина был бы старше тебя на 18 лет. Не так ли?
– Он был старше на 4, – обронила Маша, собирая волосы в пучок.
– Это нормально. Вполне. А 18 много. Для первого раза. Потому, что в этом случае второго может уже и не быть.
– Как так?
Зильберт усмехнулся, пуская очередную струйку дыма. Потом, видя, что девушка перед ним одета, привела себя в порядок и в любой момент готова уйти, решил, что оставаться в «костюме Адама» глупо и, отложив трубку, облачился в шёлковый халат – так всё-таки поприличнее. Потом вновь взял трубку и продолжил:
– Вот увидишь, что после меня тебе некоторое время будет довольно трудно. Попросту неинтересно с молодыми парнями. Они ещё не знают и не могут того, что знаю и могу я.
– Поживём – увидим, – отрезала Маша и направилась в прихожую.
Мужчина в халате и с трубкой в руке не пошёл провожать гостью, как не был изысканно галантен, встречая. Лишь бросил вдогонку:
– Маша, ты не ответила на мой вопрос.
– На какой? – переспросила она уже с порога.
– Мы продолжим наши занятия?
– А какой в этом смысл?
– Разумно, – усмехнулся красавец и добавил: – Будем считать, что мы в расчете.
– Что?! – заливаясь краской, воскликнула девушка.
– Пойми меня правильно, – заворковал Зильберт, направляясь к ней, – всё в этом мире чего-нибудь стоит. Это тоже непреложный закон жизни. За каких-то неполных 2 месяца благодаря моему искусству ты достигла больших успехов, и я знаю, переэкзаменуешься на «отлично». Ты же хотела предложить мне деньги за занятия, помнишь? Я сказал, что ни о каких деньгах и речи быть не может между нами. И, как видишь, оказался прав. Иная система расчетов для нас, во-первых, намного приемлемее, а во-вторых, фантастически приятна. Не так ли?
– Какая же ты дрянь, Исаак! – плюнула в его сторону Маша и вышла на лестницу, хлопнув дверью.
Несколько дней после этого она ходила как в воду опущенная. Ей всё время мерещилось, что она искупалась в чане с дерьмом, и от неё отвратительно пахнет. По нескольку раз в день принимая душ, она поймала себя на том, что тяга к чистоте может превратиться в навязчивую манию. Тогда она сама себе сказала, что эпизод с «рэбе из ешивы» следует навсегда вычеркнуть из памяти и просто жить дальше. Однако сделать это оказалось не так просто. Запахи преследовали девушку. В университетской столовой она не могла даже появиться: её  сразу начинало тошнить. Дома она избегала кухни, особенно когда мама начинала что-нибудь готовить. Никогда прежде не обращавшая внимания на мир запахов девушка с ужасом обнаружила всё их отвратительное многообразие, от которого невозможно укрыться. Самым страшным для неё стал запах ароматизированного табака, того самого, с которым впервые в жизни она столкнулась у Зильберта. Он мерещился ей даже там, где его в принципе быть не могло. Блестяще сдав переэкзаменовку по английскому, она едва не упала в обморок, когда преподаватель протянул ей зачётку, и от него пахнуло табачным перегаром. Но ведь этот всегда курил «Беломор»! Когда недели через 2 она споткнулась на ровном месте и, потеряв равновесие, упала, ушибив коленку, в сердцах отругав себя за то, что вдруг превратилась в «дуру косолапую», её вдруг осенила страшная догадка. В тот же день она, прогуляв лекции, сославшись на то, что ей надо в травмпункт из-за ушиба, помчалась в поликлинику. Врач, пожилая женщина округлых форм, глянула на девушку и сразу заявила ей:
– Милочка, можете, конечно, провериться на тесты. Но я и так Вам скажу: Вы беременны.
Этого ещё не хватало! Больше всего на свете Маша боялась аборта. Но оставлять ребёнка от этого самца невозможно. Что делать? 2 дня она глотала аскорбиновую кислоту и принимала горячие ванны. Отчаявшись избавиться от ненавистного «подарочка», в канун майских праздников она решилась на последнее средство. Как-то года полтора назад в разговоре однокурсниц возникла распространённая тема – что делать в случае нежелательной беременности. Девчонки щебетали о способах воздействия на естественный ход вещей, не удосуживаясь особо оценивать степень опасности предлагаемых рецептов, не говоря уже о нравственной составляющей. Разговор возник не в связи с чьей-либо конкретной бедой, а просто так – как одна из тем для болтовни. Но в этой ни к чему не обязывающей беседе высказалась одна из студенток, приехавшая из области, а потому считающаяся в университетской среде «деревенской дурочкой». Обычно к её словам никто и не прислушивался: ну что знает провинциалочка о жизни больших городов? Но она поведала нечто, заставившее каждую прислушаться.
– Знаете, девочки, – сказала она, – В старину ведь считалось большим грехом избавляться от чада. Однако иногда, по подлости мужской, возникали случаи, когда иной выход был бы только один – в омут, к русалкам. Так вот на эти случаи обращались к старым женщинам, которые ведали народные рецепты, отчего их и называли ведьмами, или ведуньями, то есть ведающими. И я с детства одну такую бабку знала. Она и поныне живёт в селе неподалёку от нашего посёлка. А родилась она ещё в прошлом веке в глухих  заповедных Вязницах. Где такое место, не знаю, но бабка Пелагея, так звать её, много нам, малышам, об этом рассказывала, когда мы гостили у неё.
– А что, она тебе родственницей приходится, что ли? – Насмешливо переспросила рассказчицу одна из подруг.
– Нет. Нам не родня. Но мои родители несколько раз к ней обращались. И пару раз на лето мы приезжали к ней в деревню погостить. Только вот её в наш городок не вытащить было. Упрямая она, говорит, неча мне в городе делать, кто в городе живёт, до круга не дотягивает.
– Что значит, до круга?– переспросила Маша.
– А она говорит, что исстари на Руси жизнь не годами, а  кругами мерили. Круг – значит, 12 раз по 12. То есть, 144 года. Только не солнечных года, а лунных. Это что-то около ста лет получается. Кто перешагнул порог, про тех говорили, жизнь на второй круг пошла. А это означало, такому и вновь жениться можно, и новых чад заводить.
– Сказки какие-то! – фыркнула одна из девчонок, но остальные слушательницы на неё зацикали и приговорили провинциалке, мол, давай, рассказывай дальше.
– Так вот, – продолжила она, – Пелагея знает, как девушке, что в беду попала, помочь, чтобы здоровью не навредить и греха не сотворить. Там и травы, и  упражнения всякие, и заговоры какие-то. В общем, по-нашему, по-современному, конечно, колдовство сплошное. Но, говорят, помогает. Только не всем берётся помогать. Сама решает.
– А у тебя и адресок её имеется? – заинтересованно спросила Маша и тут же получила в свой адрес несколько реплик-поддёвок: «А что, Машенька, тебе уже приспичило? Тебе-то, пай-девочке, зачем? И с парнями не гуляешь, отличница!» Она пропустила всё мимо ушей и лёгким почерком наскоро записала в дневничок продиктованный  адрес, о чём уже через неделю позабыла. Жизнь дарила новые впечатления и знания, особой нужды в бабке-ведунье в ту пору у неё не было.
Но вот и нужда образовалась. Вспомнила Маша про записанный некогда адресок и забегала, засуетилась. Дневничок-то был вроде позапрошлогодний. Не выкинула ли за ненадобностью? Она перерыла все свои бумаги, залезла в книжные полки, перебрала пачку старых газет, приготовленных к сдаче в макулатуру. Дневничка нигде не было. Чуть не в слезах Маша подумывала уже было мчаться к своей однокурснице, что дала ей этот адрес, как внезапная догадка заглянуть за книжный шкаф, куда дневничок мог просто завалиться, буквально подтолкнула её с места. Она бросилась двигать шкаф, и – о радость! – догадка оказалась счастливой: исписанный еженедельник был там!
Ранним утром следующего дня, оставив родителям записку, что уехала на дачу к подруге на все майские, она отправилась в указанное в адресе село. Путь был неблизкий: 2 часа на электричке, оттуда автобусом, а дальше ещё километра 3 по просёлку пешком. В общей сложности часов 5. Но Маша готова была на любые трудности пути, лишь бы бабка Пелагея оказалась на месте, была жива-здорова и смогла выручить из беды. В том, что она беременна, Маша уже не сомневалась.
Всю дорогу её преследовали запахи. Каждый доносимый до нестерпимо чуткого носа аромат отдавался очередным приступом дурноты, усугубляющийся ещё и мерным покачиванием вагона. Стиснув зубы, она терпела все два часа до конечной станции. Но, едва выйдя на перрон, едва не захлебнулась. Её просто вывернуло наизнанку. Просидев в оцепенении полчаса, она, наконец, собралась с силами двигаться дальше, встала и, пошатываясь, побрела к автобусной остановке. «Боже мой! – подумала она, ужасаясь, – Что я делаю? Одна, практически без вещей еду за тридевять земель, имея лишь давным-давно записанный адрес! К незнакомой женщине, которая стара, может, больна... Что я делаю?! Только в один конец столько часов, а обратно? Как буду домой добираться? Дура я, дура!!!» Уже дойдя до автобусной остановки и убедившись, что требуемый ей номер прибудет через 10 минут, – редкая удача! – она вдруг почувствовала глубочайшее внутреннее опустошение, словно разом выпили из неё все силы, и не сдвинуться ей более с места. Не повернуть ли домой? Может, ещё доберётся как-нибудь, а там – будь, что будет! В тот самый миг, когда она была уже готова развернуться назад, к ней подошёл седобородый старичок с деревянным посошком и лукавым взором не по-стариковски ясных глаз. Смешно шамкая беззубым ртом, он спросил Машу:
– Ну что, болезная? Труден путь? Ну-ну, не тужи! Жизня, она впереди большая! Ещё трудностей будет. А ты терпи, Бога в сердце не забывай. Глядишь, да поможет. Человека доброго на пути пошлёт или ещё чего! Куда путь-то держишь? Можа, по пути нам?
Маша назвала адрес, и старичок аж просиял:
– Ну! Не иначе к Пелагее?
– Да! К ней самой, – воодушевляясь, заговорила девушка, – А что, жива ли, здорова ли она?
– А что ей, ведьме сделается? Живу с ней почитай вторые полвека, а всё никак дальше дома да леса вытащить не могу. Потому, как она баба-бирюк!
– Так Вы что же, муж ей будете? – изумилась Маша, и как будто силы вновь влили в неё...
Подошёл автобус, они влезли в видавшую виды машину, колесящую по тому, что в какой-нибудь Европе никогда не назовут дорогой, и за неторопливой беседой Маша не заметила, как и путь пролетел. Ни единого приступа тошноты, хотя автобус трясло, как лихорадочного!
А как вышли на просёлок, что ведёт до заветного села, и в нос ударили ароматы обступившего со всех сторон весеннего леса, ей стало так вдруг дурно, что едва не грохнулась в обморок. Еле сделав несколько шагов, она остановилась и пролепетала:
– Всё, дедушка, не могу больше идти. Сейчас упаду.
Дедок пристально посмотрел на неё и молвил:
– Вот, что, милая. Хоть и не моё, бабское дело, но всё вижу и так скажу тебе. Бог свёл, значит, и до конца доведёт. А слабости человеческие, что бесы, вокруг роятся. Позволишь одному бесёнку за руку схватить, остальные всей шайкой напустятся. А ну, давай за мной! – и зашагал вперёд, опираясь на свой посошок.
Не помня себя, словно в бреду проделала бедная Маша путь, видя перед собой только крепкую стариковскую спину и время от времени слыша его подбадривающие слова. Что было дальше, память вычеркнула. Очнулась девушка в тёплой избе на доброй протопленной русской печке. Она сразу почувствовала, что с нею что-то произошло: иначе пахнет окружающий мир, иначе слышатся звуки, голова совершенно ясная, и в ней какие-то удивительно спокойные мысли. Она ощупала себя. Оказалось, её раздели, облекли в огромную, типа ночной, льняную рубаху. Откуда-то снизу доносились голоса – давешнего старичка и, судя по всему, Пелагеи. Маша прислушалась.
– Умница ты у меня, Пелагеюшка, – ворковал дед, – за одну такую спасённую душу ангелы в раю век славу петь должны.
– А ну, заткнись, охальник! – незлобиво перебил женский голос, в котором напрочь не слышалось возраста, – Тяжкая ей выпала доля, да ангел ея крепок. Раз уже заглядывала на тот свет, так они, бесы поганыя, второй раз захотели девку прибрать! Но нет им, ангел не дал. Я-то что! Я ангелу помогаю. А вот ентого беса, что едва не запортил девку, ещё потреплют по рогам, вот увидишь. Каб увидала сам, что за рогач таков, всю бы морду яму сполосовала б! У таких окромя обреза промеж ног ничавошеньки нету... Охти, охти! Ну да спасибо ангелу, не дал бесу возрадоваться!
– Всё равно, Пелагеюшка, каб не ты, и ангел бы не сдюжил.
– Да полно тебе трепаться! Пойдём лучше помолим Мати Рода, чтоб не запер чрево девке навсегда. На срок-то – оно и пускай, а вот навсегда. Ей ишо сваво суженого отыскать, да сына родить надобно! Так до того сроку пускай и взаперти чрево держит...
– Ох, не время, бирючиха ты моя, для молитв таких. Первомай же нынче. А ну как не послушает нас Мати в  бесов  праздник?
– Не бреши. Беда не спрошает, когда приходить. А с чистою душою и бесов праздник молитве не помеха.

Глава третья. МЕЧЕНЫЙ

Ленивое солнце разливается жёлто-серым маслом по угрюмым горам. Закурились дымки над холмиками печей, где готовится плов и пекут лаваш. Там, за дувалами*) призрачного города, раскинувшегося у подножия горы, течёт своя неведомая жизнь. Дехкане*) бредут один за другим на крохотных огородах в своих промасленных халатах с мотыгами за плечами, и их серые чалмы и запылённые лица почти сливаются с цветом скупой земли, от которой как бесценный дар с послушной хвалой Аллаху поколение за поколением принимают люди с такими трудами выращенный урожай. Верблюды, навьюченные тюками, подгоняемые криками рослых бородатых погонщиков, потянулись к восточной дороге, но прежде, чем выйти на неё, не один час простоят на пыльном дворе КПП, жуя свою жвачку, пока русоволосый шурави*) сделает досмотр. Босоногие бачата*) в ободранных рубахах до колен гонят стада овец на лужайки зелёной зоны, где смирные копытные отыщут вдоль грязных арыков остатки травы. Сама «зелёнка» не оправдывает названия, будучи не так зелёной, как коричневой, поменяв цвет под напором ветров, приносящих густой слой пыли, и под жгучими лучами всеопаляющего солнца.
Отдельный батальон расположен на склоне горы, возвышаясь над городом метров на триста, заслонённый от опасного простреливаемого вдоль и поперёк ущелья массивным каменным уступом нелепо взгромоздившейся скалы. Возможно, она сорвалась когда-то и упала здесь в результате землетрясения, частого в этих местах. По вечерам от врытых в землю мачт радиосвязи, накрытых маскировочной сетью, на эту скалу ложатся длинные причудливые тени. А под ними, метрах в 200 в сторону ниже ютятся слившиеся по цвету с окружающим пейзажем палатки-казармы с квадратными оконцами, в случае пожара выгорающие до тла  за полторы минуты. Вся территория батальона изрезана глубокими траншеями, соединёнными меж собой в хитрый лабиринт сообщающихся ходов. Рыжий известняковый грунт трудно поддается не то, что штыковой лопате, но даже отбойному молотку. Однако он разрезан этими траншеями вручную, и глядя на этот безумный памятник титаническому солдатскому труду, нельзя не преклониться пред его величием. Но памятник сей, не для преклонения созданный, а для самого страшного – для войны, призванной сеять смерть и разрушение всех иных памятников, кроме памятников себе, не претендует на какую-либо эстетическую ценность. И ему суждено порасти травой забвения, едва отслужит он свою сугубо утилитарную службу. Сколько хранит земля таких памятников на своём многострадальном челе, испещривших его собою как морщинами! По четырём сторонам батальона над скрученными рядами колючей проволоки, за которыми простираются минные поля, возвышаются дозорные вышки. На минных полях, обозначенных предупреждающими табличками с надписями на русском языке, почти ежедневно раздаются взрывы. То овца местного дехканина отстанет от стада, то грязный лохматый бача в замусоленной тюбетейке зачем-то полезет «в зону». И если мальчишка, которому от взрыва небольшой пехотной мины самое большее – оторвёт по колено ногу, неизменно отползёт от страшного места, прихватив с собой ставшую для него теперь ненужной конечность, то овцы так и остаются лежать под палящими лучами солнца, и их гнилые трупы, разбросанные тут и там, постоянный источник отвратительного смрада, доносимого ветром, и всяких инфекций, ежевесенне обрушивающихся на батальон. Дабы уберечься от них, комбат отдал приказ о ежедневной дезинфекции всей территории, и с того дня, как она началась, всё вокруг – и люди, и собаки, и палатки, и обмундирование личного состава, и оружие, и боеприпасы, и знамя, и документация части – словом, всё безнадёжно пропахло хлоркой. Пахнут ею и письма, забираемые каждое утро почтовой машиной, что точно по расписанию объезжает все окрестные части, привозя одни мешки и увозя другие.
Палатка Второй роты – самой «боевой», стрелковой, стоит бок-о-бок с медсанчастью, а потому впитала в себя душок дезинфекции более всех остальных. Сам каркас палатки отдаёт гадким запахом, вероятно, в силу того, что доски отсырели. Все к нему привыкли. Даже испытывают безотчётное неудобство, если в иной день он слабее привычного. Человек, конечно, не крыса и не таракан, но всё же умеет приспосабливаться к любым, даже самым нечеловеческим условиям. И это особенно заметно там, где худшие условия создаёт он сам. Стрелки второй роты встречают родной аромат части по возвращении из очередной рейдовой командировки как что-то родное. Наглотавшиеся пороховой гари и пыли, с благодарностью окунаются они в привычный дух гнилого мяса и проведённой санобработки. Этот маленький кусочек родины они называют «душистым домом». В ходу среди своих любимое выражение: «Айда домой, понюхать  койку!» Весь день после рейда комбат целиком отдаёт честно отработавшим его ребятам. В их полном распоряжении клуб с бильярдом, куда в обычное время солдатам вход заказан, библиотека и телевизор, принимающий одну программу с родной земли, не считая Ташкентского телевидения, и пару местных, сплошь состоящих из новостей и однообразной музыки. Никаких работ в течение суток! Никаких нарядов! В общем, лафа!
Рядовой Роман Попов, едва из карантина, попав в рейд одним из первым из однопризывников, испытал на себе эти прелести и ощутил себя просто как в сказке. Сама поездка оказалась вовсе не страшной – ну, подумаешь, полазили по горам, отстреливая грязных бородачей на противоположном склоне ущелья! Всё равно ушли, гады! Ощутив вкус к таким поездкам сразу, особенно за то, что в них все были действительно равны, он сказал себе, что при всяком удобном случае будет проситься вновь. Правда, после рейда сразу пришлось «пообломаться». Хотя и давало «боевое крещение» некоторые преимущества перед теми бойцами, кто пока не побывал «на боевых», но до тех пор, пока ритуальная порка кожаным ремешком в углу каптерки, куда не доходит глаз командира, не переведёт тебя из разряда «душар» в разряд «черпаков», рассчитывать на реальность этих преимуществ нельзя. Единственное утешение – среди своих сопризывников ты скорей всего будешь верховодить. «Дембель в маю... Всё по<-->ю... – мечтательно думает Рома, и это последняя, а потому запомнившаяся  мысль его сна, резко прерванного гортанным криком дневального Гаипова «Рота, подъ-ё-о-ом!», разнесшегося по палатке и приведшего её всю в движение. Молодые «душары» стремглав слетают с верхних ярусов скрипучих коек, энергично впрыгивают в пахучие ХБ*), обматываются быстро и неумело портянками, так что уже через час сотрут ноги в кровь, перепоясываются ремешками, застёгивают серые пуговицы со звёздочками, прилаживают на бедре противогазы и выстраиваются перед кубриками, послушно ожидая команды выходить на улицу. Ленивые «дембеля», потягиваясь кто в койке, кто, лихо заломив пилотку и уже одевшись раньше остальных – посреди казармы, никуда не спешат. Холёные лёгкие руки прапорщика Смилги аккуратно раздают математически точные и выверенные затрещины «черпакам», не желающим нарушать своей неспешности. Те не остаются в долгу и награждают тумаками раз в десять крепче зазевавшихся «душар». Периодически кто-нибудь из молодых падает, оглоушенный этими ударами, после чего вскакивает и артистично благодарит за преподанный урок, заявляя о своём непременном  желании учиться дальше. Всё происходит под одобрительный хохоток «дембелей», которые уже ни во что не вмешиваются и смотрят на  всё уверенными глазами театрального критика на премьере спектакля. Режиссируют показ «деды» – отслужившие по полтора года молодые люди, научившиеся быть активными и самоуверенными. Изо дня в день они оттачивают мастерство труппы в исполнении этой ежедневной пьесы и заметно преуспели в деле воспитания молодых актёров. На них лежит вся полнота ответственности за качество исполнения, за артистизм и темп, а также вся полнота забот о труппе. Им ассистируют дневальные из числа «душар»-первогодок, юродствуют, покрикивая на артистов. Если же кто из них переигрывает на своём боевом посту, аккурат в полночь, после сдачи наряда ему достанется от сопризывников; расправа пройдёт, как и положено, в каптёрке под присмотром кого поопытней – «черпака», «деда» или наиболее отличившегося «душары», получающего «звание» бойца. Отдышавшегося, в случае необходимости, облитого водой юношу водворяют на место, в койку и милостиво дозволяли поспать, как «деду», то есть, до утра. Остальных же молодых ночью раз-другой непременно подымут: надо же оружие привести в порядок, начистить алюминиевые котелки «дедушкам», чаёк сварить «дембелям», ведущим между собою еженощную задушевную беседу в отдаленном кубрике или в каптёрке! Потому с утра все первогодки, жалкие, зелёные, с синяками под глазами, с недобрыми мыслями и ожесточенным сердцем, с больной, как будто наполненной свинцом, головой, носятся «елданутые» по казарме без толку, сбиваясь в тесные кучи и сшибая с ног друг друга, ещё больше веселя «дембелей», давным-давно прошедших через всё это.
Гаипов с неисправимым южным акцентом выкликает, растягивая гласные: «Строиться на улице!» Рома уже вылетел на построение – как всегда, первый. Стоящий перед палаткой с секундомером в руке прапорщик Смилга хвалит его за расторопность. Рома знает, что значат такие мелочи для будущности, удовлетворённо сопит носом. Спустя минуту, выстроившись в шеренгу, рота замерла, съедая глазами Смилгу и возникшего подле него ротного, пока те идут вдоль строя, осматривая правильность застёгнутых пуговиц, тугость ремешков и комплектность противогазных сумок. Кого-то из молодых ротный разворачивает в казарму переобуваться. Через несколько секунд тот возвращается в строй с белым лицом, зная, что за свою оплошность будет нынче  вечером отдуваться в каптёрке – сотня приседаний, затем сотня отжиманий после отбоя, и не дай Бог не выполнишь! Убедившись, что, наконец, всё в полном порядке, ротный кивает Гаипову, тот докладывает по телефону о готовности роты, а Смилга говорит лающим тоном:
– Вы строились две минуты сорок семь секунд. С момента объявления тревоги до первого залпа не пройдёт и двух минут. Вы все почти минуту, как покойники. Поняли? Все, кроме рядового Попова. У него минута сорок восемь. Напра-во! В сортир бего-ом марш!
Шеренга, развернувшись колонной, затряслась трусцой на месте, пока первый сбегает под пригорок, где стояла будка батальонного отхожего места, и минуту спустя один за другим вся скрылась внизу. Сержант Ахунбаев довольно кричит на бегу:
– У, мужики! Ми сигодня перви, да?.. Пятий рота толька всталь, барани!
– Всё чики-чики! – отзывается кто-то впереди.
В том, чтобы быть по подъёму первыми, не только учебно-тренировочный, но и практический смысл: батальонный туалет слишком мал, и в нём помочиться по-человечески может только рота, прибежавшая первой. Последним приходится увлажнять наружные стенки сооружения из досок и шифера, остерегаясь глаз комбата или начмеда, которые за такие действия упекают на гауптвахту. Многие «душары», подержавшись за живот, так и уходят ни с чем. Теперь возможность облегчиться появится только перед завтраком, а он ещё нескоро. Впереди же – кросс по горной тропке от батальона до первого КПП*), в три километра длиной. Пару раз опроставшиеся в штаны на дистанции молодые уже становились объектом насмешек. Неужели так трудно смекнуть, что нужно всего-то встать за час или за полчаса до общего подъёма, чтоб справить естественную надобность, и потом спокойно досыпать оставшееся время? Роман сообразил это с первого дня и всегда оставлял у дневального запись «Попов, 3-й взвод, разбудить в 5 утра». Ленивые дураки пускай страдают!
В 6.10 рота пылит вниз к КПП, шумно втягивая вонючий воздух, оседающий на зубах скрипучим шлаком. А в 6.35, по окончании кросса, который на одном из построений начмед назвал «азбукой здоровья», все роты машут руками, покачивают бёдрами, висят на турнике, после чего – любимые утренние полчаса: на заправку коек, помывку, уборку и перекур.
В 7.30 утреннее построение батальона, по замыслу комбата, главное в деле воспитания личного состава. На него приходят все, даже один из дневальных по приказу снимается, оставляя в расположении роты второго, и по одному человеку с каждого наряда – и в общий строй, чтобы выслушать торжественную, как песня о Родине, речь комбата или скороговорку щеголеватого замполита майора Быстрякова, и познакомиться с текущей информацией, деловито объявляемой тучным начштаба майором Суконцем по прозвищу «Баба Настя».
Когда на обозначенном выложенными рядами белых камешков щебёнки немощеном плацу выстроился вокруг командира буквой «П» в две шеренги батальон, начинается утренний досмотр карманов и подворотничков. Комбат подполковник Буев, невысокого роста щетиноусый татарин дожидается окончания процедуры, после чего делает шаг вперёд, как бы на авансцену, и начинает говорить, мягко картавя «Р», негромким, но звонким голосом. Говорит складно, с ощущением человека, наперёд знающего, что его будут слушать, что бы ни говорил. Недолгая речь построена на кратких насыщенных фразах так, чтобы они доходчивее пронзили тёмное сознание людское.
– Страна должна знать своих героев! – начинает он с одной из своих излюбленных фраз, – Вчера вечером во время наряда по столовой рядовые Гусев и Кийко вынесли со склада пятнадцать банок сгущенного молока. Каждая банка стоит 55 копеек. Итого ущерб нанесён на 8 рублей 25 копеек. Не какому-то абстрактному государству. А своей родной части. То есть нам с вами. Но ушлых вояк не лакомство интересовало. Каждая банка – это тридцать афгани. А четыреста пятьдесят афгани – это уже приличные джинсы. Прибарахлиться решили, мерзавцы? Как будто мы играем не в войну, а в базар. Рядовые Гусев и Кийко, выйти из строя!
От шеренги нехотя отделяются две ссутулившиеся фигуры. Два «черпака», почувствовавшие на середине второго года службы, что всё уже знают, понимают и умеют, пора разгуляться, проштрафились сразу, попались на первой сделке. Оба из второй роты.
– Отставить! – гаркнул из строя ротный, сильно ударив на первое «О», – команды выполняются строевым шагом. – И два штрафника, напоминающие внешне Гаргантюа и Пантагрюэля, возвращаются в свою шеренгу, – Рядовые Гусев и Кийко, выйти из строя!
– Да, капитан Орловский, видно, плохо ваши орлы владеют строевой подготовкой. Поучите летать часок-другой до обеда, – проскрипел подполковник Буев, не глядя на ротного. Тот лишь желваками повёл. – Посмотрите на этих героев, – продолжает комбат. Сегодня они обнесли товарищей на молоко. Завтра потащат врагу оружие. Та-кой случай уже был в соседнем автобате. Продали дуканщику*) автомат.  Кстати,  дёшево продали,  дураки.  За  15 000 афгани. По 15 лет и получили. Все трое. Трибунал дело серьёзное. Ну а вы что же? Чем завтра торговать собираетесь? Честью что ли? И прибыток, и удовольствие какое-никакое. – По строю волной пробегает смешок, – Уж поделитесь, никому не скажем. Здесь мужская компания. Как-нибудь поймём.
Большеголовый, большерукий и нескладный великан Кийко отрывает взгляд от ровной линии щебёнки вдоль плаца и, смело глянув в лицо комбата, чувствуя, что наливается краской, говорит:
– Товарищ подполковник, разрешите обратиться.
– Обращайтесь, герой армии.
– Мы с Гусевым хотели её съесть, сгущёнку эту.
– А-а-а! – протягивает комбат, – у нас недоедание. Хроническое. Товарищ зампотылу! – обращается он к лысому майору, на котором форма имеет привычку сходиться только до завтрака и перед отбоем: такой вот парадокс метаболизма*), – принесите, пожалуйста, этому юноше восемь банок сгущёнки. Он продемонстрирует нам здесь сейчас своё искусство.
– Товарищ подполковник, мы ж не в один присест хотели!
– А разрешите узнать, товарищ солдат, на сколько же вам с Гусевым этого хватает? Полагаю, основной расход приходится на растущий организм Вашего товарища. – По строю проносится с трудом сдерживаемая волна смеха. Великан Кийко в самом деле, наверное, способен съесть в один присест несколько банок. Однако же зрелище, должно быть, комичное!
– На месяц, – неуверенно отвечает рядовой.
– Хорошо! Здесь при нас есть не будете. Некогда нам на этот цирк смотреть. Но съедите. Лично проконтролирую.  Товарищ майор, – полногрудый зампотылу снова встрепенулся, – спишите украденное на расходы, а восемь рублей двадцать пять копеек вычтите из месячного содержания рядовых.
– Есть! – выпаливает майор с облегчением: пронесло, не стал выяснять, куда делись шестнадцать ящиков тушёнки, списанной им позавчера, и откуда на хоздворе появилось вдруг столько инструмента, гвоздей, шурупов и прочего, он-то ведь тоже ведёт свой бизнес, учитывая, конечно, интересы части, но и себя не забывая. Просто попадаться не надо, как эти двое. Скооперировались бы с кем-нибудь из прапорщиков, на худой конец. Так нет же! Всё сами хотят. Под грузом сумбурного хора столкнувшихся в голове мыслей рука зампотылу описывает плавную кривую, чтоб приложиться к панаме и опуститься вниз.
– Рядовые Гусев и Кийко, 7 суток гауптвахты!
– Есть! – в один голос отвечают они.
– Встать в строй! Капитан Орловский, Вашей роте 3 часа строевых занятий на плацу. Приступить после завтрака.  Проводите Вы и старшина прапорщик Смилга.
– Прапорщик Смилга в наряде, товарищ подполковник.
– Тогда Вы и Ваш замполит лейтенант Безгубов.
– Есть! – ротный снова играет желваками; жарко нынче будет на плацу. Сержант Ахунбаев шепчет вставшему рядом в строй Гусеву:
– Урою щенков вас, ти поняль, да? Дух со стажем...
Рома с интересом скользит глазами по сержанту. Конечно, Гусева «урыть» возможно, но с гигантом Кийко и вчетвером не справиться! «Вот идиоты, козлы, – думает он, – попались, дурачьё. Теперь ведь из-за них всех шмонать начнут». Ещё не став «черпаком», Рома уже наладился потихоньку таскать со склада, что плохо лежит, и передаёт «бакшиши» «деду», сержанту Костенчуку. Тот аккуратно и быстро  сбывает  Ромины  находки  знакомому  дуканщику,  откладывая накопленные афгани в неведомом тайничке. Легко и быстро сориентировавшийся боец Попов знает, что заводить собственный «бизнес» ему пока рано, а вот покровитель-«дедушка» – это серьёзно.
Час физподготовки окончательно портит настроение ротному. Впереди объявленные три часа строевой, да ещё после турника, брусьев и приёмов рукопашного боя, а это вместе доконает личный состав перед заступлением в караул. Он бы пощадил солдат, но надзирать за занятиями по физической, как назло, явился щеголеватый замполит Быстряков. Он и внешностью чем-то напоминает падальщика – нос с горбинкой, тонкая шея, навыкате глаза. А его манера возникать всякий раз, как дело пахнет стычками на нервной почве точно как у стервятника! После разноса на плацу рота на взводе. Молодые изо всех сил стараются, чтобы разрядить обстановку. И первыми вызываются делать упражнения, и от души лупят друг дружку, показывая: рукопашные схватки им по силам. Но «деды» сумрачны и хмуры, хорошего не жди!
Строевая подготовка, самое нелюбимое дело во всех частях любой армии. Нужно быть особым извращенцем, чтобы испытывать удовольствие  от  печатания  шага  взад-вперёд  под  короткие  рявкающие команды. Хорошо, хоть на строевых остались одни свои – ротный да Безгубов.
После обеда (щи, плов да чай с бромом), на котором «душары» старались услужить «черпакам» и «дедам», наступает долгожданное время покоя. Рота заступает в караул, можно слегка отдохнуть. Рядовых Гусева и Кийко, напоминающих своим понурым видом двух побитых собак – мопса и сен-Бернара, без шнурков в ботинках и ремней дежурная машина увозит в гарнизонную крепость; её провожают недобрым взглядом всей ротой, включая капитана Орловского. Мало того, что провинились, так ещё и подставили всю роту: 1 боец с брюшничком*) слёг в госпиталь, двое конвоируют двоих же – итого уже 5 в минусе! Попова после рейда занимать не положено, шестеро в наряде, то есть, с учётом караула, никого в роте, кроме Попова не останется.
Проходит полчаса после обеда, и – новая напасть. У младшего сержанта Блинова внезапное острое отравление. Корчащийся Блинов оказывается в лазарете, а ротный, проклиная всё на свете, вызывает к себе отличника боевой и политической, вернувшегося из рейда, и объявляет, что деваться некуда, придётся ему сразу же заступать в караул. Людей не осталось, дурачков он на посты не выставит, значит, придётся ему. Ну, надо так надо. Уже через полчаса Рома спит, бухнувшись в койку. До развода остаётся немногим более часа.
Будит его истошный крик Гаипова: «Рота, подъё-о-ом! Трево-о-ога!» Погрузившись в сон глубоко и прочно, Попов не сразу соображает, в чём дело. Ему кажется, что настало утро, и он машинально соскакивает с койки, настраиваясь на весь утренний распорядок. Свирепый свист снарядов объяснил, что к чему. Обстрел. Для большинства его однопризывников ощущение необычное, но он под обстрелом уже был. Каска. Автомат. Бронежилет. И – в окоп. Натренировали, тут проблем нет. Они начинаются, когда раздаётся первый гулкий удар разорвавшейся мины метрах в двухстах от его позиции. Ему-то всё «парван-ист»*), не впервой. А какой-то «душара» рядом заголосил, как баба. Что там у него? Ранен, что ли? Попов высовывается из окопа, чтобы выяснить, кто орёт и что происходит. Пока подымал голову, уже понял, что ничего серьёзного: раненный так кричать не будет. Наверное, в штаны наложил. И в тот момент, когда его голова оказывается в полуметре над урезом укрытия, раздаётся громкий хлопок, и горячие осколки, а может, оторванные взрывом от поверхности земли камушки секут его по руке, звонко тенькают по каске и приказывают: «Обратно! В окоп!» Он подчиняется приказу, разглядывает руку – на запястье наливается красным короткая неестественно прямая царапина. Боли нет. В детстве, когда падал с велосипеда, бывало больнее. Но неприятно. Он лижет по-собачьи руку, сплёвывает, и с уст непроизвольно срывается «русская боевая молитва» в три слова, последнее из которых  мать.
Плотность огня усиливается. Это уже всерьёз. Постепенно надвигающиеся сумерки определённо говорят: пытаться обнаружить, откуда бьют, нереально. Тем более, ответить огнём. Остаётся прятаться от огненного дождя, вжавшись в землю. Молча и не сопротивляясь.
Обстрел продолжается минут 40. Комбат по рации приказывает задержать смену караулов, а новому караулу проверить сохранность батальона, на территорию которого упало не менее десятка мин. Получив задачу, Рома в сопровождении разводящего из 1-й роты побежал досматривать палатку клуба и находящегося подле вещевого склада. Про себя снова выматерился: сейчас бы в том же клубе отдыхал бы себе, в ус не дуя, ан нет, не вышло!.. Стоящий на посту «дембель» по прозвищу Кубик, иронически подчеркнувшему сходство звучания его фамилии Кулик со словом, характеризующим некоторую присущую ему угловатость, незлобливо поторопил:
– Шевелись, боец. Третий год стою, – и добавил, помянув крепким словом безвестных басмачей: – Дембель в опасности!
Разводящий бежит сопровождать следующего. Роман приступает к осмотру поста. Быстро убеждаясь, что повреждений нет, докладывает Кубику. Тот скребёт под каской затылок, сплёвывает и говорит:
– Шмыздуй к старшому. Сам отзвонюсь, – и шагает к телефончику связи с караульным помещением на столбике под козырьком. В этот момент шальная пуля откуда-то снизу, из «зелёнки» противно тенькает у него под ногами. Он, присвистнув, плашмя бросается наземь, взяв автомат наизготовку. Через секунду, видя, что Рома, опешив, стоит, где стоял, кричит ему: – Эй! Тебе что, жить надоело? Падай, сука!
Попов, как подкошенный, рухнул рядом, и тут же вторая пуля звякает по обшивке КУНГа*), точно там, где он только что стоял.
- Прицельно лупят, сучары! – бормочет Кубик и передергивает затвор. Теперь страх касается липкими крыльями души рядового Попова. Одновременно возвращается дар речи. Он шепчет Кубику:
– Из ложбинки садит. Снайпер.
– Вижу, не маленький. Слушай сюда, боец. Стреляешь одиночным в воздух, и пулей отползаешь. Понял?
Рома делает, как сказал Кубик, и, отползая, еле успевает увернуться от пули, просвистевшей точно над ухом. Ромин выстрел – это сигнал, через минуту возникает начальник караула с пятью караульными из смены. С возгласом «Кто стрелял?» он бежит мимо Попова к каменному уступу, за которым укрылся Кубик, и в тот же миг раздается стремительно понижающий тон свист летящего в цель снаряда, и громкий взрыв взметает вверх куски грунта возле каменного уступа, укрывшего Кубика. Рома, находясь к месту взрыва ближе остальных, оставленных начкаром у палатки, увидел всё отчётливо. Дым рассеивается, и Попов уже  на краю воронки. Он видит на противоположной стороне стоящего на четвереньках начкара старлея Валетова, отчаянно мотающего головой в пыли. А рядом, уткнувшись лицом в землю, лежит неподвижный Кубик.
– Кубик! Кубик! – орёт Роман, не слыша собственного голоса, и волочит его, истекающего кровью, прочь от воронки. Скорей в лазарет. Рядом кто-то, матерясь, костерит комбата, уславшего дежурную машину с двумя штрафниками в гарнизонную «губу». Везти раненного в медсанбат не на чем!
Навстречу бегут люди. Раздаются очереди, чешут «зелёнку». Батальонный врач с фельдшером, спотыкаясь, бегут с носилками. Громко стучит сердце: «Он спас мне жизнь!.. Он спас мне жизнь!.. »
...Проходит время. Дни, ночи, нечленораздельные, слипшиеся в тошный ком событий, одно не отличимое от другого, прояснились к ночи на 21-е ноября. Выпал первый снег, словно очистив голову от накопленного там шлака и мусора. Всю ночь сырой промозглый ветер нёс противные хлопья грязной полузастывшей воды. Она расстилается под сапогами свалявшейся ватой, и ничто не напоминает в этом преображении природы того радостного воцарения зимы, что бывает дома. Но к утру ударяет мороз. Грязь сковывает непробиваемым панцирем, поверх наметает настоящего снега. Становится легче.
В этот морозный день стало известно, что цинковый гроб рядового Кулика будут сопровождать на Родину старший лейтенант Валетов и рядовой Попов, бывшие рядом в последние минуты жизни убитого. Рома слёзно просил комбата послать вместо себя другого, ссылаясь на то, что у Кулика было много друзей, но подполковник  неумолим. Говорил, что «дембеля» не пошлёт – тому и так пора домой, остальные заняты – скоро рейд. Оставалось подчиниться. И теперь Рома готовится к отъезду.
Накануне двое «дембелей» с одним «дедом» завели его в каптёрку учинять злую расправу. Но через минуту вошедший сержант Костенчук остановил их:
– Э, слоны! Не трожь бойца! Он не виноват, что Кубика... – и, когда «дембеля», поворчав, ушли, сказал Роме: – Вот, что, Роман. Пока я жив, тебя никто не тронет. Ни в роте, ни во всей части. Не будешь дурак, замком*) будешь. Скажу Смилге, он с ротным поговорит.
– Какой из меня замок?
– Самый такой, – спокойно ответил сержант и, похлопав рядового по плечу, добавил: – В службу круто врубаешься. Понял? Ну, давай, иди спать.
Рома ушёл, а другой «дед», оставшийся в каптёрке и слышавший весь разговор, желчно заметил Костенчуку:
– Гадёныша себе присматриваешь? Ну-ну!
– Ума нет – считай калека, – не глядя на него ответил сержант и также покинул каптёрку.
Наутро батальон прощается с погибшим. Комбат, привычно начав речь словами «Страна не забудет своих героев», заканчивает её сообщением о представлении рядового Кулика к Ордену Красной Звезды посмертно.
Отправка через час. Попов переминается с ноги на ногу у домика комбата. Рядом возвышается старлей Валетов с запечатлевшейся на лице после контузии противной ухмылкой. Рома бросает искоса взгляд в сторону своей роты. У входа в палатку стоит Костенчук, вперив в него взгляд. Попов просит разрешения отлучиться на пару минут и, получив его, оставляет Валетова и опрометью мчится к Костенчуку.
– Молоток! – хвалит сержант запыхавшегося бойца.
– Что, приготовил? – шёпотом спрашивает Рома, слыша в ответ:
– Всё в порядке. Пошли, возьмёшь, – и они скрываются в роте. – Не боись, боец. Комбат ещё минут 15 мариновать будет, я его знаю. – Я и не боюсь. Тоже заметил его манеру, вот и прибежал, увидев тебя у входа. Время есть, а у тебя не густо, ты ж в наряде. Давай вещь.
Костенчук заходит в тёмный кубрик, достаёт из-под тумбочки предмет, напоминающий кусок пластилина в пахнущей шоколадом фольге. Затем в его руках появляется сапог с аккуратно оторванным каблуком. В каблуке изнутри вырезано углубление, идеально подогнанное под размер «пластилинового» бруска. Туда сержант прячет предмет в фольге. Пока приколачивает каблук с «начинкой», рядовой пишет диктуемый адрес. Он с детства увлекался изобретением шифров и неведомых языков, и вот адрес превращается в запись шахматной партии – дурацкой, с точки зрения гроссмейстера, но, при этом, вполне осмысленной. Сержант косится на него и произносит:
– Я его хвалю, а он, сучара пишет! – и щёлкает его по уху.
– Ты чего погнал? – обиженно отвечает боец, потирая ладонью ухо, – Это же шифр!
– Гм!  – недоверчиво хмыкает Костенчук и добавляет: – Смотри, корешок, расколешься, закажум тебе такой же цинковый пиджачок! Сымай сапог. Одевай вот этот. Не жмёт?
Рома радостно притопнул ногой по деревянному мощёному досками полу казармы.
– Тише ты! – шикает сержант, – Растанцевался, дубина! Короче, всё понял?
– Так точно, товарищ сержант!
– Всё. Иди, – наконец, улыбнувшись, молвит Костенчук и слегка подталкивает Попова к выходу.
Серёжа Костенчук невысок, плотен, тонкогуб и русоволос. Он напоминает юнкера благородных кровей. Родом из Минска. Из дому завёз в часть милый белорусский акцент, который не раздражает, как малороссийский или уральский, но и не делается привычным и не-заметным наподобие волжского выговора. Особенность его речи не то лёгкое заикание, не то странное подчёркивание звука «К», на котором он будто приостанавливается, чтобы осмотреться и подумать, что говорить дальше. Отличается и «Л», где-то приближаясь к польскому произношению. На родине он был не то студентом, не то лаборантом в институте, во всяком случае, происходил из интеллигентов, в армии обычно нелюбимых. Однако своим независимым характером, гордой замкнутостью и редкой отчуждённостью постепенно снискал себе если не любовь, то во всяком случае, уважение, коих в помине не было у прочих «гнилых интеллигентиков». Он всегда отстаивает собственное «Я», при этом, никогда не унижая других, вне зависимости от призыва. «Душар» гоняет без фанатизма Ахунбаева и без брезгливости Мамедова. Любимчиков не выделяет. Покровительствуя Попову, никогда этого ни перед кем не подчёркивает. К тому же, физически крепкий и выносливый, обладает изощрённым умом добропорядочного и дальновидного скептика, умеющего и на лету схватить новое, и не поддаться на провокационные очевидности. Раза два со своими махинациями, о коих в роте знают все, он был на волосок от провала. Но пойман не был. Или провидение свыше хранило, или истинно спартанское хладнокровие! Никто из «шакалов»*) так и не вычислил, что за неполных 2 года службы он переправил на Родину магнитофон «Sanyo», доставшийся в обмен на пару зимних шапок и две пары сапог от одного дехканина, джинсы Lenis изумительного голубого тона, вымененные совсем дёшево – за каких-то 10 банок рыбных консервов, и наборчик тайваньской косметики сестрёнке,  купленный  за советские чеки. Шрам в форме буквы «Т», украшающий его лоб с доармейских времён, поговаривали, получен им во время мафиозных разборок по делам фарцовки и коммерции, на одной из которых он и погорел, вылетев из института и в два счёта оказавшись в Афгане. Нынешняя переправка в Союз конопляного «пластилина» стала чуть ли не крупнейшей сделкой Костенчука за годы его службы. Сам он никогда не баловался травкой, или чарсом*), как его называют здесь. Но, оказывается, собирал пластилиноподобную массу, держа в фольге из-под шоколада, напрочь отбивающей запах. Ротный регулярно получает от настырного Смилги информацию о курильщиках гашиша и, чтобы их постращать, вызывает к себе на допросы, по окончании которых почти всегда вызванные идут на утомительную чистку завонявшей огромной выгребной ямы либо на профилактический кросс в противогазах. Как правило, этими экзекуциями всё и ограничивается. Капитан Орловский, не заинтересованный выставлять в штрафниках свою лучшую в части роту, блюдёт видимость порядка. За два года на беседах в его комнате случалось гореть алым огнём едва ли не каждому из личного состава роты. Костенчуку не доводилось. Оттого дотошный прапорщик присматривается к минчанину с особым пристрастием. Ну, не верит он в существование не подверженных пороку солдат. Сержант Костенчук, а наблюдательностью действительно не обидел рассчётливого парня Создатель, это знает. И ведётся хитрая двойная игра – сержанта стремительно продвигают по службе, но и в любой момент могут разжаловать, а прапорщик рискует однажды оказаться перед офицерами в дурацкой роли. С целью водворить Костенчука на соответствующее позорное место у ямы или в противогазе на «тропе войны», месте проведения кроссов, в переводе с солдатского жаргона, Смилга обрабатывает пополнение, рассчитывая завербовать надёжных осведомителей, а говоря по-простому, стукачей, в первую очередь, на Сергея Костенчука. Но мудрый обычай «твёрдо хранить дедовские тайны» накрепко оберегает сержанта от шпионских происков прапорщика. Незатейливая окологашишная интрига давно составляет  популярную тему для разговоров, но никого в части, кроме Смилги, похоже, всерьёз не интересует. Теперь же, проворачивая афёру с конопляным зельем, могущую стоить много большего, нежели лычка сержанта, Костенчук безусловно рискует. Попов понимает это. Отдаёт он себе отчёт и в том, что раз ему сержант доверяет такую операцию, значит, и в будущем можно рассчитывать на нечто большее, чем просто армейское покровительство до дембельского приказа. Подвести нельзя! Головы не снесёшь. Роман заходит в кубрик, переобувается и протягивает Костенчуку новенькие сапоги, а на нём пара «с начинкой»!
– Ну, как? Соображаю? – спрашивает боец.
– Шаришь, – довольно подтверждает сержант, а Попов тем временем шагает по казарме,  обнашивая сапоги.  Костенчук  меряет
его долгим взглядом, потом молча подходит и снимает с его головы измятую потрёпанную фуражку. Через минуту, разворошив всю каптёрку, находит новенькую, прямо дембельскую, и, стряхнув с неё серую пыль, ровным слоем устлавшую гладкую поверхность, молча же водружает на голову солдата. Оценивающе смотрит и вдруг спрашивает: – Кстати, а откуда ты такие сапожки отсосал, а, «душара»?
– Обижаешь, начальник. Теперь твои будут. Ты же мне мои починил! – и Попов щёлкает каблуками.
– Но-но! Потише! Сорвёшь каблук.
– Не боись, проверка. Меру чувствую. А сапожки-то мне Смилга перед поездкой выдал. Других, попроще у него, вишь ли, не оказалось.
Сержант, присвистнув, сверкает глазами:
– Да ты чо, с дуба рухнул? Этот пенёк же расколет в два счёта. Я же урою тебя, «душара»!
– Не боись, сказал же, всё чики-чики. Я ему сразу жаловался – жмут. А он – пообносятся, как раз будут. А я ему – при случае поменяю.
– Гм! Хитёр. Ну, смотри у меня.
Через минуту Попов снова у домика комбата. Тот уже вышел из своего бунгало и разговаривал с Валетовым.
– Опаздываете, товарищ солдат! – бросает Буев.
– Виноват, товарищ подполковник, – не отрывая руки от козырька, рапортует Роман, – менял обмундирование на более приличное. Всё же, по такому делу летим...
Буев придирчиво оглядывает солдата с головы до ног, после чего с усмешкой произносит:
– Живут же некоторые! Прямо гардероб великого князя! Ладно. Продолжаю инструктаж. Следуете строго по маршруту. Срок командировки 7 дней. В пути до аэродрома автомат в боевом положении. Всё. С Богом! – и коротко пожав руки, разворачивается и уходит к себе. Суров, татарин!
По дороге к аэродрому, сидя в открытом кузове ЗИЛа с автоматом наизготовку, рядом с запаянным цинком, Рома вдруг захандрил. Сидит и думает: «Как же так! Ему завтра домой, а его сегодня нет!» И вспоминает обветренное лицо и карие глаза Кубика в ту секунду, когда они в последний раз еще смотрели на этот убогий мир...
Неделя в Союзе, куда Попову предстоит когда-нибудь вернуться  –  и  кто знает:  не так  ли  же,  как  Кубик?  – пронесутся, будто и не было. Чтоб отогнать от себя накатившую по дороге в аэропорт хандру, рядовой твёрдо решит выполнять все инструкции, следовать за Валетовым и не включаться ни во что, что видел вокруг. Гражданская жизнь пока не для него!..  Это будут дни, памятью сразу же перемешанные в пёструю кучу. Так проще. Наблюдая за дембелями, Попов заметил: те из них, кто преждевременно начинает готовиться к дому, впадают в такую жесточайшую тоску, перемешанную с озлобленностью, что перебить её не может ни крепкий косячок травки, ни стакан бражки, ни санитарка из медсанбата. Нет уж, всему своё время! Если он только-только из «душар», то и ни к чему расслабляться. В конце концов, это даже не краткосрочный отпуск, а служебная командировка, да ещё по весьма печальному поводу.
Виртуозно и незаметно для Валетова выполненное по дороге поручение Костенчука не изменит настроения Романа и не включит дремавшую память. Лишь один эпизод поездки зацепит, чирканув по душе, как осколок разорвавшейся мины по каске, оставив на ней незаметный и почти безболезненный, но всё же след. Появление на  траурной церемонии прощания с героем сестры погибшего. Почему-то ни мать, ни другие близкие и дальние родственники, собравшиеся на похоронах, не запомнятся. А эта девушка с пронзительно глубокими серыми глазами, в которых можно добровольно утонуть, до того они хороши, даже в полной скорби, останется навсегда. И много позже нет-нет, а вспомнит Роман эти глаза, точно пытаясь разгадать, какая же невидимая ниточка может связывать его, Романа Попова, с этой незнакомой девушкой Таней из чужого города, кроме смерти её брата, с которым они вместе служили несколько месяцев. И что же за беда такая! Или на него так подействовала увиденная смерть, что он позволяет себе заинтересоваться незнакомкой? Ведь уже пережил смерть матери, видел её ставшее чужим лицо, на котором запечатлелся поцелуй чёрного безносого ангела. И ничего! Не свихнулся же, не стал искать каких-то связей кого-то с кем-то... Ну, оборвал отношения с той, с кем славно пожил. Но сделал-то это правильно, как ни суди! Осознанно, это во-первых! Ради её же блага, это во-вторых – ну, не пара они, не пара! Что там копья ломать, если и так это давно ясно уже было! А в-третьих, ведь он, в конце концов, и не переживал по поводу этого разрыва, а тут раскис из-за какой-то Тани и её погибшего брата!.. Ни друг, ни приятель. Ну, спас жизнь. Так, это случай, чёрт его побери! Мог оказаться любой другой... Аж противно! И всю обратную дорогу в расположение Роман сосредоточенно  гнал от себя образ девушки с серыми  глазами, стараясь настроиться исключительно на встречу с однополчанами. Вроде  получилось...
...И вот он снова в своей роте. Смилга, отозвав Валетова в сторону, осторожно осведомляется, не чинил ли солдат по пути следования обувь. Летёха удивлённо вскидывает на «куска»*) глаза и отвечает:
– Этого не видел. Но в Ташкенте он свои сапоги просто выкинул. Купил в военторге новые.
Прапорщик, сумев за неделю вычислить Костенчука, но не уличить,  сломлен.  С этого дня он будет мстить бойцу, лихо провёдшему его вокруг пальца. А боец тем временем докладывает Костенчуку, что его задание выполнено.
– Ну, «Душара», а ты ценный фрукт. Я тебя точно замком сделаю, – довольно улыбаясь, отвечает сержант. Замкомвзвода дембель Юсупов, слыша эти слова из своего кубрика, вяло зовёт Попова со своей койки, с которой подымается разве на обед или сдачу наряда:
– Э, боец! Сюда иди, – и долго рассматривает подошедшего рядового снизу вверх, после чего изо всей силы пинает ногой в живот, так, что Рома валится на соседнюю койку, приговаривая в сторону завалившегося бойца: – Однако харощи замок будит, стоять савсем ни можит, ноги слабиньки!
Попов вскакивает с койки, где лежит другой дембель, под дружное гоготание нескольких глоток. Тот, на кого Рома повалился, медленно встаёт и, саданув рядовому ребром ладони по шее, приговаривает, подражая акценту Юсупова:
– Ти, дух, за-ачем гражданьски челявек абидель, да?
Хохот громче. На Рому обрушивается ещё несколько незлобливых, но сильных ударов. Он на четвереньках, согласно этикету, улыбается через силу. Когда последний тычок кладёт его плашмя на пол, к дембелям вразвалочку подходит Костенчук и, посмеиваясь, говорит:
– Хорош, мужики, прикалываться. Выходи на вечернюю поверку. – Один за другим солдаты вяло тянутся из своих кубриков на середину палатки-казармы. Костенчук поднимает лежащего Попова, отряхивает его и, глядя прямо в глаза, говорит: – Молодец, Попов. Становись в строй...
После отбоя, когда все разбредаются обратно по своим местам, замкомвзвода Юсупов снова зовёт Попова. Костенчук вставляет ему:
– Э, Юсуп! Не трожь! Духов что ли мало в роте?
– Ти загружаишь, да! Я проста пагаварить с  ним буду.
Рома стоит перед дембелем навытяжку, готовый к любой гадости от озверевшего за 2 года службы «уважаемого человека». Впрочем, никаких оценок того, что творят дембеля, рядовой Попов себе не позволял. Зачем? И так ясно, что пройдёт время, и сам он будет так же воспитывать бойцовский дух в подрастающем поколении. Грубо, жестоко, но ведь тут война, а не детский сад. Пусть становятся мужиками!
– Ну чиво стаишь? Я тибе сичас не сержант, а гражданьски пра-астой парень, да? Садись, – проскрипел Юсупов и достаёт из-под койки канистру с бражкой. Разлили по стаканам мутную жидкость, зловоние от которой разносится по всей казарме. Юсупов берёт стакан и молвит:
        – Ти радню Кубикав видель, да?
– Видел.
– Многа плакаль систра ево, да?
– Много.
Юсупов цокает языком и продолжает, склонив голову набок и глядя куда-то перед собою:
– Хароши Кубик биль парень. Ми с ним из адной учебка биль. А там в адин рота, адин взвод... – и снова цокает языком, – Многа у нас там всякий народ биль. И Кавказ, и молдаване, и ищё всяки. Русски ни-хароши биль, свинина, сало режут, баранину плоха любит, сами барани. Кубик ни такой биль. Как джигит, за сибя стояль, другим спуску ни да-валь. Ти видель, как мина упаль?
– Видел. Я в метре лежал... Но я тоже русский. А баранину люблю, – зачем-то прибавляет Роман. Юсупов не обращает внимания на его слова и продолжает своё:
– И как биль всё?
– Он засёк, откуда стреляют. Ну и залёг. И мне приказал. Я упал рядом, а в этот момент ещё одна пуля саданула. Уже по мне. Но я уже залёг. Вот, что! Так, если бы не Кубик...
– Ну! Чиво замольчаль, ти дальше гавари.
– Потом я дал сигнальный. Прибежал караул. И когда к посту прибежал старлей, тут их и накрыло обоих, зараза!
– Чиво нихароши слово гаваришь? Да-а... Давай випьем, чтоби там на небе иму харашо биль!
Они залпом осушили стаканы, и тотчас горячая вонючая отрыжка обожгла Роме грудь. К ним подсаживается ещё один дембель, прозванный Борманом за свою странную фамилию Бормотов. Отлично сложённый, как говорят, накачанный молодой мужик с пушистыми пшеничного цвета усами и здоровенными ручищами, какими запросто гнёт кочергу. Наливает из канистры. Пьёт не морщась, потом берет Рому за плечо и молвит с расстановкой, пристально глядя в глаза:
        – А ты знаешь, боец, ты теперь меченый?
– Почему? – не понял Рома.
– Кубика смерть нашла за 3 недели до дома. А ты рядом был...
– И что это значит?
– А то, что старуха теперь за тобой охотиться будет. Долго охотиться. Не знаю, где-й найдёт. Может, и дома. Ведь ты его умирающего волок на себе. Помнишь?
– Помню, – сглатывая ком в горле, выдыхает Рома.
– Волок. И так же её теперь на себе волочишь. – Борман замолчал, глядя прищуренными глазами на Попова и потягивая беломорину, слабо отдающую чарсом. Юсупов тоже молчит.  Только  цокает языком. Наконец, Борман, прервав молчание, наливает до краёв стакан со словами: – На, Меченый, выпей и иди спать!
Попов благодарит, выпивает и идёт к своей койке в растерянности. Борман в роте самый лютый. Правда теперь, дембель Бормотов поутих. Но никто не помнил, чтоб он так спокойно разговаривал с «духом». А ещё загадочная его фраза грызёт и грызёт. Лежит Рома в койке и не может никак сомкнуть глаз. Снова голова раскалывается от мыслей. Вот ты живой, что-то себе чувствуешь, чего-то хочешь, строишь планы. У тебя руки, ноги, половой член, наконец. Не лишнее место, хотя от него и проблемы бывают. Да и голова – не просто так дана, наверное. И в один миг всего этого ты лишаешься: нет ничего! И получается,  что  если  тебя  лишили всех этих человеческих атрибутов, ты уже и не человек. То есть, и вовсе тебя нет. Что ж тогда – человек и есть – руки, ноги, член и голова? О чём же тогда говорят и пишут в умных книжках? О какой-то душе, памяти, сознании? Взять вот, например, Кубика. За какую-то минуту до смерти хотел поскорей смениться с поста, а ещё хотел домой, готовил дембельский альбом.  А теперь где его планы, желания? Вот сестра, мать. У них есть руки, ноги, голова, всякие женские дела... И значит, они пока существуют, живые. Даже без чего-то одного человек может жить, если это, конечно, не голова, а, к примеру, рука или там нога. Но сколько нужно отнять от целого человека, чтобы его не стало? Кубику хватило нескольких осколков дурацкого снаряда. И всё, нет целого человека! Бред какой-то. Почему мы рождаемся затем, чтобы обязательно потом исчезнуть? Вот я. Где было моё сознание, пока ещё не родился этот мешок с костями? Не мог же весь этот мир возникнуть только тогда, когда возник я!  Что-то было до меня. Что-то будет после. Мы тут корячимся, придумываем, хитрим, стараемся урвать кусок побольше, занять местечко потеплее. Это, в принципе, наверное, нормально. Но потом от нас не остаётся даже мокрого места. Червяки съедят. Только пустая черепушка с дырками, где когда-то глаза торчали, в сухом остатке! А до того, как мы родились, даже черепушки никакой нет. И спрашивается, зачем тогда корячиться, хитрить? Ну, вот Юсупов. Попинал «душару», помял ему внутренности немного, получил своё удовольствие, и небось спит теперь. А зачем? Духи вот эти. Стреляют, жгут, взрывают. Все что-то друг другу доказывают. Эти  за Аллаха, эти  за КПСС. А и те и другие превратятся в безглазые черепушки, и никому на свете не будет дела до их веры, за что они там стенка на стенку шли. Из века в век одна и та же карусель. И зачем?
Сон мало-помалу начинает одолевать Романа. Только странный сон.  Картинки перед глазами  реальнее яви  вокруг  него.  Звуки слышимее тех, что чуткое солдатское ухо привыкло различать и во сне из внешнего мира. Даже запахи какие-никакие касаются ноздрей. Будто бы мчится он в железнодорожном вагоне в купе проводника со своим нА-парником, таким же проводником, но чуть постарше. А в соседнем купе едет безбилетная пассажирка, которую они пустили. И звать её Маша. Когда-то между ними были близкие отношения. Но однажды Роман понял, что завёл себе эту девочку, как заводят кошку или собаку, а использовал, как щит, закрываясь им от матери, с детства проявляющей слишком большой интерес к его личной жизни. А он рос самостоятельным и достаточно замкнутым человеком и не хотел, чтобы кто-нибудь, тем более, мама лезла в его дела. Теперь эта пассажирка почти чужая. У неё тоже своя жизнь. Чистая случайность столкнула их в этом поезде. У него было место, а в кассе не было билетов, и ей срочно надо куда-то ехать. И вот они едут, разделённые тонкой стенкой, а он с остервенением глядит на своего напарника и мечтает о том, чтобы тот куда-нибудь убрался. Если бы не напарник, он привёл бы девушку в своё купе, и... Почему она никак не отреагировала на встречу? Да, он обидел её. Но мало ли! Были неприятности, могла бы и понять. Так нет же! Теперь она просто чужая. Почему? Ей бы обрадоваться встрече – как же! старый возлюбленный! Ещё и герой войны! Он такого порасскажет! Заслушаешься! Ни один сопляк на свете ему в подмётки не годится. Он круче всех. Почему она не отреагировала на встречу?
Поезд набирает ход. Колёса стучат ритмично и гулко, как его сердце. Наконец, стук сбивается. Что случилось? А, это в ритмическую пульсацию железнодорожной музыки вплетается посторонний звук – стучат в дверь. Напарник откликается, предлагает войти. На пороге – она. О, как похорошела за эти годы! Роман не привык к тому, что на свете существует юбка, не готовая пасть к его ногам. А эта, холера её задери, смотрит на него как на пустое место. «Девушка, – говорит он, – не желаете присоединиться к нашей компании?» «Это будет для вас слишком дорого стоить, – с холодным жеманством сообщает она и обращается к его напарнику, – послушайте, не могли бы Вы помочь мне? Я хорошо заплачу». Только сейчас Рома замечает, какие дорогие на ней украшения и как богато она одета. А то, что так особенно ему вскружило голову, оказывается ароматом каких-то необычайно дорогих духов. Вот ведь, сука! Роман подскакивает на месте и выражает готовность услужить, соображая про себя, как бы воспользоваться ситуацией и раскрутить её на интимный разговор. Маша одаряет его холод-Ной приветливой улыбкой и отвечает: «Хорошо. На следующей станции будет стоять молодой человек, которому надо будет передать один из моих чемоданов. Чемодан тяжеловат для меня. Я попросила бы Вас его вынести ему. Человека зовут  Руслан. Одет в кожаную куртку и бейсболку. На правой руке будут чётки из крупной яшмы. Всё поняли?»  Роман злится, продолжая буравить масляным взглядом прелестницу напротив себя, но елейно произносит: «Один вопрос, сударыня. Сколько?» В ответ нагло глядящая прямо ему в переносицу девица молча протягивает зелёную американскую купюру и спрашивает: «Этого хватит?» Напарник хлопает глазами то на одного, то на другого, то на купюру. Пауза длится. Девушка с протянутой рукой, в которой зажата стодолларовая банкнота, не сводит насмешливых глаз с Романа. Роман, пытаясь проткнуть своим взглядом непробиваемую оборону неприступной крепости, стоит, не шелохнувшись, и не пытается ни взять деньги, ни ответить что-либо. Напарник не выдерживает, подскакивает с места и с горячностью предлагает свои услуги, заверяя, что для него этой суммы за такой пустяк вполне достаточно. Рома резко осаживает его и сквозь зубы, не снимая улыбки с лица, цедит: «Что в чемоданчике-то?» Маша недоумённо воздевает бровь, отдёргивает руку с банкнотой и отпускает реплику, от которой холодеет спина: «Разве посылочка Костенчука в сапоге не научила Вас лишнего не спрашивать?»
Роман просыпается в холодном поту. Казарма спит мертвецким сном. Дневальный, поддерживающий огонь в буржуйке, тоже клюёт носом перед печкой. Глубокая ночь.
«Хорошо, что это всё сон, – подумал Роман и вновь предался размышлениям, – Да. Сон. А после смерти тоже сон? Верующие считают, что там есть рай и ад. А по-моему, они на земле. И никакого в жизни смысла! Животные инстинкты. Смысл жизни – сама жизнь, что может случайно и нелепо оборваться, чтобы стать основой для чьей-то другой жизни – тех же червей... А есть ли смысл жизни, например, у Бормана? Ведь если он такие вещи говорит и берётся рассуждать о жизни и смерти, наверняка что-нибудь в этом понимает. У Костенчука-то, положим, есть. Там всё точно – он твёрдо знает, чего хочет и к чему идёт. Каждую секунду. Парень расчетливый. Хотя какой в этом смысл? Вот какой смысл был у Кубика, мы теперь не узнаем... Зачем он умер? И зачем на меня навесили теперь это слово? Меченый... меченый... Ах, Борман! Сволочь! Теперь не отвяжется, пристанет, как банный лист! Так ведь и прозовут теперь... Пуля-то была моя. А Кубик взял, да и отвёл. На себя накликал. Зачем?.. Я вот всегда знал, что в жизни надо устраиваться. Я и старался устроиться. Всегда. И Костенчук старается. Этот не пропадёт нигде. И я не пропаду. Только вот одна такая пуля-дура может разом всё перечеркнуть. Впрочем, нет. Так не бывает. Кубик был хороший парень, но вот он-то как раз не умел устраиваться. Единственный дембель, кого ротный в караул поставил. Это ж надо! И в рейды до последнего ходил. Тоже мне, «дух со стажем»... Потому и отвёл от меня пулю. В природе всё устроено благоразумно. Выживают сильнейшие и практичные. Так и надо было, чтобы досталось ему, а не мне. Никаких других законов в природе нет! Выживает сильнейший! И всё тут!.. Чёрт возьми! Но ведь ему-то уже всё равно! Его просто нет! Нет, и всё тут. И законов для него нет! И какой в этом смысл?»
Роман перевернулся на бок и уставился в тонкую полоску сумеречного света, пробивающуюся в щель под клапаном, которым на ночь закрывали окна палатки. За окном горит прожектор на сторожевой вышке, ощупывая уступ за уступом. Он установлен таким образом, чтобы, медленно поворачиваясь, лучом высвечивать каждый сантиметр окрестностей в радиусе километра. Сейчас луч обращён в противоположном от 2-й роты направлении, свет его, отражаясь от  дальних скал, доносится до глаз стократ ослабленным, неясным.  Но через полчаса луч скользнёт по стене палатки, и здесь будет почти как днём. К этому все привыкли. Спать не мешает.
Глядя на полоску света, он продолжает думать: «Какой смысл был в моих отношениях с Машкой? Я её не любил. Она... Не знаю, у женщин всё не так. Наверное, привыкла. Но ведь дальше так мы действительно не могли. И я правильно сделал, что расстался с ней. Пока мама была жива, старушке требовался уход, и Машка его обеспечивала. Я за это давал ей... Да много чего я ей давал. В конце концов, ей было хорошо со мной. Я жениться и не обещал, кажется. Это они все вокруг зачем-то думали нас поженить. И вообще, что за глупая блажь обязательно всё сводить к свадьбе! Вот Костенчук. Моложе меня на 5 лет, а и баб у него было больше, и сам теперь «дедушка советской армии», а я столько времени потратил на глупости... нет, неправильно было бы сейчас помирать! Так что пуля не дура. Если из своей службы в армии я не извлеку максимум выгоды, как Костенчук, полным дураком буду. А про Машку думать себе запрещаю! Вычеркнуть! Забыть! Впереди ещё полтора года, а потом... Потом нужно крепко встать на ноги, обзавестись хозяйством, найти девчонку попроще, заделать с нею детишек, да жить припеваючи! Вот и весь смысл... Так-то! Вот возьму себе кубикову сестру Таню. Вроде, простая, красивая. В самый раз!»
Дрёма снова начинает овладевать рядовым Поповым, смежая веки, запутывая мысли. И вновь он едет в поезде. Только теперь один. Ни наглой девицы в дорогом прикиде, похожей на Машку, ни напарника, ни пассажиров. Просто гонят порожняком. Перестук колёс успокаивает, кажется, всё в этой жизни постепенно наладится и пойдёт хорошо.
Рома спит – и не знает, что в эти самые минуты летит к нему письмо от той, кого он так старательно вычёркивает из своей памяти. Он не знает, как она разыскивала его адрес, а, разыскав, долго писала;  письма не доходили, потому что перевраны были какие-то цифры. Почта вернула отправительнице одно с указанием ошибки, и она снова бегала по военкоматам, уточняя адрес.  Начальники, в погонах и без, шалели от её напора, недовольно указывали на дверь или отрезали, мол, есть дела посерьёзнее, чем какого-то бросившего невесту дурачка по Полевым почтам разыскивать, но уступали. У неё оказался, в конце концов, нужный адрес, и она опять написала. Получалось, что летящее в эти самые секунды к нему письмо станет первым. Зато незадолго до командировки в Союз он сам отослал  ей хамскую записку, которую со смехом составляли вместе с Костенчуком, запивая каждую сочиненную фразу бражкой из «дембельских запасов», какими по случаю своего дня рождения угостил Юсупов. Он не знает, что девушка так и не смогла его забыть, что любит, ждёт, простила ему его хамство, списав на шок от смерти матери, от неожиданной повестки в военкомат.
Письмо летит, через день он его получит. Прочтёт, и будет свирепо бросаться на стенки каптёрки, сам не понимая, что с ним происходит. Он всегда владел собой. Даже когда изображал растерянность или обиду – только изображал, никогда не выходил из себя. А тут... Сержант Костенчук, вернувшийся с наряда, будет пытаться обуздать его ярость, скручивая руки и крича прямо в ухо: «Ты что, падло, очумел, что ли?» А Борман посмотрит-посмотрит на безумца, затем резко выхватит из его кармана письмо, прочитает и, покачав головой, с грубым словом крепко саданёт по шее, разом выключив и ярость и сознание. А когда он придёт в себя, Борман принесёт косяк чарса и заставит выкурить до конца, приговаривая: «Кури, Меченый, кури. Полегчает.». И в глазах лютого дембеля загорится странное зелёное пламя.
Потом в затуманенное травкой сознание причудливо вплывут отдельные слова Бормана. А тот, сидя напротив с тяжеленной рукой на его плече, будет внимательно глядеть в лицо и цедить короткие фразы:
– Я думал, ты, как Костенчук... Ничего не боится, потому что подлец... Этот кремень кого хочешь на дно утянет... А ты боишься, Меченый. Так ведь, какая загогулина! Люди боятся смерти, ты её не боишься. Люди  любят жизнь, а ты жизни-то и боишься... Ну, Меченый... Чтой-то с тобой на «гражданке» будет теперь?.. Человеку, что боится жизни, нет в ней места – воли нет ему... Эк тебя заколбасило и растащило! Чарса не долбил, что ли? – Меченый будет ошалело кивать: никогда, водку пил, спирт пил, бражку знает, а травку – впервые. Борман покачает головой и поведёт бойца до его койки, приговаривая по пути: – Откуда ж ты такой взялся, Меченый!
А наутро навсегда закрепится за ним эта новая кличка – Меченый, по ней будут обращаться к нему до конца его службы. И даже «шакалы»-офицеры между собой будут называть его именно так – Меченый, с удивлением оценивая солдатскую наблюдательность в подборе прозвищ. Но пока ещё ночь. Пока длится странный сон, зигзагами соединяющий острова прошлого и будущего, причудливо сплетая парадоксально изменённую реальность, выводя её в сферу, которую принято называть инобытие. И пока он еще просто рядовой Роман Попов, старший по возрасту в своём призыве, но более ничем не отмеченный. Недавно вернувшийся из командировки, в которую лучше б никому не ездить... Он спит, и не знает всего, что ждёт его впереди, хотя, быть может, какое-то предчувствие и поселилось под корой его мозга, органа, коему дано устанавливать связь времён и заранее улавливать скрытые причины отдалённых последствий.
«Ромушка, здравствуй.
Видишь, я тебя отыскала. Мне часто страшно за тебя. Я не могу тебя забыть, хотя ты и постарался, чтобы забыла. Вокруг много хороших ребят. Я пыталась увлечься, но не смогла. Ведь я люблю тебя. Я теперь понимаю. Мы играли во взрослую жизнь. Но игра стала настоящей жизнью. Так бывает. Это как у детей: мало-помалу игра становится жизнью. Я сначала совершенно запуталась. Не понимала, зачем ты прогнал. Теперь поняла. Но вот, что скажу: Ромушка, ты дурачок, если думаешь, что так вот облегчаешь мне жизнь. Если с тобой что случится, ты ж тенью будешь за мной ходить. Куда мне от тебя? Я прошу тебя, прости, что не послушалась и пишу. У меня всё внутри изболелось. Я не просто верю, я знаю, что ты вернёшься. ТЫ ВЕРНЁШЬСЯ! Всё у нас будет хорошо. Ты вернёшься на свою железную дорогу, а я пойду работать.  Я и теперь много работаю. Я стала на своём факультете комсомольским вожаком. Много интересных дел. Много интересных людей. Кажется, я могу сделать даже хорошую карьеру. Ты же знаешь, я всегда была отличницей. Только с языком небольшие проблемы. Но скажи:  не надо, и я ради тебя всё оставлю. Пойду в школу, заниматься с детьми. Это ведь самое настоящее дело, ничего на свете нет важнее детей – их рождения, воспитания, учёбы, становления. Я хочу, Ромушка, чтобы у нас было много детей. Они будут прекрасными. Только скажи, что не бросил меня. Ведь если ты не любил меня, притворялся, то всё  бессмысленно. Я ж не маленькая девочка, которой можно вертеть и играть, потому что она сама вертится и играет. Одного боюсь: что ты просто никогда не напишешь. Но ведь это неправда? Ты напишешь, да?
У нас холодно. Зима началась. Каждый день снег. Много снега. Езжу кататься на лыжах за город. Раз больно упала, теперь шишка на колене. Врач говорит, теперь она со мной останется. Вот такая я меченая. Сяду в электричку, и пока еду, всё думаю, думаю. О тебе. О нас с тобой. Колёса стучат, а я время считаю. 17 месяцев осталось. Я тебя встречу, обязательно встречу.
Целую тебя, мой любимый. Твоя Машка.»

Глава четвёртая. ЧАРЫ СОБЛАЗНА

Звучное грохотание колёс по стыкам моста вывело Гришу из охватившего его оцепенения. Поезд пересекал Волгу неторопливо, словно отдавая дань уважения великой русской реке. Гриша распахнул окно, впуская в купе прохладу  влажного утреннего ветра, и залюбовался. Он прежде не видел Волги. Зрелище бескрайнего водного простора, над которым раскинулась громада железнодорожного моста, вызвало тихий восторг. А над головой высилось многоярусное, наподобие греческого амфитеатра, небо. Этажи облаков притягивали  взгляд, кружили голову, хотелось взлететь птицей, воспарить над гладью воды, которая тоже небо: облака смотрелись в воду, вода вглядывалась в облака, а в северной стороне, откуда медлительно несло свою необоримую силищу невидимое течение, две стихии сходились на одной линии. Это меньше всего напоминало привычную со школьных уроков географии линию горизонта. Собственно, линии не было. Одна бесконечность перетекала в другую, наполненная потоками солнечного света, и невозможно отличить, где река, а где небо. На миг у Гриши перехватило дыхание. Мозг отказывался вместить в себя увиденное. Всю жизнь проживший хоть и в большом, но замкнутом в прокрустово ложе ландшафта городе, Гриша привык видеть в окружающей  рукотворной и нерукотворной природе законченные картины. Как во всякой живописи или графике: рамка, композиционное равновесие расположенных больших и малых предметов. Здесь – сама безмерность. Священная река, не вписывающаяся ни в какие рамки, нарушая любые мыслимые пропорции, не текла, а пребывала в пространстве, не ведающем ограничений или привычной уму размерности.
Несколько минут, что поезд пересекал Волгу, казались вечностью. Собственно, именно эти минуты стали в прямом смысле водоразделом, по одну сторону которого остались 2 года армии, а по другую начиналась неизвестность новой и, хотелось верить, счастливой жизни. Когда потянулись залитые водой лощины правобережья, покрытые низкорослым ивняком, в купе, ещё обдуваемом из открытого окна, сидел уже другой человек. Вакханальная суета проведённых 3 суток пути выветрилась полностью, как последние пары похмелья после холодного душа. Большая часть эпизодов напрочь стёрлась из памяти, словно их и не было. Причём наиболее тщательному вычёркиванию подверглись именно события последних дней: уже через полчаса Григорий не помнил, ни как забирались в поезд, ни как устраивали обмен с «аксакалами», ни как пьянствовали первые сутки, ни как он злился на нескончаемые степи, от которых тошнота подступала к горлу. Ничего – как будто между приземлением в Ташкентском аэропорту и днём встречи с Волгой промелькнула пара секунд. Лишь один образ прочно застрял в памяти, не привязанный ни к окружающей обстановке, ни к конкретному дню. Пронизывающие душу насквозь серые глаза археолога Тани. Они, словно некое невидимое второе «Я», неотступно следили за ним – и тогда, когда он, закрыв окно, сосредоточенно представлял себе только что увиденную Волгу, и когда, решив развеяться, вышел в тамбур перекурить и наткнулся на новых незнакомых попутчиков из соседнего купе, и, когда, устав от безделья, принялся читать попавшуюся в руки книжку стихов (откуда взялась?!), и, когда бросил это утомительное занятие, снова уставясь в окно – а там мелькают какие-то полуразрушенные строения, покосившиеся шлагбаумы железнодорожных переездов, вросшие в землю чёрные от времени и копоти деревянные сараи и пакгаузы, столбы с проводами и рассевшимися на них птицами, люди, спешащие по своим делам, и у каждого своя жизнь, своя судьба, свои заботы и устремления... Время не то спрессовалось, не то совершило головокружительный кульбит, перескочив с витка на виток, как птица с ветки на ветку. Верно, что-то всё же смешалось в голове едущего домой дембеля. Через несколько дней, уже по возвращении, он так и не сможет уже составить себе внятной картинки путешествия. То у него Волга будет после Москвы, то степи посреди Волги, то споры с седобородыми азиатами прямо на Красной площади, на поклон к которой он, разумеется, не мог не выйти. А может, и это ему пригрезилось, и на Красную площадь столицы выходил он в другой раз, может, в детстве, когда мама привозила его впервые посмотреть на первопрестольную. Хаос, одним словом. И только серые глаза девушки посреди этого хаоса единственный маячок, и сверяясь по нему можно удержаться, чтоб окончательно не сойти с ума...
Ослепительным солнечным майским днём на вокзальном перроне родного города Гриша с трепетом думал, как-то его встретит мать. Всякая встреча после долгой разлуки полна слёз радости, но отчего-то Грише казалось, что в них обязательно будет привкус горечи, оттого ли, что армейская служба изменила его самого, оттого ли, что изменился мир вокруг, а он этого не мог наблюдать в процессе.
В детстве Гриша был довольно впечатлительным. Он подолгу наблюдал за всякими событиями и происшествиями, творящимися на улице, сидя прямо у окна на 5 этаже. Наблюдать было удобно. Под окном оживлённый проспект, напротив уютный скверик, где, особенно, по вечерам, происходит много интересного, а невысокий подоконник со стоящей подле окна табуреткой как нарочно приспособлен для того, чтобы маленький ребёнок мог легко расположиться и смотреть себе вниз. А ещё на окошко часто прилетали воробьи. Эти шустрые птички отчего-то облюбовали именно их окно, явно предпочитая его соседским, хотя никто в семье их не привечал, даже наоборот, мама частенько сердилась на пернатых нахалов, что прилетают и гадят, и частенько сгоняла их. А Гриша просто наблюдал. Он сочинял длинные истории, домысливая увиденное, иногда превращая обыденные сюжеты в настоящие детективы или научную фантастику. Среди постоянных персонажей были милиционер, что несёт службу аккурат напротив их дома, появляясь с утра пораньше в форме и с полосатой палочкой в руках, бродячая собака с подпалиной на боку и огромной лохматой головой, которую этот милиционер вечно гонял, невероятно толстая бабушка, ежеутренне ковыляющая с ярко красной авоськой, почему-то всегда одной и той же, за продуктами в гастроном  на  углу, крикливая девочка с огненно рыжими косищами из соседнего подъезда, с которой никто не хотел играть из-за её вздорного характера. Однажды маленький Гриша наблюдал поразившую его воображение сцену пьяной драки, на шум которой разнимать дерущихся прибыла целая машина милиционеров. Тогда Гриша всё допытывался у матери, почему это взрослые дяденьки так глупо себя ведут, что поразбивали друг другу лица в кровь а ещё и ругались громко и страшно. Много позже, уже в школе, сам однажды учинив драку, из которой пришёл с разбитым носом, ссадинами на кулаках и синяками, он вдруг вспомнил некогда виденную в детстве картинку и опять стал фантазировать на тему о том, что же именно не поделили между собой те дерущиеся. И выходило, драться приходится либо за справедливость, либо за любовь. Часто одно и другое соединялись, как случилось и с ним. На все родительские расспросы, кто его так «разукрасил», Гриша отмалчивался. Ну, как он скажет, что на Оленьку из параллельного класса, в которую он уже больше года по уши влюблён, посягает  верзила Борька,  который  ей  не пара? Отец перестал расспрашивать о подробностях, как только увидел, что сын не спешит ими делиться, а мама ещё долго настаивала, всё грозилась разобраться с «негодяем, с его родителями и всех вывести на чистую воду». Потом, по мере заживания ран поутихла, но с тех пор строго запретила Грише разбираться на кулаках. Она нередко повторяла ему:
– Человек тем и отличается от животного, что у него есть разум и язык, чтобы всё объяснить другому человеку.
– Мам, – однажды робко возразил Гриша, – А если у того, у другого нет разума?.. – а потом, помолчав, добавил: – и если он вообще не человек, тогда как?
Анна Владиславовна Берг, в девичестве Хансон, по-немецки последовательная и в суждениях и в поступках, до мелочей щепитильная и никогда не менявшая своих убеждений, бросила на сына строгий взгляд и сухо отрезала:
– Так не бывает.
С тем и разошлись. Каждый при своём.
...Годы учёбы в музыкальном училище были в жизни Григория самыми яркими и тёплыми. 4 года абсолютного, если такое, конечно, бывает, счастья. Здесь было всё: и радость обретения призвания, всё-таки не каждому в 14 даётся найти себя в творческой профессии, и радость познания, когда каждый учебный день приносит столько новой информации, что подчас захлебываешься её избытком, и полная чаша юношеских пылких чувств, объектом которых стала  вроде бы и не самая симпатичная, но головокружительно обаятельная девушка, с нею он ходил на концерты, после которых допоздна провожал её до дому, где, стоя в полумраке подъезда они подолгу целовались и что-то шептали друг другу на ухо. Лишь на последнем 4-м курсе счастье юноши было омрачено. Умер отец Эдвард Николаевич, 10 лет не дожив до пенсии. Всю жизнь проработавший врачом в поликлинике, нарочито презирая то, что называют карьерой, потомок приглашённых Петром Великим в Россию немецких мастеров, Эдвард Берг был человеком упрямым до резкости, но в то же время удивительно добродушным и щедрым, а главное, беззаветно любящим своё нелёгкое дело и своих многочисленных пациентов. На приём к Бергу записывались, хотя и был он обычным участковым терапевтом. Разумеется, такая «неоправданная» в глазах коллег популярность «земского врача», как сам любил себя называть Эдвард Николаевич, не прибавляла ему любви коллег. То и дело приходилось Бергу отбиваться от нелепых нападок и кляуз «доброхотов». Странное дело! Казалось бы, чего делить государственным служащим советского медучреждения без особого статуса или возможностей карьерного роста? Тем более, делить с человеком, который на этот самый рост демонстративно плевал! А шпильки в свой адрес, особенно в последние годы, Берг переживал постоянно, это стоило ему и  хлопот и нервов. Может, и послужило одной из причин внезапной смерти. Покойный любил повторять, что, хотя медицина и строгая наука, точную причину жизни и смерти никогда не установит. Его кончина, словно жирная черта, навсегда отделила в жизни сына время счастливого детства и юности от остальных времён.
Незадолго до ухода в армию Гриша посетил могилу отца. Был морозный мартовский день. Солнце слепило глаза отовсюду – ясное небо, чистейшие сугробы и белые стволы берёз на кладбищенской аллее. Глазам было больно, ещё и оттого, что нахлынувшие воспоминания всколыхнули душу, и веки сами собой увлажнились. Вокруг покрикивало вороньё, будто чёрные нахохлившиеся птицы комментируют сверху поступки людей, пришедших только затем, чтоб их потревожить. Вглядываясь в высеченные на плите даты 1930 – 1982, сын размышлял о судьбе отца, закодированной в восемь цифр. Думал о войне, которую Эдику Бергу довелось пережить мальчишкой, о том, как наверняка косо смотрели в его сторону в ту военную пору, ведь немец же! Думал о дипломе с отличием, которым однажды Берг-старший поразил воображение Берга-младшего: на 35 отметок 1 «четвёрка»! Думал о том, почему отец был настолько лишён честолюбия, что отказался от диссертаций, от предлагаемых должностей, и остался верен один раз выбранному поприщу земского врача. Как негодовал на сына, когда, заканчивая музыкальную школу, тот изъявил намерение готовиться к поступлению в музыкальное училище! Он говорил сыну, что музыка не может быть профессией, богемный образ жизни до добра не доведёт, любить искусство должен любой уважающий себя интеллигент, но нужно овладеть крепким ремеслом, если уж он не хочет продолжать дело отца... А Гриша молча выслушивал, не отвечая ни «да», ни «нет», и поступал по-своему. Упрямым становился, как отец. Берг-старший так и не смирился с выбором сына. Ни на экзамены, ни на его концерты ни разу не пришёл, успеваемостью не интересовался, просто отгородился, и всё. Интересно, думал Гриша, глядя на могилу отца, узнай он о том, что его сын теперь студент консерватории, как бы он к этому отнёсся. Именно в этот мартовский день отчего-то отчётливо и внятно стало ясно  –  Григорию  Эдвардовичу  Бергу предстоит не просто служба, а война. Откуда эта мысль возникла в голове, он и сам бы не смог сказать, но мысль была отчётливой до неприличного. В какой-то из отцовских книжек он когда-то вычитал, что одной из самых ярких отличительных черт бреда шизофреника является его рельефность, правдоподобие. Свой бред он воспринимает явственнее, чем саму реальность. «Интересно, – подумал тогда Гриша, – а есть какие-нибудь критерии, по которым можно разграничить реальность и бред? Ведь то, что воспринимает мозг, не сама реальность, а лишь её отражение. И что тогда такое собственно реальность? А если отражение искажает, то по каким признакам можно отличить бредовое отражение от нормального?»
Безотчётное раздражение охватило Гришу с того момента, как мысль о предстоящем испытании врезалась в его сознание. Почему?
Откуда? Да, в последнее время заговорили о войне в Афганистане, которую прежде старательно замалчивали. Но ведь это вовсе не означает, что он, именно он, Гриша Берг непременно должен туда попасть. Кажется, пересидел он на кладбище, раз такое в голову лезет!
Вздохнув, он поднялся, бросив  прощальный взгляд на место последнего упокоения папы, и со словами «Я ещё вернусь, прости!» побрёл прочь. А дома ждала повестка из военкомата. Ну, разумеется, полной неожиданности нет! Она должна была появиться именно в эти дни, срок подходит! Однако назойливая мысль об Афганистане  опять засвербела в черепной коробке. Пришлось её оттуда изгонять физически – как это с детства привык делать Гриша – встряхивая головой.
...Потом были медкомиссии, досрочные сдачи зачётов, экзаменов, чтобы по возвращении сразу восстановиться не на 2-м, а на 3-м курсе, призывной пункт, отправка в «учебку», недели и недели тренировок и зубрёжки... Да мало ли что потом было! В череде сменяющих друг друга армейских будней молодого бойца, призванного со студенческой скамьи, Берг не вспоминал о предчувствии войны до тех пор, пока ранним утром первого дня после успешной сдачи экзаменов в армейской «учебке» и получения значка о присвоении классности к нему не подошёл старшина и не сказал:
– Ну что, счастливчик! Готовься к отъезду в войска. Ты в первой партии, земеля, усекаешь?
– Усекаю, – хмуро буркнул  Гриша. Вся «учебка» знала, что первой партией для отправки по частям была партия в ТУРКВО*)...
..И вот всё позади! Схлопнувшиеся до мельчайшего атома, до крупицы в мозгу воспоминания 2 прошедших лет уступили впечатлениям настоящего: солнечный майский день, пыльный перрон, звуки и запахи родного города, тысячи  невидимых флюидов, витающих в воздухе, которыми окормляется душа, постепенно отогреваясь и заново приучаясь нормально воспринимать окружающий мир, лица, проплывающие перед взором, каждое из которых по-своему интересно, ибо за ним стоит судьба, живая душа человеческая. «Действительность, то, что здесь и сейчас, – думал Гриша, – вот самое значимое для человека. Никакого прошлого! Никакого будущего! Только здесь и сейчас!»
Ободрённый этой эпикурейской формулой, он подхватил чемоданчик и зашагал к зданию вокзала, за стенами коего начиналась теперь счастливая мирная жизнь дома. Гриша был так увлечён своими мыслями, что не заметил военного патруля, лениво фланировавшего вдоль вокзальной стены. Гриша Берг пока ещё принадлежал к категории военнослужащих. Хоть и уволенный в запас, в силу ношения формы, он был обязан соблюдать элементарные воинские ритуальные правила. Например, отдание чести при встрече с другими людьми в военной форме. Пренебрежение такими правилами давало патрулю право остановить проходящего мимо дембеля. Разумеется, молоденький лейтенант и трое курсантов догадывались, что перед ними не «самовольщик», не дезертир, но нарушение было налицо – солдат не поприветствовал патруль, и требовалось указать на это. Возможно, у «летёхи» взыграло ретивое при виде спешащего домой дембеля – самому-то служить да служить! Так или иначе, Гришу остановили, долго проверяли документы, делали замечания по поводу внешнего вида, справлялись о точном адресе места жительства, напоминали о необходимости немедленно встать на воинский учёт и тому подобное. Один из курсантов подозрительно вглядывался в Гришины глаза, никак не в силах взять в толк, чему тот улыбается. А Гриша улыбался тому, что сама жизнь молниеносно подарила  подтверждение правильности формулы «главное – здесь и сейчас». Действительно же, чуть увлёкся мыслями о будущем, как не заметил реального патруля здесь и сейчас, за что и наказан! В конце концов, его отпустили, предложив в качестве дисциплинарного взыскания обратиться к чистильщику обуви для приведения в порядок запылившихся сапог. Удовольствие навести  лоск на обувь стоило 3 рубля. Да и Бог с ним, с рублём! Хорошо, что в комендатуру не направили на двухчасовой инструктаж, а то могли бы, с них станется! Наплевать на рубль!
Уже через час Гриша стоял напротив двери своей квартиры и нетерпеливо жал на кнопку звонка.  А  потом  был  радостный вздох матери и слёзы, слёзы... Потом было долгое чаепитие с пирогами, болтовня ни о чём и снова слёзы, слёзы... Наконец, мать не выдержала и спросила, видать мысль долго не давала ей покоя:
– Ну что, сынок, вернёшься в свою консерваторию или попробуешь профессию поменять?
  Вопрос получился робкий, как бы нехотя заданный, но, тем не менее, задел Гришино самолюбие. Отчего это и мама, вслед за папой стала так говорить?
– Мам, – помолчав с минуту, отвечал сын, – ты что, и правда хочешь, чтоб я поменял профессию? Для чего ж тогда столько лет учился?
– Ну, во-первых, мы всю жизнь учимся. Никакая учёба не бывает зряшной. А во-вторых... – Анна Владиславовна помялась, – во-вторых, с чего ты взял, что я предлагаю менять профессию. Я вопрос задаю. А вопрос, как известно, предполагает не всегда один ответ.
– У меня, мама, на этот вопрос, как раньше для папы, – он помолчал, вспомнив отца, потом продолжил дрогнувшим голосом, – так и теперь, – и с расстановкой добавил: – для тебя, – затем глянул куда-то в окно, будто там был незримый третий собеседник – есть только один ответ. И давай эту тему больше не обсуждать. Никогда. Ладно?
– А ты изменился, сынок, – задумчиво молвила мать, вглядываясь в Гришу, – жёстким стал, прежде никогда таким не был.
– Я всегда был таким. Думаю, люди вообще особо не меняются. Они просто раскрываются с годами. Или проявляются. Ну, как, например, фотография. Всё на ней уже запечатлено при съёмках. Но в процессе проявления что-то можно выделить, что-то оттеняется, что-то выглядит рельефнее, что-то почти пропадает. Но всё уже есть. Думаю, ничем таким особенным я не удивляю, ты либо просто отвыкла от меня, либо раньше чего-то не замечала. Если б я в чём-нибудь изменился, я б и сам, наверное, это почувствовал. Разве не так?
Анна Владиславовна покачала головой, ничего не отвечая. Может, и так, может, и нет. Но что-то новое в сыне всё же видела. Старше стал человек, разве само по себе это уже не есть новое? Зазвонил телефон, прервав диалог матери с сыном. Они одновременно дёрнулись к трубке. Но Гриша, естественно, уступил, а мама, уже занеся руку над телефоном, отчего-то задумалась, точно не желая снимать её.
– Ты что, мам? – удивился Гриша.
– Размышляю, надо ли, чтоб кто-то знал, что ты уже вернулся. Наверняка будут спрашивать о тебе. Так может, лучше, чтобы ты пока был инкогнито.
– Ох, и смешная же ты бываешь! – улыбнулся сын и решительно снял трубку, слегка отстранив мамину руку, – Алло!
– Гришка! Ты вернулся! – донёсся возглас двоюродной сестры. – Давно?
– Давно, Верка, уже целых 28 минут дома. Привет, привет! Как живёшь, тихоня? Замуж не выскочила?
– Дурак ты! – фыркнула Верка, которой в марте исполнилось 19, – В гости-то позовёшь? Хочется с братиком пообниматься! Давно не видела. Небось вымахал, косая сажень в плечах?
– Не так уж и вымахал. Каким был, таким, в общем и остался. Ты-то как? Закончила техникум?
– Вот, сразу видно, что в армии не шибко сестрой интересовался. Я уже работаю. Если надо будет прибарахлиться, обращайся.
– Ну что ж, теперь у нас в семье есть блат в торговле, это хорошо! – весело произнёс Гриша, но это почему-то задело Веру. Она помолчала, дыша в трубку, и молвила обиженным тоном:
– Ты всё-таки неисправимый нахал!  Ну, какой  такой блат?  Это 
вообще нехорошее слово! Постарайся его при мне и про меня не...
– Да ладно тебе, Верка! Что ты, в самом деле? Я ж пошутил! – перебил её Григорий и тут же добавил, – Если хочешь, приезжай. Прямо сейчас можешь?
Мать укоризненно покачала головой. Первый вечер она хотела провести с сыном наедине, а получалось, что он уже готов гостей принимать. Но ничего не сказала – раз хочет, пускай, в конце концов, его праздник...
Солнце касалось крыши соседнего дома, и по стене побежали красные полосы. Наступал тёплый весенний вечер. На кухне за столом собралась тёплая компания – мама с сыном, племянница Вера с подругой, приятель Виталий, который, хотя и был старше Григория на целых 7 лет, несколько лет охотно играл с ним в шахматы и вообще считал его своим приятелем, и Гришин одноклассник и сосед Игорь Михельбер, вечно встрёпанный еврейский юноша в круглых очках на непомерно большом носу, сквозь которые смотрели на мир умные и наглые слегка навыкате глаза. Подругу Верки звали Настя, и она сразу заинтересовала Гришу, который точно понял маневр кузины, неспроста прихватившей с собой эту белокурую длинноногую девушку с правильными чертами лица и низким грудным голосом, выдававшим глубокую чувственность натуры. Судя по всему, Верка была несколько младше своей подруги, хотя общение между ними показалось Грише вполне ровным и свойским. Как выяснилось в разговоре, они вместе учились в одном техникуме, только Верка по торговой специализации, а Настя по юридической. Смекнув, что юрист со средним образованием – это несерьёзно, она с третьего курса техникума поступила в институт на вечернее отделение, где теперь и училась. Через год должна была получить диплом и стать квалифицированным секретарём суда, помощником адвоката или юрисконсультом на производстве. Параллельно она закончила парикмахерские курсы и работала в мужском салоне, делая стрижки и ровняя бороды бесчисленному количеству клиентов. Верка считала Настину работу причудой. Уж если собирается стать юристом, так пускай этим и занимается! А так выходит глупость какая-то: юрист-парикмахер. Но их пикировки по этому поводу как возникали, так сразу и затихали, стоило только Насте заговорить о том, что едва ли торговля может быть настоящим призванием человека – скорее, хорошим заработком! Верка не пыталась оправдать свою профессию призванием, внутренне полностью согласная с тем, что торговля – это просто выгодно.
Сидя за общим столом, все поочерёдно рассматривали дембельский альбом, где фотографии, открытки перемежались с подобранными не без вкуса стихотворными строчками, вписанными каллиграфическим почерком, и слушали Гришины рассказы, приправленные по случаю некоторыми преувеличениями и экзотическими словечками из армейского лексикона и фарси. Успех рассказчика у женской половины общества был явным. Виталий слушал Гришу, не скрывая улыбки. Отслужив три года на флоте, он кое-что понимал в правде и вымысле. Но не перебивал, иногда одобрительно кивал, иногда отпускал короткие реплики, дополняющие Гришины байки по существу. Михельбер, понятия не имевший о том, что такое служба, войну представлявший исключительно по фильмам и книжкам, старательно подбираемым ему хлопотливой мамашей, слушал одноклассника, раскрыв рот. При этом поминутно задавал всякие вопросы, из которых выходило, что соври Григорий что-нибудь совершенно невозможное, и тому поверит. Но понять, нравится ему или нет, было невозможно. Когда же он задал очередной вопрос «А зачем ты согласился служить в Афганистане?», Гриша понял окончательную и беспросветную глупость одноклассника и даже не нашёлся, что ответить. Помогла мама.
– Игорёк, – сказала она, – это, конечно, твои семейные представления, но как ты себе представляешь возможность не согласиться?
– Ну, есть же всякие организации, – протянул Михельбер, – есть права  человека. Ведь он же единственный сын в семье. По-моему, по закону в таких случаях на войну не берут...
– Игорёк, ты у нас и в классе был диссидентик, и тут про права человека, – укоризненно прокряхтел Берг, и повисла томительная пауза, которую прервал Виталий, протягивая Грише гитару со словами:
– Слушай, спой что-нибудь из афганского.
– Фольклора? – ехидно переспросил Гриша, принимая гитару в руки и тут же затянул:
...Мы выходим на рассвете.
Над Панджшером*) дует ветер,
раздувая наши флаги до небес.
Только пыль встаёт над нами.
С нами Бог и наше знамя
И родной АКМС*) наперевес...
Отзвучала песня. Несколько мгновений висела тишина, не прерываемая даже шелестом страниц листаемого дембельского альбома.
– Гриша, – наконец нарушила молчание Анна Владиславовна, – а тебе лично приходилось в кого-то стрелять?
– Ты хочешь узнать, убивал ли я людей, – со спокойной иронией в голосе уточнил сын, – отвечу: Бог миловал, убить пришлось однажды змею, несколько раз крыс и без счёта всяких комаров, москитов и прочую дрянь. Но при мне однажды... Впрочем, это неважно! – Гриша тряхнул головой, отгоняя неприятное воспоминание.
Был внезапный обстрел. Рота по команде заняла свои места в траншее. Командир, который массу времени и сил уделял тренировкам по отработке действий в условиях нападения, преуспел и добился того, что доведённые до автоматизма действия подразделений исключили потери при обстрелах, которые при предшественнике нынешнего командира бывали. Однако на сей раз, как на зло, в Части находился прибывший с какими-то поручениями из штаба взвод чужаков, для которых обстрел был в диковинку. На такой случай была предусмотрена специальная траншея, куда надлежало прыгнуть любому гостю Части. Офицеры из прибывших были сноровистыми, а вот сержантик, который их сопровождал, с какого-то перепугу рванулся в чужой окоп, естественно, уже занятый. Мины уже свистели над головой, когда этот придурок метался по территории в поисках своей траншеи, к тому же не слыша приказов своего офицера «Мухтазаров! Ко мне!». Очевидно, что-то замкнуло в мозгах, и вместо того, чтоб бежать, куда положено, он помчался прямо в противоположном направлении – на открытое место перед командирской палаткой. В этот самый миг его и срезало пулемётной очередью. Он неестественно подпрыгнул, как напоролся на невидимый провод под током, и рухнул  лицом вниз. Два раза дёрнулся всем телом и затих...
– Григ, – раздался голос Игоря, с детства называвшего одноклассника на такой странный манер. Может, потому, что когда-то тоже учился в музыкальной школе, как многие еврейские дети, и полюбил музыку великого норвежца Эдварда Грига, а Гриша был по отчеству Эдвардович, – скажи, а почему у тебя такое прозвище – Шмулик?
– Откуда ты это узнал? – слегка покраснел Гриша; ему прозвище не нравилось, – Ах да, там в альбоме одна фотка подписана «Шмулику от Шкалика»... Да Бог его знает! Сначала нас с приятелем прозвали Шмалик и Шкалик. Вот с этим, – он ткнул на фотографию в альбоме. – А потом Шмалика переделали в Шмулика. А то слишком похоже, на слух перепутать можно. Особенно когда издали окликали. Хотя, вправду сказать, меня редко так называли. Чаще по фамилии. А что?
– Ничего. Просто прозвище очень уж еврейское,  вот я и заинтересовался, – с запинкой ответил Михельбер, близоруко щурясь на фотографию с подписью «Шмулику от Шкалика».
– Вот народ! – хихикнул Виталий, – Везде своих найдут! Недаром говорят, все люди евреи, да не все в том признаются.
– Фу! – поморщилась Анна Владиславовна, которая никогда не любила ни еврейских анекдотов, ни еврейской музыки, ни самой темы, ни самого слова «еврей». Ей всегда казалось, что в конце ХХ века говорить о национальной принадлежности глупо. Мы же все советские люди! Хотя себя она тайно отождествляла с немцами, ни с кем другим. – Давайте пить чай. Сегодня у нас настоящий цейлонский. Есть с травами, есть простой. Кому какой?
Все гости этого дома знали: заваривание чая и пироги – два коронных номера в программе хозяйки Берг. Поэтому одобрительный гомон голосов утопил еврейскую тему, и уже через минуту начался почти японский по сосредоточенности ритуал чайной церемонии. Как долго мечтал Гриша о том, как сядет за столом родного дома, вкусит ароматного волшебного напитка из маминых рук, и жизнь потечёт привычным руслом! Настя наклонилась подать Грише горячую чашку, слегка коснувшись белым локоном его щеки, и у него заколотилось сердце. От её волос исходил такой тонкий аромат, какого он не встречал никогда прежде. Даже запах горячего цейлонского чая с душицой и ещё какими-то секретными травами не затмил этого дурманного очарования. На мгновение молодому человеку показалось: он сейчас не удержится и при всех потянется к этим длинным волосам, чтоб ещё и ещё раз ловить их запах, запутается в них, захлебнётся в их душистых волнах. Но вовремя взяв себя в руки, он только в упор посмотрел на девушку слегка ошалелым взглядом и сухо промолвил:
– Спасибо!
– Да не за что, – кокетливо улыбнулась она, и голос её, в отличие от пряного духа волос показался Грише удручающе простоватым. «Лучше б молчала! – подумал он и пригубил чая».
Виталий тем временем переключил внимание на себя рассказами из флотской юности. Вера вполуха слушала, занятая мыслями о братце и своей подруге, которых вот уже 2 года – практически всё время, что Гриша служил, – втайне мечтала сосватать. С истинно берговским упрямством она растила и лелеяла свою блажь, и вот, кажется, сейчас кое-что ей начинало удаваться. Родители Насти на неделю укатили на дачу готовить летний отдых, прихватив с собой старшего брата Насти и собаку, так что девушка была полностью предоставлена самой себе, и стараниями подруги могла спокойно завязать отношения с её кузеном. А тот-то, тот-то! Прямо людоед с голодного острова! Эк смотрит, того и гляди, сегодня же потащит в уголок... Гриша действительно некоторое время пожирал глазами Настю, но отключился. С ним произошло то, что бывало нередко и с чем безнадёжно боролась Анна Владиславовна с его ранних лет. Едва сын переживёт какое-нибудь яркое и сильно впечатление, как отключается из действительности, и никакая сила не способна вернуть его обратно. Он мог по полчаса сидеть со стеклянными глазами, ничего не видя и ничего не слыша вокруг, витая где-то в своих переживаниях и фантазиях. В 11-летнем возрасте его даже отводили к психиатру. Почтенный профессор, словно соскочивший со страниц романов Диккенса (бородка, пенсне и странная фамилия Куц) внимательно выслушал мальчишку и его мать, показал ему разные занятные картинки, задавая каверзные вопросы по каждой из них, придирчиво, как оценщик-антиквар в ювелирной лавке, осмотрел зрачки, ладони, ушные раковины, зачем-то живот  и сказал буквально следующее:
– Видите ли, мальчик безусловно впечатлительный и слегка опережает возраст по развитию. Что, впрочем, вполне нормально в наше время. Особенно в крупных городах. У него есть некоторые признаки шизоидного типа. Но это совершенно не патология. Это просто один из типов людей. Если в его жизни не будет катастрофических стрессов, то вполне вероятно, он сложится в гармонично развитую личность. – Потом профессор снял пенсне, протёр белоснежным платочком, который затем спрятал в нагрудный карманчик старомодного пиджачка, и продолжил, – Я бы посоветовал обратить внимание на спортивные игры. Особенно командные. Побольше общаться с природой, сходите в лес, на озёра съездите, половите вместе рыбу, пособирайте грибы. А большего я посоветовать, пожалуй, не могу, да и не хочу. В целом абсолютно нормальный ребёнок... с некоторыми, скажем так, особенностями.
Сколько раз впоследствии эти «некоторые особенности» доставляли Грише неудобства – и в отношениях с товарищами, и в учебном процессе! Склонность отключаться установила между ним и большинством сверстников прозрачную стенку. До 8 класса Гриша был изгоем среди одноклассников. А когда повзрослевшие школьники наконец-то начали принимать не такого, как все, он уже решил для себя уходить из школы и поступать в училище. Так что, за исключением не менее странного во всех отношениях Игоря Михельбера, отношений ни с кем в классе у него не сохранилось.
Перед глазами отключившегося от реальности Григория сейчас возникла картина незнакомого городка, живописно раскинувшегося на холмах, круто переходящих один в другой. Узенькая извилистая  улочка затейливым зигзагом взбегает вверх. Вдоль крутого виража напротив бетонного ограждения, показывающего опасный обрыв, по ней торопливо поднимается девушка,  глядя под ноги,  дабы  не оступиться на щербатых камнях булыжной мостовой. По правую руку  от неё высится нелепое трёхэтажное здание начала века с покосившимся крыльцом. Гриша каким-то внутренним зрением видит то, чего не может видеть девушка – из-за этого здания сверху на недопустимой для такой улицы скорости мчится ЗИЛ, погромыхивая бортами пустого кузова, ровно через 15 секунд он вылетит как раз на то место, где окажется девушка. Гриша наблюдает всё снизу и понимает, что добежать, чтобы оттолкнуть несчастную от опасного места, не успеет. Остаётся кричать. Громко, истошно. Посторонись! Назад! Стой! Он хочет крикнуть, но не успевает. Раздаётся глухой удар, визг тормозов, звон битого стекла, короткий вскрик, и по грязным булыжникам прямо к Гришиным ногам течёт коричневая горячая река. Кровь, бензин, масло? Он подбегает к месту столкновения. Видит дымящийся искорёженный капот ЗИЛа, уткнувшийся в бетонное ограждение, бедолагу-водителя, паренька лет 20, склонившего иссечённое осколками лицо в кровоподтёках над неестественно раскинувшей руки под колёсами его машины девушкой. Гриша в ужасе узнаёт в остановившемся взгляде глаза археолога Тани...
Резко передёргиваясь всем телом, точно по нему пробежала мощная судорога, Гриша вернулся в реальность. Вокруг сидели гости, мама, оборотившие в его сторону полный напряжённого недоумения взгляд, и молчали. Первой нарушила молчание Настя:
– Ты в порядке?
Этот американизированный вопрос предполагал, наверное, ответ: «О.К.! That`s all right!»*), оттого, наверное, был особенно противен. С нескрываемым раздражением Гриша бросил взгляд на белокурую подругу кузины и ответил по слогам:
– Всё в порядке, – потом помолчал немного, соображая, что бы такое ещё добавить к сказанному, чтобы окончательно погасить недоумение, и промолвил с некоторой неохотой: – Так, кое-что вспомнил. Кстати, мам, можно мне позвонить?
– Позвонить? – удивилась Анна Владиславовна, – Не успел домой приехать, и уже кому-то надо звонить? Деловой!
– Да нет, не то, – смущённо пояснил Гриша, которому совсем не хотелось раскрывать то, что сейчас творилось у него в голове, – просто я обещал... одному... ну, в общем, товарищу, с которым вместе ехали... ну, это... как приеду, сразу созвонимся. Вот, вспомнил.
– Так это будет междугородний звонок? – насторожилась мать.
– А что такого! – ещё более смутился Григорий. Тактичная мама кивнула и обратилась к гостям с каким-то пустяком, отвлекая внимание от сына. Он выскользнул из комнаты и начал поиски заветного блокнота с адресом и телефоном. Ну, откуда опять такие фантазии? Что с нею могло случиться? 2 дня как расстались, а будто вечность прошла. Сердце бешено колотилось. Сам, понимая, что всё бред, наваждение, просто в очередной раз его посетили «живые картинки», как их он называл в детстве, Гриша уговаривал себя: «Пустое. Всё в порядке. Ничего не случилось. Что ты задёргался, Шмулик?» Даже усмехнулся, до чего неожиданно вспомнилось неприятное прозвище. А сейчас вроде даже и приятное, во всяком случае, смешное. Шмулик и Шмулик! А пусть будет его творческий псевдоним! Звучит! Или так: Григорий Шмулевич. Чтобы уж совсем на еврейский манер. Всё равно, в среде музыкантов две трети евреев, легче вписаться в их компанию. Смешно... Где же этот чёртов блокнот? Ага! Вот он...
Дрожащей рукой набрал номер. Что ж так долго не соединяют?
– Алло! – донеслось с того конца трубки сквозь треск разделяющего расстояния, полного невидимых помех, так что тембра голоса разобрать было невозможно.
– Добрый вечер. Татьяна, это ты? – задал идиотский вопрос Гриша, тут же сообразив, что совсем недавно выехавшая на Северный Кавказ девушка никак не могла быть дома. Он старался быть вежливым и спокойным, но, кажется, не очень получалось. На том конце повисла пауза, после которой последовал вопрос:
– А кто её спрашивает?
– Один знакомый... Мы давно не виделись, и я хотел бы... хотел бы... В общем, как там у неё дела, – пролепетал он абсолютнейшую ересь, чувствуя, что залился краской по самые брови.
– Видите ли, молодой человек, – раздалось в трубке, – Таня поехала в экспедицию и там попала в больницу. Не беспокойтесь. Ничего страшного. Но история неприятная. Попала под машину, перелом ноги.
– Когда? – пресекшимся голосом выдохнул Гриша.
– Сегодня утром. Что-нибудь ей передать?
– Передайте, что звонил... Петя, – зачем-то сбрехнул Гриша и бросил трубку. Сердце колотилось, как сумасшедшее, а в дверях уже возникала фигура любопытствующей Насти, сделавшей вид, что ей надо в уборную. Гриша глянул на неё с опустошённой обречённостью. Зачем назвался Петей? Бесцветно выдохнул: – Настя, прогуляемся?
Девушка просияла и, ничего не сказав, скрылась за дверью.
Наверное, если бы людям не было свойственно совершать нелогичные, спонтанные, странные поступки, мировая литература потеряла бы 9/10 своих сюжетов, а история и политика утратила бы остроту и привлекательность. Женщины ничуть не более мужчин непредсказуемы в своих действиях. Просто мужчины, по природной слабости перед прекрасным полом сваливают ответственность за абсурд существования на них. Та, кому самою природою уготовано продолжать род, не станет совершать ничего, что могло бы, хотя бы гипотетически, привести к уничтожению этого самого рода. Если, конечно, она не выродок. Мужчина же, напротив, всегда готов экспериментировать со своим родом на том простом основании, что главная его задача – непрерывное обновление его, обогащение, преобразование. А поскольку непосредственно дарить жизнь он не может, то, не связанный с  деторождением, иногда своими экспериментами ставит свой род на грань вымирания  либо просто не продолжает его. Гриша, склонный к пространным умозаключениям с детства, не производил впечатления человека, склонного к нелогичным, спонтанным поступкам. Всякий мало знающий его человек скорее решил бы, наоборот, младший Берг – само олицетворение бюргерской рассудительности, немецкой упорядоченности и взвешенной умеренности во всём. Обманчивое впечатление! Вся его неторопливая рассудительность улетучивалась вмиг, стоило только оказаться в мимолётном плену у сильной эмоции. И не важно, была эта эмоция положительной или отрицательной, наведенной извне или результатом внутренних переживаний, откликом на событие или на художественное произведение! Всякий раз эмоция, ненадолго беря верх над рассудком, играла с ним  злую шутку и нейтрализовала все усилия его педантичного ума. Незадолго до ухода в армию Гриша даже провёл своего рода исследование. Побывав в передряге (подрался с зарвавшимся хулиганом), он не только испытал целую гамму чувств, но сумел в подробностях запомнить их, а потом «лабораторно» с хронометром в руках воспроизвести и аккуратно записать ощущения в заготовленную под названием «Клиника ярости» таблицу.
Тетрадный лист разделил на 4 столбца. Первый отвёл под порядковые номера от 1 до 7, поскольку проанализировал 7 фаз вспышки гнева. Второй сверху озаглавил «время» (в секундах) и внёс цифры, прибавленные к букве «Ч», означающей точку отсчёта вспышки. Третий под именем «пульс» отражал частоту ударов в секунду. А в четвёртом старательно зафиксировал описания всех переживаний.
1. Ч 65 Начал представлять драку, испытывая ощущение победы, представлять поражающие противника удары, затаил дыхание
2. Ч+45 75 В груди загорелось, дыхание стеснилось
3. Ч+60 100 Ком поднялся к горлу, прилив сил, появилось желание что-то сломать, по чему-то ударить, в течение нескольких секунд было ощущение необыкновенной силы кулака, бесстрашие, безграничная вера в себя
4. Ч+70 100 Краткий оргазм, представил, как ударом йоко*) ломаю колено противнику и ставлю «штамп» по шее ребром ладони, дыхание освободилось
5. Ч+73 145 Начал слабеть в коленях, затем – в руках и в груди, весь как-то обмяк, появилось ощущение дрожи в теле, пульс отдаётся в виски и почти сразу, достигнув пика, мало-помалу начинает спадать
6. Ч+97 97 Внезапное головокружение, длившееся 5 секунд
7. Ч+320 65 К этому времени вернулся в норму, только с  ощущением тяжёлой усталости, восстановился к Ч+600.
Далее следовали некоторые комментарии и выводы. Такие, например, как: «На 1-м и 2-м этапе ярость бесплодна, на 3-м рождает огромную потенциальную энергию, которую если не реализовать в кинетическую в течение 4-го этапа, она может подавить самого тебя в 5-м. Задача бойца, спортсмена и т.п. максимально продлить 4-й этап, не пропустив начало 3-го...»
Конечно, эти юношеские полудневниковые записи едва ли представляли какой-нибудь научный интерес. Но для самого Григория они были важны хотя бы тем, что через такой нестандартный способ самоанализа ему удалось, в конце концов, побороть одно из своих отрицательных качеств – склонность к внезапным вспышкам ярости. Однако, как  бы  ни говорили эти записи о ясном уме молодого человека,  до конца свободным от перепадов своего настроения и эмоций он не стал.
Вот и сейчас, предложив Насте прогулку, он совершил не то, чего желал бы ясным умом, находясь в трезвой памяти, и даже не то, что вытекало бы из цепи предпосылок, а то, что было прямо противоположным тому, чего он желал бы в эту минуту. После краткого телефонного разговора единственным настоящим желанием было поскорей собраться и рвануть к лежащей в далёкой больнице девушке со сломанной ногой. Но этого никак нельзя было сделать! Это Григорий отлично понимал. Во-первых, он не встал на учёт, и всякое перемещение по стране без паспорта, сданного в военкомат, проблематично. Во-вторых, были на исходе полученные перед отправкой домой «подъемные», а просить денег у матери ему страсть, как не хотелось. В-третьих, безотчётно следуя иногда правилам немецкого воспитания, Гриша чувствовал всю нелепость подобной выходки – едва приехав, взять и сорваться  к чёрту на рога в неизвестный город, по незнакомому адресу, к чужим людям на голову, а потому гнал в мыслях даже намёк на такую возможность. Вот и схватился, как утопающий за соломинку, за то, что наверняка отвлечёт от чуждого его натуре безрассудного желания, то есть, за вечернюю прогулку с новой симпатичной знакомой. Знал бы, как дальнейшая жизнь будет зависеть от этого спонтанного шага, сто раз подумал бы прежде! Но мы не знаем последствий своих шагов, и шагаем, вверяясь провидению, якобы хранящему нас от бед.
Настя шла рядышком, манерно взяв его под руку, смешно по-балетному выворачивая ноги, и беспрерывно щебетала. О том, о сём, Гриша половину пропускал мимо ушей, половину – мимо мозгов, невпопад отвечая, а чаще всего отмалчиваясь. А весёлой птичке и не надо было, чтоб он отвечал. Она ни о чём не расспрашивала, за то без умолку рассказывала о себе, о своих знакомых и подругах, о новых фильмах и книгах, о погоде, о последнем альбоме Гребенщикова и прочее, прочее. Улицы были не по-майски пустынны, точно все разом прильнули к телеэкранам и забыли выйти подышать тёплым весенним воздухом. Ни парочек на скамейках, ни бабулек с собачками, ни подвыпивших компаний, возвращающихся с вечеринки. Было тихо. Гриша про себя отметил эту странность вечера, но забыл спросить, а что случилось. Много позже, сопоставив газетные материалы, городские слухи и даты, он выяснит для себя, что как раз в эти дни радиоактивное облако от Чернобыля должно было растечься невидимым зонтиком над родным городом, а, главное, именно теперь, спустя почти  полмесяца после катастрофы горожане узнали всю правду о ней и, видимо поэтому стали воздерживаться от лишних прогулок, сидя взаперти с плотно прикрытыми окнами и форточками. Тем вечером до тихой паники населения и Грише и Насте было так далеко!
Они миновали несколько кварталов, пересекли наполненный ароматами первой весенней зелени сад, где набухали первые ветки сирени, и оказались у подъезда Настиного дома. Окна её квартиры на 4 этаже с балконом были темны. Поскольку времени было за полночь, Гриша резонно предположил, что её домашние спят, и приготовился галантно раскланяться и бежать домой, к матери: она уж точно не спит! Но Настя, загадочно улыбаясь, взяла его за плечо и громко спросила:
– Ты куда-нибудь торопишься?
– Вообще-то, детское время  закончилось...
– А взрослое ещё не наступило, – с лукавой искринкой в голосе закончила девушка, – Ты не беспокойся, никого не потревожим, – и мягко потянула молодого человека в сторону подъезда.
– В каком смысле? – задал глупый  вопрос Гриша, а сам подумал: «Чертовщина какая-то! За несколько дней на гражданке второй раз сталкиваюсь с проявлениями активности со стороны женского пола и не знаю, что с этим делать!» Настя пояснила:
– У меня никого. Мои в отъезде, вернутся нескоро. А одной мне страшно. – Последняя фраза прозвучала на редкость убедительно, даже представилось, какие ночные кошмары посещают бедную Настю в пустой тёмной квартире. Забавно!
– Пошли, – решительно сказал Гриша, перехватывая девушку под руку и решительно направляясь в подъезд. В конце концов, не повторять же давешней глупости в поезде! Тоже мне, «бухарь-собеседник». Всему своё время! Дело молодое...
Настя проследовала за ним в сумрак подъезда, который, как это частенько и бывает, не освещался ни единой лампочкой, и Гриша не мог видеть, как за его спиной почти хищным сладострастным блеском сверкнули её глаза.
Они поднялись на этаж молча. Девушка отперла дверь и первой вошла, на ходу скидывая плащ, который, по её замыслу, должен был подхватить на лету следовавший за нею молодой человек и повесить на крючок гардероба. Выключатель щёлкнул только тогда, когда входная дверь захлопнулась, и Гриша с плащом своей спутницы в руках застыл, пытаясь в кромешной тьме прихожей сориентироваться, куда деваться дальше. Вспыхнувший свет больно ударил по глазам, и оба зажмурились. За время прогулки по ночному городу и подъёма по темной лестнице пятиэтажки и он, и она отвыкли от яркого освещения, а бра на стене выдавала ватт сто пятьдесят, не меньше. Настя улыбнулась, проводя рукою по глазам, точно отгоняя лишний свет, и сказала:
– Раздевайся, я сейчас, – и скрылась в полумраке комнаты.
Григорий скинул ботинки, нашарил тапочки, наверное, Настиного отца, а может, брата, и, повесив свою куртку на её плащ, медленно направился в сторону комнаты, где только что скрылась девушка. Из глубины незнакомого пространства послышался её голос:
– Я сейчас, подожди меня, проходи на кухню.
Послушно развернувшись, Гриша побрёл в противоположном направлении, туда, где в стандартной планировке хрущовских «двушек» со смежными комнатами и совмещённым санузлом безошибочно можно было найти 5-метровую кухоньку, как правило, заставленную так плотно, что больше двоих за столом в ней ну никак не может поместиться. На столе возвышался невероятных размеров подсвечник, на котором вместо свечек весело располагались засушенные еловые шишки. Уставясь на это нелепое зрелище, Гриша пропустил момент, когда в тесное пространство кухоньки вплыла Настя. На ней был розовый шёлковый халатик, манерно перевязанный  на слабый узел белым кушачком с кружевной окантовкой, пушистые самодельные шлёпанцы на босу ногу и, кажется, больше ничего. Только грудь украшала тонкая нить жемчужного ожерелья, которого до этого на девушке не было, да из-под белокурых прядей на мочках ушей поблёскивали жемчужные же серёжки. Это было одновременно и восхитительно и смешно.
В руках у юной хозяйки были бутылка  какого-то дорогущего красного вина не из наших и два бокала на длинной тонкой ножке. Она протянула их Грише и произнесла:
– Ну что, рыцарь! Будем ухаживать за дамой?
– Разумеется, мадемуазель, – подыграл молодой человек, хотя опять в голове пронеслось: «Всё-таки лучше бы молчала!». Принял из рук девушки бокалы, поставил на стол, поискал глазами штопор и, не найдя, вопросительно глянул на неё. Она понимающе кивнула и достала искомый инструмент из ящичка под столом. Со словами «Ах вот оно, что!» Гриша принялся откупоривать вино и, пока делал это, разливал кровавого цвета напиток королей по бокалам, наблюдая, как начинают играть живые разноцветные блики в благородном хрустале, ни разу не бросил взгляда на Настю, она же впилась глазами в своего гостя и сантиметр за сантиметром ощупывала его внешность, точно примеряя её к своей. Когда он закончил ритуал и поднял свой бокал, она удовлетворенно откинулась на спинку стула и молвила:
– За настоящих мужчин!
– ...и женщин, – тихо добавил Гриша и с прищуром во взгляде неторопливо пригубил фантастический напиток. Ничего подобного он не пробовал, даже не представляя себе возможности существования в природе  такого букета ароматов. На миг аж дух перехватило. Но, быстро совладав с собой, он вернулся к условиям светской игры и произнёс:
– Какое дивное вино, герцогиня! Не из знаменитых ли погребов мэтра Рошаля?
– Ах, граф! – потупила глазки скромница-графиня, – после неурожая и засух последних лет правления нашего незабвенного Луи... Луи... э-э... Ну, как там его!.. В общем, этого недоумка последнего Луи  кроме, как у мэтра Рошаля, ни у кого не осталось в погребах настоящего вина. Впрочем, – она загадочно улыбнулась, – у меня для Вас, мой дорогой граф, есть ещё кое-что.
– Что же? Я весь в нетерпении, – живо подхватил Гриша-граф, подавшись вперёд всем корпусом и подумав про себя: «Что ж, когда она играет, совсем даже ничего, не глупа, по крайней мере». Настя-графиня отвечала своему визави с тем же потупленным взором, однако внимательно следила за каждым движением Григория. Настоящей женщине ведь совсем не важно, в какую сторону обращены её глаза; то, что ей надо, увидит – и не только глазами.
– Для Вас, мсье граф, как для подлинного рыцаря  у меня есть горячее сердце и тысяча и один безе*).
– Тысяча и один? – смутился граф, – Это впечатляет. Но для них нужна тысяча и одна ночь. У меня, кажется, нет столько.
– Это Вам, дорогой мой, только кажется, – тоном начинающей светской львицы при французском дворе Людовика Солнце протянула Настя и жеманно подёрнула плечиком. Гриша отметил, что белокурая бестия положительно начинает ему нравиться. Пока она говорила от себя, своим голосом, не играя ни в какие игры, он находил её внешне привлекательной, но пустой и глупенькой. Сейчас же девушка раскрывалась ему новыми гранями, в которых угадывался и талант, и настоящая индивидуальность, и даже глубина. Подумать только! Ещё каких-нибудь 2 часа тому назад он и подумать не мог бы, что окажется наедине с этой соблазнительной юной красоткой, будет пить вино, болтать и предвкушать восхитительную ночь любви! Эта щекочущая воображение мысль вытеснила другую, садняще неприятную. И, в конце концов, он же не жених и не возлюбленный бедолаги-археолога! Настя же, улыбаясь и закатывая глаза, потягивая душистую влагу из бокала или вспомная всё, что знает об обычаях при французском дворе эпохи куртуазного маньеризма, размышляла на тему, нужен ли по-настоящему  ей  этот  милый  молодой  человек для долгих отношений или довольно с него будет одного флирта. Попутно она придирчиво оценивала производимый ею эффект, отмечая каждый положительный балл в свою пользу и моментально делая выводы из подмечаемых отрицательных. Так она обратила внимание на то, что её игра нравится молодому человеку больше её естественности. Заметила и то, что мочки её ушей, украшенные миниатюрными жемчужинами, интересуют его несравнимо больше её глаз, от которых чаще всего он отводит взгляд, если посмотреть ему прямо в глаза. Не ускользнуло мимо её внимания также  и то,  что в Гришином сознании постоянно   присутствует какая-то своя, параллельная происходящему мысль. Ей безумно хотелось расшифровать эту мысль, понять, о чём же, кроме неё, такой юной и прекрасной, может думать этот вчерашний солдат. Но она удерживалась от прямых вопросов, прекрасно отдавая себе отчёт в том, что мужчины, как правило, очень пугливы, если к ним пытаются проникнуть в душу. Откуда могла знать это девятнадцатилетняя девушка, одному Богу было известно, но красавица это знала и отлично пользовалась своими знаниями. Она чутко уловила момент, когда её собеседник захочет предаться пагубной привычке и, не дожидаясь вопроса, молча поставила перед ним пепельницу и выложила на стол отцовскую заначку – пачку «Кэмел». Ошалев от такого внимания, Гриша не успел подумать, что эта девушка способна предугадывать его желания, он просто начал медленно, но верно терять голову. А она всё ещё для себя так и не решила, нужен или не нужен он ей.
Гриша сидел напротив девушки, затягиваясь крепким дымом американского табака и с удовольствием молча разглядывал Настю. Они прервали игру в графа и графиню, быстро пресытившись этим баловством, и сейчас молчали оба. Она – с бокалом вина, прислоненным к щеке с видом томной задумчивости, он – с сигаретой, рыжий огонёк которой отражался у него в глазах магическим блеском. Этот блеск притягивал девушку, как свечка мотылька. Ей показалось, что она часами могла бы сидеть и наблюдать, как курит её молодой человек с крупными карими глазами... Её? Ого! Она сейчас мысленно назвала его своим молодым человеком?! Ничего себе! Это уже что-то... 
За несколько лет самостоятельной жизни, с тех пор, как она, из учащейся техникума стала студенткой ВУЗа и пошла на работу по другой специальности, не из-за интереса к ней, а из-за возможности начать зарабатывать себе на жизнь, не прибегая к помощи родителей, Настя успела усвоить несколько основных правил женщины, использование которых гарантировало ей относительный успех и независимость. Первое: все мужики дети, с ними надо играть. У неё было несколько скоротечных романов, ни один из которых не переходил в сколь-нибудь глубокие отношения. Начав играть, она с разочарованием наблюдала, как большинство её ухажёров так и оставались в тенетах игры. Второе правило – как в картах – никогда не выкладывать сразу всех козырей. Если уж они есть у тебя, прибереги. После понадобятся. Раз отношения с мужчинами игра, то, играя, нужно иметь в запасе сильные карты. В одних случах книжные знания, до коих, оказывается, многие охочи. В других – заразительно звонкий смех, а Настя умела смеяться так, что смешила большинство окружающих. В третьих – слёзы, которые девушка также могла вызвать у себя практически по первому требованию, и даже прочувствовать настоящую обиду. Имелись у неё в загашниках и другие козыри, нужно только правильно просчитывать игру и прибегать к тем, что в данном раскладе настоящие козыри, а не просто карта. Сейчас она видела, что её смешливость для Гриши вовсе не козырь, и первая часть вечера – в компании с Веркой и Гришиной матерью была ею скорее проиграна. Теперь в любом случае требовалось отыграться. Но чтобы отыграться по-настоящему, необходимо помнить третье правило – никогда не увлекаться мужчиной первой, сначала надо вскружить голову ему, а там уж, по усмотрению... Но вот это третье правило в последнее время стало давать странные сбои. Дело в том, что, кружась по жизни беспечным мотыльком, радуясь скоротечным победам и мимолётным увлечениям, живя в своё удовольствие, свободная и  от  излишней родительской опёки, и от ревности какого-нибудь единственного, Настя оставалась девственницей, что начинало её тяготить. Специальность парикмахера, полученная, можно сказать, по случаю, привела её в парикмахерский салон, куда приходили стричься мужчины от 5 до 75. В этом ремесле есть что-то глубоко интимное. Прикосновение к клиенту, работа над его внешностью обязательно оставляют след и в душе того, над чьим обликом трудится цирульник, и в душе того, чьи руки творят это волшебство. С первых шагов в новой профессии Настя уловила безотчётное притяжение мастера к клиенту, вспыхивавшее всякий раз, когда она начинала прикасаться к его голове. Когда она обмолвилась об этом одной из своих подруг, узнала, что чуть ли не все работницы салона испытывают такие же ощущения, и им это нравится. Но они все были старше и уже вполне искушены в отношениях между полами. Настя же оставалась, как она сама себе иногда говорила, ничья. В кругу подруг-сверстниц считалось едва ли не зазорным оставаться в невинности в такие годы. Больше половины одноклассниц и однокурсниц и по техникуму и по институту повыскакивали замуж, многие растили детей. Подруга Верка встречалась аж со вторым или даже третьим парнем  и  иногда  презрительно  фыркала на Настю,  когда та заговаривала о парнях. Любимой её присказкой было: «Как ты можешь рассуждать о них? Ты же ни с кем ещё не спала!» Мало-помалу это начало Настю раздражать, и накануне возвращения Гриши из армии подруги договорились, что сестрица устроит так, чтобы братец был у подруги первым. Хороший вариант, говорила Верка. Нормальный парень, он тебе понравится, не забулдыга какой, не прожжёный бабник, умница. А вдруг у вас выйдет роман? А может, замуж выйдешь? Так я с удовольствием у вас на свадьбе погуляю... Надо ж было случиться, что в первый же вечер по его возвращении домой всё сложилось столь благоприятным образом! И родители уехали, и званый вечер организован, и время у неё для занятий любовью самое что ни на есть безопасное, это она вычислила, пока шли до её дома. В общем, всё хорошо! Только немножко боязно.
Разумеется, Гриша, медлительно пуская кольца сизого дыма второй подряд сигареты, не предполагал, сколь тщательно рассчитанным и подготовленным был сегодняшний вечер. Он перестал вообще думать о чём-нибудь, а просто любовался сидящей напротив девушкой, что она тотчас заметила и словно высветилась изнутри, щеголяя перед ним малоприкрытой прелестью своего тела. Она уже готовилась к тому, как поведёт его в пряный полумрак спальни, как он начнёт развязывать её кушачок, а тот, и не думая сопротивляться, тут же упадёт к их ногам, и распахнувшиеся полы халата обнажат перед горячим взором юноши все её сокровенные изгибы, и уже ничто не остановит ни его, ни её. Волны восторга накатывали, щекоча мочки ушей, на которые внимательно посматривал желанный Гриша. Они сидели друг против друга долго, и каждый внутри себя готовился к первой встрече тел.
Впрочем, было ещё одно обстоятельство, которое Настя знать не могла, но которое могло перечеркнуть её планы. Неведомая Таня. На самом донышке памяти теплилась мысль о ней, и если бы Гриша мог вычерпнуть её из тёмных недр сознания, она могла отбросить его прочь. Он бы спешно собрался, выскочил бы из уютной квартирки, бешено сжимая кулаки, зашагал бы прочь – скорее, скорее домой, а там... завтра же на поезд и мчаться во весь опор к несчастной, которой, быть может, нужна помощь, тёплое слово поддержки. А главное – глаза, его глаза, которыми он сможет передать целебную волну, и её удивительные глаза, впитав эту волну, благодарно засверкают, и ничего нет в мире прекраснее этого блеска! Ни матовый блеск жемчужин, ни разноцветная игра дорогого красного вина в хрустале бокала не сравнятся с живым блеском неповторимо серых глаз! Но Гриша уже был во власти иных чар, прелестница в нужное время и в нужном месте подловила воротившегося с войны солдата. Слепая мужская сила медлительно наливалась в нём, готовая к проникновению сквозь любую возможную преграду. 2 года дремала – и теперь могла высвободиться в полный рост: окружающий мир гражданской жизни обрушился на Гришу сразу всеми красками, запахами, звуками и ощущениями, не давая ни мгновения для передышки, осмысления происходящего. Всё было свежо, возбуждало желания, манило, притягивало. Всё складывалось в его пользу, словно говоря: «Не медли! Бери полной пригоршней от жизни всё, что она может дать тебе! Это твоя жизнь! Она одна, и будет такою, какою сам сделаешь её. Так не останавливайся, не трать драгоценного времени! Наслаждайся полной мерой!»
И он взял. Лишь краткий приглушённый девичий вскрик, в котором сочеталась и радость, и боль, и восторг, и страх, а потом – все звуки и краски мира переплелись так, что не различишь. Неописуемое безумство физической близости настигло двоих, наивно полагающих, что оно само в себе ценность. Да, оно ценно, и бурные восторги первой ночи, пока длилась она, и ещё даже некоторое время утром действительно казались самым ценным, что есть в этой жизни. А потом были будни. Торопливое объяснение с матерью, которая, конечно же, всё поняла. Оформление документов, восстановление в консерватории, Поиск временной работы, чтоб деньги в кармане водились. И были лукавые веркины взгляды, попытки расспросов – ну до чего ж все женщины любопытны! Верка не смогла выудить из брата ничего. Но нутром чуяла – случилось! И нетерпеливо ждала продолжения, как пенсионер ждёт-пождёт очередной серии «мыльной оперы». И была всепоглощающая страсть, наполняющая эти будни особым смыслом, давая силы на любую докучную и рутинную работу, потому что за днём наступит вечер, посвящённый страсти. Анастасия, познав, наконец, что это такое, не мыслила теперь существования без Гриши. Он стал частью её самой. И уже не до игр и расчетов! Жаркий омут страсти поглотил без остатка начинающую светскую львицу, от которой не осталось ничего, а выходила трогательная заботливая хозяйка, жгуче страстная любовница, приятный собеседник, скорее, слушатель, готовый часами слушать избранника, даже если ни слова понять не может в том, что он говорит...
Только один свой поступок, не понятный даже ему самому, Гриша скрыл он Насти. Он написал и послал Татьяне письмо на 6 страницах. Ничего не рассказав о себе, он долго расписывал красоты природы, рассуждал о житейской суете, а в конце письма пожелал здоровья и подписался «Нежно целую, Григ»...
Когда знойным утром 1 июля Гриша и Настя подавали документы в ЗАГС, от чего Анна Владиславовна отговаривала сына столь же горячо и тщетно, как и Настина мама свою дочь, только будущие молодожёны знали, что торжествующие законы природы уже через семь с половиной месяцев должны будут подарить им сына или дочку.


* чи, бача - что, парень (фарси)
* бакшиш - подарок, мзда (фарси)
* ханум - женщина (фарси)
* водка барма - водка есть (фарси)
* ташакур - спасибо, пожалуйста (фарси)
* духтар - девушка (фарси)
* ДШБ - десантно-штурмовая бригада (аббр.)
* рэбе из ешивы - учитель из начальной еврейской школы (идиш)
* ХБ - повседневное хлопчато-бумажное обмундированрие солдат (аббр.)
* дуканщик - торговец в лавке (русифицирован. фарси)
* метаболизм - обмен веществ в организме (мед.)
* брюшничок - брюшной тиф
* КУНГ - кузов универсальный негерметизированный (аббр.)
* замок - заместитель командира взвода (жарг.)
* кусок - прапорщик (жарг.)
* ТУРКВО - Туркестанский Военный Округ (аббр.)
* Панджшер - провинция в Афганистане
* АКМС - распространённая в 40-й Армии модель Автомата Калашникова
* йоко - фиксированный удар ребром стопы в каратэ (япон.)