О возвращении Церкви рублевской Святой Троицы

Диакон Георгий Малков
Несколько сокращенный вариант текста ранее опубликован на сайте "Православие РУ"
Ниже приводится полный вариант статьи.



Диакон Георгий Малков, кандидат искусствоведения

Почему так мучителен процесс возвращения «Святой Троицы» преп. Андрея Рублева Церкви?



17 ноября 2008 года в Государственной Третьяковской галерее состоялось собрание расширенного научного совета (искусствоведов, реставраторов и музейных хранителей), посвященное вопросу о возможности временного перемещения прославленной иконы «Святой Троицы» (нач. XV в.) письма преподобного Андрея Рублева на три дня церковных празднеств 6—8 июня 2009 г. — из музея на ее духовную родину, в Троице-Сергиеву Лавру.
Как самый ход обсуждения этой проблемы, так и отрицательный его итог еще раз показали, насколько прискорбным остается и поныне нравственное состояние нашего, всё еще во многом постсоветского, обезбоженного общества — в том числе, увы, и значительной части интеллигенции. Ибо в защиту возможности трехдневной встречи иконы с ее прежней законной владелицей — Троице-Сергиевой Лаврой (у которой «Троица» и была насильственно отнята большевиками в революционные годы) — и, что еще важнее, встречи ее с огромным числом православных верующих России, ожидаемых на летних лаврских торжествах, — из примерно восьмидесяти присутствовавших на совещании в ГТГ выступили всего лишь двое (!): известный реставратор-искусствовед и публицист С.В. Ямщиков и давний сотрудник Третьяковской галерея Э.К. Гусева. С их позицией солидаризировалась также и Л.А. Щенникова — автор новейшей книги о Рублеве, один из ведущих искусствоведов Музеев Московского Кремля  — приславшая собранию свое мнение в письменном виде.
Почему же с, безусловно, последовательно нравственной позицией этих троих не согласились остальные участники собрания?
Не свидетельство ли это того, что «просвещенческий» и, с христианской точки зрения, во многом псевдо-культурный туман западного (в основе своей — «прометеевски-богоборческого») мировидения всё ещё застилает сердца и умы большей части нашей интеллигенции? И не говорит ли это вновь о том, что, как и прежде, «мирское» (в данном частном случае оказавшееся как бы «научным») всё еще явно верховенствует в сознании, например, того же музейщика-«спеца», так до сих пор и не сумевшего понять, что без духовных истоков, то есть без естественного уважения к Богу и, условно говоря, к «сфере Божественного» как источнику всякого творчества (в том числе и научного), никаких памятников человеческой культуры, а отсюда и самих музеев, равно и самой историко-искусствоведческой науки у нас не было бы вовсе?
Казалось бы, чего яснее: всё похищенное коммунистической властью у Церкви, следует Церкви же (разумеется, при взаимной степени ответственности сторон) и вернуть — ибо разве не открытым хищением следует назвать пресловутое «изъятие» большевицкой властью (сопровождавшееся притом зачастую прямыми расстрелами!) церковных ценностей, в том числе и в ранге памятников культуры и искусства? И разве, прежде всего, не нравственные заповеди должны превалировать над всем в той части общества, что претендует на звание якобы культурного и якобы интеллигентного? И, наконец, разве не только тогда, при такой осознанно этической позиции само общество в целом останется подлинно культурным и будет способно рождать новые культурные ценности?
 Однако, как мы видим на примере нынешнего возникшего конфликта в отношении рублевской «Троицы», даже люди, вроде бы считающие себя представителями русской интеллигенции, продолжают и поныне чувствовать и думать в категориях того — во многом бездуховного, а потому и искаженного в основных своих ценностных категориях — сознания, что было столь характерно для прежних десятилетий коммунистического владычества с его воинствующим атеизмом. Жившие в ту пору в условиях всеобъемлющей фальши советского общества, всей его нравственной и духовной глухоты, многие — по-видимому, даже незаметно для себя и как бы исподволь, — духовно и нравственно оглохли и сами.
В итоге одни перешли от истинной, ответственной духовности к поверхностной душевности, другие — подменили внутреннюю культуру внешней цивилизованностью, и многие-многие предпочли конкретной христианской нравственности неопределенный псевдогуманизм сугубо  человекопоклоннического толка.
Однако подлинный гуманизм имеет своим основанием сакральное, священное восприятие отнюдь не человека и человечности, а, прежде всего, Бога и Божественного — как единственной основы всякого реального, а не кабинетно-отвлеченного гуманизма. Только тогда человек и сама его человечность обретают подлинно истинное, не поверхностно душевное, но глубинно-духовное измерение. Только тогда оказывается непреходяще истинной и любая человеческая деятельность — в том числе и научная, и культурно-сберегающая, и культурно-просветительская.
Заметим, что именно на таком восприятии самой идеи гуманизма, принципиально отличном от секулярного, обезбоженного его понимания, веками настаивали представители не только христианского социума, но точно так же и других, так или иначе религиозно окрашенных мировых сообществ.
Напомним, например, исполненные подобного трезвого осмысления гуманизма — и, главное, сожаления о печальных результатах отсутствия последнего в нашей жизни — слова Конфуция, как-то сказавшего: «Если человек негуманен, то что толку в церемониях? Если человек негуманен, то что толку в музыке?» (Заметим, что в данном контексте словами «церемонии» и «музыка» символизируются самые основы культуры как таковой — пусть и в древнекитайском ее понимании, и на месте этих слов точно так же могло стоять: «театры» и «музеи»). И далее Конфуций разъясняет внутреннюю суть понятия подлинной гуманности: «Гуманность — это истинный Небесный закон и когда он утрачен, тогда нет ни порядка, ни гармонии; а когда их нет, то для чего же нужны правила и музыка?».
Иначе говоря — зачем тогда человеку, пребывающему вне «истинного закона» и сама культура? Зачем тогда и музеи?
И тут можно (по культурно-нравственной же аналогии) спросить присутствовавших на заседании совета в ГТГ и отказавших Церкви в ее вполне справедливой духовной просьбе: а при явном отсутствии такой истинной гуманности, то есть без понимания человека и смысла его жизни именно в свете Небесного закона, какое право имеем мы на саму культуру? Какой тогда в ней смысл и, главное, какой от нее толк?
Иконы, в том числе и рублевская «Святая Троица», имели своим истоком дух Божественный и только потому поднимали дух человеческий, оттого и обретавший замечательную способность истинного Бого- и самопознания. Не чувствующие же этого (тем более, отрицающие это), считающие подобные проявления вечного Божественного духа (в настоящем случае — в виде конкретной иконы) лишь памятниками «седой старины» и только художественными свидетельствами той или иной конкретной исторической эпохи, по сути, внутренне обкрадывают сами себя и вряд ли имеют право на причастность к русской интеллигенции в истинном понимании этого слова… И тогда удел таковых — не «разум в духе и истине», не стремление к «Богодухновенности» собственного творческого сознания, а лишь один голый и мало креативный, сугубо позитивистский научно-исторический рационализм (хотя в известных границах и он ученому — порой не без пользы). В практическом же результате подобный, абсолютно вне-этичный характер как восприятия и осмысления нашего художественного наследия, так и принципов «научного» владения им и его экспонирования (что всё еще остается типичным для немалого числа музейных работников), оказывается вполне заслуживающим итоговых слов того же Конфуция: «Я не видел, чтобы люди любили добро так же, как красоту».
Ибо нравственный Божественный закон, разумеется, выше любой культуры и первичен по отношению к ней: красота, собственно, на нем и покоится, и им созидается, и если бы преподобный Андрей Рублев не руководствовался в своем иконописном творчестве этим «Небесным законом», то никакой «Троицы» он бы и не смог написать!
И замечательно, что именно в христианстве нравственность и красота всегда неразрывны.
Вспомним в связи с этим известные слова Достоевского о том, что «красота спасёт мир». К сожалению, многие ныне, вовсе не чувствуя обязательной внутренней связи прекрасного с нравственным, совершенно неверно понимают и смысл сказанного писателем.
Да, красота спасёт.
Но только не красота в том чисто внешнем ее понимании, очищенном от Божественного закона нравственности, которое особенно активно вошло в мир в конце XVIII века (следуя «просвещенческим» идеям безбожной французской революции) и в печальном итоге стало типичным для секулярного европейского общества в целом.
А ведь, к сожалению, именно такое формально-эстетизированное и потому в духовном отношении весьма оскопленное восприятие прекрасного как раз и характерно для большинства современных деятелей культуры, в том числе и для искусствоведов и работников музеев, хранителей и защитников музейных «экспонатов».
Подобное ограниченное понимание самого феномена культуры не может, естественно, не заслонять для указанного рода музейных сотрудников самого главного изначального требования к подлинному искусству — быть, прежде всего, актом этическим.
Истинно прекрасное искусство всегда оказывается являемым в творчестве нравственным актом добра, требующего и от нас соответствующей же нравственной позиции.
Однако позиция эта, если она подлинно принципиальна и последовательна, не может не быть всеобъемлющей — и потому наша степень близости к ней (или, напротив, отдаленности от нее) проявляется как в характере нашего восприятия и духовно-сущностной оценки произведений искусства, так и в самом  характере прямого их «использования», хранения, экспонирования и предоставления им возможности продолжающегося их «вневременного» органичного существования в нашей сегодняшней социальной среде.
Однако при отстраненно и сугубо эстетизирующем отношении к «памятникам культуры» (да и вообще к «прекрасному»), столь нередко и доселе свойственном нашим интеллигентствующим научным кругам, разве можно действительно понять — чт; же именно вкладывал в слова о красоте Достоевский?
Ведь слова эти относятся отнюдь не к эстетике, а — прежде всего! — к христианской этике. Гениальный писатель и верный сын родной Православной Церкви подразумевал здесь лишь то, что извечно и понималось ею самою под словом «красота».
 «Красота» же всегда воспринималась Церковью не как нечто, лишь внешним образом воздействующее на человеческие чувства и связанное только с художественной стороной, скажем, богатого храмового убранства (чему в древнерусском языке соответствовали определения типа «искусное», «ухищренное», «художное»), но именно как «красота несказанная», то есть как духовно-возвышенное и нравственно-положительное явление, определявшееся тогда замечательно ёмким словом «добр;та».
Такое понимание «красоты» и «прекрасного» столетиями оставалось традиционным для Руси, и, например, в XVI веке известный инок-богослов, старец Артемий призывал «помышлять» окружающие нас «видимые добр;ты» (то есть зримую красоту) — как «невидимаго благолепиа изображениа».
При таком подходе к «эстетическому» душа русского народа – на протяжении столетий после Крещения — неизменно воспринимала прекрасное как, прежде всего, «доброе», «благое» — подобное христианской Благой Вести Святого Евангелия.
Именно поэтому стремление не просто к «красивому», а к духовно прекрасному — всегда и оставалось характернейшей чертой как русской церковной жизни, так и русского церковного искусства. И недаром именно такую Красоту — как отражение божественного доброго начала во вселенском бытии и как по-христиански творимое и понимаемое человеком добро — и провозглашал еще в прошлом веке «спасительницей» мира точнейший выразитель православного национального самосознания России Ф. Достоевский.

Итак, для человека христианской культурной традиции не может существовать различения между нравственностью (как проявлением «Небесного закона») и красотой.
Они для него едины и даже, в известном смысле, представляют собою одно и то же.
Поэтому подлинный человек культуры, придя к кому-либо в дом и увидев там (представим на минуту!) произведение Дюрера ли, Рембрандта ли или прекрасную икону, находящиеся в явно нежелательных, с музейной точки зрения, условиях хранения, не может насильственным образом, так сказать, «изъять» этот «памятник» (мол, для его же спасения!) и поместить его в какой-либо музей — хотя, конечно же, «памятник» этот сохранился бы в нем, безусловно, гораздо лучше!
Но разве не именно так и были «изъяты», то есть попросту незаконно захвачены, и из частных коллекций, и из храмов — тысячи и тысячи икон? Действительно, побочным результатом этого стало и то, что многие из них тем самым были спасены от гибели и забвения — что ж, честь и хвала за это музейным работникам и реставраторам-энтузиастам! Но неужели сам изначально преступный характер таких «изъятий» имеет «срок давности» и потому может уже не тревожить ныне «музейскую совесть»? И разве может нравственно памятливый человек забывать о том, что многие из нынешних «экспонатов»-икон попали в музейные коллекции под палаческие акции большевиков, нередко попросту расстреливавших тех, кто защищал от них церковные святыни (в том числе и иконы), и что немало из этих «экспонатов» полито кровью российских мучеников?
Вряд ли так может поступать подлинно интеллигентный человек, для которого понятия нравственности и чести не зависят ни от характера исторического времени, ни от характера того или иного социума…
Но разве теперешнее, — в совершенно уже новых условиях жизни и Церкви, и страны в целом, — упорно продолжающееся нежелание ряда представителей музеев вернуть Церкви хотя бы то немногое, что особенно дорого верующей России, не является потому в принципе абсолютно безнравственным?
И не солидаризируются ли в данном случае такие «интеллигенты» и «ученые» с былыми, скажем помягче, экспроприаторами — этими «комиссарами в пыльных шлемах»?
И разве не может такое, чуть ли не столетие уже продолжающееся у нас положение вызывать во всяком, нравственно еще не полностью ослепшем, человеке живого чувства стыда?
Неужели явно нарочито раздуваемые (и, причем, не в первый уже раз!) страсти по защите музейно-искусствоведческих корпоративных интересов вновь лишают представителей этого научного круга самых элементарных нравственных принципов?

На совещании в ГТГ упоминалось, в частности, — как якобы о значительном препятствии к временному размещению «Троицы» в Лавре, — об одной издавна «гуляющей» (то расширяющейся, то сужающейся в зависимости от изменений температурно-влажностного режима) трещине между досками, по сути в 1—2 мм. Но, как известно, это почему-то вовсе не мешало галерее в свое время неоднократно вывозить «Троицу» на выставки за рубеж — например, в Японию, Францию…
И, думается, вовсе не эта трещина является причиной отказа — со стороны собравшихся в Третьяковской галерее — удовлетворить упомянутую смиренную просьбу Церкви.
Причина эта — во всё еще сохраняющейся той глубочайшей трещине, что и поныне отделяет часть нашего общества, претендующую на звание российской интеллигенции, от жизни самой России, от духовной жизни народа, пытающегося ныне вновь восстановить свое внутреннее бытие на основах веры и чести, поколебленных некогда революцией — той революцией, что ведь и стала-то в значительной мере результатом предательской деятельности тогдашней, во всю либеральствовавшей, интеллигенции.
Увы, в сознании всё еще значительной части и современной «интеллигенции» мало что изменилось с тех пор: то же асоциальное кликушество, те же передергивания в публицистике и нечистоплотность в СМИ, та же духовная слепота и воинствующий настрой анархического индивидуализма…
Но анархия — это не свобода, а лишь потакание своей обезбоженной и потому в духовном смысле всегда слепотствующей «самости»... Человек, не прислушивающийся всерьез к божественному гласу в своей душе или даже вовсе отказывающийся от него, с утратой Бога неизменно утрачивает и истинную свободу… Но что гораздо опасней, так это то, что он всегда при этом стремится лишить сей богоданной свободы и всех окружающих.
Не большевицким ли рабством и морями крови кончился революционный пафос интеллигентствовавшего свободомыслия былых либералов второй половины XIX — начала XX века, исподволь подрывавших христианское мировидение России — якобы во имя сугубой социальной справедливости и вселенского гуманизма?
И не вопиющий ли пример очередного посягательства на нашу свободу и страстного желания лишить Церковь и всех православных России возможности их церковного общения с великой святыней видим мы и ныне в буквально кликушеской позиции «защитников древнерусского искусства», «музейских интеллигентов», якобы воюющих ныне за очередную «свободу» — теперь уже «свободу культуры»! — от агрессии невежественных и чуть ли не средневековых клерикалов?
И вот уже классическому представителю такого слоя «интеллигенствующих» — старшему научному сотруднику Отдела древнерусского искусства ГТГ Л.В. Нерсесяну — ничего, по его словам, не остается (судя по его выступлениям в компьютерных блогах), как только «обвязаться гранатами и выйти на тропу войны» навстречу «давнишнему самосвалу» — надо понимать, «давнишнего» же государственного тоталитаризма...
Ничего «интеллигентного» в подобного рода заявлениях, конечно же, нет, а есть обычная для современного «просвещенного» обывателя зашоренность духовного зрения, помноженная к тому же на вполне еще «совковую» невоспитанность — недаром и саму просьбу Патриарха о привозе иконы в Лавру Нерсесян попросту называет «идиотским капризом»!
Как далек образ такого «интеллигента» от русской (и одновременно, естественно, общеевропейской) истинной, — воспитанной христианской культурой, — интеллигентности Чехова, Рахманинова, Серова… И какие ассоциации может вызывать этот недобрый образ на очередной «тропе войны», кроме, в первую очередь, ассоциаций с «образованцами» из «европейских левых» — типа немецких или итальянских анархических «красных бригад»: вот уже и на «культурном фронте» у нас завелся местный третьяковский «чегеварёнок» — борец-гранатометчик за «древнерусскую культуру».
Однако всё это не есть ни битва за культуру, ни битва за человеческую свободу, а лишь, к несчастью, печальное свидетельство воинствующей духовной слепоты подобных борцов…
В целом — как одна из составляющих общественного процесса современного противостояния зла и добра  в России — подчеркнуто антицерковный и, более того, во многом явно вообще антирелигиозный пафос членов упомянутого собрания в ГТГ весьма показателен.
Он, во-первых, свидетельствует о том, насколько и до сих пор остается низким тот уровень духовной ментальности многих деятелей нашей культуры, что был заложен в их души прежним всеохватным государственным атеизмом коммуно-советского образца, а затем оказался, к тому же, легко помноженным на экзистенциалистский анархизм образца «западного».
Во-вторых, последовавшее за собранием в ГТГ «протестное» открытое письмо участников собрания к российскому руководству (с требованием всё того же запрета на принесение «Троицы» в Лавру) говорит и о том, что здесь перед нами — явно сознательно отрежессированный и, как заявил недавно руководитель пресс-службы Московской Патриархии священник Владимир Вигилянский, «искусственно раздуваемый скандал вокруг просьбы покойного Патриарха Алексия II о временном переносе иконы «Троица» преп. Андрея Рублева из Государственной Третьяковской галереи (ГТГ) в Троице-Сергиеву Лавру», — скандал, в основу которого положена, по словам того же отца Владимира, «провокация, разделяющая российское общество» (по интернет-материалам «Благовест-Инфо»)...

Никто ныне не предлагает расформировать музеи древнерусского искусства и разорить ведущие собрания древнерусских икон — с фантастическим желанием «отдать всё Церкви».
К этому вовсе нет и никаких реально-жизненных оснований, поскольку многие храмы, из которых они были вывезены, уже давно разрушены и возвращать их иконы попросту некуда; на ряд же «памятников» вообще не имеется точных сведений об их происхождении. К тому же от большинства икон наверняка откажется и сама Церковь, попросту принеся их как дар — со стороны отечественной православной культуры — общественным музейно-просветительским учреждениям (учитывая и тот факт, что сама она имеет пока определенные сложности касательно подлинно музейного дальнейшего их хранения).
Вообще же, по предварительным подсчетам специалистов, при возможной частичной передаче Церкви ее святынь из музейных собраний (когда, например, конкретные прежние их владельцы-храмы известны) потенциально подлежащим возврату окажется не более 5—7 % от числа икон во всех музейных собраниях России. И, думается, даже эти максимум 7 процентов ныне могут быть лишь юридически признаны принадлежащими Церкви, но (по взаимному согласию сторон) оставаться до поры, до времени в государственных музеях — до создания церковными структурами собственных музеев с (обязательно!) современным режимом хранения и показа.
Однако до этого еще слишком далеко, и потому на сегодняшний день важно постепенно решить только один вопрос — о передаче Церкви особо значительных национальных святынь русского народа  (как, например, в свое время были уже переданы известные иконы: «Богоматерь Знамение» в Софийский собор в Новгороде и «Толгская Богоматерь» — в Толгский монастырь в Ярославле).
Подобных, особо чтимых Россией икон, в общем, не так уж и много: при соответствующем обоюдном соглашении между Церковью и государством, их окажется не более двадцати-тридцати. И можно быть совершенно уверенными в том, что после передачи этих святынь Церкви она в обозреваемом будущем не будет иметь никаких претензий к государству по поводу возможных реституций в этой области церковного благочестия и православной культуры…
Отдайте же постепенно, глубокоуважаемые музейные деятели, Церкви то, что веками принадлежало ей по праву — до того времени, когда всякое право было уничтожено большевиками в России!
Да, будем, реалистами, в Церкви пока еще немного специалистов — хранителей и искусствоведов, ну так и окажите ей помощь! Создайте вместе с Церковью церковные же музеи православной культуры на современном уровне — например, при некоторых, наиболее известных соборах и монастырях Руси.
И не мешайте хотя бы отдельным попыткам возврата Церкви ее святынь.
Относительно же потенциального возвращения «Святой Троицы» преподобного Андрея Рублева домой, в Троице-Сергиеву Лавру, на историческое место ее прежнего многовекового нахождения (на собрании в ГТГ затрагивался и этот вопрос), представляется возможным сказать следующее.
Нравственно справедливым и с духовной точки зрения глубоко оправданным явилось бы в будущем, безусловно, перенесение этой величайшей святыни Русской Земли в Лавру — но с поставлением ее не в соборном иконостасе (пусть там останется нынешняя копия), а в отдельном помещении (приделе, особой часовне или, возможно — в здании Ризницы?) — в пристенном киоте музейно-специализированного типа, со всеми необходимыми степенями защиты (по типу, например, особого киота новгородского «Знамения»).
Именно поскольку эта икона «Троицы» уникальна во всех отношениях, она, безусловно, заслуживает такого отдельного помещения для ее пребывания в Лавре, — помещения, полностью отвечающего современным музейным требованиям, с минимальным возжиганием свечей в течение дня и с жестко контролируемыми потоками паломников. При этом необходимым условием такой передачи должен быть и постоянный, ежедневный контроль за состоянием иконы, осуществляемый специалистами созданной совместно государством и Церковью надзорной комиссии по охране «Троицы».
Подобное отдельное размещение иконы лишь подчеркнет ее особый статус великой святыни России и великого памятника православного искусства, обеспечив, к тому же, возможность прямого постоянного молитвенного доступа к ней многочисленных богомольцев.
Однако до такого положения дел еще явно далеко.
Пока же этот вопрос не будет полностью и четко решен, «Троицу» — сей, до сих пор всё еще, по сути, плененный палладиум Русской Земли, в любом случае необходимо уже сегодня навсегда перенести под своды православного храма — для обязательного нахождения чудотворной иконы в тех условиях, в которых ей и положено быть, то есть в условиях богослужебных.
Пока что для этого вполне подойдет, например, храм при Третьяковской галерее, где уже не первый год находится и другая драгоценнейшая наша икона — образ «Владимирской Божией Матери» и куда раз в год до сих пор переносят для поклонения рублевскую «Троицу». Однако даже и такое — пусть на какой-то еще период и не «лаврское», но всё-таки вполне «церковное» — местопребывание «Троицы» должно сделаться не «раз в год», а постоянным.
Утверждение же участников собрания в ГТГ об абсолютной невозможности перемещения «Троицы» в Лавру «на три дня» летом 2009 г. явно говорит не столько о их любви к древнерусской культуре и, в частности, к православной иконе, сколько об их, увы, закоснелой нетерпимости по отношению к самому смыслу этой культуры — к требующейся от каждого человека той духовной ответственности перед Богом и людьми, о которой вот уже почти две тысячи лет напоминают христианам заключительные слова «Молитвы Господней»: «…и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго»…