Памяти Марии Антуанетты, королевы Франции и Наварры, посвящается…
Нужно сразу сказать, что колхоз наш сложный, стремный и немножко чокнутый. Например, скотник Сергеич, мрачный чернявый мужик, всегда, как свинья, грязный и страшно неразговорчивый. На позднем летнем закате он, как обычно, маялся со своими коровами.
Коровник был огромный и ветхий, коров теснилась в нем бестолковая масса, а доярки все уже разбрелись по семьям и по любовникам.
Алая тряпочка заката — верней, его отблеска — покорно тлела на мшистых бревнах стены, и на ней грелись усталые сытенькие слепни и мухи.
Коровы, опорожненные от молока, частью жевали сено, частью в сене уже лежали, готовясь ко сну.
Сергеич шлепал в резиновых сапогах по лужам, по сухому дерьму и по сырым клочьям сена и с тусклой, привычной горечью матерился:
— У, бляди! Пёзды неёбаные…
Столько слов зараз односельчане от него никогда не слышали. Но наедине с коровами Сергеич многое себе позволял. Он любил их угрюмой, но упрямой любовью вечно пьяного бобыля.
Подойдя к телушке Парамоновне (Парамоновной он назвал в честь своей незабвенно ласковой бабушки), Сергеич перво-наперво поймал в кулак ее панически метнувшийся, было, хвост и властно приник ноздрями к самой кисточке с засохшими катышками.
У, Бондаренко, опять о говне! — скажет, быть может, нетерпеливый, поверхностный мой и случайный читатель. Но погодите ворчать и кривиться, задержитесь еще на этой странице! Я ведь обычно не о говне пишю, а о любви человека к богу.
Короче, Сергеич еще раз жадно понюхал коровий хвост, бунтовавший в его руке, и начал читать стихи собственного изготовленья:
У Парамоновна гнида пятнистая
Не покрыл тя не один еще бык
А мог бы уже! А я тебя
Тоже ебать не стану
Хотя все про меня разносят
Что с вами я дескать сплю!
А я и не сплю падла пятнистая
Я блядь не сплю не сплю!..
Он мрачно, задумчиво поводил зажатой в горсти жесткой кисточкой себя по губам, по щекам и по векам.
Вздохнул и выпустил хвост на волю.
Тот мгновенно, бодро сбил с него кепку, а Сергеич, даже не поняв, что с ним произошло, пал в сено и подлез осторожно под мать Парамоновны — под корову Федосью и осторожно, как дитя (чтобы щетиной не поцарапать) прильнул к мясистым сосцам.
Напитавшись остатками густого теплого молока, Сергеич тотчас уснул.
Федосья жевала сено, осторожно переступая, чтоб не задеть спящего человека, а после сама отошла подальше и легла, глубоко, равнодушно вздохнув.
А вы подумали уж, поди, что-то совсем ужасное!..
Сергеич спал и чмокал во сне, и снилась ему колония, в которой десять лет назад он три года сидел и был тоже скотником, и всё удивлялся, что зеки ебут свиней.
Зеки, в свою очередь, считали Сергеича дикарем и, в конце концов, устав возмущаться, опустили его.
Вернувшись в родной колхоз, Сергеич посчитал себя навек запомоенным и виноватым. На девушек он даже смотреть не смел, а бабенок отгонял строго бдительно, краткою матерщиной.
И когда дрочил, представлял именно только коровье вымя.
Тайну его мужики вроде бы не узнали. И это, может быть, к лучшему. Места там отличные!..
Вы спросите: что же во всей этой истории занимательного и, тем паче, гламурного? Не знаю: скотники далеки от меня, как звездное небо над головой.
Хотя, иной раз, бывает — ТАКОЕ НАКАТИТ!..
*
В это же время (к примеру взять) вдоль опушки леса шел мечтательный молодой тракторист Рома Пеночкин, существо по-своему неземное, белобрысое, синеглазое и от мечтаний медлительное.
Я не хочу сказать, будто все в том колхозе непременно писали стихи. Пеночкин, например, не писал и даже не ведал их, потому что был по натуре рассеянный человек и двоечник.
Его даже в армию не хотели брать, боясь, что по рассеянности он и там напакостит.
На Роме были в тот день драные кедики, пропотелые китайские треники и растянутый тельник в пятнах мазута, но душа парня пела: ля-ля, бу-бу, турум-бурум, ти-ти, та-та. В синих глазах алыми искрами сверкали закатные отблески, а сам Рома думал: классно было бы раствориться в этом, как ломоть арбузный, закатище, тогда бы Рома стал просто воздухом и навис бы над всею местностью, над этой разгоряченной землей, и над лесом, и над ручьем в лесу, и над деревней за лесом, и над шоссе, по которому летят всякие красивые городские бибики…
Тогда бы он как бы этим бы всем владел, стал бы как бог и не хера тогда не работал бы. Красота!
В то же время Ромке захотелось не только в небо, но и пасть в теплую, как женщина, борозду и выебать, блядь, ее. Бросить семя — вдруг пробьется из него жучишка какой-нибудь или лютики?..
Ведь ничто на земле бесследно не исчезает, а только вечные превращения.
Это Рома, может, и не подумал бы (не сумел бы), но он так именно ПОНИМАЛ!..
Так же именно и решил, и сделал. Оглянулся по сторонам, приспустил сгнившие в паху треники и — хлобысь — вошел и лицом и хером в сухие комья земли.
Хер, правда, не очень еще стоял, но Роман не желал отступать от задуманного. Он поелозил брюхом умело и ловко по пашне и прямо-таки вонзил, наконец, свое в парной мягкий отвал, где чутко дремали зернышки!..
Ура, думал Рома, и делал свои дела. Когда он кончил, поорав глухо в ком земли, то хер его оказался липким и чумазым от грязи.
Значит, кончил Роман хорошо, на совесть!
Рома поплевал в свои жестяные ладонищи и кое-как стал сбирать-обтирать с хера и из трусов земляные веселые катышки.
Роме сделалось и смешно и чуть-чуть шухерно.
— Всё одно — заебись! — думал упорно он.
Закат вроде погас уже, но света все равно оставалось вокруг очень много. И земля, и трава, и Рома были наполнены этим теплом и светом, пропитаны им и ликовали, дрожа, от счастья и нежности и от того, что границ этому свету — не было!
Да и могло ли иначе быть?..
*
Дедушка Коробкин сидел на распахнутой, душной после жаркого дня веранде и смотрел по телевизору новости. Бессовестный свет заката ему мешал, потому что, во-первых, был по-летнему слишком ярок и, во-вторых, потому что на носу у Коробкина громоздились тяжеленькие очки. Свет, преломляясь в них, пускал по веранде неугомонных, настойчивых зайчиков.
В новостях показали, естественно, Президента. Его молодая и вроде как добрая морда Коробкину, в общем, нравилась. Коробкин, как и все старики, больше любил именно молодежь. Пусть, скажем, исполнитель — хоть видом он, что твой леший из пня, и пидарас, — а именно МОЛОДОЙ! И чтоб песни пел наши все старые, берущие за душу…
Пускай ему, Коробкину-старику, свою молодость, из совсем чужого времени подарит, — в смысле: доверит в руках подержать.
После новостей стали фильм крутить про какую-то королеву французскую. Сразу возникла сказка: ленточки-кружева, всякое бабье конфетное непотреб-роскошество. Да почитай, и не жили так! Всё придумано… У такой и пиздищи, наверно, нет, а — лишь Мантия и Влагалище.
Как с такой мужику прилечь?..
Неспроста население ей голову-то отрезало!..
После фильма старик Коробкин не сразу залез в кровать. Сидел на крылечке, смотрел на кровавое небушко, курил да вспоминал почему-то всю свою жизнь.
И Лукерью-покойницу, и заодно всех мужиков из свекловодческой их бригады. Все ведь перемерли уже! И Васька Клюкин — тот от спирта в сугробе молодым сгорел. И Петька Гнусов — его жена скалкой в висок на тот свет отправила. И Федул Рапопорт (а головастый, хитрющий был!): молния прошила его, когда он антенну на новом доме своем налаживал. А Ярик Голиков, золотые руки и гармонист, умотал в Москву после армии. И он помер, наверно, уж. В Москве жизнь колготная, тяжелая…
Один он, старик Коробкин, на огородишке покамест корячится.
Все уйдем, строго и грустно подумал Коробкин. И Президент молодой, даст бог, когда-нибудь окочурится!
От этой мысли Коробкину стало полегче, просторнее на душе.
Синие тени прошили сад ночной пахучей прохладцею. Небо сделалось прозрачно-зеленое. По кустам крыжовника прошелся легчайший ветер.
Старик Коробкин всё сидел да сидел. Он ни о чем уж не думал: наслаждался себе, словно вместе с папиросным дымком тая в свежеющем воздухе.
24.07.2009
© — Copyright Валерий Бондаренко

