Да! Глава 4

Вадим Филимонов
«Да!« Глава 4

        Счастью счастливой четвёрки ничто не угрожало. По настоятельному совету, почти приказу, Геры, троица теперь занималась теоретическими расчётами не на обрывках бумаги, обёртке от продуктов, папиросных коробках, салфетках, скатерти и даже на стенах совмещённого санузла, а в блокнотах. Гера выдала каждому по блокноту производства фабрики «Светоч» \знаний, надо понимать\ с надписями: Иванов П.С., Петров С.И., Сидоров И.П. Надписи были необходимы, так как блокноты представляли из себя совершенных близнецов, а учёные наслаждались лёгкой творческой рассеянностью. Эти совершенно русские имена с инициалами и даже очень советское слово «секретно», выведенные умелой рукой Геры, приобрели трудноформулируемый, но явный древнегреческий акцент. Все были довольны, удобство блокнотов дополнялось их способностью легко помещаться в наружных боковых карманах пиджаков учёных. Так Гера сохранила для истории науки бесценные мимолётные записи троицы, их творческий метод, из подход к решению научных проблем, подход, часто, просто фантастический по своей оригинальной неортодоксальности.

       Все свои усилия мощных аналитических, но и синтетических, когда появлялась необходимость, интеллектов, троица когерентно сфокусировала на двух проблемах:
1. Катастрофа в Новосибирске.
2. Снегопад, погрёбший Ленинград под тяжким саваном.

       Ни к чему внятному не приведшее следствие по делу взрыва в Новосибирске, давно оставило троицу в покое. Теперь они использовали этот покой под снежным покровом, для поисков научной истины могущей пролить свет на Новосибирский феномен со столь смертоносными последствиями. Их блокноты покрывались причудливым орнаментом математических формул и символов, а подчёркивания и перечёркивания красным и синим карандашами, делали некоторые листы просто шедеврами предпостмодернистской графики. Была у них и малогабаритная школьная доска, которой они пользовались в своих научных спорах. Они выхватывали мел из рук друг у друга, крошили его о чёрную доску, разговаривали на условном языке математики, пытаясь доказать правоту той или иной гипотезы. Единственный механический арифмометр и три логарифмические линейки различной степени стёртости, дополняли их нехитрый инструментарий. Главным же был строенный интеллект, подобно спаренному пулемёту Максима, он должен был надёжнее и точнее поражать цели в тайниках мироздания, так неохотно раскрывающихся земному разуму и безумию.

        Для гармонизации непростой жизни вчетвером, был заведён распорядок дня. Точнее, он не был заведён, а образовался естественным образом из хаотического столкновения четырёх характеров. Гармония не была полной. Да и как можно гармонизировать работу четырёх желудков, четырёх мочевых пузырей, трёх интеллектов и одной нерожалой матки, менструально истекающей каждый лунный месяц? Невозможно в идеале, но возможно в бесконечном  к нему приближении. Главнейшим гармонизатором выступало синхронизированное время приёма пищи: завтрак, обед, полдник и ужин подавались с прусской педантичной точностью, без отклонений и ожиданий опоздавших, задумавшихся, заработавшихся. Эта унификация времени для  скромных праздников живота шла из глубокой древности и хорошо служила делу солидаризации как малых, так и громадных сообществ людей с разнонаправленными интересами. Бывали сообщества с полным отсутствием интересов за пределами потребления пищи, переваривания её и последующего избавления от твёрдых, непереваренных остатков её же, пищи. Но над четвёркой властвовал иной принцип хаоса. Интеллект учёных возносил их над потребностями желудка \но не пола\, без напоминания Геры они пробавлялись бы сухомяткой. Во времена «до Геры», только филантропизм Петрова нарушал монотонность жизни всухомятку, когда он вдохновлялся, заводился, преображался и готовил громадную кастрюлю борща или щей. Своим вдохновенным примером он заражал Сидорова с Ивановым, которые чистили картошку, свёклу, лук, морковку или резали капусту, пристроив сбоку книгу или конспект, косились в него глазом и мучительно искали, чем бы вытереть пальцы, прежде чем перелистнуть страницу.

        Теперь вся четвёрка сидела за столом, было около шестнадцати часов относительного времени – полдник. Все пили крепкий чай и закусывали печеньем из глянцевой коробки с косой надписью „Craker“  и внизу – „Made in USA“.

-Вкусное печенье, - заметила Гера, прямо сидя за столом и держа надкусанную половинку золотистого, с иголочными дырочками craker,a у самого рта, в руке опёртой локтём в белую скатерть стола.

-Да, подтвердил Сидоров, - вот наши красные пекари подняпряглись бы и выучились нечто подобное выпекать.

-Наши хлебобулочные продукты не хуже, а уж содержание пестицидов и гербицидов в них наверняка ниже, чем в американских, -  хлебно-патриотично, но мягко, возразил Петров, прожевывая печенье и запивая его сладким чаем.

-Гым, - нечленораздельно гымкнул Иванов, выдержал на себе взгляды Сидорова и Петрова, ничего не добавил к своему неопределённому «гым» и продолжал любоваться Герой, питающейся американским сухим печеньем. «Она даже чай пьёт величественно, как богиня. А как жуёт, а как глотает! Эти движения горла и шеи, в них нет ничего животного, ничего утробного. Она, наверное, и переваривает пищу величественно, и ... \он запнулся мысленно, но только на долю секунды\ выкакивает её должно быть высокомерно, благородно и божественно. Надо будет её попросить позвать меня полюбоваться  актом дефекации».

-Пётр! Ты куда отлетел, о чём задумался? Невежливо этак отсутствовать в нашем присутствии, - окликнул Иванова Сидоров.

-О чём я задумался, хочешь ты знать? О том, насколько величественен процесс дефекации нашей Геры, - полуотрешенно ответил Иванов.

-Приятного аппетита! Хорошенькие мысли за столом, - фыркнул Петров.

-Самые что ни на есть застольные, - повернулся к нему Иванов, - проследить путь пищи до самого конца, до её...

-Поговорим об этом попозже, после полдника, если вам так хочется, - поставила точку Гера. –Расскажите лучше, как у вас продвигается работа, когда этот снег кончится и исчезнет?

-Мы ещё не до конца выяснили откуда он свалился на наши головы, этот снег, а ты уже торопишь его исчезнуть, - откликнулся Сидоров – мизантроп.

-Выясняй-не выясняй откуда он свалился, а свалился он с неба, на наши грешные головы, всё равно это знание ни на снежинку не уменьшит его общую массу, - всё ещё пребывая в задумчивости, произнёс Иванов – циник.

-За лопаты надо браться, а не с вопросами мироздания прохлаждаться. Ничего мы тут не решим, а если и решим, то кому нужны наши решения? – вскипел Петров – филантроп.

-Как это, кому они нужны? Народу, партии и правительству, прогрессивному человечеству, наконец, - с явной подъёбкой выдал Сидоров.

-Не хватало нам ещё тут партии и правительства. Типун тебе на язык, - без раздражения пропела Гера.

       Иванов Пётр Сидорович выпал из беседы, чуть сполз на стуле, вытянул ноги и ненастырно уставился на любимую Геру, предавшись скатологическим фантазиям. Он был достаточно сыт для этого отрезка относительного времени в неотносительно длящейся ночи, но его в очередной раз посетила давнишняя оральная фантазия. Он связывал её с внутриутробными своими воспоминаниями, когда плодные воды свободно наполняли его рот, нос и всё существо. Наполненный рот без малейшего признака удушья или тошноты, возможно ли это пережить снова? Теперь он явно видел Геру присевшую над его лицом. Горячая, едкая, светлая струя мочи ударила ему в подбородок. Он, держась за лиру её бёдер, чуть изменил положение головы и сделал несколько глотков, но тут же повернул голову на прежнее место. Дело в том, что раздался негромкий пук и он увидел этот знакомый до единой складочки анус, чуть раздвинувшийся и выпустивший газ. Он вперился глазами в медленно, без конвульсий или судоржных подмигиваний, раскрывающийся сфинктер. Он приник губами и проник немного языком, помогая развёртыванию лепестков розы. Язык сразу наткнулся на твёрдое остриё кала. Гера напряглась, наклонила голову, посмотрела на Иванова, отвернулась, натужилась ещё раз и мощная башня кала стремительно заполнила его рот. Полнота была совершенной, как в утробе. Запах совсем не мешал, он был отсечён сознанием и не воспринимался, только горячая плотность во рту.

        «Чем-то эта моя фантазия похожа на давно прочитанный рассказ неизвестного автора – «Невидимый бок Венеры». Но там была казнь калом, а Ленинград был затоплен и джунгли поглощали его, а не снег, как нас теперь. Такие запредельности надо держать при себе. Думаю, что весь наш антикоммунистический либерализм не вместит таких фантазий вслух, не говоря уже об их реализации. А Гера, я думаю, поймёт меня и без отвращения согласится на такой опыт. Надо спросить её хоть сегодня, она согласится и скажет: «Хорошо, мы совершим это, но летом, когда растает снег и потекут ручьи. Мы сделаем это на траве у воды. Твоя «грязная» фантазия разбудила мою «грязную» похоть». – Подумал Иванов, обвёл семейство ласковым взглядом киника, услышал многоязычный шум и включился в него сам: «Лэт уват ту сэй я и сам говорю об этом этом юбер вас юбер нас какие мы счастливые йёп вэри лаки не тичи konechno mi schastlivie унд варум дарум варум варум бекоуз ви ар хармониус da kak garmoschka ну и что гармошка  nichego w etom plochogo ne wizu что мы делаем спорим или говорим о tchom goworim ne goworim a pisdim kak kucha mudakow  нет мудак тут один единственный i`sichos пожалуйста i`sichos  уважим нашу лбимую жену uwazim konechno мы же учёные а не gowno kakoe нибудь пили только чай а как разошлись eto mi от умственной ustalosti наверное o`chi ti`chi w zizni нет в жизни счастья eto uz sowsem цитата is татуировки бандитской татуировки скажу я и совсем не звучит по гречески а po angliski zwuchit вообще у нас что-то ничего не звучит шум пошёл schum да нойз ларм базар bruit ruido chiasso barulcho zgomon L;rm lawaai larm hatas hluk buka бука это очень хорошо  dawai dal`sche dawai zaj melu g;r;lt; gaduh thorivos sawagi sauti.

        Шум, определение: «Акустические, беспорядочные звук. колебания разной физ. природы, характеризующиеся случайным изменением амплитуды, частоты и др. В быту – звуки, мешающие восприятию речи \ wot imenno!\, музыки, отдыху, работе. Ш. оказывает вредное воздействие на организм человека». Шум применяется в качестве пытки, а в Африке – смертной казни, dobawim mi.

        Затем комнату наполнил белый шум. Там что-то происходило, возникали идеи, взгляды, эмоции, чувства, вкусы и прочее что называется жизнью. Но для внешнего наблюдателя это было сплошной неразличимостью – белым шумом, спектральные составляющие которого монотонно распределены по всему диапазону слышимых частот. Чем-то это напоминало снег за окном. Было печально, по женски грустно и почти безнадёжно. Но и это уже было неразличимо в белом шуме Ниагарского водопада.

        Отточенный стиль! Отточенный нож в глотку вывякнувшую это пошлое пожелание. Зазубренный стиль! застревающий в мозгах, в глотке, в утробе, в прямой кишке читателя и критика. Зазубренный стиль заставляющий страдать и прозревать проглотивших этот роман в кубе. Понимать утробой, как понимал своей шкурой туповатый заключённый в «Исправительной колонии», положенный Францем Кафкой под иглы хитроумной машины.

        +++

        Все четверо постепенно, один за другим умолкли и в недоумении переглянулись.

-Что это было? – спросила Гера, приподняв свои божественные брови.

-Столпотворение и смешение языков, - без тени цинизма ответил Иванов и начал несколько панически вспоминать, не проболтался ли он о своей скатологической фантазии во время этой шумовой вакханалии. «Кажется – нет», - решил он и вернулся спокойным взглядом к вожделённой во всех отношениях Гере.

-Я, кажется, даже на греческом начала вещать, который почти забыла. Но дело не в этом, мы знаем языки, а на неизвестных, кажется, не говорили...

-Говорили, - вставил Сидоров, перебив Геру, - там даже по-турецки шум прозвучал.

-Этого нам ещё не хватало! Чтобы нас, учёных, материалистов, в конце-концов, духи посетили и вещали бы через нас, - закипятился Петров.

-Чай, кажется, остыл...

-Да, что ты Гера про чай, какой тут к ***м собачьим чай, когда мы, похоже, с ума начали сходить, - завёлся теперь и Иванов.

-Благо есть с чего сходить, а чай допить надо, - настаивала на своём домохозяйственном троемужница Гера.

-Разогрей тогда, пожалуйста, чаёк и мы прикончим это империалистическое печенье, - заключил Иванов.

        Гера пошла на кухню с чайником, а троица заговорила о белом шуме, но говорили они теперь спокойно, по очереди и только на русском языке, тшательно избегая англицизмов, германизмов и тюркизмов. Говорили всё время пока Гера шумела водой из крана, наполняя чайник; чиркала спичкой и зажигала газ; брякала полным чайником о чёрно-жирный чугун решётки над газовой горелкой; мягко проходила через общую комнату в совмещённый санузел и разнообразно, но не смертельно, шумела струями вод, то истекающих, то смывающих истёкшее.

        Вернувшись, она прямо села на своём стуле и стала любоваться на своих героев, которые спокойно, но без надежды на открытие первопричины, рассуждали о недавнем происшествии. Иванов явно поверхностно участвовал в беседе, не углубляясь в вопрос, как будто он экономил энергию или не полностью присутствовал в настоящем. Его блуждающий взгляд всё чаще застревал на Гере, на её лице, плечах, грудях, руках, а мысленный взгляд проникал за непроницаемую для зрения преграду стола и он возвращался в своей фантазии. Печенье он продолжал механически и бессознательно поедать, благо что норм выдачи в их гармоническом квадратном семействе не существовало. Но Иванову пришлось прислушаться,  позже и встрять, когда началось:

 



















ОСЛАДКОГОЧАЯТОЛЬКО».          

        Замедленно мигнул свет, дёрнулся и потух. Все замолкли. Было так темно и тихо, что, казалось, никогда не звучали эти голоса в разговоре без запятых, точек и строчных букв. Но это только казалось, слова были произнесены и именно в этой последовательности. Теперь их было не выковырить из небытия ни пальцем, ни ножом, ни нейтронной пушкой, ни кастетом. Гера ощупью нашла свечу воткнутую в вымытую бутылку из-под жигулёвского пива, а спички у неё всегда были при себе, и засветила её. Без всякого символизма, просто и объктивно, тепло и телесно свеча в центре стола осветила всех. Картина была неописуемая.

-Мы ничего не можем, - не поднимая головы произнёс Сидоров. Он сидел как все вместе взятые апостолы в «Тайной Вчере» Сальвадора Ивановича Дали.

-Мы всё может, - глядя перед собой невидящим взором возразил Петров.

-Мы не можем ни ничего, ни всё исполнить, - резюмировал Иванов.

-Я устала, пора спать, - мягко произнесла Гера и пошла к себе, оставив горящую свечу несчастной троице. В дверях она остановилась нерешительно, замялась, немного помедлила как будто растерявшись, ступила полшага назад в гостиную всё ещё дежась за поясницей за ручку двери с пупырчатым, зеленоватом при дневном, забытом теперь свете, стеклом, опять остановилась и как-то нерешительно, потупившись, с просительными, совсем не олимпийскими нотками, произнесла: «Я знаю, что вам теперь не очень хорошо, плохо, хотя и не знаю почему, и не знаю как вам помочь, и нужна ли вам помощь вообще или, скорее, помогать надо мне, но в чём мне надо помогать, если я здорова и почти счастлива, но вы знаете об этом вечном желании иного, этом вечном тлеющем угольке неудовлетворения, который у творцов порождает творения, а у женщины, даже почти счастливой... Сделайте мне ребёнка! Или двойню!! Или, ещё лучше, тройню!!! И нас станет семь человек. Тайна семёрки осенит нас своим могуществом, а осенив и оградит, и наградит, и предупредит, и постелет соломки перед самым падением на ровном, но твёрдом месте. Мы не будем загадывать – мальчики или девочки, или два мальчика и одна девочка, или две девочки и мальчик, или гермафродиты во всех мыслимых и немыслимых комбинациях. Главное – синие, голубые, зелёные, сине-голубо-зеленоватые глаза у всех! Ведь хватит же у нас любви на троих детей? Останется же у нас энергия после горьких раздумий над тайнами мироздания. Провалимся в наших детей и в них выберемся когда-нибудь из-под этого снега. А снег исчезнет, уйдёт, сгинет, растает. Клянусь Зевсом!» И Гера, с поднятой головой, вошла к себе, оставив дверь приоткрытой на узкую щель.

       Иванов, Петров, Сидоров по одиночке исчезали в ванной комнате, занимались там личной гигиеной и проходили к своей любимой Гере. Они всё слышали, всё поняли, со всем согласились, что сказала им Гера и теперь, с неизвестно откуда \с Олимпа?\ прилетевшей к ним страстью, выполняли её желание. Долго не стихал шум, не белый, обычный, с меняющимися частотами и амплитудой, зависящими от веса, темперамента, положения тел и других превходящих условий сознательного зачатия детей. Страсть говорила скрипом пружин и деревянного остова кровати; хлюпаньем голых и вспотевших тел друг о друга; тяжелым дыханием иногда задевающим голосовые связки, который начинали хрипеть или повизгивать совсем не в регистре человека разумного. Зачала ли в эту относительную ночь Гера, а если зачала, то сколько оплодотворилось яйцеклеток, или близницы будут однояйцевые? Неизвестно. Будущее покажет. Будущее, которое наступает даже под снегом, даже при капризной остановке некоторого понятия течения времени. Наступает на глотку всегда! Всегда ли?

        +++

        Лучезаров выпустил из уставших пальцев перо ястреба, откинулся спиной на резную спинку кресла, опустил глаза, как обычно, влево в пол, и задумался. Потом встал, стараясь не скрипеть половицами, походил по комнате. Прохаживаясь, он поворачивал голову, то вправо, то влево и вглядывался в лицо своей богини. Она лежала на спине, руки были спрятаны под одеялом, живот мерно и мирно вздымался. Её лицо лучилось собственным светом из полумрака, куда не долетали фотоны из-под абажура на настольной лампе. Лицо было в двойной раме спутанных волос и оражево-красной наволочки на подущке. Мощный тёплый свет подушки делал бы лицо зелёным по контрасту, если бы не пауза светлых, светлее чем лицо, волос. Лучезарову было почти стыдно смотреть на спящую Юнону. Беззащитность и светящаяся притягательность лица, делали даже Лучезарова целомудренным и он отводил свой взгляд, но художник побеждал \помните Леонардо, ворующего трупы и анатомирующего их ночью, при свечах? при свете масляных коптилок из глины с крылатыми фаллосами на дне?\, он останавливался и продолжал любоваться. «Какая это живопись должна быть, какой художник смог бы это написать без передвижнического утилитаризма? Разве что Рембрандт, он знал как добиться этого глубокого красного, этой коричневой глубины, никогда не плоской, а всегда светящейся изнутри достаточным слоем клеевого грунта. Кажется, я могу протянуть руку из своего сумрака в сумрак Рембрандта, за свечкой рисующего и обдумывающего свои ночные картины-тайны. Голый хлеб с селёдкой в старости, совсем не угнетали его гения», - решил Луч, взглянул ещё раз на Юнону, хотел было поправить сползшее вместе с павлином одеяло, передумал, вернулся к столу, уселся поудобнее и на полях рукописи стал записывать:
        «Почему меня так влечёт смысл осуществлённый в бессмыслице или исчезающий в ней? Иногда я хотел бы записать бред идиотов или безумцев в дурдоме на Пряжке, здесь неподалёку, и дать его в романе целиком, без подправок и подчисток. Или я хочу выражать себя на языке существовавшем до всех языков? Какое мучительное месево должен был бы представлять из себя подобный «язык». Страшнее любого современного музыкального рёва, рыка или шипения с визгом. Страшнее, так как свозь него пытался бы прорваться первый смысл, первое осознание себя отдельным от окружающей стаи, мира, вселенной. Это говорило бы само бессознательное, мучительно прорываясь в сознание, которое и не сознание ещё вовсе, а клубок из страха, голода, похоти и звериного эго. Это эго уже было бы чувствительно к обделу мясом, самкой или тёплым местом у костра в пещере. Чудовищный «роман в кубе» должен говорить чудовищным языком. По меньшей мере – местами, всплесками или,  скорее, провалами  из которых бы несло притягательным смрадом безумия. Например: творец сверхчеловека, последние десять лет заперт в дурдоме, где он пьёт свою мочу из собственного сапога и пожирает собственные экскременты. Разумеется, только тогда, когда надзиратель теряет бдительность, прохлаждаясь прохладным баварским пивом. Хватит! Это уже смахивает на теоретизирование, а я художник, а не теоретик языка или искусства. Роман в кубе должен кубистически зарычать и втянуть в себя читателя, как, хотя и молчаливо, но с последующим воплем жертвы, Грэнд Кэньон – неосторожного мудака, как удав мышку или кролика, как водосток воду, вдруг притворившуюся безвольной и совсем неразрушительной».

        Лучезаров преисполнился несокрушимой уверенности в своём творческом гении, в способности довести роман до завершения, до победного конца. А дальше? А дальше надо будет ему выбираться из-под снега, так вовремя накрывшего его и Юнону-Соспиту-Монету, и укрывшего их от советской власти, КГБ, милиции, уголовного кодекса – статья за «тунеядство» до одного года лагеря, непрошенных гостей с бутылкой или без. Он произвёл какой-то непроизвольный жест правой рукой, потянулся за пером ястреба? легко задел шаткий-валкий пузырёк с остатками «химчернилцвета», пузырёк накренился, но не скатился на пол, а полетел и по касательной врезался точно горлышком без пробки прямо в жёлтенькие обои, по которым так ностальгически, каждую осень, ползал косой оранжевый луч солнца. Остатки чернил выплеснулись и потекли, теперь уже в полном согласии с законом земного тяготения, вниз. Пятно походило на маленький чёрный взрыв, его вполне оценил бы Джексон Поллок, вот только подтёки портили картину – они ползли вниз и указывали физические координаты, возвращали всё событие в детерминированные условия земного жития-бытия. Пузырёк не разбился, он лежал невинно на боку недалеко от стены. Это «недалеко» вполне можно было бы вычислить, зная вес пузырька, силу удара, плотность стены под обоями.

         Лучезаров почти спокойно разглядывал tache, надеясь, что предметы в квартире не взбесятся окончательно, не нацелятся в голову, не станут опасными для здоровья и жизни. «Нечто или Ничто забавляется с нами. Но зачем этот плагиат из эпохи Реформации? Мне всегда был неприятен этот упитанный протестант и злопыхающая закулиса его окружающая. И я почти уверен, что нечистой силы, в её традиционном представлении, у нас в квартире не водится. Крест на шее и иконы в красном углу – достаточная порука от нечисти. Случайность? Но я же видел полёт бутылки! Случайность... Чем-чем, а самообманом я себя никогда не тешил». Луч встал, поднял пустой пузырёк, лишь в углу притаилось немного чернил, нашёл на столе пробку и прикрутил её. «Хорошо ещё, что у меня запас чернильного порошка есть, а то пришлось бы шкрябать роман карандашом «2-Т». Возись теперь, растворяй, разбавляй эти ядовитые на вид, да и на вкус, кристаллы», - чуть нахмурясь подумал Луч. Он с детства не любил возни с чернилами, с тех пор, как в третьем классе, случайно залил платье впереди сидящей девчонки, которая, к несчастью, нравилась ему. Его чуть было не выперли из школы тогда. Отстирали платье или матери пришлось покупать новое – он не помнил.

        «Пора переходить на «КАПИТАЛЬНОЕ ПИСЬМО» - решил Лучезаров и перо ястреба радостно затрепетало в его пальцах, как будто вспомнившее восходящие потоки воздуха над чёрнорыжей весенней пашней. Капитальное или маюскульное письмо замечательно своей почти бредовой нерасчленённостью, хотя им пользовались римляне времён империи, которая нуждалась в ясных и прямолинейных приказах для всей необъятной империи. А мы будем им пользоваться для выражения внутренней жизни женщины, которая своей нерасчленённостью вполне соответствует и бреду и капитальному письму.

        +++


        Гера, сестра и жена Громовержца, впитывала в себя семя трёх и, кажется, ощущала марафонский бег сперматозоидов спешащих к цели. Как можно иметь цель не имея органа представляющего себе эту цель, было Гере непонятно, но становилось яснее, почему у неё теперь целых три мужа. В глубине своего существа Гера понимала, что таким образом она мстит за измены и похождения Зевса. Даже не сама мстит, а её женское существо бывшее долгое время подмороженным на вершине Олимпа. Почему-то обиднее всего для неё была эта история с муравьём и прекрасной Клиторис, которую она безуспешно пыталась позабыть.

        Гера размышляла в полном мраке, подложив под ягодицы подушку, плотно сжав ляжки, не давая семени трёх выскользнуть из влагалища. Низ живота грелся изнутри и трепетал. Этот трепет был не сладострастной природы, а какой-то более глубокой, полной и полно же насыщающий всё существо Геры. Она вся ушла вовнутрь, в своё женское естество, так явно и безнадёжно отличное от естества мужского. Теперь она ясно видела олимпийские игры сперматозоидов: оставив позади себя миллион неудачников, вперёд рвалась к золотой, серебряной и бронзовой медалям лихая троица. Их хвосты без устали совершали колебательные движения головастиков и всевластное Нечто несло их к вожделённой цели – внедриться в яйцеклетку, потеряв при этом ненужный больше хвост. Дальше картина на внутреннем экране ТВ сделалась нерезкой и смутной, вероятно объектив микровидеокамеры внедрённый в матку залепило слизью.

        «А моя римская двойница из сна, Юнона, беременная, кажется. О, эти люди с их короткой, небрежной памятью, они и не ведают, сколько страданий приносят богам подобными расчленениями по национальным и лингвистическим признакам. Но без людей было бы ещё невыносимей. Боги всегда спускались к людям, а некоторых из них поднимали к себе. Об этом во многих древних книгах людей записано, иногда иносказательно, а иногда и прямо – дураку ясно, если внимательно, без предвзятости прочитать. Это снисхождение, любовь и даже страсть богов к людям, удивительны и необъяснимы. Сравнить хотя бы наши и их энергетические системы. Чем они питаются! и потом эти смердящие отбросы усеивающие землю. Иногда просто ногой ступить негде, приходится летать и пугать этим простолюдинов. То ли дело наша амброзия и нектар, но ведь их не напасёшься на всё человечество, пусть даже и благодарное. И потом,  трудно представить себе человечество мирно наслаждающееся пищей богов, пребывающее в бессмертии и вечной юности. Вырежут сами себя от скуки, и, судя по письменной истории, довольно быстро.

        Всё же я совсем не честолюбивая и не злопамятная. Что только люди не говорили, а потом и писали обо мне: ревнивая, жестокая, тоталитарная и так далее, а я всё равно оставалась покровительницей брака, моногамного, разумеется, мы же европейцы! И как покровительница брака я не могла не быть немного ревнивой в своей собственной семейной жизни, не могла закрывать глаза на похождения братца-мужа и одновременно наставлять человечество. Ну хорошо, часть человечества, но зато лучшую часть. Да, конечно, у нас в Греции была известна однополая любовь, но эта зараза пришла к нам из-за рубежа, этому есть доказательства в древних источниках. Не избежал этой страсти и мой супруг, влюбился в юнца Ганимеда, потом, конечно, бросил его и тот служил у нас на Олимпе виночерпием, смазливый такой.

        А о моей любви к человечеству, о желании осчастливить и, может быть, спасти его, говорит полно и ясно моя мечта родить тройню, которая, мечта, вероятно осуществилась этой ночью. Нет, не «этой» и не «той» ночью, а вечной. Кто ещё кроме милосердной богини, полной любви, сочувствия и понимания, решится зачинать, да ещё тройню, да ещё от людей, пусть и с учёными степенями, в этой снежной ловушке. Была бы хоть эта снежная могила в свободном мире, на Аляске, например, или в Канаде, на худой случай. Нет! в СССР, при тоталитарном режиме, под диктатурой партократии скрещенной явно мичуринским способом с геронтократией. Но любовь преодолевает всё, преодолеет и ночь, снег, неурожаи, низкую производительность труда, разгильдяйство, пьянство и наркоманию. Но преодолеет ли любовь СПИД с сифилисом? Тут у меня нет твёрдого ответа, чем их преодолевать, я затрудняюсь сказать, не олимпийское это занятие. Нельзя так много требовать от женщины, пусть и богини с Олимпа».

        Гера утомилась размышлять в темноте с открытыми глазами. Она успела, чуть эгоистично, пожалеть, что её мысли обогатили только вечное Ничто, а не человечество, повернулась на правый бок, уткнулась в надёжную мужскую спину Иванова, Петрова или Сидорова, в темноте не отличить, да и не важно, и начала засыпать, тихонько посвистывая носом и согревая его своим же тёплым дыханием отражённым чьей-то спиной. Её спину, её тыл, её роскошный зад прикрытый ночной сорочкой, согревал и  охранял один из мужей. Где спал в этой относительной ночи третий муж – неизвестно, да и не важно, главное, что он был где-то здесь, рядом, в пределах этих же квадратов жилплощади. Наступил явный, но никем решительно не переживаемый, мир. И наступившей в квартире тишиной тоже никто не наслаждался. Это была полная тишина, но не гробовая. Крупноблочная точечная девятиэтажка не поскрипывала, она прочно сидела на сваях вбитых чуть ли не в голубые кембрийские отложения. Тишину только подчёркивала, не нарушала, вода в протекавшем бачке унитаза. Вода даже не протекала, а просачивалась. Это было не бодрое журчание ручейка, действующее на нервы в домашних условиях, а некое едва уловимое поглаживание воды по красивой ржавчине на поверхности унитаза.

        В спальне тоже было тихо, никто не храпел, не разрушал тишину непристойными сотрясениями ануса. Непрошенному ночному гостю пришлось бы напрячь слух, чтобы увериться в присутствии спящих. Но дверь была на запорах, через стену проходить – не было рядом умельцев, а материализоваться из воздуха у умеющих это совершать, сегодня не было такого желания. Поэтому царил мир и покой.

       +++

       Светило южноевропейское солнце, весна плавно переходила в лето, но в то же время природа полнилась обильными плодами осени. Четвёрка уже стала семёркой и даже великолепной. На горном лугу, под присмотром снежной вершины, мать, три её мужа, две дочери и сын ничего не делали, ни о чём не говорили, тем более – не спорили. Они наслаждались миром окружавшем их и миром наполнявшим их существо. Этот мир сопрягался со всеведением и даже эти пяти или шестилетние дети знали уже всё, но совершенно не страдали от этого знания, которое было скорее незнанием, обнимавшим всё, и Логос в том числе. Все были свободны от одежд. Ровный загар покрывал их тела, даже самые интимные закоулки были проглажены и позлащены Гелиосом. Мать родившая тройню, сохранила всё совершенство Афродиты Книдской или Венеры Милосской, точнее, она превосходила их, так как могла служить первообразом и моделью для любого гениального скульптора, живописца, графика, фотографа, кинорежиссёра. Вот только чувственная тяжесть подбородка у Геры исчезла, интеллект наложил свою печать на лицо, ум теперь соединялся со сладострастием, что сделало бы задачу для художника ещё более сложной. Её светлые волосы чуть волнились, глаза сияли сине-зелёным светом под выгоревшими бровями, губы полнокровно гнулись в лёгкую улыбку довольства и безмятежности. Груди стояли и смотрели созревающей ежевикой сосков в разные стороны и даже немного вверх, на снежную вершину сахарной головы в синей бумажной обёртке лесов внизу. Живот плодородно круглился к щедрому пшеничному лону, она не подражала древности и оставляла рыжую осеннюю рощу на лобке, на радость Гелиосу, с любовью впивающемуся туда лучами-руками и меняющему цвет с рыжего на льняной. Амон-Ра тоже радовался этой семейной пасторали, по стариковски, с педофильской тоской в глазу. Радовалось и Солнце: «Центральное тело Солнечной системы, раскалённый плазменный шар, типичная звезда-карлик спектрального класса G-2. Масса М ·~2х1030кг, радиус R·=696 т.км, средняя плотность 1,416х103кг/м3, светимость L·=3,86х1023кВт, эффективная температура поверхности \фотосферы\ около 6000 К. /.../ Вся биосфера, жизнь существуют только за счёт солнечной энергии».

       Все три мужа Геры сохранили свои имена, но несколько преобразились внешне; теперь они были мускулистыми, загорелыми, светловолосыми, с прежними ультрамарино-изумрудно-васильково-небесно-голубыми глазами. Ранние морщины на их лицах теперь разгладились, напряженная мысль больше не чертила свои черты на их лбах, они всё больше походили на древнегреческих героев. Троица скульптурно-живописно возлежала, составляя с Герой в центре некую сложную и гармоничную композицию. Дети играли в прыгучий, литой шар с улыбающимся крылатым ангелом внутри. Шар был увесистый, с трудом помещавшийся в детской руке, изотовленный из неизвестного материала и владел действительно мощной прыгучестью. Когда мальчик с силой ударял этим мячиком по голой каменной плите, то тот взлетал так высоко, что детям казалось – мячик навсегда исчезнет за одиноким белым облаком висевшим над ними. Но шар возвращался, ангел успевал улыбнуться, прежде, чем снова взмыть в голубизну. Дети давно уже упрашивали родителей поиграть вместе с ними, тем было лень, дети весело настаивали на своём и в конце-концов получили своих родителей в круг играющих. Этот круг составили троица женского пола и четверица – мужского, соединённые в поклоняемую всеми народами седьмицу. В центре широкого круга покоилась ровная как стол, тёплая каменная доска. Все поочерёдно бросали мяч в камень, стараясь чтобы он под углом отскочил и прыгнул в руки противоположному напарнику в игре. Все резвились, целиком и без остатка отдав себя игре. Прыгучесть детей приближалась к прыгучести мячика с ангелом внутри. Взрослые старались не отставать от детей и скакали во все стороны со всей силой своих длинных мышц ног, но всё равно уступали детям в их пластической невесомости, непринуждённости и невинности движений. Только груди и ягодицы Геры вдруг обретали самостоятельность, не поспевали за хозяйкой, а иногда, казалось сознательно, стремились улететь вслед за ангелом в шаре. Ещё более неистово вели себя три пары яиц и три детородных органа отцов семейства. Они метались во всех трёх измерениях пространства, пытаясь залететь и в четвёртое, угрожали оторваться от своих корней и взмыть в космос, а иногда даже оказывались позади своих полноценных сюзеренов, мелькая между крутых ягодиц сзади.

        Азарт игры охватил всех, ритм тел объединяла гармония неба, земли, горы, трав. Теперь всё было единой совершенной картиной, которой позавидовал бы и Никола Пуссен, и Анри Матисс, и Андрей Рублёв. Небесное, травяное, телесное и каменное выражало себя в пластике и цвете. Цвета были ещё природные, но как будто бы уже и скомпонованные Мастером. Фигуры на фоне неба! Пишущий умолкает, здесь нужны визуальные средства выражения.

Семёрка наконец утомилась. Первой присела одна из девочек, за ней её брат, потом и все повалились на мягкую траву вокруг плоского камня. Все вспотели и кожа, загорелая у всех по разному, тонко отличалась градациями золотисто-коричневого цвета, теперь, под потом, обрела глубину яичной темперы покрытой олифой. Кто-то принёс воды в кожаном ведёрке и все осторожно попили ледяной родниковой свежести, от которой заломило зубы. Родник был в десятке шагов от лежбища, выбивался из трещины в камнях и собирался в естественном затончике, заботливо обложенном подобранными вокруг камнями различной тяжести. Затон был по колено взрослому, но в нём можно было окунуться и поплескаться при желании, когда пекло достигало своего апогея и тень широкой сосны не служила достаточным упокоением от зноя.

        Утолив горячую жажду, все, как по команде, не свыше, а снизу, захотели есть. Желудок был у каждого, пока. Один из отцов откинул козью шкуру, достал и поставил на каменный стол нектар и амброзию. Все ели руками, не торопясь, не разговаривая. Казалось, они не ели, а причащались, были целиком с нектаром и амброзией, как недавно были целиком с водой, а прежде – с игрой в мяч. В этом обеде под синим, открытым небом не было ничего животного, да и бытового, человеческого – мало. Не было ни жадности поскорее набить желудок, ни невольных косых взглядов – сколько другие съели? осталось ли мне? кто больше съел? что происходит даже в самых дружных и обеспеченных семъях. Здесь же дети вели себя естественно, может быть только следую примеру родителей, но никогда – приказу или окрику, которых они никогда и не слышали.

       После обеда Гера убрала с камня, смахнув крошки в ладонь и отправив их в рот. Обычно всё семейство предавалось отдыху после обеда, не изменили они этой привычке и в этот раз. То один, то другой, глянув в глубокое ультрамариновое небо всё с той же \или другой?\ тучкой над головой, отправлялся в тень под широкую, кривоватую по горной привычке, сосну. Вскоре всё семейство мирно дремало в разнообразных, но покойных позах. Солнце местами пробивалось сквозь хвою и пятнало горячими пятнами то одно, то другое обнажённое тело, голубоватое от мощного рефлекса синевы небес. Было тепло и тихо, без ветерка, только конвекция почти неощутимо забавлялась воздухом. Троице соединённой с четверицей в счастливое число семь, во время их полуденного сна не требовалось ни покровов, ни, тем более, подстилок. Все они покоились на ложах из воздуха. Между совершенной и мощной лирой зада Геры и землёй с невысокой травкой, свободное пространство свободно полнилось светом и воздухом. Кто-то из мужей лежал на боку, его невостребованное в этот момент достояние свисало вниз над травинкой, на которой крупный муравей мучительно старался достать до крайней плоти мужа, он даже поднимался на задние лапки, подражая медведю, суслику и человеку, но дотянуться до сладкого мяса так и не мог. Дети раскидались во сне на воздущных постелях со всем бесстыдством невинности, опасность ниоткуда не угрожала, Олимп охранно надзирал сверху. Троица детей, две плюс один, всегда забирались во сне выше своих родителей. Вот и теперь они спали в трёх локтях от родной земля, ветки ели качаясь могли бы уколоть их, но Борей был далеко на северо-востоке и занят более неотложными делами.

        Но даже в подножиях Олимпа не всякий сон обязательно невинный и без тревожных сновидений. Девочка с невозмутимым лицом и родинкой слева от пупка, спала закинув правую руку за голову, а согнутую левую ногу перекинула в лодыжке на правую. Все спали уже целый час, когда на лицо ребёнка набежала тень какой-то внутренней неприятности. Глаза под зарытыми веками стали ходить ходуном. Она заворочалась на своём воздушном ложе, задвигалась, нашаривая несуществующий покров, повернулась на левый бок, свернулась калачиком и сунула обе руки между ног. По её спине явно пробежали мурашки гусиной кожи, хотя солнце светило по-прежнему. Борей был всё ещё далеко, а Олимп пребывал недрёманным оком, как и все прошедшие четыре тысячи лет. Девочка повернулась на другой бок, пошарила за спиной, накрылась левой рукой, подтянула колени к подбородку, вздрогнула и проснулась. Как у всех детей и у некоторых взрослых, лицо у неё было немного ошалевшим от сна, от неизвестности, где же она теперь: во сне или уж проснулась,  а если проснулась, то не в новый ли сон? Постепенно она приходила в себя, вытянулась на спине, провела руками по животу, бокам, ногам, как бы убеждаясь, что это она самая и есть. Потом оглянулась вокруг – все спали блаженным сном, ей стало вдруг неуютно и одиноко; даже безвольно свисающие мужские принадлежности отцов и сморщенный петушок брата не рассмешил её как часто бывало. Никто не храпел. Девочка отключила антигравитацию, плавно опустилась, успев согнуть ноги и встать на них, а не усесться невинной попкой на какую-нибудь колючку или ветку с сухими иголками, и пошла к роднику. Солнце любовно одело её теплом, она потянулась вытянутыми руками с сомкнутыми пальцами к небу, повернулась вокруг своей оси, подпрыгнула что было сил к солнцу, приложила руки козырьком к бровям, окинула окрестности острым взором, осталась довольна и поскакала дальше. Родник был для неё живым существом, как и всё вокруг, но родник – особенно. Ей всегда было немного стыдно и неловко окунаться в него целиком, и этот стыд сидел у неё где-то между ног. Она ополоснула лицо ледяной водой, похлебала немного из ладошки, подумала мгновение и отказалась от шальной мысли окунаться – после такого-то ледяного сна!

        Когда она вернулась – братец и сестра тоже уже проснулись. Брат лежал на спине с отсутствующим взором. А сестра, чуть выше его в воздухе, свешиваясь , рвала иголки и кидала в него, стараясь попасть в пуп или в низ живота, в петушка. Иголки были лёгкие, плохо слушались и она всё мазала, но продолжала и стремилась поразить хотя бы одну из целей. Они быстро сговорились, отметив по длине теней, что пора будить всех родителей. Это у них тоже сидело в крови – будить нежно, не толкать, не кричать, не пугать. Проснулись все весёлые, бодрые и немного голодные. Мать быстро накрыла на стол-камень, были всё те же амброзия и нектар, которые никогда не надоедали и не приедались, ведь это же пища богов, и семейство возлегло вокруг. Девочка с родинкой слева от пупка, быстро заморила червячка, посмотрела на мать, величественно принимающую пищу богов с Олимпа, и чуть замявшись сказала: «Мама, я видела странный сон». –«Раскажи, если хочешь и помнишь», - с доброжелательной поддержкой ответила мать.
 
семьямыдажеодеждамидруготдруганеотгороженынуэтоя

этукраснуюсобакуубитьтаквотэтотпёс
   






илидолжныбытьграницы».   
         

        Она остановилась потупив глаза, потом взглянула на мать, которая погладила её по голове, притянула к себе и спрятала на своей тёплой груди. Всё семейство, молча, каждый по своему, переживал рассказанный сон. В райскую, солнечную беззаботность проникла лёгкая тревога. Тени от камней и деревьев удлиннились, кора на соснах полыхала медной начищенной посудой с натюрморта Шардена. Играть теперь никому не хотелось, не хотелось читать величественные гекзаметры, ни трогать струны арфы, ни надувать щёки, играя на двухствольном авлосе. Было немного грустно, но совсем не безнадёжно.

        +++

        Гера пробудилась с этой небезнадёжной грустью на душе и не сразу пришла в себя. Казалось, что во рту всё ещё стоит вкус и запах нектара с амброзией, вместо обычного запаха известного всем смертным, который так настырно пытается предать забвению Голливуд, заставляя любовников целоваться утром, до чистки зубов и до завтрака с обязательным апельсиновым соком в финале. Гера пошарила вокруг рукой, нашарила двух своих мужей и вернулась на Землю: «Какой сон! Теперь я уверена, что забеременела тройней. Какие дети! А главное – эта атмосфера добра, всеведения, всепонимания, то что мы давно осуществляем с моими учёными мужьями и, кажется, успешно. Ведь мы, если не изменяет память, а она мне не изменяет никогда, ещё ни разу не повздорили. И это в такой-то нестандартной ситуации, квадратной ситуации. Или, лучше, треугольной – с овальной дырой и щелью в центре. Какая  я иногда супрематистка. Эта дочка у меня на груди... Я уже теперь умираю от счастья  любви к своим детям и к моим мужьям производителям, разумеется, тоже. Не буду их будить и рассказывать, пусть спят и сил набираются. Теперь нам силы очень даже будут нужны, если я забеременела, конечно. Но какой яркий, реалистический сон, а рассказ малютки! Ну это-то понятно, это я сама себе рассказывала, хотя, этот художник? Как-то я слишком материалистически рассуждаю. Уж кому-кому, а мне на собственной шкуре известно о бессмертии души, её автономности и неистребимости \хотя Будда и иного мнения придерживался\. Вот и побывала моя душа в будущем, показала мне моё будущее счастье. Теперь только остаётся не сгубить его своей глупостью, а глупости во мне почти нет, вот какая я самокритичная иногда бываю. А как же я рожать буду, да ещё тройню, под этим снегом? А потом все эти пелёнки, бутылочки, бессонные ночи, а дальше: ботиночки, платьица, трусишки, джинсики, шубки, пальтишки – с ума спятить можно. Ничего, у нас же большая семья, справимся. Напророчила я сама себе ребёнка, а теперь вот целая тройня приснилась. О, какие они красивые, как молодые боги у нас на Олимпе в том далёком прошлом, которое не вернуть, но которое вечно живо в творческой памяти людей. Не вернуть и не надо! создам настоящее и будущее затмевающее всё прошедшее величие. Или, лучше, не затмевающее,  а гармонично резонирующее с прошлым, взаимопроникающее хотя бы в плоскостях культуры и искусства, а может быть и архаических технологий, производства амброзии и нектара, например.

        Как я хочу быть честной сама с собой. Я роюсь и роюсь в своём нутре, но всё не могу докопаться: содержит ли моё желание родить тройню что-то от мести Зевсу? Или же это чистейший инстинкт продолжения рода и материнства? Ведь теперь ясно, как божий день, что спустилась я с Олимпа, чтобы зачать от человека и родить, не спасителя, нет! просто по бабски родить. Спасителя ведь каждый рождает сам в себе, а если нет, то никто его насильно спасти не сможет. Это слишком древняя истина, чтобы её ещё раз кому-то доказывать или разъяснять надо было бы. И это тоже ясно как божий день, после стольких лет...»

       Мужья зашевелились все сразу и одновременно. Спросонья они искали руками Геру, находили и прикоснувшись рукой затихали и успокаивались, постепенно выкарабкиваясь из сна, каждый из своего. Под утро они все собирались в одной постели, было тесно, тепло, мирно и уютно, но не очень удобно физически. Центр этой системы, по непреложному праву, занимала Гера, а вокруг кружились три естественных спутника с двенадцатью раскиданными конечностями и прочими антропоморфическими данными, парными и не парными.

-Мне снился сон, - прохрипел Иванов.

-И мне тоже снился сон, - фальцетом почти пропел Петров.
-Мне тоже сон приснился, - начал хрипло, а закончил фальцетом Сидоров.

-Готова поспорить на что угодно, что нам снился один и тот же сон, - любовно проворковала Гера.

-Это невероятно, если теория невероятности верна, приложима к нашему подснежному положению и отражает объективное соотношение имманентного и трансцендентного миров, - уже нехрипло возразил Иванов.

-Ни одна теория не может дать полного описания мира, тем более мира психического, давайте лучше сравним наши сны, - примирительно синтезировал Сидоров, без хрипоты или фальцета в любой части фразы.

        Начал Иванов: «Мне снилось счастье под синим небом, - я смотрю сны в цвете, в основном, - с белым облаком и белоснежной горой похожей на сахарную голову в синей бумаге. Моя бабка и родители любили именно этот нерушимый сахар, считая его экономным, хотя он и стоил немного дороже сахарного песка. Он долго таял в горячем чае, а во рту обдирал язык и нёбо, и всеми своими хаотическими гранями сопротивлялся исчезновению. В магазине его кололи тесаком, сладкие искры летели во все стороны. Продавщица показывала кусок, клала его на весы, на которых уже лежала обёрточная бумага типа картон и продавалась по цене сахара, масла, сосисек или любых других развесных товаров. Народ ворчал, но ничего не мог поделать с этим. Дома сахар клали в сахарницу, рядом – щипцы для колки сахара. Эти щипцы всё больше превращались в щипчики с каждым годом моего взросления. Колоть сахар нам, детям, не позволялось, только родители или бабка занимались этим ритуальным действом. Однажды, когда никто не видел, я хотел отколоть себе кусочек сахара и чуть не отщипнул щипцами подушечку на указательном пальце левой руки. Когда щипцы терялись, то сахар кололи кухонным ножом, он не поддавался, по ножу били молотком, нож соскальзывал, летели сахарные брызги и все немного возбуждались. Белый, с голубизной, неправильной формы камень из сахара, казалось, насмехался над всем нашим семейством. Но желание сладкого чая было сильнее кристаллических связей сахара и он исчезал в наших глотках, требующих жратвы четыре раза в день. Бабка, по традиции бедности, пила чай вприкуску – клала кусочек сахара в рот и через него процеживала чаёк. У нас же, у детей, постоянно возникали ссоры из-за размеров сахара неправильной и разновеликой формы, каждый считал, что ему достаётся меньше, чем другим. Но я отвлёкся в сторону от сна. Вокруг нас во сне бегали голые дети».

        Петров посмотрел на Иванова, убедился, что тот закончил свой рассказ, прочистил горло немного покашляв и начал: «Мы валялись на склоне горы увенчанной снежной короной конусной формы, что уже скорее напоминало шапку шамана за полярным кругом, чем корону. Над нами полыхала бездумная синева небес с белоснежным облаком несущим напись на всех языках: «дзэн-буддизм». Точнее, надпись была одна, но понимали её все желающие понять. Было прекрасно и тепло под солнцем. Мы ели что-то непередаваемо вкусное, ели не торопясь, прямо руками и руки оставались чистыми. Мне кажется, что я даже проснулся с этим божественным вкусом во рту. Восторг наполнял всё моё существо и я уже начинал опасаться, не очнусь ли я в «мокром сне», но вспомнив, что мне не двенадцать лет и что накануне я всё отдал любимой Гере, я перестал волноваться о наших простынях и одеяле. Во сне мне снился рассказ нашей дочери, у неё маленькая  золотая родинка слева от пупка. Рассказ тревожил меня, мир и тепло исчезали и мне становилось холодно и страшно за нашу дочь, когда она рассказывала о своём страхе нерождения. Я ничем не мог ей помочь во сне и это было самое мучительное. Дочка была рядом, говорила, но я не мог утешить её. Потом всё прошло, Гера утешала ребёнка и этим же утешением утешился и я. Снова стало тепло и всё существо наполнилось счастьем не угрожающим излиться в Pollutio. Я проснулся, вокруг нас возлежали наши дети: две девочки и один мальчик. Они походили на молодых греческих богов».

        Сидоров нетерпеливо поглядывал на Петрова и начал сразу после «греческих богов»: «Вот так психическое побеждает физическое! Мне тоже снился рай. И даже мизантропия, которую мне приписывают некоторые недоброжелатели, не помешала мне наслаждаться полнотой бытия во сне. Вы помните как мы играли в прыгучий шар с ангелом внутри, как он взлетал до самого белого облака! Наша великолепная семёрка во сне! Вся позитивная магия чисел воплотилась в нашем семействе, а это не может не вылиться в положительное счастье не только там – в реальности сна, но и здесь – в реальности земной. Дело даже не в счастье, что для нас счастье? пшик и только. Дело в этих приметах инобытия, так давно и настойчиво прорывающихся в нашу жизнь. Вы помните как естественно наша девочка упомянула о шаре, в котором на Олимпе показывают  будущее, когда она рассказывала свой мучительный сон? Эта полнота бытия, которую, теперь я совершенно уверен, пережили мы все вместе с нашими будущими детьми, ведь она реальна. Психические события есть реальность, в том смысле, как понимает реальность современная материалистическая наука. Ведь мы вспоминаем нечто оставившее след в коре головного мозга: небо, облако, гору, детей – две девочки и мальчика, сосну, родник с затоном обложенным с любовью камнями, траву, амброзию, нектар, камень-стол, тепло, благодать, мир, полноту бытия. А антигравитация на которой мы покоились спящие во сне? Во сне все летают? Не все! И полёт, это ещё не антигравитационная постель в воздухе у подножия Олимпа. Ну вот, опять я ломлюсь в открытые ворота, ведь у нас нет противоречий в этой сфере, а общий сон снимает даже мелкие шероховатости бывшие или могущие возникнуть в будущем. Наши дети играющие в мяч! Все искусства меркнут перед этой картиной». Сидоров даже запыхался немного, закончив свою часть показаний свидетеля инобытия. Он обнял Геру справа, поискал грудь и заполнил свой рот невидимой во мраке плотью. Это его утешило, как и всегда утешало в одном, но возбуждало в другом месте.

        Гера не стала высвобождать свою грудь из жаркого и жадного рта Сидорова, рассказывая свой сон: «Да, могу подтвердить, мы все видели один и тот же сон. Меня совершенно не волнует теоретическое обоснование такого явления. Мне, с моей олимпийской родословной, чудо принадлежит по праву, но чудом для людей всегда являлось лишь нарушение видимых природных закономерностей или, как я называю – рутины. Давно потеряв способность воспринимать полноту жизни как чудо, да даже и не подозревая о полноте жизни, человек затосковал о внешнем, видимом, материальном, понятном любому болвану чуде. Получил же совеременное политическое устройство, газеты, телевидение, биржу, моды, поп-арт. Северное полушарие состряпало фетиш из поролона, напялило на него футболку с надписью: «Общество всеобщего потребления», народы пали на брюхо и поползли к морковке потребления. Вся хитроумность трюка состояла в том, что услышав о дозволенности и даже благости безграничного потребления, народы пребывали в иллюзии прямостояния. Критическое мышление было загнано в угол, защитные механизмы эго не позволяли задуматься о Земле, как о яблоке висящем не дереве, пожираемом червями и уже готовым сорваться с черенка, рухнуть на землю, расколоться и разбросать червей вокруг себя – уже несъедобного яблока. Никто самостоятельно не хочет умерить свою прожорливость, а демократические правительства, пребывая во власти и желая быть переизбранными, и оппозиция, стремящаяся к власти, никогда не смогут крикнуть: «Хватит обжираться! Мы подохнем, утонув в бочках жира, в которые мы себя превращаем. Поделитесь с тощим югом, не то он сам сожрёт нас».

        Что-то я заехала в публицистику. Вероятно, это действие мрака и снега завалившего нас, что я воспринимаю как прямую волю Неба, как предупреждение о конечности мира, если только это уже не сам по себе конец. Но этому предположению противоречит наш реал-символический сон, наши дети из будущего, общая атмосфера сна, такая обнадёживающая, всё это вселяет надежду даже под этой толщей снега, который, не нужно забывать, всего лишь вода, пусть и обладающая волей.

        Удивительно, что во сне, как мне показалось, несмотря на благодать раскинутую там над нами, мы любили друг друга не мощнее чем здесь, в реальном мраке с холодом за стенами дома и неверным будущим. Сон не превосходил нашу бодрствующую любовь, вот что удивительно для меня. А удивительно потому, что мы все знаем – сон это приоткрытие завесы над идеальным бытием, хотя и не всегда, случается во сне и инцест во всех мыслимых и немыслемых комбинациях. Во сне мы летаем не только в прошлое, но и в будущее, почему и существует такой постоянный рынок услуг толкования снов и предсказаний, начиная с древнейших времён – обесчещенная пифия, пылающий текст на стене – и кончая сегодняшними шарлатанами. Можно сделать вывод, что наша любовь превосходит даже идеальное бытие, но лучше обойтись без выводов, чтобы элементарно не сглазить нашу любовь, которая кажется невероятной в настоящее тёмное и холодное время, которое и не время даже, а его отсутствие или остановка. Но ведь мы любили друг друга и до 24.ХII.197...!

        Вы знаете, что для меня самое интересное, загадочное и поразительное? Я даже опасаюсь за реализм моего повествования, - хотя, что такое реализм? – боюсь оторваться от почвы, кровати, в настоящий момент, и улететь, провалиться в сон, в инобытие. Но у нас нет тайн друг от друга и, надеюсь, они не появятся в будущем. Дело в том... Когда я проснулась... Когда я вернулась из сновидения немного грустная... Грустная какой-то лёгкой грустью полной надежды... Точнее, я была полна небезнадёжной грустью. Ну, это бабское во мне сидит, тут даже Олимп не спасение. Короче, когда я проснулась и поняла, что я на Земле, я ощутила во рту вкус и запах амброзии и нектара!».

-И я тоже, сказал Сидоров, выпустив на мгновение грудь изо рта.

-И я тоже, - сказал Петров.

-И я тоже ощутил во рту запах и вкус амброзии и нектара! – воскликнул Иванов.

-И как вы объясните этот божественный вкус, вместо обычной земной непристойности в полости рта? – спросила Гера Кроносовна Космологина.

-Никак! – хором и синхронно ответили Иванов Пётр Сидорович, Петров Сидор Иванович и Сидоров Иван Петрович.

-А реализм?

-Реализма не существует! – опять синхронно воскликнула троица.

-Как-то мне это кажется безответственным немного. Я уверена, что зачала тройню, через девять месяцев вы все станете молодыми отцами и от реализма детского крика и каки никуда не денетесь.

-Мы не боимся крика и каки, - сказал Сидоров, придерживая героическую грудь Геры у самых губ.

-Мы не боимся каки и крика, - сказал Петров.

-Мы не боимся ни крика, ни каки, - подтвердил Иванов.

-Мы ничего не боимся! – хором воскликнула троица.

-За это я вас и люблю так беспредельно и глубоко, - выдохнула Гера.

-И мы тебя. И мы тебя. И мы тебя, - один за другим повторили Иванов, Петров и Сидоров, который, произнеся – «и мы тебя», - больше не брал в рот грудь Геры; теперь она не утешала, не возбуждала, а только мешала участию в общем разговоре. Но из руки он всё же грудь не выпустил, она служила мягким, невыразимо прекрасным якорем, не позволяющим ему от восторга взмыть под потолок точечной хрущёбы.

-А вы заметили какие дети прекрасные, какие у них совершенно наши глаза – все оттенки ультрамарина, небесной синевы и изумруда. А как они двигаются, как играют в мяч! Мне было жаль, что я не художница или скульпторша и я не могу воплотить эти движения, эту гармонию и контраст цвета и света, эти божественные образы. Хотя, родив тройню, я конечно выше любого художника, пусть как угодно правдоподобно изображающего мои с троицей гениальные первообразы. Я даже начала вспоминать заклинания и технику материализации, чтобы вызвать из прошлого наших Апелесса, Праксителя, Фидия и, разумеется, Поликлета, чтобы заказать им портреты или фигурные композиции, но вовремя одумалась, вспомнив проблемы пространственно-временного континуума, которые и так досаждают нам в последнее время. Рожу, взойдёт солнце, поедем в Стрельну купаться и будем фиксировать на цветную плёнку рост наших олимпийцев. С фотоаппаратом меньше хлопот, чем с вызванными из античной древности гениями, которые капризны и прихотливы как все гении во все времена и у всех народов. Да и этот совдеповский климат, пусть  даже солнышко когда нибудь выкатится наконец-то, совсем не подходит для Апелесса с компанией. Насморк, простуда, грипп и солнечные гении Греции! Нет, лучше оставить эту затею, обойдёмся ФЭД,ом, этой подделкой знаменитой «Лейки», объективом в пятьдесят миллиметров и плёнкой ОРВО из восточной зоны Германии. Ведь ты, Пётр, отлично фотографируешь, а не только рисуешь и пишешь», - Гера умолкла.

        Тишина, никто не откликался. Иван по-прежнему держал её грудь, но уже сонно, без чувства, смысла или страсти. Рука и грудь чуть повлажнели от взаимного долгого общения и движение одеяла пахнуло холодком по поту. Троица спала бесшумно, тихое дыхание царило над Иваном, Петром, Сидором и Герой.
«Тихое дыхание – всего лишь результат анатомического сложени носоглотки, а как это важно для семейной жизни, да и для искусства в целом, если оно не порывает целиком с человеком, а порвав – может ли оно называться искусством?» - меланхолично подумала Гера, совсем не обидившись на заснувших под её монолог мужей:

 
          –Гера осторожно перелезла через спящего, нашарила тапочки и отправилась в совмещённый санузел; освободилась от лишних вод, пробралась на кухню и в темноте, стоя, что-то пожевала, мимоходом с иронией подумав, что рановато ещё бросаться на солёные огурцы, квашеную капусту или селёдку, которых так и так давно уже не было в их доме.

        +++

        «Да, странный роман у меня выстраивается, если одна из героинь уже начинает обсуждать этот самый роман и его автора», - устало усмехнулся Лучезаров, невидящим взглядом уставившись на коричневое перо ястреба вращаемое между большим и указательным пальцами правой руки. Он был не левша, он был правша. «Но рассуждаем же мы о нашем Творце, с почтением, а некоторые и без, некоторые грозят Небу кулаком и «тыкают» звёздам, как мой любимый Хлебников. Но главного не подозревал ни он, ни другие ниспровергатели и богохульники, они не знали, что небу ровным счётом начихать и на тыканье и на выканье ему.

        Какой слабый роман «Дар» у Набокова! И всё пропало из-за явно заявленной цели прославиться. Эго высунуло свою рожицу и заявило о низменности порыва автора. Как отвратительно мне это суетливое чесоточное желание стать не виду, прославиться, разбогатеть. На виду у кого? У толпы! Поэтому, наверное, мои герои ведут себя так свободно: выражаются, испражняются, ебутся, скачут по временным пластам, а вселенные проживают миллиарды лет всего лишь в паре строчек текста. Да, но заявить о своём романе, как о письме в бутылке с корабля  терпящего крушение \что, кажется, тоже не блещет стопроцентной новизной\, а потом рыскать в поисках издателя? Пустые всё это рассуждения! Первичен ведь только этот почти физиологический творческий порыв, когда идеи и образы распирают автора, художника, композитора, учёного, да, даже и делягу на финансовой бирже. Когда невозможно, невыносимо, взрывоопасно – не сказать. Когда перо или кисть едва поспевает за скачками, гримасами, ужимками или плавным полётом на гигантских белых крыльях творческого воображения. На гигантских белых крыльях, да прямиком в чудовищный кубический роман. Роман, где неведомый Повелитель **** жертву в мозг, буквально! Но если я хочу создать невозможный роман, то не экономнее ли будет, в смысле творческих усилий, просто прилагать к каждой книге по пакетику рвотного средства? С инструкцией: «Принимать по одной таблетке после каждого сеанса чтения. Запивать не менее как тремя стаканами тёплой воды. Действие романа и рвотного зависит от общей устойчивости организма читателя. При неудержимой рвоте – вызывайте скорую по телефону 03». Такое предупреждение оградит от судебных преследований в случае подрыва здоровья или даже летального исхода у читателя. Ведь продают же уксусную эссенцию, табак и алкоголь, а все эти пищевые продукты могут умертвить человека, с большей или меньшей затратой линейного времени. Но разве можно сравнивать роман, пусть даже тошнотворно-смертельный, с алкоголем, табаком и уксусом? Разумеется нельзя, ни в какой степени. Поэтому мы их и сравниваем. И это ещё не предельное завихрение смыслов, мы придём к ещё более впечатляющим».

        Похваставшись таким заявлением, Лучезаров оставил свой роман в покое и задумался. Какие-то смутные вопросы поднимались в душе, но и в этой смутности явно читалась их морализирующая подоплёка. Это немного беспокоило автора, как покушение на его свободу творчества, как указание на неполноценность этой свободы от всех людских мерок, оценок, предрассудков. Сквозь беспокойство просачивался и ответ – это и есть «муки творчества». Высвобождение из столярного, дурнопахнущего, густого клея табу – постоянная задача человека творческого. Это он знал, что бессознательное было хитрее и постоянно продавливало из себя наверх новые дурнопахнувшие сомнения. Двойная работа велась постоянно: надо было быть всё время, даже во сне, начеку своим дневным сознанием и одновременно давать действовать бессознательному. Эти силы не должны были биться друг с другом, мешать друг другу, подменять друг друга. Нужен был их синтез, хотя он и казался теоретически невозможным. Но тем-то художник производитель и отличается от обычного смертного потребителя, что постоянно охотится с луком и стрелами в руках, или с миниатюрным нейтронным дезинтегратором в тех же руках, гонится за невозможным, неведомым, тайным. Иногда он ломает себе ноги, голову, разум, душу, бежит с поднятыми горЕ глазами и не обращает внимания на происходящее под ногами. Жалко, но часто цветочек, бабочка, пчёлка или паучок бывают растоптаны в этом творческом беге, но потом... А потом он учится не сожалеть о свершённом и несвершённом в жизни и в творчестве, во сне и наяву. Ответственность художника? Безответственность художника!!

        Лучезаров клюнул носом в своём кресле и очнулся. Всё было как и всегда: Юнона с зародышем спали, снег смутно искрился через стекло, вода ни в кухне, ни в туалете ни журчала, ни капала, утюг не висел в воздухе и, тем более, не обрушивался с грохотом на оцинкованный стол. Сотворённая Вселенная пребывала неизвестно где. Решив, что всё это приближается к полному счастью, Лучезаров закрыл тетрадь с рукописью, положил перо на место, оглядел свой почти пустой, любимый рабочий стол, провёл по нему обеими руками в разные стороны, взглянул на ладони – пыли не было, и довольный встал из-за стола. Он устал и хотел спать. Быстро поплескавшись на кухне, он разделся, потушил свет и забрался в родное тепло постели. Юнона не проснулась и продолжала во сне питать своими соками их ребёнка. «Какие мы счастливые», - решил Лучезаров, невесомо обнял Юнону и заснул сном праведника.

       +++

        Шла какая-то бойня. Звук был отключён. Из разинутых ртов не доносилось ни звука. Рты были: мужские, женские, детские, стариковские и старушечьи. Организовано всё было как на скотобойне. В загоне напиханы были все перечисленные выше. Пол двигался в одну сторону. Там качалась, на петлях вверху, рама с сеткой, чем-то напоминавшая дверцу крысоловки. Из кишащей массы под этой рамой, каждого неотвратимо охватывала петля из стального, нетолстого троса, за лодыжку. За левую или правую – не имело никакого значения. Загон пополнялся с противоположной стороны. Даже шагая по головам в стремлении удалиться от рамы с сеткой и стальных петель за ней, никто не мог избежать их. Пол двигался и тащил всю массу туда, куда предназначено было тащить. Этому движению к петле, помогал напор всё прибывающих и прибывающих людей всех возрастов, обоих полов и бесполых. Все, разумеется, были голые, но ни у одного из бесчсленных жертв не мелькнула сладострастная мысль. Страх убивал всё.

       Захваченные петлёй за лодыжку висели вниз головой. Всё что могло у них болтаться – болталось, пока тележка из двух колёс, к которой была прицеплена петля, катилась по рельсу под невысоким потолком. От начала этого пути, у самой рамы с сеткой на петлях, можно было увидеть, хотя и в перевёрнутом виде, что в далеке у жертв горло перерезает нож, механически ходящий взад и вперёд и не пропускающий ни одной жертвы. Попытки отвратить нож  руками были безрезультатны, в стороны летели пальцы и кисти рук. Кровь хлестала в длинный чан, который теперь сопровождал всю эту карусель с колёсиками вверху.

        Затихшие трупы покачивались теперь только от плавных толчков конвейера и вскоре исчезали за дверями из двух половинок толстой, мягкой, прозрачной, желтоватой пластмассы. Из такого же точно материала сооружены внутренние двери  публичных домов в центре Европы. Зимой они не выпускают драгоценное тепло и легко впускают вожделеющих женского мяса, клиентов. Прикоснуться к этой пластмассе голой рукой – отвратительно, она вся в следах жирных рук, как будто каждый посетитель борделя предварительно съедал пару горячих, жирных пирожков с мясом, а бумажную салфетку не получил.

        Дверь же на этой бойне была заляпана кровью, которая не успевала засыхать, бурела и хамелеонски принимала окраску из английской красной и  краплака красного, тёмного. Пластиковые створки раскрывались движущимися трупами, чертившими кровавые мазки на уровне перерезанных глоток и окровавленных волос, которые превращались в чудовищные кисти и флейцы неизвестного и невидимого художника. За дверями царил полный мрак и достоверная информация о происходящем там, никогда не просачивалась наружу.

        Из торцовой стены длинного цементно-серого здания барачного вида, выходила прорезиненная лента транспортёра и исчезала в перспективе на вершине Вулкана. Вулкан был действующий, огнедышащий, потряхивающий землю вокруг, и днём и ночью посыпающий её огненными искрами. Извержения лавы не наблюдалось. По транспортёру вверх двигалась непрерывная череда колбасы. И что это была за колбаса! Всех сортов, от докторской, через кровяной зельц, до лучших сортов твёрдого копчения. Рецептура последней была избавлена от конины, ослятаны и их бесплодной помеси. На крыше здания барачного типа, надо заметить, торчали самые разнообразные трубы и воздухозаборники, и извергали чёрный дым, белый пар и ещё что-то ядовитого жёлто-зелёного цвета и явно вонючего.

        Вся колбаса исчезала в жерле Вулкана и окажись на краю кратера какой-нибудь чудак вулканолог, он наверняка уловил бы неуместный здесь запах жареной и горелой колбасы, пробивающийся сквазь сероводородную вонь утробы Вулкана.

       Таким образом, как следует из вышесказанного, система не было замкнута в себе, а потому ей не грозила энтропия. Система обрывалась в жерле Вулкана, имела явный вход питания и производственный центр скрытый от взглядов  посторонних. Но ни посторонних, ни своих нигде не было видно, а питание в расчёт не принимается. Фабрика или заводик, назовём лучше фабрикой. Так вот, фабрика была полностью автоматизирована, управлялась одним компьютером в пару дюжин гигабайтов и не очень сложной программой фирмы Битса Гей «Мегахард». Расчитана была фабрика на тысячу лет и обходилась одним техосмотром в год, который совершали три робота за пару дней. Всё остальное время они дрыхли, отключившись от системы питания. Этот сон можно было бы назвать анабиозом, но в роботах не было никакой органической материи, а будил их внутренний будильник на атомных батарейках.

        По ночам, лента транспортёра подавала Вулкану не колбасу, а отходы производства, которые тоже считались высококачественной жертвой. Под лунным светом или в оранжево-красных отблесках кратера, на чёрной ленте поблёскивали: кости, ободранные черепа, из которых иногда, в безумном и безмолвном  крике, таращились уцелевшие глаза; челюсти всевозможных возрастов сверкали то молочными зубами, то золотыми и стальными коронками, то фарфоровыми протезами и зубами на штифтах. Фабрика была равнодушна к золоту, она работала на Вулкан, а не на государство с его народным хозяйством.

        Часть колбасы, которую автоматический Отдел Технического Контроля браковал, скармливали жертвам, ожидавшим своей неизбежной участи в предбаннике перед загоном с движущимся полом. Таким образом, появлялся элемент замкнутого цикла, грозящего энтропией и распадом, но эта угроза снималась в дальнейшем технологическим прогрессом фабрики и самим Вулканом, с его постоянным и неутолимым голодом. Звук был отключён, колбаса подавалась жертвам беззвучно. Фабрика отработала уже половину своего срока – пятьсот лет. За всё это время не произошло ни одного технического сбоя или революционного возмущения  жертвенных масс.. Всё шло как по маслу...

        Но в пятьсот первую годовщину работы этого безупречного производства, в середине месяца Двуликого Януса, гора задрожала, Вулкан стошнило раскалённой лавой, она ринулась вниз по склону, сожгла и погребла под собой фабрику и последние жертвы в загоне и предбаннике. Археологические раскопки никогда там не проводились. На подходах к горе стояли глыбы камня разного размера и различной степени обработки, на всех было вырублено: «Табу! Вход  воспрещён!». Но ни читать эти запреты, ни тем более нарушать их, давно уже было некому.

        +++

        «Какие мы счастливые», - было первой мыслью просыпающегося Лучезарова. Теперь он уже не обнимал Юнону, а лежал к ней спиной, её живот покоился у него в районе поясницы и согревал его живым теплом любимой. Он не шевелился  и с закрытыми глазами прислушивался. Подруга тихо спала, в комнате и за её пределами – ни звука. Он открыл левый глаз, незалепленный мягкой подушкой набитой куриными перьями и пухом, посмотрел, но смотреть было не на что, стояла обычная кромешная тьма. Тьма, не нарушаемая даже отблесками Вулкана.

        Спать больше не хотелось, билогические часы пропели побудку. Есть тоже пока не хотелось. Думать о романе не желалось. Не понуждали к походу в уборную ни мочевой пузырь, ни толстая кишка. Вожделение не беспокоило его и не заставляло медленно, миллиметр за миллиметром, подкрадываться к промежности Юноны, держа в руке наполовину готовый к вторжению член: проснулся он без обычной утренней эрекции. И пить не хотелось, и петь не хотелось, и говорить не хотелось, и мечтать не хотелось, и страдать не желалось, и  наслаждаться радостью особенно не хотелось. Не хотелось умирать, не хотелось жить, не хотелось летать, не хотелось ползать, не хотелось ходить, не хотелось бегать, не хотелось стоять на голове, не хотелось сидеть в позе лотоса, не хотелось лежать – но с этим он ничего не мог поделать. Не хотелось двигать рукой, не хотелось двигать ногой, не хотелось двигать головой, не хотелось двигать ушами \да этого он и не мог делать\, не хотелось двигать глазами. Не хотелось прислушиваться, не хотелось принюхиваться. Не хотелось шевелить пальцами на ногах, не хотелось шевелить пальцами на руках. Не хотелось шевелить волосами на руках, не хотелось шевелить волосами на голове \но этого он и не мог делать по своей воле\. Не хотелось сжимать мышцы ягодиц, не хотелось сжимать мышцы живота, не хотелось сжимать лицевые мускулы, не хотелось их и расслаблять. Не хотелось скрипеть зубами, не хотелось кричать. Не хотелось читать вслух ни стихи, ни прозу. Хотелось молчать и не думать. Но он не мог избавиться от мысли «не думать», он не мог избавиться от этого «не». Невозможность избавиться от «не» не пускало его в прозрачную пустоту, туда, где да и нет аннигилируются, где невыразимое принимает душу к себе и заканчивает её вечные странствия.

         Теперь Лучезаров лежал на спине и если бы у постороннего наблюдателя имелся  прибор ночного видения, преобразующий невидимое инфракрасное изображение в видимое, то он мог бы лицезреть умиротворённую фигуру с просветлённым лицом и руками сложенными на груди под одеялом.

        Любовники мирно спали, иногда ворочались с боку на бок – совсем не синхронно, иногда вращали глазами под закрытыми веками – проходили активную фазу сна. Мозг жил своей жизнью, независимой от сознания и воли спящих. Эта жизнь мозга полна таких тайн, что ими заняты целые институты во многих странах мира: институт Макса Планка в Германии или НИИ мозга в Москве, например. Но эти институты, к счастью, были далеки от Юноны и Луча – они спали без электродов торчащих из головы. Никто не пытался, да и не мог проникнуть к ним под черепную коробку, только автор романа, который, в свою очередь, тоже был свободен от электродов ночью и от расспросов под внимательным взглядом – днём.

        Смотреть на спящего или спящую! Это же почти кощунство. Тут и незащищённость, неготовность к отпору, к самозащите от внешних физических угроз и психическая незащищённость с расслабленностью мышц лица, с рисунком даже глупости на нём.

        Во времена, когда ещё светило солнце и день менялся ночью, а ночь – днём, когда времена года следовали друг за другом не устраивая забастовок и восстаний, Юнона, шаля, сфотографировала спящего Лучезарова. Это было на даче, в тех же глухих местах под Ленинградом, где они так нечаянно встретились в детстве. Луч спал в тени под душистым стогом сена. Юнона подкралась и щёлкнула его один раз «Зенитом» с объективом «Гелиос» и плёнкой фабрики «Свема». Когда Луч проявил чёрно-белую плёнку и напечатал фотографии, то не смог точно определить впечатление, глядя на себя спящего. Казалось, что фотораппарат украл его спящее лицо и спрятал в латентном изображении на эмульсии из желатина и галогенов серебра. Лицо занимало почти весь кадр, морщина на переносице гласила о напряжении даже во сне; налёта глупости, так свойственного спящему, не наблюдалось.

        Теперь же спящим ничего не угрожало, темнота скрывала их, наблюдатели отсутствовали, ангелы не умели фотографировать и в счёт не шли, поэтому Луч и Юнона могли позволить себе любую степень глупости в выражении лица, нитку слюны из угла рта на подушку или полную атараксию. Всё это не имело никакого значения ни для них самих, ни для их будущего, ни для самого романа.

        Юнона во сне обняла Лучезарова левой рукой, спрятала голову у его левого плеча, закинула на него увесистую ляжку, притиснулась животом, бессознательно-самодовольно заявила на него свои женские права и придавила тёплым, живым гнётом тела. Лучезаров не выносил никакого гнёта, даже любовно-животного, он заворочался, высвобождаясь из тёплого собственнического плена подруги, скинул её руку, начал выбираться из-под бремени ляжки, одеяло сползло, стало холодно и он проснулся в полглаза.

-Ты чего толкаешься? – сонно проворчала Юнона.

-Да ты меня просто придавила во сне своим сладким телом.

-Сладким... Ты что, подлизываешься?

-Нет, констатирую факт.

-Факт, научный! Какой ты иногда сухарь чёрный из ранца солдата в «Войне и мире», не разгрызть.

-Какая образная у тебя речь с утра пораньше, нет, просто спросонья, а пораньше или попозже – неизвестно, - поправился Лучезаров.

-Теперь я подумала, что чёрный сухарь и всё это предложение родилось у меня под влиянием моего и зародыша желудков.

-Хочешь есть?

-Не очень, но скоро захочу очень. Знаешь, чего я вдруг испугалась?

-Чего ты испугалась, дорогая?

-Послеродовой депрессии. Все книги об этом пишут. А я не хочу быть ни холодной, ни депрессивной. И это ведь не контролируется сознанием. Гормоны, психофизиология и прочая мудня о которой не хочется и думать, чтобы не превращаться в кусок мяса безмозглой самочки.

-В самочку ты не превратишься, не позволю, а знание о возможной депрессии и холодности уже само по себе целебно. Не бойся будущего.

-С тобой я ничего не боюсь, ты это знаешь, но я женщина, беременная женщина, иногда хочется капризной быть.

-Ну, будь.

-Теперь, по разрешению, не хочу. Потом покапризничаю, когда ты забудешь своё позволение.

-Я уже забыл.

-Не ври, не буду капризничать. А вот вместо каприза – вопрос: Скажи, можем ли мы вечно жить без солнца животворящего? Куда оно в конце-концов делось?

-Не знаю. Вряд ли сместилась ось Земли и мы оказались на полюсе с его полугодовой ночью. А жить без солнца по полгода можно, живут же северные народы за Полярным кругом: ненцы, эвенки, долганы, чукчи.

-Да, и питаются сырым мясом рыб, тюленей, китов, ещё чьим-то. А с этим мясом они поедают рыбий жир с его витаминами, само солнце, можно сказать. А мы гумпомкой пробавляемся, хорошо ещё что сухое молоко иногда выдают.

-Ну, вот ты и ответила на свой вопрос. При всём своём творческом всемогуществе, я не могу солнце на небо вернуть, ни кита тебе притащить, ни даже тюленя или кету.

-Молчи про кету, а то я жрать захочу! И сожру тебя! Теперь я буду питаться твоей малофьёй, высасывать твои соки, каждый день!

-Каждый день не получится, мне ведь и работать надо, роман висит кирпичом надо мной, или, скорее, чугунным утюгом.

-Жадина – говядина, солёный огурец! – притворно-капризно пропела Юнона и поискала рукой у него в паху. – Не стоит!

-И не должен без моего приказа стоять. А ты действительно проголодалась, даже детская прибаутка у тебя с говядиной и огурцом.

-Нет, это моё бессознательное и зародыш диктуют мне подобные фразы. Я могу и потерпеть. А что это мы в темноте прохлаждаемся, свет не зажжём?

-Уютнее так.

-Ну уютнее, так уютнее. А ты действительно не хочешь чтобы я тебе минет сделала?

-Только если ты сгораешь от страсти.

-Нет, пока не сгораю. Да и начала я этот сюжет после твоей кеты. Помнишь брат твой привозил её целыми рыбинами? У меня слюна бежит, как только вспомню цвет, вкус, запах. О-о-о, у меня, кажется голодные галлюцинации начинаются.

-Ну, давай поедим чего-нибудь.

-Давай, только мне сегодня, нет – сейночью вылезать из берлоги лень.

-Лежи, я приготовлю, - и Лучезаров стал выбираться из тепла в холод.

-Раствори, пожалуйста, сухого молочка погуще, соскучилась я по его вкусу, -
крикнула вдогонку Юнона, накрылась одеялом до подбородка и лениво, неуверенно тронула левой рукой заросли в низу живота, которые она брила единственный раз в жизни. Клитор дремал в ожидании её пальца.

-Хорошо, моя Монета-Соспита-Юнона, замешаю нам молочка покруче.

-А я буду мастурбировать.

-На здоровье, надеюсь не в знак протеста, - с ухмылкой выглянул Луч из кухонной двери.

-Нет, я подготовлю свою пещерку для послеобеденного соития.

-Готовь, готовь, только пыл не растеряй, оставь немного и для моего двадцать первого пальца, который наливается кровью от одной только мысли, что ты там вытворяешь под одеялом.

-Ничего особенного. Я хочу есть! А ты мне даже спермы пожалел. Ты меня не любишь.

-Не блажи, дорогая, скоро всё будет готово, а потом я отдрючу тебя со злостью.

-Как я рада.

        Лучезаров ушёл на кухню, а Юнона лениво занялась своим клитором и грудью, точнее – соском. В комнате по-прежнему было темно, только из тёмно-зелёной кухни вонзалась полоска жёлтого света сквозь приоткрытую дверь. Из  кухни доносились уютные звуки несущие защиту и безопасность – Луч готовил еду. Немного раздваиваясь между кухней и клитором, Юнона слушала, как Луч замешивает сухое молоко, наливает и ставит чайник на газовую плиту, брякает кастрюлями и тарелками. Но тут она потеряла слух и вся превратилась в палец и клитор. Она довольно легко, в сравнении с рассказами приятельниц, могла удовлетворить себя. Беременность пока никак не влияла на эту её способнсть. Она послюнила уже солёный указательный палец левой руки и вернулась к клитору  торчащему среди мягкой шёрстки. Правой рукой она тронула сосок на груди. Предупредительная молния рванулась между двумя этими полюсами \какой положительный? какой отрицательный? оба положительные!!!\ и Юнона отдёрнула руки. Она решила не кончать без любимого, занятого, к тому же, на кухонном фронте: «Это будет несправедливо», - плюнула на палец и вытерла его о ночную рубашку.

-Готово! – нежно-хозяйственно пропел Луч, и Юнона заторопилась на кухню, поспешно натягивая на себя одёжки.
       
       Трапеза закончилась. Лучезаров допивал чай за уже убранным столом и одновременно чистил зубы заострённой спичкой. Юнона домывала минималистскую посуду, а он рассеянно наблюдал её фигуру в красном халате с зелёными завязками передника, которые она умудрялась завязывать почти пышным бантом на пояснице. Она стояла к нему спиной у раковины и короткими, плавными оборотами двигала торсом от раковины к столику с сушилкой и составляла в неё посуду. Спина, зад, бёдра и ноги были надёжно закамуфлированы в красно-зелёное и Луч, развлекаясь, освобождал её от одёжек. Он представлял себе движения обнаженной подруги: её шеи, спины, поясницы с двумя с ума сводящими ямочками, бёдер и ягодиц. Он пытался ясно представить себе положение улыбающихся складок под попкой при каждом её уклоне влево или вправо и разглядеть овальный ромб промежности сзади, который, при каждом лёгком наклоне, открывал волосатый пирожок с продольной закрытой щелью.

-Ты хочешь, чтобы я разбила одну из наших немногих тарелок? – с показным притворным недовольством спросила Юнона не оборачиваясь.

-А что случилось?

-Не пожирай меня глазами. Ты сам отказался от предобеденного минета, теперь терпи и жди, когда я закончу с мытьём посуды и уборкой кухни.

-Какой у меня мощный взгляд.

-Какая у меня чувствительная поясница, - парировала Юнона.

-Этот случай надо бы в Книгу рекордов Гиннеса поместить, - со сдержанным восторгом проворковал Луч.

-Не думаю, что эта такая уж редкость среди нашей кошачьей породы.

-Не скромничай.

-Это я, чтобы ты меня в бабской сеутной гордыне не обвинил ненароком.

-Ненароком не обвиню, я знаю драгоценные россыпи твоей души и сладострастные закоулки тела.

-Луч, не духарись, я знаю, что ты любишь меня, - весело, всё ещё не оборачиваясь, отозвалась Юнона и поставила сполоснутые ножи и вилки в гнездо сушилки, они не забыли серебряно, но с влажным отзвуком, брякнуть на прощанье и объявить, что с мытьём посуды покончено.

-Какие мы с тобой дзэн-буддисты, даже посуду с удовольствием моем, - выдала комплимент на двоих Юнона.

-Такие скромные достижения духа очень облегчают жизнь, как совместную, так и одинокую, - отозвался Луч, поднялся, шагнул к Юноне, обнял её сзади и наполнил обе руки её грудями. Она вывернула шею, подставила губы и они нежадно начали целоваться взасос. Это продолжалось так долго, что даже античная шея Юноны заболела и она с явным сожалением оторвалась от своего героя.

-А теперь? – она заглянула ему в глаза.

-А теперь – в постель, роман по боку, я должен отдохнуть от него, освежить мысленный взор и весь, без остатка и оглядки, отдаться тебе.

-Как я рада...

        Почистив свои пёрышки, они быстро оказались в берлоге. Свет теперь горел в комнате, им надоело нашаривать друг друга в темноте, оба были визуальными типами и наслаждались лицезрением и телозрением друг друга.

–Знаешь что, Луч? 

-Что?

-Давай поразвратничаем.

-Вряд ли это возможно, разврата для меня не существует, мы же свободные люди и всё, что мы делаем вдвоём...

-Подожди, - перебила Юнона, потянулась, залепила его ухо своими губами и что-то горячо зашептала. Она шептала так долго, что ухо увлажнилось конденсатом и ему стало немного неприятно. Уши у него вообще не были сексуальным объектом, таким уж он уродился на свет. Но его корень жизни понял шёпот правильно и теперь торчал так, что даже ватное одеяло не могло скрыть этого торчка.

-Хорошо, согласен. Ты это не у маркиза де Сада свистнула?

-Я плагиатом не занимаюсь! У всего Сада ты таких изобретений не найдёшь.

-Да, этого я у него не встречал.

-Так что же ты дразнишь меня?

-Это я от неожиданности и восторга сморозил глупость. У меня уже стоит, не обижайся.

        Лучезаров натянул тренировочные штаны, погремел посудой на кухне, хлопнул выходной дверью и уже минут через пять вернулся с круглой деревянной миской, предназначенной для шинковки капусты для квашения, а теперь наполненной чистейшим снегом.
      
        Юнона успела принести из кухни постное масло, рулон туалетной бумаги и три белых парафиновых свечи. На спинке кровати повисли старые копроновые чулки телесного цвета, две пары. Она сидела на краю кровати у придвинутого стула и над свечой в подсвечнике оплавляла одну свечу за другой, делая их головки из острых круглыми  залепляла пальцем фитили в размягший парафин.

-Всё готово? – спросила Юнона.

-Кажется – всё.


        Часа через полтора, догорающая свеча на стуле у постели освещала измождённых любовников. Они не спали, а лежали обнажённые на касаясь друг друга. Одеяло валялось на полу и от скомканного павлина осталась различимой только одна голова. Им не было холодно, их кровь кипела и булькала, медленно остывая. Свечи валялись на полу среди обрывком туалетной, всего лишь трёхслойной, бумаги. Две свечи были плавно изогнуты и измазаны чем-то коричневатым, третья тоже была изогнута, как будто от тепла, но чистая. Простынь представляла собой печальное зрелище и автор, из почтения к главным героям и читателям, воздерживается от описания пятен, их формы, цвета, размера и запаха.

-Я думал, что загнусь от оргазма.

-Я тоже.

-Сколько раз ты кончил?

-Пять, а ты?

-Мне кажется, что я целую вечность тряслась и всё кончала, кончала, кончала.

-Кажется, простынь надо будет поменять, - промямлил Лучезаров, пошарив вокруг себя и вляпавшись во что-то липкое, густое и холодное.

-Поменяем, лишь бы масло не натекло, - озаботилась Юнона.

-Я следил за маслом, сколько сил хватало.


-Ерунда, за такой полёт в запредельное, простыни не жалко.

-Да, не жалко, - подтвердил Луч, вздохнул и спросил:

-Ты помнишь эту историю с мышкой?

-Не помню, какую?

-Доблестные учёные поставили опыт. Они вживили подопытной белой лабораторной мышке электрод в мозг, в центр наслаждений. Потом мышку как-то научили нажимать два рычажка: нажав один она получала жратву, нажав другой – слабый разряд тока, возбуждавший этот самый центр наслаждений. Мышка сдохла от  истощения, она задрочила себя, предпочла наслаждение, оргазм,  этой грубой материальной пище.

-Похоже на басню с моралью. Ты боишься, что мы умрём от синхронного оргазма? Но мы же ещё такие молодые и сильные.

-Это не басня, а факт, и ничего я не боюсь, просто привёл пример всевластия Эроса, не  усмирённого религиозным чувством, интеллектом или творчеством человека.

-На всю жизнь не наебаться, ни наесться человеку разумному невозможно. Бедные мы, бедные. Я ведь тоже «человек разумный», хотя и являюсь бабой с пузом.

-Вся Вселенная сношается, нет ни свободной воли, ни вины. Даже звёзды спариваются, ты бы видела эти цветные фотографии. Тайное, тайное; скрытое, скрытое,  постижимое только... Нет, непостижимое.

-Иногда мне кажется, что лучше и не постигать. Что мы с тобой Луч будем делать, если достоверно, математически \ха-ха-ха\ познаем, что никакой свободной волей никогда и не обладали?

-Это будет худшим подарком познания за всю историю человека разумного. Страшнее, чем знание о смерти, смерти всего сущего. Хотя, это ведь причинит страдание только ничтожной части человечества, той, что думает и рефлектирует. Остальные же будут по-прежнему обжираться на Севере и пухнуть, сохнуть и дохнуть от голода  на Юге. Главное, что и пожалеть-то Юг невозможно. Выпади им удача технической, информационной и прочих революций, то Юг так же слепо обжирался бы, а нас «*** положил» как в анекдоте с ананасом и Вовочкой.

-Как-то это жестоко.

-Не жестоко, а честно. Я ведь не политик и мне не надо врать избирателям, лицемерить и обманывать самого себя перед зеркалом.

-О политике и политиках что уж говорить, суки они продажные. И бабы лезут туда же, вот что мне отвратительно, - темпераментно повернулась в постели Юнона.

-Воля к власти и вожделение привилегий заразны и половых различий не признают. А, да пошли они все куда-нибудь подальше, что мы тратим на них нашу умственную и вербальную энергию, - с весёлым  раздражением оборвал Лучезаров, соскочил с ложа, поднял одеяло, прыгнул обратно и накрыл павлином Юнону и себя с головой. Свеча от взмаха одеялом заметалась пламенной головой и потухла, фитиль, цепляясь за жизнь, тлел положенное ему время и приятно чадил парафиновым дымком, невидимым в кромешной тьме, но проникшем и под одеяло, где он на мгновение вернул Юнону и Луча в детство, как это и всегда бывало, и будет на всём протяжении романа, стоило им вдохнуть самую малость этого дымка.

        Они тискались под одеялом, растрачивая последние остатки нежности. Их любовь была щедрой, они отдавались друг другу целиком, не скряжничали и не оставляли ничего впрок, на потом. Они были вполне безрассудны в любви и даже вопрос о свободе воли не донимал их тогда. Может быть это было бегство? Если и бегство, то прекрасное, пусть даже и не свободное, а детерминированное всем развитием Вселенной с самого начала Большого взрыва; это не имело больше ровным счётом никакого значения. Эти цепи из роз Венеры...

        Любовники рухнули в беспробудный сон.

       +++

       Вздыбленное пространство не было ни пространством, ни его отсутствием. Сбежавшее время не было временем, а то что осталось на месте времени не имело названия и упорно ускользало от определения навязываемого мудрецами. То что все называли жизнью, оказалось иллюзией и жизнью не являлось. Но находилось ли это нечто называемое жизнью где-то ещё вместо того места, которое было иллюзией – неизвестно. Эта неизвестность происходила не из-за сложности вопроса, а из его ненужности, нелепости, глупости и тупости. Неизвестность была одной из действительных реальностей, хотя она и не противоречила иллюзии. Неизвестность и была жизнью, но со знаком минус. О неизвестности ничего нельзя было сказать кроме того, что она неизвестна. Но сказав это, мы сразу наделяем неизвестность положительным качеством, признав её существование. Теперь неизвестность и известна и неизвестна одновременно, она и плюс и минус, она и жизнь и её отсутствие в иллюзии. Но отсутствие в иллюзии, это присутствие и того и другого в этом рассуждении. Так мы вернули право на существование и отсутствию, и иллюзии. Мы не можем отвергнуть их права на существование до тех пор, пока мы рассуждаем об их существовании, а перестав рассуждать мы сами прекратим существование.

        Рассуждение о смерти не является запредельным. Рассуждение о жизни не является запредельным. Рассуждение о несуществовании никогда и нигде жизни и смерти является запредельным. Но это запредельное не отсутствует где-то в тридцать седьмом поле, а находится за спиной каждого читателя этих строк. У одних за правым плечом, у других – за левым. И это  запредельное – не метафора, а факт. Для подтверждения факта присутсвия запредельного в каждый настоящий момент, который – момент – сам по себе не существует, достаточно всего лишь больно укусить себя за локоть.

        Всегда помните, что самоубийство не является актом свободной воли. Это доказывают киты, выбрасываясь на пустынные пляжи, и ночная мошкара сжигающая себя в пламени свечи, а в прежние времена – в керосиновой лампе с пузатым тонким стеклом, которое легко билось и было постоянным дефицитом. Сравните массу кита и мошки и вы отдалённо постигните абсурдность жизни, которая вовсе не жизнь. Ваше постижение будет равняться всего лишь разнице в весе кита и мошки, выраженной в метрических единицах веса. Также отдалённо будет ваше постижение абсурда и при сравнении вашей собственной массы с массой Земли, даже не Солнца, даже не Млечного пути! Дальнейшее возможное постижение вы можете достигать сами, путь указан. Но это вовсе не путь, разница в весе ни о чём не говорит. Путь вообще находится за пределами вербальных конструкций. Не ломайте себе голову, просто живите забыв об отсутствии жизни. Не страдайте и просто умирайте, забыв об отсутствии смерти. Не надо побеждать ни жизнь, ни смерть, победа над иллюзиями грозит горьким похмельем. Победы приносят только беды. Но и поражения приносят только беды, правда с тонким ароматом будущего возрождения. Не возмездия! Забудьте о нём. Нет ни побед, ни поражений.

        Безумные тексты – разумны. Разумные тексты – безумны. Не бойтесь ни безумия, ни мудрости. Тшетно тратят народы уже шесть тысяч лет на различение мудрости и безумия. Мудрое вчера – объявляют безумным сегодня. Безумное вчера – объявляют мудрым сегодня. Нет ни мудрости, ни безумия. Есть, правда, гениальность. Но она встречается так же редко на Земле, как редко встречается разумная жизнь во Вселенной. Гениальность прекрасна сама по себе, а не своей утилитарной приложимостью к жизни или смерти, то есть к иллюзиям. Не бойтесь гениальности, но и не сожалейте об её отсутствии. Отсутствие равно присутствию, а присутствие равно отсутствию. Не бегайте за отсутствующим, оно давно уже сидит внутри вас и ждёт вашего внимательного, может быть даже любящего, взгляда. Самовлюблённого взгляда. Ненавидящего взгляда в зеркало! Любят недостойное любви и ненавидят достойное любви. Так любовь и ненависть превращаются в прах у людей и даже ничтожнейшее, чем прах. А ничтожнейше чем прах – есть только небытие. Нет ни любви, ни её отсутствия. Да оборачивается Ад,ом. Нет оборачивается Тен,ью. И тайна бытия Божия довлеет над смертными.

       +++

       Время портит всё: Вчера молоко было свежее, а сегодня уже прокисло. Вчера лицо было юное \как и зад, и груди\, а сегодня всё висит в морщинках и складках. Вчера Вселенная взорвалась, а сегодня уже сжалась и вернулась в немыслимую точку сингулярности. Вчера я жил, а завтра – уже нет.

       +++

       Лучезаров и Юнона проспали не меньше двенадцати часов относительного времени после последней вакханалии. Они в темноте, ощупью, ползали по очереди на полусогнутых в туалет, возвращались и валились опять спать. У них болели почти все мышцы, саднило органы размножения и выделения, все входы и выходы их тел. Они были как бойцы вернувшиеся из яростного рукопашного боя, живые, но немного поцарапанные. Окончательно вернул их к жизни голод, который, как известно – не тётка, пирожок не поднесёт. Они поели и опять завалились спать, хотя бока их ныли от этого бесконечного сна, а мозг не хотел утихомириваться и крутил своё вечное кино перед беспомощными зрителями не владеющими азиатской техникой контроля и отключения потока сознания.

-Ты спишь? – спросил Луч.

-Нет, а ты?

-И я нет.

-Как ты?

-Живой, кажется, а ты?

-Тоже живая, но вся изломанная.

-Надеюсь, ты не сожалеешь.

-Ещё чего, я давно уже ни о чём не сожалею, всё понимаю, освещённая твоей мудростью.

-Да, конечно, глупость я спросил. Тебе не грустно?

-Немного грустно, да ещё всё внутри и тут, и там, и ещё здесь саднит.

-У меня тоже, хотя наверное уже целые сутки прошли, а член горит припухший.

-Бедняга мой ненаглядный, куда он только не втыкался в меня. Ты спросил – густно ли мне, я порылась внутри и к удивлению обнаружила какое-то подобие вины.

-Это нормально, мы кое что переступили, вот и оседает осадок преступности.

-Да, такие уж мы социально-коллективные животные наделённые совестью.

-Я – бессовестный.

-А я?

-А ты как хочешь.

-Тогда я воздержусь от решения и не буду ни совестной, ни бессовестной.

-Это хорошее бабское решение.

-Не обзывайся.

-Баба – это комплимент у меня, ты же знаешь.

-Да, знаю, я тебя люблю такого бессовестного, хотя ты и не бессовестный.

-Я тебя тоже, зависшую между. Это хорошо: промежность зависшая между совестью и бессовестностью.

-Ерунда, мой драгоценный Луч, теперь мне ясно, что совесть в вопросах ебли совершенно неподходящее... Хм, а что – неподходящее?

-Нет желания думать, устал.

-У меня тоже нет, утомилась.

-Давай отупеем на время.

-Давай.

-Я отупел, как сибирский валенок.

-Я отупела, как конской ***.

-*** в валенке! Русский сюрреализм, гениальная идея, а продать её некому, - хохотнул Луч.

-Мы не торгаши.

-Да, мы не торгаши.

-А что ты умничаешь с сюрреализмом, мы же отупели с тобой и отдыхаем в тупости.

-Наверное, для тупости тоже ум нужен.

-Умный тупица, тупая умница, это опять какой-то мудростью попахивает, - усомнилась Юнона.

-Тогда давай помолчим.

-Давай, но думать будем как тупицы, если уж нет никакой возможности совсем не думать.

-Давай,  но всё равно это слишком умно.

-Хватит! Затыкаемся.

-Затыкаемся, - согласился Луч, и они оба заткнулись.

         Они лежали на спине легко касаясь друг друга пальцами левой и правой руки. Глаза их были открыты, но в кромешной тьме ничего не было видно, просто, с открытыми глазами им казалось, что они бодровствуют, а с закрытыми – опять заснут. Но разницы для зрительных нервов между открытыми и закрытыми глазами не было и глаза закрылись. Ахроматическая зернистость беспредметной кромешной тьмы отражалась на сетчатке глаз. Зернистость была одной и той же, что при открытых, что при закрытых глазах. Это заставляло сделать вывод, что  движущееся монохромное зерно свойственно и мраку и сетчатке глаза, а, может быть, и самому мозгу. Не таким ли образом древние греки пришли к атомизму?

        Юнона и Луч заснули и проспали неизвестное количество неизвестного времени. Их опять разбудил голод. Они проснулись, поели, с интервалом в сорок единиц неизвестного времени справили большую нужду, сначала Юнона, потом Луч, и снова легли спать. Так продолжалось очень долго, так долго, что зародыш начал толкаться в утробе Юноны и требовать от неё движений и предродой физзарядки. Лучезарова  же начал выталкивать из лежбища его роман, который властно заявил о себе и потребовал дальнейшего развития в фиксируемых знаках на бумаге в линейку в тетради под названием «общая». Роман толкался подобно зародышу. Лучезаров почти сладострастно сопротивлялся этим творческим порывам и толчкам, припоминал Сократа с его повивальным искусством и предвкушал дальнейшие роды своего детища: слово за словам, строчка за строчкой, идея за идеей, взрыв за взрывом до самой последней, блаженной точки. Он уже шарил глазами вокруг в поисках обрывка бумаги и огрызка карандаша, не находил, откидывался на утрамбованную подушку, закрывал глаза. Под закрытыми веками, через которые сочился оранжево-красный свет, мелькали, толпились, невесомо проносились, грузно топали слоновыми ножищами, строили угрожающие рожи и похотливо кривили губы в улыбке образы его романа. Оставалась сущая ерунда и безделица – сесть за стол и записать всё увиденное мысленным взором. Он оттягивал это удовольствие погружения в творчество, в работу. В этом замедлении была и сладострастная оттяжка, и элементы лени, и даже отдалённый страх неудачи. Но над всем реяло боевое шёлковое, тайного цвета, знамя творческого порыва. Теперь Луч был уверен в себе и готов к работе.

        Луч вернулся на землю, прямо в свою постель, и посмотрел на Юнону, которая пыхтела, отрабатывая дыхание роженицы, занимаясь гимнастикой по акушерскому пособию на русском языке. Советовалось там и мужу пыхтеть вместе с беременной красоткой на обложке, но Луч этому не верил, считал феминистической пропагандой и от физзарядки отлынивал. Юнона на него не обижалась, он и так пахал достаточно, и на нескольких полях одновременно к тому же.

        Лучезаров повернулся на правый бок, закрыл левое ухо одеялом, павлин остался в районе поясницы, и, под ритмичное пошатывание и поскрипывание ложа, заснул. Последней самоуспокоительной его мыслью перед провалом в сон было: «Утро вечера мудренее». И уже не было ни сил, ни желания думать о несовместимости этой утренней мудрости с вечно длящейся ночью.

        Юнона посмотрела на любимого, прекратила неритмичные колебательные движения, нежно улыбнулсь и задумалась: «Опять спит мой герой ненаглядный, ёбарь неутомимый, мудрец, сотворивший Вселенную, зародыша и много ещё кое-чего, о чём лучше помалкивать даже мысленно. Здоров ли он, что-то долго спит, такого я уж  и не припомню. Да, пусть спит, роман не волк, в лес не убежит. Или – роман не ***, постоит. Нет, роман ведь лежит, а не стоит, какая я иногда испорченная и одновременно – педантичная. Но русский язык мне и нравится из-за таких вот солёных словечек, народное всё это вполне, «Русские заветные сказки» собранные Афанасьевым тому подтверждение. Как я хочу увидеть своего ребёнка, умираю от любопытства. Надеюсь, что он или она, всё равно, будут в нас, блондин с голубыми или зелёными глазами, или и зелёными и голубыми. Странно, что я совсем не волнуюсь за будущее и даже этот снег по настоящему не угнетает меня. Олимпийское спокойствие? Ерунда, на Олимпе никогда спокойно не было, уж это-то я знаю как участница и свидетельница. Почему судьба закинула меня в этот снег? Чтобы встретить Луча, разумеется, трахаться с ним до умопомрачения и родить героя. Всё же я – старорежимная тётка, сына хочу, а потом уж и дочурку зачнём, и не одну, а много, много, много.  Увеличим народонаселение России, остановим вымирание. Много-много? А ботинок и пальтишек тоже много потребуется. Ну и что, оденем, нам ведь на моду наплевать с высокого Олимпа. А может у меня уже двойня сидит в животе? Или тройня? Надо к соседке зайти поговорить, хотя нет, ещё рано, никого не хочу видеть, пока у меня такое счастье под боком спит».

        Юнона решила устроить банную ночь, смыть с тела страсть, распушить волосы, давно уже висевшие жирными сосульками. Она осторожно, стараясь не потревожить любимого, неловко, на карачках вылезла из лежбища, накинула халат и пошла на кухню. Там она достала белое эмалированое ведро в котором кипятила бельё, налила его водой на треть, взгромоздила на газовую плиту и с одной спички зажгла газ, который синюшно зашипел и начал старательно нагревать воду. Юнона ковшиком стала наполнять ведро и долила его так, чтобы кипящая и булькающая в скором времени вода, не смогла бы выпрыгнуть за борт и залить газ. Потом Юнона поставила стул к стене, тяжело и с опаской забралась на него и сняла с кованого крюка, вбитого в стену, железную ванну. Трудно сказать, сколько лет было этой громадной ванне; с чуть согнутыми ногами помещалась в ней Юнона целиком, да ещё и Луч влезал, только колени торчали. У ванны пластично поднималась спинка, вся её форма была женственной, приглашающей в себя. Старый цинк покрытия почернел и местами стёрся, но красивая ржавчина нигде не нашла пока себе места. Ванна была тяжеленная, но и Юнона – не из слабых. На столе в такой ванне не помоешься – высоко, на табуретках – шатко, можно свалиться на пол и сесть в лужу буквально, на полу – холодно. Лучезаров нашел оптимальное, как всегда, решение – он поставил ванну на три деревянных бруска. Давно, ещё до снега и забастовки календаря, он где-то подобрал или с****ил три увесистых сосновых бруска, сантиметров по десять в сечении. Дерево было свежее, он дважды проолифил бруски, превратил их в золотые и вкуснопахнущие; теперь они не боялись воды и не теряли своего восхитительного цвета под действием времени, которое, как мы знаем, только всё портит. Теперь Юнона могла плескаться дома, если ей было лень стоять в очередь в баню. Луч предпочитал парилку, а не ванну на кухне.

        Вода ещё и не думала закипать. Экономная Юнона, знакомая с азами физических законов царствующих на Земле, покрыла ведро крышкой с отбитой полудой по краям, чернеющей круглыми ранами. «Забурлыкает вода - я и Луча разбужу, вместе помоемся, чтобы два раза подряд сырость не разводить. Будем чистые и душистые», - решила Юнона, села к столу, облокотилась на него и задумалась ни о чём. Скоро и задумчивость ни о чём испарилась, а сознание переместилось в матку с плодом и там забыло о самом себе, растворилось в бытии зародыша. Было хорошо. Газ быстро согревал кухню без окна, чад уходил в круглое вентиляционное отверстие за решёткой, обросшей чёрным пухом паутины, пыли и газовой жирной сажи. Юнона много раз давала себе слово обмести углы на кухне, но всё руки не доходили, а Луч её не попрекал, помалкивал тактично, хотя грязи и мусора не переносил органически.

        Зародыш легко толкнулся в утробе, ногой или рукой – неизвестно, и вытолкнул сознание Юноны обратно вверх, она очнулась. Вода начинала закипать, Юнона уменьшила газ, взяла тряпку, приподняла крышку и заглянула в ведро. «Скоро закипит», - решила она, с удовольствием вдохнула запах горячей Невской воды, такой уютный зимой, и пошла будить своего героя. Луч спал  на левом боку, свернувшись клубком и накрыв ухо одеялом. Павлин подмигнул Юноне, но она не стала обращать внимания на это заигрывание от скуки. Было жалко будить Луча, но сколько же можно дрыхнуть! Юнона со скрипом присела на край, подмяла задом павлина, и долго разглядывала спящего, потихоньку стаскивая одеяло с уха. Она знала запретность такого подглядывания, но ничего не могла с собой поделать. Смотрела она с любовью и, кажется, с материнской жалостью. Тёплый свет с кухни освещал эту сцену. «Вставайте сударь, вас ждут великие дела», - прошептала она ему в ухо. Повторила ещё два раза, её губы касались уха Луча, он зашевелился. Они всегда будили друг друга нежно, они знали кое-что про сон и ночной отлёт души. Поэтому и роман Луча так убедительно строился: в нём было людское понимание, но без слащавости и масскультовского примитивизма. Юнона  пролезла рукой под одеяло и мельком, как бы ненароком, пошарила там. Ночной эрекции у Луча не было, только что-то тяжело свисало на бок. Юнона вдруг устыдилась и вырвала руку из-под одеяла. Павлин не пищал под роскошным весом её зада, помалкивала птица-символ. Луч зашевелился, повернулся на спину, открыл глаза, узнал Юнону:

-А ты мне снилась.

-И что я делала?

-Хотела меня трахнуть.

-Не может быть! Мы же сытые нашей последней оргией.

-Сновидения ненасытны. Ты опять смотрела на меня спящего?

-Да, но с любовью и постоянно извиняясь, - почти подхалимски пропела Юнона.

-С кухни газом несёт.

-Я кипячу воду для мытья наших грешных тел, отростков и отверстий.

-Хорошая идея, у меня уже голова чешется, головка – тоже.

-А что тебе кроме меня снилось?

-Роман, конечно. Жалко, что не существует энцефалографических видеомагнитофонов. Тогда бы я спал, роман творился, а потом знай себе перепечатывай глядя на картинки. Эта невозможность ухватить сон со всей его абсурдностью, сложностью, цветистостью, образностью, загадочностью, глубиной, символизмом, эротизмом, извращённостью, короче – полнотой, и перетащить его в этот трезвый мир, просто приводит в отчаяние иногда.

-Для этого у тебя есть талант, если не гений. А с этим энцефоломагнитофоном каждый болван начал бы корчить из себя Мастера.

-Спасибо за комплимент, дорогая, но прогрессу подножку не поставишь, как бы прекрасно не звучал призыв Малевича. Да дело и не в прогрессе вовсе и не в прекрасных фразах. Я всё пытаюсь практически выяснить в моём романе отношение запредельной метафоры и предельного описания предмета, любого. Вопрос почти теоретический, но с последствиями самыми практическими для техники письма. Любой столб может стать метафорой или даже символом фаллоса, а что же тогда символизирует фаллос? когда столбы оставлены позади, когда в них пропала нужда и торчит только один голый *** в небо?!

-Не знаю,  дорогой, я не Джугашвили, в вопросах языкознания не сильна. Но разве для художника не для того только и существуют правила, чтобы их нарушать?

-Это так и это тоже становится прописной истиной. Но я о другом, об уничтожении смысла и выявлении неведомой структуры, которая так явно для меня стоит за пределами смысла.

-Тогда вылезет своим популистским боком вопрос о понимании, об адекватном авторской идее, понимании произведения читателями, пусть и немногочисленными.

-Ну, вот, всё обращается на круги своя, вернулись и мы к читателю. Хватит, опять мы заехали в ту степь, давай-ка лучше мыться.

-Давай! Вода давно уже потихоньку бурлыкает, сердится, - обрадовалась Юнона, поднялась и стала собирать из шкафа бельё на пересменку, достала банные махровые, не вафельные, полотенца, с наслаждением вдохнула запах стиранного и глаженного белья и пошла на кухню.

-Не утружай себя водой, я иду, - сказал ей в спину Лучезаров, вылез из-под павлина помятого лирой Юноны, сунул ноги в тапочки и пошёл за подругой.

        Минут через пятнадцать картина на кухне была под стать кисти только Адриане ван Остаде или, на худой конец, Василия Перова. В ванне сидели Юнона и Лучезаров. Юнона, разумеется, упиралась в более удобную высокую спинку ванны, а Луч ютился напротив. Головы у них уже были  намылены второй раз. Юнона мыла волосы туалетным, а Луч хозяйственным, серым мылом, оно хоть и не пахло духами, но, по слухам, было полезно и для волос и для кожи головы.

        На плите грелась вода для ополаскивания телес и голов любовников. Голая лампочка слабо светила сквозь туман, свисая на витом шнуре с потолка. Было промозгло, пахло сырой пылью, газом, сырой половой тряпкой, земляничным мылом. Парочка одновременно закончила терзать свои волосы на голове, взбив белую прочную пену. Они прополоскали глаза от мыла и уставились с довольными грамасами друг на друга:

-Хороша!

-Хорош!

-Ты ещё не замёрзла?

-Нет, отлично отмокать от недельного любовного и иного пота.

-Так уж и «иного», что я тебя, каждый день на погрузочно-разгрузочные работы на заработки гонял?

-Ну, это я так, к слову, тогда – от кухонного чада.

-В любом случае ты молодец, Монета, что банный день затеяла. Мне в самый раз моё сонное наваждение смыть.

-Я уж думала – ты заболел, дрыхнешь и дрыхнешь себе, даже есть почти не просишь. Но потом вспомнила, что и раньше у тебя бывали такие запои во время напряжённой работы.

-Увенчанной содомской и гомморской вакханалией, - вставил Луч.

-Сам виноват...

-Сами виноваты в своём счастье, - хохотнул Лучезаров и попытался в тесноте ванны достичь её промежности большим пальцем правой ноги. Юнона чуть отвела ляжки в стороны, помогая ему.

-Жалко, что у нас нет настоящей ванны, - вздохнула Юнона, - в этой жестянке трахнуться по-настоящему нельзя, прогнётся или опрокинется к такой-то бабушке.

-Не гони волну, и в жестянке мы можем кое-что приятное совершить, - начал по кошачьи жмуриться Луч, нащупав наконец то, что искал у Юноны между ног. Юнона взяла его ступню в обе руки, вынула из воды, чуть склонилась, взяла в рот большой палец и закрыла глаза. Это она любила с детства.

        Лучезаров подумал немного о возможных геометрических фигурах их тел в этом тёплом, мокром, жёстком и ограниченном пространстве, что-то сообразил и стал совершать ряд неторопливых движений. Юнона понимала всё с полунажима его пальца и скоро её левая нога заняла не очень удобное положение, но зато большой палец ноги оказался у Луча во рту. Он отдал этому размягшему, бесконечно обожаемому пальцу всю свою нежность. Палец походил на кончик члена и в их гетеросексуальность каким-то бочком протиснулась гомосексуальность, но это было только мимолётной мыслью, он весь пребывал в большом пальце Юноны.

        Теперь они общались с помощью языков ласкающих во рту большие пальцы ног друг у друга. Они понимали всё с полуоборота языка вокруг пальца. Они сигнализировали о своём наслаждении и эти сигналы без помех и искажений достигали центральные пульты управления. Связь  была более прямой, непосредственной и чёткой, чем даже вербальная. Но и этому счастливому взаимопониманию пришёл конец, когда у Луча начала неметь икра и он испугался судороги. Не лучше должна была себя чувствовать и бедная белая ножка Юноны. Луч открыл глаза, они нечленораздельно, но согласно мыкнули и с явным сожалением выпустили изо рта эти живые имитации головки мужского полового члена мелкого размера.

-Как хорошо, у нас прямая проволочная связь, - улыбнулась Юнона.

-Да, я тоже думал о связи, когда мы переговаривались этим необычным, сладострасным образом.

-Я тебя люблю, и ещё люблю за то что не изображаешь из себя повелителя, этакого махо, и не отвергаешь моих творческих инициатив в нашем плотском общении.

-Мне меньше работы...

-Луч! – Юнона брызнула в него водой, - не обижай меня!

-Конечно, только дурак и ограниченный мудак станет ограничивать свою подругу в постели. При условии, правда, что она не кровожадная садистка.

-Я не садистка.

-Я знаю.

-И не мазохистка.

-Ну, может быть, немного.

-Да, только немного, когда ты, например, втыкаешься в мою нежную попку.

-Членом или языком?

-И тот и другой могут причинить боль, - уточнила Юнона. – А что это мы о попке
заговорили?

-Ты начала.

-Да? Вот так иногда подтверждается правота этого кокаиниста и ****астрадателя Фрейда.

-Дорогая! Как ты выражаешься!

-От тебя нахваталась.

-Конечно, Луч виноват. А знаешь что я во сне видел?

-Что?

-Точнее, может быть, не видел, а мне показали: Крылатый Эрос, золотой, носился в воздухе, хохотал и вдруг погрозил мне стрелой. Теперь я мучусь недоумением, что бы этот знак означал?

-Ебёшь меня недостаточно, что же ещё, - грубо хохотнула Юнона и глаза её тёмно  сверкнули.

-Хочешь чтобы мы ванну опрокинули и оказались в луже на полу?

-Нет, но ты можешь осторожно пососать мой клитор, немножко так, кончать я не хочу.

-У меня нет акваланга! А с дыхательной трубкой в зубах, чем я могу тебя пососать? ***м, что ли?

-***м ты сосать не можешь, для этого надо тантрой с детства, наверное, заниматься, - не сердись, я не хотела тебя обидеть.

         Лучезаров спустился вниз, подхватил Юнону под ляжки и взгромоздил её на себя. Было не достать до цели. Он поднял её зад, сунулся между радостно раскинувшимися ногами и впился в её мокрое сокровище. Рот наполнился волосами, руки были заняты её задом, но он всегда достигал своего. Двигая носом, подбородком, губами и языком, он расчистил место и нашёл клитор. Просьбу – не усердствовать, он сразу позабыл и впился в клитор, слегка его даже покусывая. Где-то вверху, в ореоле голой лампочки, застонала подруга и пукнула.

        -Ой, извини! – Но Луч ничего не ответил и продолжал терзать её клитор, заглотив его вместе с большими и малыми губами. Волосы теперь не мешали ему, на волосы было наплевать. Он воткнул большой палец правой рукией в попку и его конь зашевелился. «Но мы же не хотели», - простонала Юнона в подпотолочной выси и полностью отдалась своему любимому.

        +++

        Банный день, он же и вечер и ночь, закончился без опрокидывания ванны полной мыльной воды, на кухонный пол. Юнона теперь благоухала земляничным мылом, а Луч ещё и хозяйственным. После ванны, любовники ощущали себя заново родившимися, свежими, но не очень бодрыми – любовь отнимала силы, как бы много их не было у молодых. Кухню они прибрали быстро, разделив обязанности: Луч освобождал ванну от воды, вытирал, вешал её на крюк; Юнона подтирала пол от немногих всплесков страстной воды, расставляла стулья по своим местам, развешивала сушиться полотенца на верёвки протянутые через всю кухню. Голова Юноны была обмотана сухим полотенцем, лицо покрасневшее, и Луч весь проникся нежными чувствами к такой очень домашней подруге. Они попили чайку, закусили чем дядя Сэм одарил, и довольные, тёплые, удовлетворённые разошлись по своим местам: Луч за свой рабочий стол, а Юнона в койку, предварительно поменяв всё постельное бельё и наполнив комнату его свежим, всегда радующим своей чистотой, запахом. Сидя в чистоте постели, Юнона расчёсывала свои волосы, что всегда было для неё  маленьким испытанием терпения. На стуле лежал Пушкин без Хлебникова, в окружении зеркала с ручкой, баночки крема для лица, тюбика с кремом для рук и ещё какой-то женской ерунды. Лицо Юноны не выражало почти ничего, ни довольства, ни недовольства, ни озабоченности, ни беспечности. Она расчёсывалась и думала о героинях Пушкина, какими черепаховыми гребнями те приводили в порядок свои пышные \а насекомые?\, судя по портретам той эпохи, волосы. Юнона посмотрела на Лучезарова, тот сидел к ней спиной, расслабившись в кресле.

         Он сидел расслабившись в кресле и прислушивался сам к себе. Казалось, что он был слишком сыт во всех отношениях, чтобы творческая нужда подхватила и понесла его по страницам общей тетради, спешно пятнаемой птичьими следами письменных знаков по белому свежему снегу бумаги. Он давно уже не боялся так называемых творческих застоев, или запоров – как неизящно он выражался. Он знал, что время, в которое он не мог писать, его творческий организм тратит силы на глубинную работу почти без участия верхнего сознания. Это в юности он падал духом от каждого часа, тем более дня, без строчки. Теперь он мог не очень спокойно, но ждать, как тигр в засаде, и тонко принюхиваться к созревающим внутри образам и идеям. Это не была недисциплинированность, это была дисциплина более высокого порядка, дисциплина экономии эмоций. Конечно, он не мог по заказу вызывать вдохновенный поток, но он научился подбираться к нему, как львица к антилопе на водопое ночью.

         Теперь же Лучезаров совсем не хищно размышлял о своих героях, своём четырёхугольном, квадратном, стремящемся к кругу, семействе, о своей власти над их судьбой и жизнью. Да ещё неясно, сквозь туман и сумрак, маячил вопрос, а не влияют ли герои на него самого? И если влияют, то положительно или отрицательно? Может ли вообще творение влиять на творца? Разумеется! Даже убить: В первом акте ружьё висит себе на стене и никого не трогает, а в финале стреляет и убивает наповал чахоточного автора, вышедшего на сцену книжного магазина, насладиться бурными аплодисментами успеха.