Проза.ру
авторы / произведения / рецензии / поиск / вход для авторов / регистрация / о сервере
  сделать стартовой / добавить в закладки
AveMaria point ru

AveMaria point ru

Алексей Грин
Автор картины, ставшей иллюстрацией к этой истории – Resense [http://www.gothicart.ru/]

Чтение данной истории противопоказано детям и подросткам до восемнадцати лет, беременным и кормящим женщинам, лицам с заболеваниями центральной нервной системы, почек, печени и других органов пищеварения.



Pointless
2) бессмысленный; бесцельный

Весь мир состоит из точек. Если не верите мне – посмотрите на небо. Одни чуть крупнее, пожирнее, другие совсем крохотные.
Если и это вас не убеждает – посмотрите с неба на землю.
В английском языке у одного и того же слова много значений. Порой их огромное количество, но все они – одно слово.
История, которую я хочу вам рассказать, по сути дела, состоит из единственного слова.
У меня на коленях лежит большой англо-русский словарь в бордово-вишневом переплете. Корешок словаря заклеен скотчем. Словарь принадлежит моей матери. Сколько себя помню, она учит детей английскому. Сам я словари ненавижу, но с возрастом все меняется.
Я, конечно же, мог бы воспользоваться дневником, но от него мало толку. По прошествии двадцати пяти лет моей никудышной жизни, любой словарь описывает ее лучше, чем собственный дневник.
Страница - пятьсот пятьдесят три.
Крайний правый столбец, второе слово сверху.
Наверное, вы уже догадались…
Point – то самое слово. У него более тридцати значений и оно как нельзя лучше подойдет для разметки и оглавления моей истории.
Я же говорил…
Весь мир состоит из точек. Весь мир и есть – point.



Point
1.
5) точка, место, пункт; амер. станция; a point of departure – пункт отправления

Сто пятидесяти двух миллиметровый ствол Кольта ”Питон Элит” исчезает у меня во рту. Не весь, конечно, но большая часть. Я запихнул его настолько далеко, чтобы не блевануть.
Я чувствую языком его холодную отрешенность, клацаю зубами об отполированную поверхность и нервно сглатываю. По лбу скатываются капли пота.
Если честно – я уже не раз блевал.
Приходится вытаскивать ствол и сгибаться над унитазом.
С Кольта свисают маленькие гирлянды слюней. Иногда я смахиваю их рукой, иногда – нет.
Я весь вспотел. У меня болит голова, жутко мутит, а во рту привкус настолько отвратительный, что меня снова выворачивает. Унитаз приближается, но рассматривать его в подробностях, желания у меня нет, я закрываю глаза.
Такое чувство, что в рот тебе засунули руку, ухватились за кишечник и пытаются достать твои собственные кишки.
Хотя, что я рассказываю? Каждый блевал и не один раз. Приятное чувство, когда это случается не с тобой. Можно даже посмотреть на это. Со стороны. Приятно, когда плохо не тебе, когда у тебя все отлично. Ведь это приятно? Когда все хорошо? Можно даже поговорить о плохом. Ведь все о’кей. Почему нет?
Ствол снова ворочается у меня во рту и мне стоит серьезных усилий сдержать рвотный позыв.
Эта машина для убийства весит больше килограмма. Тяжелый и блестящий…

 - Фирма Кольт начала продажи револьверов серии “Питон” в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году. – говорит кудрявый парень в белой рубашке и сине-голубом джемпере. Он усердно выговаривает каждое слово с интонацией отличника. - Первоначально эти револьверы были выпущены в варианте со стволом длиной шесть дюймов, позднее были выпущены модификации со стволами длиной от двух с половиной дюймов (для скрытого ношения) до восьми дюймов (для охоты и целевой стрельбы). – У него на груди прилеплена табличка – Михаил Сотников. Еще у него такие белые зубы, что я слепну. Наверное, он жрет кальций пачками, может даже мешками. Наверное, Михаил Сотников имеет успех у девчонок. Имеет успех…
Я опираюсь руками о стекло, под которым на красном бархате разложены пистолеты и револьверы.
- Вы не могли бы убрать руки со стекла? – прерывает доклад Михаил Сотников.
Я убираю руки со стекла.
Он тут же продолжает: Револьверы выпуска от пятьдесят пятого года до примерно середины шестидесятых годов особенно ценятся до сих пор, так как отличались высоким качеством исполнения и отменной точностью стрельбы.
Мне хочется отобрать у него револьвер и выстрелить ему в рот. В стройный ряд этих безупречно белых зубов. Я говорю про себя, что этого делать нельзя. Говорю, что это сделает кто-нибудь другой, кто-нибудь, кого Михаил Сотников заебет своим докладом куда больше меня.
- В настоящее время массовый выпуск ”Питонов” прекращен, - говорит белозубо-кудрявое чудо, пахнущее свежее освежителя воздуха для туалета, - они выпускаются только штучными мастерскими Кольт Custom Shop по индивидуальным заказам, в варианте “Питон Элит” с улучшенной внешней отделкой.
Я хочу этот револьвер. Именно этот.
- Револьвер “Питон” является шестизарядным, с УСМ двойного действия.
Я понятия не имею, что такое УСМ, но меня радует, что оно двойного действия.
Мой дотошный друг продолжает вещать о свойствах моего первого револьвера. Мой тошнотворный друг вещает о свойствах моего последнего револьвера.
- Отличительная особенность внешнего вида “Питонов” - так называемая вентилируемая планка над стволом, а также удлиненный кожух стержня экстрактора, простирающийся под стволом до самого дульного среза. Щечки рукоятки деревянные, отделка - воронение и полировка для стандартных моделей, хромирование и щечки рукоятки из ценных пород дерева для моделей "Элит".
Меня подмывает спросить о том, как разлетится черепная коробка, если к ней в упор приставить Кольт “Питон Элит” и спустить курок. Мне хочется узнать мнение вежливого Михаила Сотникова о дуле револьвера перед носом. О том, как надежнее: запихнуть ствол в рот или приставить к виску? Мне хочется знать, лишат ли его премии, если из проданного им оружия кого-нибудь убьют.  Но все эти вопросы задавать нельзя. Нельзя даже спросить, сколько стоит мой “Питон”. Он должен рассказать об этом сам. Я должен стоять в этом чертовом оружейном магазине и делать вид, что слушаю выхолощенного мудака в джемпере.
- Все револьверы серии “Питон” являются надежным, высококачественным и точно бьющим оружием, пригодным для самообороны, служебного использования и охоты (в варианте со стволами шесть и восемь дюймов).
Когда он говорит, то немного наклоняет голову влево, словно пытаясь объяснить мне что-то важное. Я мысленно выкапываю могилку и пишу на темно-синей плите – Михаил Сотников.
- Кроме того, револьверы ранних выпусков (до середины шестидесятых годов, отличаются серийными номерами без букв в начале или конце номера) являются объектами коллекционирования. – ученая обезьянка замолкает и насмешливо смотрит на меня. – Будете брать?
Так хочется, чтобы он подавился своими словами, своим джемпером, своими зубами.
- Да. – говорю я, замечая, как вспыхивает его взгляд. – Так что можешь оформлять и заодно заткнуться, Михаил Сотников. – я подмигиваю ему, словно это шутка, будто я несерьезно.
Он краснеет и кивает, направляясь к кассе. Ему даже не нужен мой паспорт, никакой чертовой кучи документов. Он бросает на меня смущенный взгляд. Михаил Сотников – пидор.
Я молюсь, чтобы не пристрелить его, как только “Питон” будет у меня в руках. Этот чертов пидор опошлил даже название револьвера, слизав его со своих губ – “Питон Элит”.
Мне хочется блевать.

И я блюю. На этот раз попадаю прямо по центру унитаза.
На секунду мне кажется, что я видел свое отражение.
Забавно.



Point
2.
2) направлять (оружие; at); наводить, целиться, прицеливаться

- Боже Спасителю наш, изволивый под сень Закхееву внити и спасение тому и всему дому того бывый, - тихо проговариваю я, стоя на чердаке около объемной дыры в полу.

Иногда я прихожу сюда. В темную четырнадцатиэтажку с обоссанными лифтами и засранными лестничными пролетами.
С четырнадцатого этажа видна часть города. Левее его огней – зеленое море леса, правее – река, за которой снова город, за которым снова лес.
Здесь, на балконе, можно стоять часами, пока до тебя не докопаются какие-нибудь утырки или бомжи, обитающие по всему дому, как тараканы, выползающие из всех самых грязных и темных углов. От них будет смердеть так, что тебе тут же захочется убить себя.

- Сам и ныне зде жити восхотевшия, - говорю я, глядя на темные своды чердака. Здесь прохладно и пустынно. Кажется, что рядом, в темноте, кто-то есть. Кажется, что их много.

Балкон. Самый обычный. С коричневыми, проржавевшими перилами, обитый стальными листами. Когда он тебе надоест, когда рожа, изъеденная крупными, словно живыми, кровоточащими воспалениями, в очередной раз прольет на тебя запах своего рта, потребовав еще одну сигарету. Когда ты не сможешь сдерживать рвотные позывы. Ты идешь к крайней двери, ведущей на черную лестницу. Здесь никогда не бывает светло. Ни днем, ни ночью. Здесь темно, как в аду и даже темнее. Тебе нужно нащупать ногой ступеньки, ведущие наверх. Твои шаги будут отзываться то хлюпаньем, то хрустом и упаси тебя боже знать, по чему ты шагаешь. Это не Индиана Джонс в очередной гробнице, или где он там был, со всеми тараканами и жуками. Это реальность. Просто делаешь еще шаг, затем другой и думаешь о чем-нибудь приятном, даже просто о чем-нибудь, только не о том, что, хлюпнув, облепило низ штанины, только не об этом.

- и нами, недостойными мольбы Тебе и моления приносящия, от всякаго вреда соблюди невредимы, - мои слова, точно сказочный молочный дымок растворяются в темноте чердака. Мне уже кажется, что я где-то далеко, на другой планете. Дыра в полу мерцает синими всполохами.

Путь тебе преградит тяжелая железная решетка с изогнутыми, покореженными прутьями. Если бы ты мог видеть эту изувеченную преграду. Ее ломали, гнули, рвали, давили, грызли, в нее даже стреляли, а она не дрогнула, она выстояла, как памятник безысходной вселенской правоте. Она должна преграждать путь, и она его преграждает. Но тебе нужно дальше. Самый приятный участок пути. Нужно забраться на перила и протиснуться между перекрестиями перил следующей лестницы.  Их разогнули ровно настолько, чтобы мог пролезть человек среднего телосложения. И ты лезешь, протискиваешься, выдавливаешь себя на следующий лестничный пролет. Чувствуешь запах лестницы, запах подъезда, втираешь его в себя. Втираешь тщательно, наверняка. Вещи никогда не отстираются, они на молекулярном уровне запомнят этот запах. И вот ты пролез, ты уже с другой стороны. Жирный боров, умоляющий тебя о сигарете, никогда сюда не заберется. Он, хватавший тебя за джинсы, пока ты протаскивал себя сквозь металлическую преграду, беспомощно жует бородавочным ртом сопли, глядя на тебя из темноты в темноту. Он был здесь всегда. Верный пес жуткого надземелья. Тебе нужно дальше, наверх, на чердак.

- благословляя тех зде жилище, и ненаветен тех живот сохраняяй. – говорю я, глядя на мерцающую дыру в полу, так похожую сейчас на люк космического корабля.

За массивной истерзанной дверью открывается объемное чердачное пространство, наполненное тишиной и затхлыми запахами. Ты уже привык к темноте и можешь различать неявные силуэты перегородок и опор. Нужно двигаться аккуратно, придерживаясь правой стены. Его квартира в самом конце. Самое главное не провалиться в дыру, двигаться как можно медленнее и осторожнее. Чем ближе дыра, тем яростнее хрустят под ногами мелкие кости.

- Аминь. – тихо произношу я и наклоняюсь над дырой.

Эта молитва – молитва на вхождение в новый дом. Это правило. Своего рода код. Иначе ты не попадешь внутрь, а если и окажешься там, то хозяин сделает что-то очень плохое и с тобой и непосредственно с твоими внутренностями. Так, что все, кто бы ни приходил сюда, останавливаются около дыры и читают по памяти или по обрывкам листков эту молитву.
Он говорит, что это правильно, что это нам не повредит.
На самом деле это кажется странным только в начале, потом привыкаешь.

Я внимательно смотрю в дыру. Никаких лестниц нет, нет даже какой-нибудь кучи хлама, по которой можно было бы спуститься.
Пространство внизу вздрагивает синим светом.
Потолки здесь довольно высокие, метра два с половиной. Если прыгать наугад, можно сломать себе что-нибудь из нужного для ходьбы или другой жизнедеятельности. К тому же на полу может быть все что угодно. Однажды в коридоре прямо под дырой был воткнут железный прут, вырванный из оконной решетки, на который какой-то умник насадил свежую собачью голову с высунутым длинным языком, похожим на галстук.
По-моему это была овчарка. Не знаю, почему я думаю сейчас об этом.
Делать нечего и я как можно осторожнее исчезаю в дыре, повиснув на отколотом краю, вытянувшись во всю длину своего тщедушного тела, я осматриваюсь. В коридоре темно и лишь всполохи телевизора озаряют окружающее пространство. Никаких прутьев в полу, никаких собачьих голов. Я разжимаю пальцы и с грохотом приземлюсь на пол.
Святой сидит в дальней комнате, утонув в своем любимом сером кресле. Я точно помню, что оно серое. Свет в квартире не горит, а может и вовсе отключен.
Святой таращится на экран телевизора. В руке у него стакан, наполненный водкой. Я чувствую дешевый запах ацетонки.
Он делает небольшой глоток, не отрываясь от экрана. Он абсолютно голый и пахнет сгнившим мясом.
Я переступаю через неизвестное мне тело, развалившееся на полу в луже какого-то дерьма, поблескивающего в синем телевизионном свете. Отрыв на диване свободное место, я устало плюхаюсь, глядя на экран.
На другом конце дивана Сид ебет очередную малолетку. Ее голова ворочается в полуметре от меня. Даже в этом камерном освещении я вижу белки ее глаз, вижу ее полуоткрытый рот, измазанный в помаде и слюне. Первый серьезный наркоопыт приходит вместе с Сидом.
Сид - здоровый мужик, приятный внешне с вечным каре темных волос. На самом деле он не Сид, а Сергей, но меньше всего на свете он похож на Сергея, и больше всего на Сида. Еще он похож на актера или, если его одеть в приличный костюм - на успешного предпринимателя. Он вызывает доверие. Меньше всего он похож на того, кем является.
Девчонка приходит в себя, бешено моргая. На вид ей лет четырнадцать.
Сид выходит из нее и, притягивая к себе, засаживает член в еле открывающийся девчачий рот.
Никогда не мог понять, как он до сих пор не лишился члена, проделывая подобные трюки.
Сид запрокидывает голову назад и всаживает член в молодую глотку до упора.
Я слышу, как жидкость, пенясь и булькая, покидает ее рот.
Я стараюсь сосредоточиться на экране телевизора.
С экрана на меня внимательно смотрит очередная приблядная ведущая с огромными сиськами.
- Как мужчины будут реагировать на престающих к ним девушек? – как можно эротичнее произносит она, теребя трубочку коктейля.
Сид протяжно стонет, кончая. Он отпихивает от себя обблеванную и обконченную девчонку, и та плюхается на пол. Ее кишечник все еще сокращается.
Сид роется в ворохе пивных банок и коробок из-под пиццы, наваленных на столике рядом с диваном, находит пачку сигарет.
Я протягиваю ему зажигалку. Когда он, прикурив, сует ее обратно, я отказываюсь.
- Оставь себе. – говорю я. – Ты ее всю перемазал в этом говне. – я заглядываю за его голый накаченный зад, стараясь рассмотреть, что происходит на экране.
- Как скажешь. – усмехается Сид и идет в коридор.
Слышится шум хлопнувшей двери в ванну.
Малолетка скребет ковер обломанными ногтями.
На экране молодые девицы пристают к немолодым мужикам, пытаясь познакомиться. Мужики отказываются. Глупость.
Святой допивает остатки водки в стакане и наполняет его заново. Рядом с его креслом стоит ряд водочных бутылок. Со своего места я не могу определить, какие из них пусты, какие еще хранят в себе ценный нектар.
Я прихожу сюда, чтобы подумать. Когда мне нужно отвлечься от окружающей действительности. Когда нужно забыть о мире вокруг.
Здесь, на четырнадцатом этаже, в темной квартире. Здесь мира ровно столько, сколько мозгов у этой малолетки. Здесь его нет вообще. Больше всего это место похоже на ад. Ну, это из-за того, что нас так научили воспринимать плохое. На самом деле, я уверен, что в аду не так. Совсем не так.
Сюда никого не заманивают и не тащат насильно. Люди попадают сюда исключительно по своей воле. Как эта девчонка с черно-розовыми волосами, наглотавшаяся спермы и хер знает какой еще отравы, которой ее напичкал Сид.
Ты здесь не за грехи, а за мечты. Исключительно. Как и в аду. Только так. Я уверен.

Святой на самом деле Святой. Он действительно имеет непосредственное отношение к религии. Он учится в подмосковной духовной семинарии. Со временем он обретет сан, со временем он станет Святым официально. Все стены в квартире обклеены листами с молитвами. Молитвы везде. В комнатах, в ванной, в туалете, на кухне, на входной двери, которая намертво забита, которой не пользовались, наверное, никогда. Повсюду молитвы. Повсюду слово божье. Большинство людей и представить не может, что на свете есть столько молитв. Есть молитвы от болезней. Молитва от зубной боли, молитва от слепоты, от болезни сердца, от женской немощи, от проказа, от бессонницы, от паралича. Молитва от рака. Предполагается, если ты будешь усердно молиться, то излечишься. Рецепты от всех несчастий на стенах квартиры, на бочке унитаза, на шкафах с посудой. Все бесплатно, все даром.
Есть молитвы за воинов, молитвы ангелам на каждый день, как гороскоп или нижнее белье. Есть молитвы в отчаянии, молитвы в унынии, от гордыни и себялюбия, молитва от пьянства, молитва при обуревании плотской страстью, есть молитва об избавлении от мыслей о самоубийстве, есть даже молитва для женщин, совершивших аборт. Молитвы от всех недугов, на все случаи жизни. Их столько, что каждому хватит на всю жизнь. Предполагается, что это божьи рецепты счастья, рецепты праведной жизни, рецепты добра.

Малолетка булькает где-то на полу, недалеко от моих ног.
Святой пялится на экран, по которому скачут белки, превратившись через секунду в очередную полуголую шлюху, чудом умеющую открывать рот, еще и для того чтобы говорить. Она указывает на доску, на которой зашифрованы слова. Нужно отгадать их и позвонить на определенный номер.
- Стоимость одной минуты… - говорит она.
Я ее не слушаю.
- Без НДС. – говорят большие сиськи, вылезающие из лифчика.
Я смотрю на Святого. Я думаю, что мне делать. Смотрю прямо на него. Смотрю, как он опрокидывает в глотку очередную порцию водки. Ни один мускул на его лице не дрогнул. Он невозмутим и непроницаем. Я смотрю на него, и мне хочется выпить.

В квартире заваленной бумажными коробками из-под еды, пустыми бутылками из-под пива, водки и портвейна, пустыми банками, пустыми сигаретными пачками. Посреди этого хлама припорошенного листками молитв. Посреди чьих-то полумертвых тел. Мне хочется холодного пива. Немного пива было бы просто идеально. Я встаю и отправляюсь на кухню. Я точно помню, что приносил упаковку.
Парадокс.
Парадокс ада в том, что здесь никто не берет чужого.
Дверь на кухню закрыта, а из щели внизу струится теплый желтый свет. Я толкаю дверь и слепну. Зрение отказывает.
Проходит пара минут, прежде чем слезящиеся глаза понемногу привыкают.
Святой по одному ему известному желанию соединил кухню и соседнюю с ней комнату, проломив стену. Благодаря этому пространство кухни кажется громадным. Здесь без труда умещаются две плиты, три холодильника (для алкоголя, тонизирующих средств, как их называет Сид и еще один для всего остального), бесчисленное количество шкафчиков, хранящих все, что существует в мире, начиная со шприцев и заканчивая шпажками для канопе. 
Около окна мягкий уголок и широкий стол.

- Творче и Создателю всяческих, Боже, дела рук наших, ко славе Твоей начинаемая, - говорит Гретта, стоя на коленях перед столом и впившись обезумившим взглядом в листок молитвы.
Кажется, я уже слышал ее. Глаза все еще слезятся, и я продолжаю поочередно их тереть.
- Твоим благословением спешно исправи, и нас от всякаго зла избави, яко един всесилен и Человеколюбец. – произносит Гретта поднимая взгляд безумных глаз на меня.
Она уже вмазалась так, что еще немного и мозг вскипит.
Не понимаю, откуда в наше время столько наркоманов…
- Привет. – говорит она, роняя листок с молитвой и не замечая этого. – Это… - она улыбается и замолкает.
- Призывание помощи Духа Святаго на всякое дело доброе. – говорю я.
Глаза привыкли к свету, и я сумел прочитать название молитвы на упавшем листке.
За окном ночь и где-то далеко внизу разгоняют тьму фонари. Я подхожу к окну, чтобы рассмотреть ночной город.
- Давно тебя не видела. – говорит дрожащим от счастья голосом Гретта.
- Давно хотел у тебя спросить. - я смотрю на горящие окна домов внизу. – Почему имя такое дурацкое? – мне все равно, что она скажет.
Гретта поправляет бело-желтый парик и смеется: я похожа на немку! – говорит она. – Клиенты говорят, что мне идет это имя.
- Ты на шлюху похожа, а не на немку. – говорю я отражению Гретты в окне.
- А немки похожи на шлюх! – она захлебывается в собственном гоготании, но резко замолкает, и пошатываясь пробирается в угол, опираясь руками о мягкую обивку сидения. На ее лице выступает хищная улыбка. – Я должна тебя кое с кем познакомить. – говорит она. – Это Кити.
Я и не заметил худощавую брюнетку в углу. Гретта наваливается всем своим затянутым в кожу телом на подругу и засовывает ей в рот раздвоенный язык.
Они сосутся несколько минут, обе одурманенные до крайней степени.
Я пытаюсь вспомнить, когда у Гретты появился змеиный язык.
Гретта стягивает с подруги заляпанную водолазку, ощупывая костлявое тело.
Я смотрю на ночной город. Из форточки, как из колодца ледяная вода, проливается свежий и такой редкий здесь воздух.
Гретта стянула с подруги джинсы и трусы и теперь прильнула к коричневому соску, запустив два пальца во влагалище Кити, которая наверняка обычная Катя.
Я ловлю себя на мысли, что не могу определить, сколько лет Греттиной подруге. Может, это подруга той, что валяется в комнате, тогда ее ждет судьба в виде Сида.
Кити начинает нудно стонать, когда Гретта скользит раздвоенным языком по ее шее.
- Иди к нам. – говорит Гретта.
Ее глаза похожи на два блюдца. Ее кисть уже почти полностью в Кити.
Я иду к холодильнику с алкоголем. Пиво на месте. Достаю пару бутылок и направляюсь к двери. Я вспомнил, это было около года назад, язык ей разрезал один из клиентов. Она не проглотила сперму - он счел это личным оскорблением.
- Оставь пивка. – Гретта тянет ко мне левую руку, запихнув правую в рот подруге. – Ты же добряк.
Я оставляю бутылку у двери и выхожу из кухни в темноту. Пробираюсь в комнату на ощупь, ослепнув второй раз меньше чем за десять минут.

Святой, похоже, почти набрал необходимые кондиции. Он все еще держит стакан, но, судя по лужице у подножия кресла, большую часть он проливает.
Сид внимательно смотрит телевизор, дымя сигаретой.
Я сажусь на прежнее место, отгадывая слово. То, что зашифровано на экране рядом с полуголой шлюхой. Безумие. То слово.
Сид шлепает по голове отсасывающего у него парня. Судя по всему того самого, что валялся в жуткой луже на полу, когда я пришел. Теперь он отрабатывает. Хотя, скорее всего, Сид просто так хочет. Хочет, чтобы он отрабатывал.   
Он дает им все, что они хотят, а они дают ему… Все.
Пиво приятно холодит горло.
Причмокивания становятся все громче.
Сид шлепает парня по голове.
На самом деле, я хотел поговорить со Святым. Хотел поговорить о том, что меня волнует, о том, что не дает мне спокойно спать, о том, что взорвало мою жизнь. Но Святой сегодня недоступен. Сегодня никаких откровений. Никаких советов. Сегодня монастырь закрыт на учет.
С другой стороны, я как обычно забыл о мире. Забыл о том, что есть что-то вокруг. Как кнопка – выкл. Как шнур из розетки. Плохо это или хорошо, но мне стало легче.
Я около часа просиживаю в аду местного масштаба. Сид заканчивает все свои дела и просит меня помочь. Он говорит, что нужно вытащить отсюда малолеток. Девчонку и парня из нашей комнаты и девчонку из кухни. Он говорит, что накачал их таким говном, что их мозги давно расплавились. Говорит, что нужно выкинуть этих ублюдков как можно скорее.
Выглядят они хреново. Причем Кити, та, что с кухни, хуже всех. Не знаю, что с ней сделала Гретта, но, глядя на ее труды, понимаешь – Сид воистину милосерден.  У Кити порван рот, и я больше не хочу на нее смотреть. Никогда.
Все трое в полуживом состоянии и их приходится перетаскивать, как мешки с говном, как живые трупы.
Заблеванные детские лица. Глухие удары затылка о пороги комнат. Безвольные тела, волочащиеся в ворохе листков молитв.
Сид находит на кухне высокий табурет, как в барах, и с него умело вскарабкивается в дыру. Я обвязываю по очереди каждого из удолбышей веревкой, и он бесцеремонно втягивает их в пустое пространство потолка.
Потом мы вытаскиваем их в подъезд под взглядами жирного бородавочника, пускающего слюни при виде добычи.
Самым тяжелым становится даже не пропихивание малолеток через решетку, а перетаскивание их по темным ступенькам. Всех троих мы забрасываем в багажник Сидовской бэхи.
Я насквозь пропах подъездом и заблеванными уродцами.
Сид подвозит меня до центра, и темно-синий БМВ скрывается в ночи, мигая поворотником.
Я стою на просторной пустой площади, вдыхая вкусный ночной воздух.
Мир вокруг снова существует.
Мне кажется, что я вернулся с того света.



Point
1.
12) мыс, выступающая морская коса

Последняя запись в дневнике:
Не самые лучшие дни. – пишу я на белых простынях дневника. - Вообще все запуталось, и я теперь должен писать весь этот бред. Я должен все записать и проставить даты, потом все проверить, а потом – перепроверить. – скребу я страницу ручкой.
Синие закорючки выплетают слова, смысл которых, как, впрочем, и всего стального, я не понимаю. Новая история. История, в которой я неуверен, обретает жизнь, воспоминания становится реальными, теперь их можно потрогать, пошуршать ими, смять их, порвать. Порвать к черту все мои воспоминания. Я с трудом сдерживаю себя.
Я продолжаю плести вереницу слов: три дня назад, семнадцатого, я видел как большая черная собака, водолаз, навалила кучу под дверью почты. Дверь открывается наружу, и какая-то бабуля, выходя из здания, размазала дверью огромную кучу говна.
Я останавливаюсь. Мне безумно скучно. Я пишу: мне скучно. – пишу. - Мне, черт возьми, так скучно, что я сейчас же наложу на себя руки.
Я снова сбиваюсь на отсебятину. Наверное, доктор Шмаровоз прав. Мне становится смешно. Я ржу, вспоминая табличку на двери: Геннадий Андреевич Шмаровоз. Безумец, живет с такой фамилией всю жизнь, у него не было ни шанса, ни единого шанса, в выборе профессии.
Наверное, Шмаровоз прав, наверное, у меня проблемы, наверное, я болен, раз не могу написать и двух строчек, не сбившись. Хотя какая это болезнь? Это даже болезнью назвать нельзя.
И снова петляют синие буквы на белых страницах: старушенция даже не заметила, что натворила и просто пошаркала домой. Зато почувствовали все, кто заходил на почту. Последняя ступенька, покрытая неровным слоем коричневого дерьма. Они несли письма и посылки, в которых передавали наилучшие пожелания, презенты, слова любви, а за ними тянулся въевшийся в подошвы ядовитый запах реальности, запах правды. – пишу я, улыбаясь яркости воспоминания. – Слова любви, отдающие говеным душком, подарок с легким ароматом фекалий. Они все виновато улыбались, они все ругались на последнюю ступеньку, они все смотрели в глаза женщинам сидящим за тонкими стеклянными перегородками по ту сторону жизни. Женщины принимали квитанции, коробки, письма, вдыхали запах натоптанной дорожки. И все эти чувства и мысли разлетались вместе с почтой по стране, как брызги, как капли омерзительного коричневого дождя.
Я сижу, глядя на листок дневника, и расставляю воспоминания по датам. Я должен написать, что было два дня назад, восемнадцатого.

Последняя запись в дневнике:
Я не помню, что было со мной два дня назад, вернее помню,  что случилось, но не помню, было ли это шестнадцатого, то есть восемнадцатого…
Я вырываю листок и, скомкав его, выбрасываю в урну до верху набитую бумажными комками.
Семнадцатого - большая собака, - пишу я, - восемнадцатого – куча говна, девятнадцатого – почта. – От усердия у меня сводит пальцы. -  А вместе все это было – вчера. 
Посмотрим, что на это скажет чертов Шмаровоз.

Последняя запись в дневнике:
Все было вчера.



Point
2.
1) показывать пальцем, указывать (тж. Point out; at, to)

Я стою на лестничной площадке перед входной дверью. На двери ярко-красной краской написано: ты жалкий кусок говна.
Большие буквы, стекавшие капли. Особенно выразительно написано последнее слово.
Если бы это была только моя дверь, если бы это касалось только меня, клянусь, я бы все оставил без изменений.
Мне льстит перспектива жить в названной квартире. И я вовсе не сошел с ума, просто, если тебя кто-то ненавидит до такой степени, значит, есть тот, кто тебя любит.
Но это не только моя дверь, не только моя квартира.
Так уж вышло, что в данный момент я живу с двумя женщинами. И снова ничего странного. Одна из женщин – моя мама, другая – бабушка. Вот им смотреть на эту надпись ни к чему. К тому же мать, сколько себя помню, работает репетитором. К ней каждый день тянется вереница детишек. Не думаю, что лучшим для них перед началом занятия будет данная новость.

В комнате работает телевизор, я слышу его отсюда: В городе Батайске Ростовской области произошел взрыв в жилом доме, по всей вероятности, из-за утечки бытового газа. – говорит черный ящик бесстрастным голосом диктора. - Обрушились три этажа. Погиб один человек.

Я все еще стою перед дверью. В руке у меня тряпка, рядом стоит ведро. Автору было мало написать на моей двери, что я кусок говна, нужно было наглядно продемонстрировать кто же я на самом деле.
Коврик придется выкинуть. Я знаю, кто это сделал, знаю почему, но больше всего меня волнует сейчас другое. Я все думаю: сама она наделала эту кучу или принесла с собой?
Столько усилий… Я этого явно не заслуживаю.

- Обвиняемый в убийстве петербургской школьницы Елены Бойко является сексуальным маньяком, подозревают в прокуратуре. – льются из-за двери новости жизни. - Ему планируют предъявить обвинение в гибели еще одной девочки в декабре две тысячи шестого года. Эксперты отмечают, что в Петербурге возросло количество сексуальных преступлений против детей.

Ольга стройная девушка. Когда она на каблуках, то немного выше меня. У нее красивая фигура, правильная осанка, длинные каштановые волосы и невероятные голубые глаза. Настоящие голубые глаза. Не линзы. У нее очень красивые глаза. Когда она говорит, то немного причмокивает, это ее вовсе не портит, скорее, отличает от других. Она не курит, она не ругается матом, она не срет под входные двери. Я так думал.

- Количество россиян в рейтинге богатейших людей мира, опубликованном журналом Forbes, за год увеличилось с тридцати трех до пятидесяти трех человек. – орет телевизор. - Составители списка считают, что столь стремительный рост связан с высокими ценами на энергоносители. Но до верхних строчек рейтинга россияне пока не добрались.

Можно ли быть правым при расставании? Можно ли расставаясь не разочаровать другого человека?
Одна пишет мне письма, умоляя о еще одной встрече, другая кромсает в лоскуты одежду, третья распускает мерзкие слухи, четвертая срет под дверь. Я не помню ни одного нормального расставания.
Даже в школе, когда все было впервые. Поцелуи, свидания, подарки, признания, ссоры. Когда кружилась голова, когда мир сжимался до одного взгляда, до одной улыбки. Даже тогда.
Я хотел поругаться, а мои слова просыпались расставанием.
Я хотел сказать, что ревную, потому что люблю, а сказал, что нам нужно расстаться.
Я хотел просто поскандалить, хотел, чтобы она поняла, что мне не все равно.
На прощание она взяла из пачки несколько сигарет и ушла. Вместо слов. Просто взяла сигареты. Больше я никогда ее не видел. Пожалуй, это было единственное нормальное расставание.

Голос диктора все так же разносится телевизором по пустой квартире, там, внутри, никого нет, но голос пробирается сквозь стены, сквозь двери: Поколение алкоголиков и наркоманов не потеряно, и избавить его от зависимости можно так же, как от наркотиков берегут не знакомую с ними молодёжь. – орет телевизор, преодолевая преграды. - Игрушки, карусели и беговые дорожки неплохо заменяют дозу, позволяя излечиться от уже захватившей мозг наркомании, доказали французские нейрофизиологи.

Я свернул коврик и убрал в целлофановый пакет, в котором только что принес еду.
Мать вернулась из гостей. Она спросила, кто исписал дверь, я сказал, что не знаю. Она просила закрасить надпись до возвращения бабушки, просила, чтобы я пообещал, что не виноват, что не сделал ничего плохого. Я сказал, что не понимаю о чем она, потом сказал, что обещаю.

- ФСБ расследует убийство Христа. – надрывно орет черный ящик. - Ученые Института криминалистики ФСБ России завершили серию исследований Плащаницы Иисуса Христа. – мать выключает телевизор, я стараюсь запомнить последние крики.

Большую банку черной краски я нашел дома. Проблема в том, что дверь темно-бордовая, надпись ярко-красная, а у меня черная краска. Я закрасил самое неприятное слово. Придется красить всю дверь. Но я уже всего на всего жалкий кусок. И большая черная клякса под надписью. Вот такой вот жалкий и бесформенный черный кусок.
Разве я виноват? Не могу принять свою псевдовину.
Меня приглашали на чашку кофе, я соглашался, мне было приятно. Мне предлагали выпить чего-нибудь из бара, я соглашался. Мне предлагали остаться на ночь. Мне говорили: я не хочу оставаться одна, просто побудь рядом.
Я пил кофе, я выпивал половину бара, я оставался. Я отказывался заниматься сексом, потому что не хотел, я хотел помочь, я был готов провести ночь рядом. Я знаю, как бывает тяжко засыпать в одиночестве, в холодной постели.
В результате я - урод. Если бы я ее трахнул, я бы не стал куском говна? Кто все-таки в этом сумасшедшем мире более сумасшедший?

Я слышу крики других ящиков, ими пронизан подъезд. Они орут на хозяев, орут все новые и новые новости. Я не слышу, что конкретно, лишь редкие слова, летающие по подъезду: убийства…небезопасно…очередная победа… - слышу, что-то про курс валют и прогноз погоды, вернее выпадающие имена городов и редкие цифры.   

Я замазал всю надпись. Больше про меня ничего не написано. Хотя я знаю, что там, под черной краской, знаю кто я, как минимум для одного человека.
Я крашу дверь. Черный цвет мне нравится куда больше прежнего.
Наверное, моя беда в том, что я ничего не чувствую. Ничего. Так бывает.
Я могу помочь, если могу. Я готов выслушать, если готов. Я сопереживаю, мне бывает приятно и лестно, меня раздражает или бесит, я чувствую все кроме самого важного. На самом деле, я просто никогда никого не любил. Видимо Ольга считает, что тот, кто никого не любил – жалкий кусок говна. Я думаю, что в этом есть смысл.
Мне неприятно красить дверь, рождая подобные мысли.
Вернулась бабушка, спросила, с чего это я решил перекрасить дверь. Я сказал, что мне нечем заняться. Она сказала, что ей нравится.
У меня замечательная мама, у меня замечательная бабушка.
Наверное, я похож на того паренька из книги, на этого Гренуя. Наверное, я тоже отчасти коллекционирую девичьи “скальпы”, наверное, я тоже не прав. Наверное, я тоже никого не люблю. Наверное, нелюбовь куда сильнее любви.
Я докрасил дверь. Она выглядит новой и жутко пахнет краской. Нужно будет купить коврик. Сейчас я думаю о коврике. Я уже забыл кто такая Ольга. Кажется, у нее каштановые волосы, кажется, голубые глаза.

Телевизор спит в углу на морозильнике.
Я открываю форточку нараспашку, глотая свежий воздух. Я пропах краской насквозь, даже немного кружится голова. За стенкой слышатся голоса, очередной ребенок усваивает азы английского. Я смотрю в форточку, пытаясь напиться свежим прохладным воздухом. В форточке кусок темно-синего неба, прячущегося за облаками, немного понурой березы и шальная птица.
Я слышу голос матери. Она говорит: point в значении особенность.
- Особенная точка! – подхватывает писклявый голосок.
Ты тысячу раз прав, малыш. Ты вовсе не кусок говна, как написано под черной краской на двери в эту квартиру, ты, малыш – особенная точка.
Я вспоминаю о плащанице и сажусь за компьютер.
Голоса за стеной все так же учат английский, но я уже не обращаю на них внимание.
Включаю радио.  Из колонок доносится спокойный голос Дайдо.

По преданию, этот кусок льняной ткани был погребальным саваном Спасителя, и на нем чудесным образом отпечатались его лик и тело. Настолько зримо, что ученые смогли увидеть следы ужасных ран. На этом полотне они видны в негативном изображении - будто на фотографии, сделанной две тысячи лет назад! Эксперты всего мира пытаются разгадать тайну "Пятого Евангелия", как верующие называют Туринскую Плащаницу. К ним присоединились ученые-криминалисты Федеральной Службы Безопасности России. Они провели серию уникальных экспериментов, которые вскрыли обстоятельства казни Христа.

Статью я нашел быстро. Я слышу голоса за стеной, слышу голос из колонок, слышу буквы на экране монитора, не слышу только себя.

Специалисты ФСБ намеренно ушли от религиозной трактовки Плащаницы. Они решили исследовать ее как "вещдок", материальное свидетельство с места преступления. 

- I'm no angel, but please don't think that I won't try and try.* – поет Дайдо.

Эксперты ФСБ по отпечаткам оценили характер прижизненных ран Христа. И по ним смоделировали версию страданий Спасителя.
Исследуемый материал сохранил материальные свидетельства о жертве насилия
На длинном льняном полотнище размером четыре метра тридцать сантиметров на один метр десять сантиметров имеется слабо проступающий желтовато-коричневый отпечаток двух проекций обнаженного мужчины, спереди и сзади. Анализ всех отпечатков доказывает, что изображенного на ней человека бичевали плетьми римского образца, имевшими пять хвостов с закрепленными на концах свинцовыми пуговицами.

Я читаю статью, я думаю, чтобы сказал по этому поводу Святой. Молиться – он бы сказал именно это, сказал бы, что мне нужно помолиться, а не читать всякую херню. Именно так.
Я бегу по буквам вниз.

На правом плече - широкая полоса, свидетельствующая о несении тяжелого предмета, возможно, креста. Носовая кость перебита от удара с левой стороны. Левая щека опухла - она касалась Плащаницы, и ее отпечаток оказался гораздо сильнее, чем правый. С левой стороны скула разбита, поэтому эта сторона отечная. Подбородок ярко очерчен, особенно слева. Справа на нем пятно от крови или глубокой раны. Изображение лица асимметрично. Этот человек страдал, поэтому черты его лица после смерти неодинаково сократились.

- I'm no angel, but does that mean that I can't live my life? – поет мне Дайдо.

На руке, пониже запястья, - большое пятно от раны. Раны на ногах и руках одного типа. Плечи приподняты. Грудь имеет характерную форму, как и у людей, умерших от удушья.
На груди следы от раны между ребер, окружностью около четырех с половиной сантиметров. На левой руке рана и небольшой сгусток крови. Правой не видно, на ней лежит левая.

- I'm no angel, but please don't think that I can't cry.

Оба запястья темные, так как обильно окрашены кровью от сквозных ран. Гвоздь был вбит не посреди ладони, как принято изображать, а выше - в центре запястья между костей. Раны на ногах видны обе. Очертания их очень четки, так как кровь запеклась задолго до соприкосновения с полотном. В одном месте края кровяного пятна зубчатые; так как жидкость разошлась по ниткам полотна обильнее, поэтому на этом месте пятно светлее. Это пятно от сукровицы, которая вытекла из раны при снятии тела: обсохшая рана была повреждена освобождением от гвоздя.

Я прокручиваю мышкой статью до конца.

Выводы экспертов ФСБ впору считать сенсацией. Туринская Плащаница - не подделка. На ней естественным образом запечатлен образ распятого на кресте человека, травмы которого точно совпадают с описанными в Библии ранами Христа. 

- I'm no angel, but does that mean that I won't fly? – все еще поет Дайдо.

Я сижу за компьютером, глядя сквозь монитор.

- I'm no angel, but does that mean...

Я вспоминаю сегодняшний день.
Я помню дверь, помню надпись, помню, как орал телевизор.

- I'm no angel, but does that mean anything?..

Странно, но я не помню своих мыслей. Смотрю на россыпь букв на мониторе.

- Does that mean anything? – говорю я.

Выключаю компьютер. Откидываюсь на спинку кресла, закрывая глаза.

- Does that … mean anything …does…mean?..

* песня “I’m no angel” Dido

Point
2.
8) ставить знаки препинания

Белые хлопья кружатся в воздухе. Они порхают, эти невесомые крохи, эти мертвые человеческие снежинки.
Ванная залита желтым электрическим светом. В круглом зеркале отражается мое сосредоточенное лицо. Я яростно вычесываю перхоть. Отдираю крохотные чешуйки отмершей кожи. Черная футболка покрыта кожаным снегом практически полностью.
Я здесь уже давно.
Кожа в некоторых местах покраснела, но ногти продолжают вырывать новые частички.

Мне важно кто мой президент?
Мне важно, что я оставлю после себя?

Я вычесываю перхоть. Яростно раздираю кожу головы, пытаюсь освободиться от бесконечного снегопада. Сейчас только это имеет значение.
Я видел волосы актеров и актрис из рекламы шампуней. Ухоженные, красивые. И ни единой белой чешуйки! Никакого кожаного снега!
Я знаю, что белая россыпь на плечах скажет обо мне больше, чем все прочитанные книги, чем тысячи откровений, чем миллионы мыслей. Крохотные седые песчинки. Клеймо. Приговор.

Для меня имеет значение, смертность детей в Африке?
Я знаю с какой скоростью вырубаются леса? С какой кровожадностью перерабатываются в пищу животные?

Ногти царапают покрасневшую и местами, немного кровоточащую кожу.
Так не должно быть. Я выпадаю из стандартов нормального человека.
Раньше женщины не брили ноги. Не так уж и давно. Вообще не брили. Это считалось нормальным, это преспокойно вмещалось в рамки нормальности.
Мои брови, мой нос, мой подбородок – укрыты белыми хлопьями. Я продолжаю раздирать кожу, вычесывая мертвые частички.
Еще раньше женщины не брили подмышки. Как вам такая картина? Небритые ноги, волосатые подмышки… Это стандарты другого времени. Это нормально. Было.
Много мужчин согласятся переспать даже с очень привлекательно женщиной, заросшей волосами не хуже обезьяны? Многие вообще сочтут ее сексуальной?

Помню ли я, что должен помогать ближним?
Помню ли я, кто я есть?

Я вырываю все новые и новые снежинки. Я кромсаю кожу головы, раздираю ее в кровь, лишь бы втиснуться в узкие рамки нормальности. Не ради кого-то. Ради себя. Просто мне самому тошно. Меня воротит. Эта чертова перхоть.
Снежный хоровод вокруг меня. Точно я рождественский шар, который встряхнули и теперь повсюду кружится снег.
Перхоть сыплется в глаза, и я моргаю. Моргаю снова и снова. Чешуйки отмершей кожи растворяются в моих глазах.
Немногим ранее волосатых подмышек процветал запах изо рта. Стоматология в то время была не на таком серьезном уровне.
И человеческие рты пахли своим естественным запахом, который не перебивался зубной пастой, лечебными полосканиями, жвачкой.
Люди разговаривали друг с другом, источая аромат гнилых зубов.
Желтые, желтые с коричневым отливом, почерневшие. Они пахли гнилью. И это было нормально. Это не выводило их за рамки.
Все это.
Гнилой рот, волосы по всему телу – все это было нормально, все это ничего не значило.
А были еще кожные заболевания, нарывы, гнойники, грибок. Твердые сморщенные корки, покрывавшие самые интимные части тела. Кровоточащие, истекающие гноем воспаления.
Это было много раньше. Это было нормально. И люди любили друг друга. Люди трахали друг друга. Ласкали потные, волосатые, пахнущие гнильем тела.
Порог чувствительности. Степень нормальности.

Мне важно кто мой Бог?
Мне важно есть ли Бог?

Сейчас. В далеком будущем. Я. Современный человек, оседлавший прогресс. Венец цивилизации.
Я стою в своей ванной перед зеркалом и уже больше часа вычесываю перхоть.
Я стараюсь избавиться от последних омерзительных недостатков. Стараюсь оставить их в прошлом. Оставить их вместе со всем этим гнильем, со всей волосней, со всеми недостойными качествами. Потому что человек, настоящий человек, высокоразвитый индивидуум, не должен и не может вонять потом, у него должны быть белоснежные зубы, гладко выбритые подмышки, ноги и лобок.

Мне важно кто мой президент?
Что для меня значит мировой финансовый кризис?
Что для меня важнее всего?

В любой рекламе. На любом постере. На улице или в инете. На каждом углу. Каждую минуту по телевизору. Во всех журналах.
Мне важно не опозориться. Мне важно быть человеком. Мне важно становиться лучше.

Я проверяю истерзанную голову. Придирчиво рассматриваю красно-кровавую кожу. Роюсь в волосах.
Результат меня устраивает.
Я стряхиваю перхоть с футболки, отряхиваю плечи. Перхоть даже на животе и коленях.
Зеленый коврик под моими ногами теперь хранит часть меня. Одну из худших частей.
Я внимательно осматриваю себя в зеркале еще раз.
Все кажется пристойным.
Теперь снова есть мысли. Я снова могу думать.
Я хочу кружку горячего чая и глоток воздуха из распахнутого настежь интернет-окна.
Сейчас я хочу именно этого.



Point
1.
12) мыс, выступающая морская коса

Последняя запись в дневнике:
Я часто просыпаюсь по ночам.
Мне страшно открывать глаза.
Я не знаю, где окажусь.

Я пишу в дневнике: я дома.

Я пишу в дневнике: мне страшно.

Тусклый свет настенного светильника, белые страницы дневника, истекающие чернильной кровью записей и ночь за окном. Больше ничего.

Последняя запись в дневнике:
Я могу быть где угодно. В любом месте. И я могу никогда не узнать, что я не там, где думаю.

Я пишу в дневнике: сейчас именно то время, когда стоило бы успокоиться.

Я пишу в дневнике: я пишу в дневнике. Прямо сейчас. Именно это. Потому что больше ничего не могу написать.

Мне тяжело дышать и слегка знобит.
За окном полная луна. Там, в черном небе. Огромный белый глаз смотрит на меня свысока.

Я пишу в дневнике: мне хочется спать, но я боюсь просыпаться.

Я пишу в дневнике: пусть эта ночь закончится.

Силы медленно оставляют меня.
Ночь разбавляет меня, как кола – ром. Меня становится все меньше. Я уже не такой концентрированный. Страх уходит. Глаза закрываются. Проходит еще немного времени, и я засыпаю. Я выключаюсь. Как таймер микроволновки, только с бесшумным звонком. Раз. И я готов. Бесшумное дзинь. Можно смело втыкать в меня вилку и резать меня ножом. Я готов.

Я сплю, уронив голову на недобитые записями страницы дневника. Мне уже нестрашно. Я еще не знаю, что проснусь. Страшно станет потом.

Последняя запись в дневнике:
Где угодно. Когда угодно.

Последняя запись в дневнике:
Где?..

Последняя запись в дневнике:
Когда?..



Point
1.
3) особенность

Я открываю страницу за страницей. Листаю бесконечную нереальную книгу. Я ищу хоть что-то интересное, хоть что-то что покажется необычным, хоть что-то живое.
Когда открывается страница поисковика – я не знаю, что написать в пустой графе. Я иду по ссылкам, наугад. Вслепую.
Семенович меряется грудью с Чеховой.
Я иду дальше.
Аршавин: играть в Зените не хочу и не буду.
Дальше.
Светлана Шпигель: жизнь после Баскова.
Дальше.
Абрамович был членом банды Путина.
Я не знаю большей части фамилий, я не узнаю лица.
Блондинка, облаченная только в белый халат, со стетоскопом на шее. Рядом с ней надпись: гомеотон, средство от паразитов в организме.
Блондинка похожа на шлюху. Мне не жаль, что у нее паразиты.
Еще ссылка.
Пластырь для похудания. Эффект станет заметным в течение двух недель.
Какой эффект неясно.
Снова дальше.
Попробуй, как это делают китайцы.
Дальше.
Через пять дней объявят дефолт.
Мне все равно.
Дальше.
Кофта 3d вязки. Подари любимой.
Дальше.
Бразильский фермер обнаружил НЛО в куче навоза.
Я щелкаю мышкой, меняя сайты и новости, статьи и ветви обсуждений, форумы и чаты. Щелчок и новый мир, щелчок и все изменяется, щелчок, щелчок, щелчок…
Я останавливаюсь, глядя на прямоугольник видео файла.

Крохотная. Словно она часть электронного глазка, словно она его душа.
Застывшая в пространстве. Парящая в нереальности интернет мира. Запечатленная в вечности.
Она отражается в электронном глазу веб-камеры, приютившейся на мониторе.
Я запускаю файл.
Она вздрагивает, дергается, размываясь, и вновь застывает, но через секунду движется. Она движется плавно, она жива. Внутри электронного глаза.
И она говорит: Красота? Знаешь, я только утром видела репортаж про победительницу какого-то там конкурса красоты. – рядом с креслом стоит табуретка, на ней чашка кофе, мобильный и россыпь белых таблеток. – Так вот, эта победительница отказала в близости главарю местной бандитской группировки. – тонкие, будто выточенные пальцы, такие обтянутые светло-розовой кожей идеальные косточки. Ее пальцы отправляют в рот несколько таблеток. Она запрокидывает голову и закрывает глаза. Водопад вьющихся темных волос на спинке кресла. Она открывает глаза, делает несколько глотков кофе. – Ее облили кислотой. Она отказала, а ее полили кислотой. Чего стоит ее красота теперь?
На ней обтягивающий, облепивший тело топ с умопомрачительным вырезом. Ткань не способна скрыть животик и большую грудь.
Она наклоняется вперед, грудь норовит выпрыгнуть наружу, она пристально смотрит в электронный глазок и сводит руки, выдавливая грудь из майки.
- Ты еще не дрочишь? – нарочито томно говорит она, добавляя с придыханием – А?
Она поправляет топ, запихивая себя обратно в одежду.
На мониторе уже горят буквы: нет.
Она бросает беглый взгляд на монитор.
- Да ладно тебе, мне было бы даже приятно. – она пьет кофе, отставляет чашку и говорит. – Здесь нет ничего ненормального, всем мужикам нравятся большие сиськи, как у меня. – она устало смеется. – У меня ведь большие сиськи, да?
Монитор отвечает: да.
Она молча смотрит в окно.
Я не привык дрочить во время разговора. – говорит монитор.
Она видит отражение слов в окне, на фоне городской ночи. Она улыбается: ты такой один. – она заливисто смеется. – Знаешь, многие именно так и делают.
На ее топе черные буквы слов, они проходят по ее груди, по ее соскам, там написано, что самое честное изобретение человечества – резиновая женщина. Прямо на ее груди. На больших и упругих сиськах, на впившихся в топ сосках.
Она смотрит перед собой. Рассеянный, потерянный взгляд: знаешь, многие ведь любят рисунки, а не женщин, многих вдохновляет то, что нарисовано на лице, а не лицо. Ведь все женщины пользуются косметикой… Красота ценой уродства. – говорит она.
Она щурится, словно старается рассмотреть что-то. По лбу пробегают морщинки.
Она говорит: Мы все хотим выглядеть красиво. И мы ничего не хотим знать.
О чем? – монитор выплевывает новые буквы.
Она не смотрит на монитор.
После паузы она продолжает: в клетках опухолей находят косметические консерванты, причиной аллергии становятся синтетические ароматизаторы, а красители содержат тяжелые металлы. – она делает еще глоток кофе. Она выглядит растерянной, будто она где-то далеко, не здесь. - антибиотики, входящие в состав зубных паст способствуют появлению мутировавших микробов. Оказывается, что некоторые компоненты шампуня и геля для душа не разлагаются в природе, а также годами не выводятся из человеческого организма и реагируют с другими веществами, создавая канцерогенные соединения. – У нее чуть припухлые губы, большие серо-зеленые глаза, резкие необычные черты лица. Будто ее создали на заказ, сделав непохожей ни на кого. - Тысячи разрешенных в косметике веществ, среди них генетически модифицированные продукты, до конца не исследованы, и никто точно не знает, безвредны ли они… И это только малая часть нашей естественной красоты.
Длинные пальцы скользят по губам. Она садится поудобнее в кресле. Ее живот выбирается из-под топа, и она говорит: Ты знаешь, что на многих косметических средствах написано: продукция не содержит веществ из мертвых животных. Вернее сейчас пишут, что какие-нибудь там гиалуроновые кислоты, сквален, что все это растительного происхождения. – она забрасывает в рот еще пару таблеток. – Все это мелочи, нам важно быть красивыми, а не знать причины.
По белому листу монитора пробегают буквы: Ты не пользуешься косметикой?
Она усмехается: пользуюсь. – она говорит. – Умеренно, конечно, но я ведь не о том, что я не такая как все, наверное, я еще хуже. – она прячет руку в волосах, в огромной копне вьющихся волос. – Я не революционерка, у меня нет никаких дурацких убеждений, я просто не люблю тупость и лживую бессознательность.
Что за таблетки? – невпопад интересуется монитор.
Она смотрит прямо в глазок. Она говорит: не твое дело.
Она показывает средний палец и молча ждет других слов.
Почему ты разговариваешь со мной?
- Твою мать! – она явно ждала не этих слов. – Эти затраханные комплексы! – она закрывает окно сообщений, выключает камеру.
Больше ее нет. Черный прямоугольник экрана.
Я сохраняю запись.
И запускаю ее снова.
Крохотная. Словно она часть электронного глазка, словно она его душа. Душа в электронном прицеле…



Point
1.
7) пункт, момент, вопрос; fine point - деталь, мелочь, тонкость

Черные буквы раковой опухолью разъедают прозрачную пластиковую табличку на краю стола. Имя раковой опухоли – Шмаровоз.
Я усмехаюсь.
Доктор слился со своим коричневым кожаным креслом. Он молча поглаживает аккуратную седую бороду. Выглядит он как всегда грузно и чрезвычайно умно.
Вдруг маленькие глазки вспыхивают чистейшим светом прозрения и устремляются на меня.
- А что если я закурю? – в своем стиле неожиданно говорит он. – Одну всего.
Он смотрит на меня. Смотрит так, будто я могу ему запретить. Будто бы я скажу – нельзя, и он не будет курить в своем треклятом кабинете.
- Курите. – как можно более равнодушно говорю я.
Шмаровоз достает помятую пачку и протягивает мне: угощайся.
Не знаю, зачем он это делает. Он прекрасно знает, что я не курю. Этот идиотский ритуал. Каждый визит я вынужден начинать с отказа от сигареты.
Я отрицательно качаю головой. Шмаровоз меняется в лице, точно поспешно севший на лавку, из которой торчат гвозди. 
- Ты не куришь? – он хлопает веками.
Я говорю, что устал от подобного ритуала. После пятиминутной полемики я говорю, что бросил курить. Говорю, что бросил еще до того, как пришел к нему. И в конце своей пламенной речи говорю, что было бы неплохо перейти к делу.
Шмаровоз – врач, которого нашла мать. Она считает, что мои проблемы настолько серьезны, что стоит звонить во все колокола, рассказывая всем как же мне тяжело болеется, что необходимо сорить деньгами, которых у нас и так толком нет. Хотя я почти уверен, что деньги выделяет отец. 
Шмаровоз выпускает три дымовых колечка. Они улетают вверх, под потолок и, растворяясь, стекают в сторону окна.
От запаха табака меня едва заметно мутит. Хочется курить.
- Как твои дела? – неспешно говорит он.
Как могут быть мои дела, раз я прихожу сюда? В этот просторный, уютный кабинет, где всегда светло, а в бесформенных креслах так спокойно. Как у меня дела? Отлично!
- Все отлично. – говорю я, наблюдая за тем, как дым ловко улетает в щелку приоткрытого окна.
- Замечательно. – умиротворенно произносит Шмаровоз.
Кажется, что он настолько увлечен своей гнилой сигаретой, что я для него не более чем странная фантазия. Сейчас мне кажется, что я не существую. Для него. Или вообще.
- У меня был очередной приступ. – говорю я. – А в остальном все лучше не бывает. – ужасно чешется голова. – По правде говоря, я весь чешусь. – не выдерживаю я. – Еще у меня какие-то покраснения по всему телу. – я ловлю себя на мысли, что расчесал голову до крови. Теплая капля скользит по правой руке и плюхается на ворот моей помятой голубой рубашки. Я удивленно смотрю на руку. – Еще все утро блевал и снова был кровавый понос.
Шмаровоз протягивает мне белоснежную салфетку. Я не без грусти покидаю чудесное кресло. Подойдя к зеркалу, я с трудом разбираю спутавшиеся волосы и прикладываю салфетку к расцарапанной коже.
Шмаровоз что-то записывает в огромную тетрадь. Он склоняется над ней большой жирной скалой. Его рука скользит по странице, скользит быстро и уверенно. Я вижу его сосредоточенное лицо в зеркале.
Салфетка пропиталась кровью насквозь и я, не спросив разрешения, беру с его стола еще одну. 
Еще одна капля ускользнула от меня и теперь размазана на плече. На голубой ткани неаккуратное темно-красное пятно.
- Все не так плохо, как тебе кажется. – говорит из недр зеркала Шмаровоз. – Кое-что мы подправим.
Я выбрасываю пропитанные кровью салфетки в урну у двери и с нескрываемым наслаждением сажусь обратно в кресло.
- Что за приступ? – он снова занят лишь сигаретой.
Все тело чешется так, что хочется выть: обычный приступ. – я не хочу сейчас ни о чем говорить.
Я хочу, чтобы прошел зуд. Больше ничего.
- Ты ведешь дневник? – вяло интересуется доктор.
Я киваю, закрыв глаза и стараясь расслабиться.
Шмаровоз просит показать ему дневник. Я отказываюсь вставать, и ему приходится самому рыться в моей сумке.
Некоторое время мы молчим. Лучшее время. Я сижу с закрытыми глазами, растворяясь в тишине, доктор дымит очередной сигаретой с мягким сладким ароматом и листает мой дневник.
За последние дни я понаписал столько всякого сумасшедшего бреда, что теперь, пока доктор лакает из бумажного чана мое психологическое дерьмо, у меня есть около получаса.
Полчаса тишины в самом солнечном и уютном помещении в моей жизни. 
- Вот, возьми.
Я не сразу понимаю, что происходит, и где я нахожусь. Доктор протягивает мне салфетку, он говорит, что снова пошла кровь.
Рубашка испорчена окончательно.
- Тебе нужно усерднее работать. – говорит доктор. – Отнесись к этому серьезно. – он смотрит мне в лицо из зеркала. - У тебя сейчас тяжелое время. - он смотрит мне в спину из-за стола. – Твои физические недуги пройдут, они куда менее опасны чем… - он указывает на свой висок. – психологические. Тело без души существовать не может.
Я прикладываю салфетку к разодранной коже и киваю отражению доктора.
- Ты ведь хочешь, чтобы прошли приступы?.. - осторожно говорит зеркальный доктор. – Надеюсь, ты приложишь больше усилий…
Я рассматриваю широкие царапины на коже среди слипшихся от крови волос и снова киваю отражению доктора.
Он говорит, что я должен внимательно следить за всеми изменениями и все до мельчайших подробностей заносить в дневник, и я киваю. Он говорит что-то еще, и я снова киваю. Он говорит – я киваю.
Даже приблизительно не помню, о чем он говорил.
Кровь остановилась, и я с благодарным лицом принимаю очередной рецепт и ворох советов.
Кожа чешется так, что ее хочется содрать. Сделать надрез по всему телу и отодрать ее кусками. И выкинуть. Эти зудящие ошметки.
Я вымученно улыбаюсь, ожидая, когда мне наконец-то можно будет уйти.
Дверь закрывается, и я прислоняюсь к идеально белой шершавой поверхности стены. В приемной никого нет кроме секретарши, раскладывающей пасьянс на компьютере.
На моей голубой рубашке размазанные капли крови. Волосы спутаны и перемазаны все той же кровью. Лицо – цвета чистого кафеля. Я чувствую насколько херово выгляжу со стороны.
- Все хорошо? – мило интересуется секретарша.
С ее стороны. С ее стороны это мило. С ее стороны я выгляжу омерзительно. 
Я ничего не отвечаю, лишь кивнув, и просачиваюсь в просторный больничный коридор.

Бесконечные больничные коридоры, как прямая кишка, связывающая жизнь и смерть. И непонятно с чего все начинается, и чем заканчивается.

Я спускаюсь на первый этаж. Здесь, в небольшом закутке из стекла и рекламных проспектов лекарств, я получаю по рецепту очередную порцию необходимых препаратов.
Из небольшого окошка, из-за рекламных листовок, на меня смотрит некрасивое прыщавое лицо.
Это Вера. И я ей рад. Рад ее смене. Рад, что сегодня ее дежурство.
Вера настолько унизительно некрасива, насколько может быть некрасива женщина с бело-желтыми градинами прыщей, покрывающими все лицо.
- Привет. – говорю я, наводя на лице подобие улыбки. – Рад тебя видеть. – я стараюсь выглядеть привлекательно, стараюсь добиться этого одним желанием.
- Привет, ты не звонил… - у нее желтые кривые зубы. – Я думала ты это ради… - у нее пахнет изо рта.
Я смотрю на огромные прыщи: Нет, конечно! Что ты говоришь? – я вдыхаю ее запах, я словно пью из унитаза. – У тебя скоро перерыв? – я улыбаюсь и подмигиваю.
Я заигрываю, я флиртую. Хотя на самом деле меня выворачивает наизнанку. На самом деле кожа зудит так, что я медленно схожу с ума.
Я схожу с ума, но улыбаюсь. Я говорю: так как насчет перерыва?
Вера выкладывает передо мной разноцветные упаковки.
Я сгребаю их в сумку и не желаю униматься: так что скажешь? А?
Она краснеет. Теперь огромные гроздья прыщей подкрашены краской желания, краской стыда.
Она хихикает. Так глупо, как это только может быть.
- Всего несколько минут. – говорю я, убирая в сумку два флакона с серебристой жидкостью. – Я знаю, что тебе нравится. – я цокаю языком.
Вера протягивает мне упаковку одноразовых шприцев и кивает. Кивает почти так же, как я кивал доктору.
И я улыбаюсь, я убираю шприцы в сумку и пытаюсь застегнуть ее. Сумка доверху набита упаковками таблеток, запаянными флаконами, и бог знает чем еще. Большая часть этого дерьма мне вовсе не понадобиться.
Я застегиваю сумку и пытаюсь поймать разницу. Наверное, ей так же хочется секса, как мне насрать на доктора. Наверное, мне все равно настолько же, насколько ей не все равно.
Мне удается застегнуть сумку.
Вера закрывает свое окошко в мир, даже не повесив надлежащей таблички.
В углу стеклянного загона есть незаметная дверка, ведущая в крохотную подсобку. Это даже не подсобка, скорее это прямоугольный кусочек пространства. Места хватает только для двух человек.
Я опускаюсь на колени, успев наглотаться гнилого воздуха из ее рта. Стягиваю с нее джинсы. В нос ударяет характерный запах. Кишечник сокращается мгновенно. Единственное, что мне удается сделать – не открывать рот. Я стягиваю с нее трусы и проглатываю. Голова отзывается гулом, в горле привкус не переваренной пищи. Перед глазами выбритый лобок, кожа раздражена и покрыта мелкой сыпью.
Она с трудом закидывает ноги мне на плечи. Я задерживаю дыхание. Раздраженная кожа прямо перед носом. Единственное о чем я думаю, как не дать воли кишечнику. И еще я думаю о песочном пляже. Я думаю о голубом и даже бирюзовом океане.
Если хорошенько настроиться то, можно перестать чувствовать. Можно отстраниться, забыть о реальности.
Я делаю глубокий вдох и уже не чувствую запаха ее промежности. Запаха идущего из глубины ее тела.
Я думаю о бризе. Думаю, каков он на вкус. Ведь его тоже можно съесть. Этот пряный летний ветер, летящий над океаном. Я думаю о нем.
Мой язык уже ворочается у нее в пизде. Она тяжело дышит, вцепившись мне в волосы так сильно, что выдрала приличный клок и снова расцарапала кожу. Кровь стекает по моему виску, будто мою голову лишают девственности.
Я думаю о ярком солнце и гамаке, подвешенном между двумя высокими пальмами.
Я ворочаю языком, облизывая клитор и, с трудом извернувшись, вхожу в нее двумя пальцами.
Мне уже кажется, что так происходит вечно. Что я всегда сидел в этом вертикальном гробу, облизывая зловонную пизду, а потные ноги сжимали мою голову, с которой стекали струйки крови. 
А ведь там уже ждет какой-нибудь пациент, ждет, чтобы получить свое лекарство.
Я уже ни о чем не думаю, стараясь просто не задохнуться. Вера с такой силой вжала мое лицо в себя, что у меня кружится голова, мне не хватает воздуха. Она нагибается вперед, все дальше и дальше. Она упирается в стену лицом. Я продолжаю елозить в ней пальцами. Она вздрагивает. Раз, другой. Затем еще раз. И затихает.
Не знаю, сколько еще проходит времени, прежде чем мне удается отлепить ее от своего лица.
- Спасибо. – шепчет она. – Ты был великолепен. – она протягивает мне свой платок.
Она все еще тяжело дышит. Ее лицо просто-таки пунцовое.
Я вытираю лицо от ее сока, от собственной крови, от нашего пота. Платок пахнет ей, и я уже представляю, как смачно буду выблевывать эти минуты. Хотя есть способ получше, нужно только, как можно быстрее уйти.
- Когда мы увидимся? – она натягивает джинсы, забыв про трусы.
Мне нечего ей сказать: может в выходные? Мы собираемся в Москву… - я не смотрю на нее.
- Позвони мне. – и она целует меня. Она засовывает мне в рот язык.
Я не закрываю глаза, задыхаясь. Я вижу ее лицо. Один из прыщей лопнул.
- Этинилэстрадиол. – говорю я, вытащив ее язык из своего рта. – Это для одной моей знакомой…
Вера смотрит на меня секунду, словно сомневается, но ни единого вопроса или недоверия в глазах нет.
Она кивает и еще раз засасывает меня.
Мне удается открыть дверь, и мы вываливаемся в стеклянную будку. Вываливаемся вместе с сопревшим воздухом, вместе с запахом ее промежности, вместе с запахом пота.
Из-за рекламных проспектов на нас смотрят глаза. Все они ждут лекарств. Все они сразу же понимают, чем мы занимались.
Вера достает из своей потрепанной черной сумочки два пакетика с белыми круглыми таблетками внутри: я знала, что ты зайдешь. – говорит она улыбаясь.
Люди заглядывают внутрь стеклянного ларька, они стучат, я слышу их недовольные голоса.
- Спасибо. – говорю я.
Мне удается избежать еще одного засоса, запихнуть таблетки в сумку и выскочить из стеклянного домика, бросив на прощание: позвоню.
За моей спиной на Веру набрасываются старики, они говорят, что пожалуются ее начальнику, говорят, что так себя не вели, говорят, говорят, говорят…
Они готовы растерзать потную, прыщавую, удовлетворенную Веру. Но ей все равно. На сегодня. Она говорит: извините, и принимает рецепт. Она выдает лекарство и просит прощения.



Point
1.
4) момент (времени); at the point of death – при смерти

Карандашный грифель скользит по шершавой поверхности листа. Он оставляет следы. Наносит контуры. Из белого цвета появляется рваная ледяная корка. Сквозь лист графитовой кровью проступает черная река. Из ниоткуда вырастают голые кусты и деревья. Карандаш не останавливается, продолжая создавать мир. Появляются люди.
Невысокая кривая лавочка. От сидения и спинки осталась только одна доска.
Ветер перебирает мои волосы. Я смотрю вдаль, пробежавшись взглядом по пустынному ледяному пляжу. Смотрю поверх черной воды, стекающей за поворот и исчезающей за белыми стенами церкви, кажущейся отсюда крохотной, похожей на мышиный сарай.
Где-то над ледяным пляжем, над водой, над церковью, серое небо. Где-то там, наверное, тоже кто-то сейчас смотрит на меня. Как отражение, перевернутый. Сидит также на изувеченной лавке и смотрит на меня, только наоборот.
Я делаю глоток холодного шампанского.
Рядом с лавкой стоят три пустые бутылки.
- Дай запить. – говоришь ты.
Я передаю тебе зеленую бутылку с черной этикеткой. На этикетке написано – советское.
Две белые таблетки еще секунду назад лежали на бледной ладони, теперь они несутся вниз по пищеводу, увлекаемые пенистыми волнами шампанского, стараясь нагнать предыдущие.
Ты отдаешь мне бутылку и прячешь руки в перчатки.
Мы снова молчим. Так же как и те двое, появившиеся на листе. На ней, той, что на листе, длинное пальто, полы которого зажаты между ног.
На листе все одного цвета. Цвета настоящего неба.
Но я знаю, что пальто кремовое, что у него шикарный песцовый воротник. Я знаю, что черные сапоги облепляют ногу до колена. Я знаю что под пальто юбка и свитер.
Все это на бумаге одного цвета. Все это останется секретом для зрителя.
Более того, я знаю, сколько все это стоит. Сколько стоят сапоги из блумингсдэйла или пальто из последней московской коллекции.
Этого не знает даже художник.
От тебя пахнет цветочным садом. Сейчас. Мертвой зимой. От тебя исходит легкий цветочный аромат. Все вокруг давно сдохло, все вокруг давно перегнило, а от тебя пахнет жизнью.
Это грифелю не под силу.
Я чувствую себя в своем старом потрепанном черном пальто неуютно.
Ветер растрепал блондинистое каре. Ты убираешь волосы с лица. Ты аккуратно держишь двумя идеальными пальцами круглое белое колесико таблетки. Твои губы раскрашены бордовым, они осторожно обнимают колесо таблетки. Ты сидишь рядом. Ты грызешь таблетку.
Я протягиваю тебе бутылку с остатками шампанского.
Ты делаешь два больших глотка - бутылка пуста. Теперь их четыре.
Я откручиваю проволоку с пятой.
Момент перед выстрелом пробки навсегда набросан грифелем на бумаге.
Ты продолжаешь грызть таблетку, я открываю бутылку.
Мокрые хлопья снега валятся с неба, налипают на волосы, на одежду, таят на лице.
Пробка звучно выстреливает.
- Здесь нет времени. – тихо говоришь ты, принимая бутылку. – Ты был прав.
Когда мне нужно побыть одному, понять себя, подумать – я иду сюда. Когда идет дождь. Когда сыпет снег. Когда свистит ветер. Когда погода такое дерьмо, что хочется спрятаться под пледом и уснуть, проснувшись солнечным днем - я иду сюда. Я точно знаю – здесь никого нет.
- Здесь нет ничего. – говорю я.
Небо закидало нас мокрым снегом. Он попадает в глаза и заставляет часто моргать. Заставляет щуриться. Закрывать глаза рукой.
- Это метадон. – говоришь ты, отгрызая кусочек таблетки.
Я не спрашивал тебя. Я усвоил урок. И не только этот.
Огрызок таблетки между твоих пухлых губ, зажатый твоими тонкими пальцами.
Там, на очередном листке.
Крупно.
Твои губы, пальцы и огрызок таблетки метадона.
- Ты все время спрашиваешь, что за таблетки я постоянно жру. – ты стряхиваешь растаявший снег.
Твоя прическа безнадежно испорчена. Похоже тебе все равно.
- Это всего лишь анальгетик. – говоришь ты, и я протягиваю тебе бутылку шампанского.
На кого мы похожи? Сидим на искореженной лавке облепленные мокрым снегом, на заледенелом пляже, пьем шампанское…
- У меня в животе змеи. Взбесившийся клубок самых ядовитых в мире змей. – ты проглатываешь таблетку и только потом пьешь шампанское. – Мои кишки горят. Они пылают синим пламенем. Эта такая боль… – ты делаешь еще глоток. – Когда я проснулась сегодня ночью, проснулась от этой боли, я хотела вырезать их кухонным ножом. Я хотела выпотрошить себя. – ты делаешь еще глоток.
Я никак не пойму, ты плачешь или это растаявшие снежинки? На твоих красных болезненных щеках. Слезы или вода?
Я думаю, что если ты будешь жрать столько метадона, если ты будешь поглощать медроксипрогестерон пакетами, если единственным, что ты съешь за день, будет килограмм эстрадиола, то твои змеи тебя прикончат.
- Мне хорошо здесь. – говоришь ты, глядя в черную воду.
Сегодня все как-то иначе. Сегодня мне спокойно. Здесь и сейчас.
По-моему зрачков у тебя уже нет, но ты выглядишь спокойной, ты выглядишь нормальной.
Я забираю из твоих рук бутылку. Похоже, метадон, и что ты там еще успела в себя запихнуть, подействовал.
Ты тонешь взглядом в черной воде.
Ты одна на лавке, одна на пляже. Грифель не захотел отобразить меня на этом рисунке.
Я делаю глоток. Шампанское кусает язык, царапает горло.
Снег закончился.
Я отставляю пустую бутылку.
- Выстрели. – слабым голосом говоришь ты. – Как в новый год!
И ты улыбаешься. Похоже, твои змеи унялись. Таблица Менделеева чуть ли не в полном составе задала им жару.
Ты кладешь голову на мое плечо. Я вожусь с новой бутылкой.
На этой картине все снова неправда. Нас опять двое, твоя голова на моем плече. Но в этом нет ничего романтичного. Ни капли романтики. Только обнаженный цинизм, выпущенный в таблетках метадона. Все – вранье.
Пробка шумно выстреливает. И ты улыбаешься. Я чувствую твою улыбку плечом.
- С новым годом! – торжественно, но еле слышно произносишь ты. И тянешь руку к бутылке.
Не знаю, сколько проходит времени. Ты поднимаешь голову только для того, чтобы сделать еще глоток, а потом снова лежишь у меня на плече.
Черная вода, похожа на венозную кровь. Серое небо – на мою жизнь. Ледяная корка на пляже – это ты. Стены церкви – мокрый, растаявший снегопад.
Больше нет рисунков. Ни единого нового белого листа. Все испачканы грифелем. Не осталось ни одного чистого. Нас больше никто не рисует.
Только холодный колючий ветер гонит черную кровь реки прочь.
Я хочу, чтобы все остановилось прямо сейчас. Чтобы больше ничего не изменилось. Все замерло. Все закончилось. Ничего не было.
Мне кажется, я слышу: я тоже. – твой еле живой голос.
Наверное, мне кажется.
Больше всего мы сожалеем о том, что получили то, о чем мечтали.
И еще о том, что так хуево мечтали.

Я слышу голоса. Как будто рождаюсь заново.
Кто-то приперся на пляж и теперь терроризирует тишину. Аннулирует ее монопольное владение пляжем.
Знакомый голос.
До боли, до зубного скрипа, до ломания собственных пальцев.
Знакомый голос орет что-то невразумительное.
Я уже знаю, кто потревожил нас. Единственная надежда, что они нас не заметят.
- Эй! – истошный вопль в нашу сторону.
Мне хочется достать из внутреннего кармана Кольт и перестрелять всю эту свору. 
- Ааааа! – орут уже человек пять.
Мне хочется, чтобы Кольт у меня был.
Невдалеке у самой воды скачет Святой. Он продолжает отпускать волосы. Они уже ниже плеч. Я отсюда вижу, насколько жутко они выглядят.
- Эй! – даже не орет, а скорее рычит Святой. – Мы здесь! – орет он. – Аааааа! – орет толпа развеселившихся ублюдков.
Среди ублюдков я различаю Сида. Сегодня он не один. В его мощных ручищах прячется малышка-Кити. Значит Сид сегодня добр и любезен, спокоен и приятен.
Что ж, это не так уж и плохо.
- Аааааа! – вопит Святой, размахивая бутылкой с такой силой, что содержимое разлетается во все стороны.
- Давай уйдем. – тихо говорю я и делаю основательный глоток.
- Почему? – устало произносишь ты. – Это твои друзья… давай поболтаем с ними. – ты отбираешь у меня бутылку. – Тем более шампанское закончилось. – делаешь глоток, затем еще один. – Идем. – еще глоток. – Познакомишь нас. – бутылка пуста.
Ты уже на ногах, словно тебя завели. Будто тебе в спину, или еще куда, воткнули ключ и провернули несколько раз.
- Идем. – ты берешь меня за руку и тащишь в направлении орущих ублюдков.
Ты даже не знаешь кто они такие. Ты даже не представляешь кто они такие.

Незнакомые мне люди дурниной орут, приветствуя нас.
Жизнь наполняет наш мир их голосами. Наполняет наш мир другими людьми.
Наш мир становится больше. Наш мир забирает нас.
Когда мы подходим, Святой размахивает членом, поливая все в радиусе трех метров. Его штаны спущены до ботинок.
Сид метко попадает ледяным комком в лоб Святому, и тот валится на спину.
Сид и малышка-Кити вытирают лавку курткой Святого. Затем расставляют на ней набитые до верху пакеты.
Один из тех, кого я никогда до этого не видел, поднимает Святого. На лбу у него шишка, в глазах – веселье.
- Давайте бухать! – орет Святой громче прежнего. – А ты, блядь, не смей в меня кидаться этим говном, сучара! – хрипит он на Сида почти в упор.
Сид обнимает малышку-Кити и не обращает на Святого никакого внимания.
Люди, которых я не знаю, разливают по пластиковым стаканчикам водку, они разливают виски и коньяк. В пластике плещется спирт и текила, ром и портвейн.
Их пятнадцать, тех, кого я не знаю. 
У тебя в руках пластиковый стаканчик с ромом, наполненный почти до краев. В другой руке кусок сыра, под которым прячется круглая белая начинка. Может это метадон, может что-то еще.
Малышка-Кити протягивает мне стакан с водкой. Какой-то незнакомый парень протягивает мне бутерброд с бужениной и колбасой одновременно.
Процесс наливания алкоголя не прекращается. Кто-то уже выпил и наливает еще, кто-то выпивает сейчас и готовится налить снова.
Мы чокаемся. Ты подмигиваешь и в моей руке белое колесо таблетки.
- Какого черта. – говорю я.
Это тост. Сегодня тосты звучат иначе.
Я забрасываю таблетку в рот и запиваю ее водкой. Бутерброд явно не лишний.
Ты говоришь: кто это? – показывая пальцем на Сида и малышку-Кити.
- Это Сергей и Катя.
Ты допиваешь ром: странная пара. – откусываешь кусочек сыра. Делаешь это аккуратно, даже эстетично. Ты не могла влить в себя стакан рома и так мило откусить сыр, но ты это делаешь.
По-моему странная пара здесь – мы. Особенно твое пальто и песцовый воротник, и твои сапоги за десять штук баксов.
Впрочем, Сид и малышка-Кити действительно выглядят странно.
Он здоровый мужчина, с накаченной грудью, и огромными ручищами.
Она такая миниатюрная, что может поместиться у него на ладони.
Я только сейчас замечаю, что ваши с ним каре различаются лишь цветом.
Ты исчезаешь среди бухающих и возвращаешься с двумя полными стаканами.
- Сделала нам ром с колой. – ты делаешь глоток. – Что с ней такое?
Я понимаю о ком ты. Конечно, о малышке-Кити.
- Она помогла мне с коктейлем. – ты делаешь еще один небольшой глоток и протягиваешь мне на ладони две белые таблетки.
Я не спрашиваю что это. Я беру одну таблетку и запиваю ее. Просто глотаю.
Малышка-Кити действительно странно себя ведет. Она постоянно дрожит. Все время, даже во сне. Мелкая дрожь. Каждую секунду жизни.
Я не знаю в чем причина. Знаю лишь, что Сид откопал ее в глубочайшей жопе, почти в аду.
Ее вроде бы собирались сожрать бомжи. Они насиловали ее несколько дней, а потом собирались то ли сварить, то ли поджарить.
Но это позже, а раньше она была одной из многочисленных гостей квартиры Святого, раньше она приходила к Сиду, чтобы закинуться, раньше Сид накачал ее таким дерьмом, от которого вены вылезли из кожи, раньше шлюха-Гретта порвала ей рот вагинальным расширителем и ножом для колки льда.

Эта реклама крутилась постоянно, я до сих пор помню эти слова.
Для возбуждающих игр в доктора. Позволяет увидеть всю глубину женской красоты! Вагинальный расширитель вводится во влагалище с закрытыми лопастями (десять сантиметров). Затем вагинальное отверстие нежно раскрывается с помощью регулируемых лопастей (до двенадцати сантиметров). Теперь вы можете смотреть в глубь вагины, видеть её центр удовольствия.
Прочный и скользкий материал.
Цена: четыреста девяносто рублей.
Даже не знаю, кого она оскорбляла больше, мужчин или женщин. Наверное, и тех и других. Ее начитывали мужским и женским голосом, демонстрируя металлический прибор, похожий на клюв утки. Периодически вместо прибора показывали здоровенные сиськи, такие огромные, будто в них запихнули пару мешков картошки.
Без малого пятьсот рублей и такое удовольствие твое.
Нож для колки льда и вовсе прекрасен, он миниатюрен, чрезвычайно удобен и хорош в употреблении. К тому же он стоит каких-то два с половиной евро.

Я неуверен, что правильно все помню. Единственное, что я могу сказать о малышке-Кити, естественно, кроме того, что все ее зовут – малышка-Кити, что ей около тридцати лет, в ней не больше ста пятидесяти сантиметров и тридцати килограммов, от уголков ее губ тянутся два белых изогнутых шрама, она все время дрожит и никогда не пьет алкоголь.
И еще она появляется на улице только, если с ней рядом Сид.
Голова плывет. Мне становится не по себе от потери контроля. Я не помню, что я говорил секунду назад и говорил ли что-то.
Я чувствую, что нужно уходить. Нужно сматываться прямо сейчас, иначе дальнейший маршрут известен. Дальше будет бар. Дальше – клуб. Потом будет то, о чем захочется забыть, как только придешь в себя на следующее утро.
- Слишком частые утренние постстрахи вредны для психики. – говорю я, но ты меня не слушаешь.
Ты тащишь меня за рукав пальто к лавке. Мы пробираемся сквозь незнакомые бухающие спины.
Мы уже у лавки и я говорю: нам нужно идти.
Ты разбавляешь ром. Ты говоришь, что можно еще остаться. Если бы не я – ты уже расквасила бы лицо о лавку. Я еле удерживаю тебя.
- Приглашаю в мой скромный дом. – говорит Святой, повиснув у меня на шее. – Все к твоим услугам. – от него пахнет мочой и спиртом.
Мне удается избавиться от Святого и вытащить тебя из толпы только после двух стаканов. Ты уже не стоишь на ногах. Волосы облепили голову, забыв, о том, что они – каре.
Ты еле ворочаешь языком: мы придем в гости? – ты спотыкаешься, но я удерживаю тебя. – Ты обещал! – капризничаешь ты в жопу пьяным голосом.
И я говорю: конечно.
Мы поднимаемся с пляжа на набережную по тропинке, вытоптанной на довольно резком склоне.
Меня жутко мутит, все внутри переворачивается, и я говорю: конечно, зайдем. Как же может быть иначе?
Подъем заканчивается успешно.
Внизу, на пляже, Сид сжимает в объятиях малышку-Кити и, возвышаясь над компанией, напоминает стервятника, высматривающего жертву, но не на сегодня, на будущее.
Ты измазала в чем-то коричневом пальто. Твои дорогущие сапоги похожи на что угодно, но только не на эксклюзивный товар.
Шатаясь, мы бредем по улице.
Мы оба в говно, а вокруг уже темно.
Ты роняешь голову мне на грудь и уже больше ничего не говоришь.
На площади ждет машина. Бордовый, как и твоя помада, Бентли Arnage. Он больше похож на космический корабль, чем на машину. Даже в темноте он раскошен.
Насколько я знаю, эта серия появится на рынке ограниченным количеством только через два года.
Шофер курит, облокотившись на бордового красавца с нескрываемым удовлетворением.
Мы доплетаемся до машины. Я отдаю тебя в руки седеющего водилы и стою у подножия башни с большим циферблатом, глядя, как он бесцеремонно забрасывает тебя внутрь и пристегивает ремнем к сидению.   
Меня шатает, а перед глазами все расплывается. Расплывается и бордовый Бентли. Он исчезает в ночном городе.
Я стою на месте, шатаясь из стороны в сторону.
На площади кроме меня никого нет.
Начинается снегопад, часы отбивают - три.
Мне кажется, что я отправляюсь на тот свет.



Point
2.
1) показывать пальцем, указывать (тж. Point out; at, to)

Звонит телефон.
Я открываю глаза и тут же слепну. Я закрываю глаза.
Звонит телефон.
Я хочу встать. Просто свесить ноги с кровати. Хотя бы сесть. Но не могу.
Звонит телефон.
Все это похоже на кошмар. Жуткий сушняк, такого просто не бывает. Все тело затекло, я не могу просто сесть. Упереться руками о кровать, оттолкнуть ее и подняться. Я не могу.
Звонит телефон.
Голова. Ее нет. Вместо нее какое-то странное существо все исколотое иглами, проткнутое насквозь, истекающее кровью и слизью.
Звонит телефон.
Я говорю: нет.
Говорю, пусть он заткнется, пусть замолчит. Я говорю в пустоту: оставьте меня в покое.
Говорю телефону: иди на хуй. – кричу насколько хватает сил. – Иди на хуй, сука.
Я не чувствую ног, зато я чувствую как крутит руки, в локтях. Такое ощущение, что их выкручивает маньяк. Он перекручивает их снова и снова, ожидая, что они оторвутся. Еще оборот.
Звонит телефон.
Еще оборот. Подушка пропиталась моим желтым потом. Такой темно-желтый цвет во всю наволочку. И запах гнилой рыбы, запах мертвого разлагающего существа.
Еще оборот. Скрипят суставы. Я слышу. Я чувствую. Я обоняю. Только не вижу. Еще оборот.
И я кричу: ааааааааааааа!
Звонит телефон.
- Сдохните все. Подохните твари. – ору я. – Пидорасы. Дай мне сдохнуть нахуй. Дай мне блядь сдохнуть.
Кишечник сокращается самопроизвольно, сокращается мгновенно.
Из меня летят на ковер ошметки, какие-то пленки, что-то мелкое. Из меня выплескивается жидкость. Как пена из огнетушителя, только огнетушитель – живой человек, а пена – его внутренности.
Звонит телефон.
Я чувствую, что мне легче.
Открываю глаза, но ничего не вижу, только чувствую прохладу телефонной трубки, прижавшейся к уху.
Мать уходит, закрыв за собой дверь.
Я наполовину свисаю с кровати, изо всех сил прижав трубку к уху.
- Алло. – говорю я, не узнавая своего голоса. – Алло. – повторяю я.
Чтобы не свалиться с кровати, я упираюсь свободной рукой в пол, в ковер, чувствуя что-то размякшее, что-то раздавленное моей ладонью, что-то, что раньше было частью меня.
С большим трудом мне удается узнать голос отца.
Он говорит, что рад меня слышать, он спрашивает, как я себя чувствую.
По правде говоря, я никогда не мог узнать его голос. Он всегда говорит безразличным пустым тоном. Как машина. Механический тон. Сообщение команд. Оповещение о процессах. Констатация фактов.
Как я себя чувствую? Рад ли слышать его пустой голос?
Я говорю, что в аду я бы чувствовал себя прекрасно, говорю, что мечтаю о смерти, говорю, что частично я уже мертв. Я выплевываю кусок какого-то говна, плюю прямо на ковер и говорю, что ему не стоило звонить. Я спрашиваю, какого хуя ему нужно.
Глаза все еще ничего не видят. Рука не выдерживает, и, кряхтя как старый Боинг, я падаю на пол, терплю крушение.
От запаха собственной блевотины меня выворачивает снова. Правда на сей раз только капли желудочного сока, только жуткие звуки сокращающегося кишечника.
Все это слышно в телефоне. Все это – мой монолог.
Отец говорит, что нам нужно увидеться, что он хочет поговорить. Он говорит все тем же голосом. Механическая речь.
Бьюсь об заклад, он написал свою великолепную речь на бумаге, затем переписал ее и снова переписал и так пока не достиг идеала, максимума человеческой гениальности, уместившегося в десяток предложений. А сейчас он читает свой идеальный текст, своим идеальным голосом. Сейчас он сидит в мягком кресле, в номере делюкс какого-нибудь там Балчуга Кемпински, рядом на столике - дежурный стакан виски. Отец дымит сигаретой, завернутый в шикарный халат и его уже ждет горячая ванна, отделанная мрамором.
Я говорю, что не могу сейчас разговаривать. Я пытаюсь поднять голову, пытаюсь встать или хотя бы сесть.
- Хорошо. – соглашаюсь я, хотя с трудом понимаю с чем. – Скинь мне на мобильный. – я прерываю связь.
Раньше говорили, что вешают трубку, теперь говорят что-то типа этого.
Мне удается сесть.
Я тяжело дышу. Со стороны может показаться, что я медитирую в луже блевотины.
Я не медитирую, я хочу все отменить.
Где-то через полчаса мне удается встать. Еще примерно столько же времени уходит на то, что бы найти пакеты, напичканные упаковками медикаментов. Что-то из этого для меня, что-то для тебя. Все это подарок доктора Шмаровоза. Кроме сувенира от Веры, за который мне пришлось вылизывать ее вонючую пизду.
Нужно найти хоть что-то, что помогло бы снять головную боль, хоть что-то что поможет мне смыть с себя всю эту вонь, сочащуюся из пор кожи.
Я нахожу кодеин. Бог знает, как он попал ко мне.
Я принимаю почти все, что нашел. Меня шатает, я чувствую, как забирается в мозг через ноздри запах разложения, выплеснутого на ковер.
И я вспоминаю твои слова. Такое ощущение, что в голове проигрывается запись диктофона.
- Таблетки терпинкод, кодтерпин. – говорит твой голос. - Таблетки от кашля с кодеином. – все это твои слова, все это ты уже говорила мне, весь этот кодеин – твой подарок. - Кодеин является также составной частью таблеток пенталгин, солпадеин, седалгин, коделак, а также сиропа от кашля кофекс. – я держусь за край компьютерного стола, пытаясь не свалиться обратно на пол. - Входит в состав таблеток нурофен плюс. Одна таблетка нурофена плюс содержит: двести миллиграммов ибупрофена и десять миллиграммов кодеина фосфата. – я не знаю, как смог запомнить твою лекцию. Порой ты ни о чем другом не говоришь. Только вся эта медицинская хуйня. Эта ебанутая терминология. Но мне становится легче. У меня есть силы.
Следующие три часа я провожу в ванной, пытаясь прийти в себя, пытаясь вспомнить, кто я, пытаясь побороть искушение уснуть и захлебнуться. Если бы это был не кодеин, а морфин, то я бы остался в ванной навсегда. Но мне это счастье не светит.
В памяти мобильного дожидаются отцовские сообщения. Время его приезда и место его же нахождения. Как координаты. Столько-то долготы, столько-то широты. Захожу на цель. Пли. Бомбы сброшены.
Я никуда не тороплюсь, я знаю, что он, как настоящий вампир, появится в городе, только когда прольется темнота.
- Когда прольется темнота. – напеваю я, раздавленным, растворенным в теплой воде голосом. – За тобою вернусь. Когда зарастут следы когтей – за тобою вернусь. – нехотя льется невнятный голос. – Когда захочешь жить – за тобою вернусь. 

Три часа ванны спустя, я стою в комнате. На мне свежая одежда. От меня пахнет свежестью цветочного луга.
В комнате уже наведен порядок. Зловонный ковер куда-то исчез, вероятно, бабушка успела его утащить с глаз долой.
Я надеваю пиджак оставшийся от выпускного. Подарок отца. Тогда он впихнул меня в костюм прада. Я хотел убить его, когда узнал, сколько он стоит.
Провожу по волосам рукой и пытаюсь улыбнуться отражению. Как сейчас помню, один галстук Emporio Армани стоит больше, чем получают в месяц человек десять, на моей новой работе.
Столько денег выкидывается на бренды, на слова, на пустоту.
Деньги на ветер.
Пиджак сидит отлично, если учитывать, что за последние полгода я резко сбросил в весе.
Этот прада – шедевр, последнее, что у меня осталось от выпускного. Все остальное уже где-то далеко, уже не здесь, включая и непосредственно память.
Выгляжу я помято, но вполне достойно, особенно, если учитывать, как все начиналось.
Захватив пальто, я быстро прохожу по коридору и закрываю за собой дверь сразу на ключ.
Похоже, мне удалось сбежать от домашних женщин без нервных потерь.

Парнишка лет восьми аккуратно одетый с учебниками подмышкой смотрит прямо на меня.
- Ты на занятие?
Он кивает.
- Чего не заходишь? – скрипя сердцем, я поворачиваюсь, чтобы позвонить в дверь, с робкой надеждой, что удастся слинять раньше, чем она откроется.
Я не звоню.
Ебанутая тварь. – белая краска, судя по всему из болончика. – Сдохни, сука.
Даже запятая стоит.
Единственное, что радует – на сей раз обошлось без говна.
Я смотрю на паренька, он – на дверь.
- Тебя как зовут? – говорю я.
- Никита. – он выглядит слегка чудаковатым можно сказать - смышленым.
- Это обо мне. – говорю.
- Ты набедокурил? – он смотрит на меня.
Такие чистые глаза, что из них можно сделать сережки или кулон. Глаза цвета летнего ясного дня.
- Как тебя сказать?.. – сам я не имею ни малейшего понятия, что сделал этой идиотке – Вике. – Просто бывает все запутано. – Мне становится тяжело говорить, тем более я не в силах объяснить мальчишке, то, что он четко усвоит лет через десять или даже раньше.
Если баба по природе психованная идиотка, то ты всегда будешь виноват.
Если у женщины плоский зад с ней лучше не связываться.
Еврейки с уродливыми лицами, плоскими задницами и нулевым размером придумали феминизм.
Заводить детей, пытаться вырастить из них нормальных людей, вести хозяйство – это позор, это порабощение женского начала. С уродской точки зрения.
Это позор, потому что этого у них никогда не будет. Иметь с ними дело захочет разве что шизофреник или какой-нибудь Чикатило.
И они пытаются отнять это у других.
Считается, что они умные.
Считается, что если у тебя проблемы с внешностью, то ты умен и наоборот.
Но ни одна книга не заменит им материнское сердце.
Ни каким фрейдом не измерить степень их фригидности.
Но и среди, на первый взгляд, нормальных женщин есть стервы и бляди. И это говорит лишь о том, что здесь нет и не может быть системы, здесь нет правил и их выкидышей - исключений.
Правила устанавливаю те, кто не прав. Изначально не прав.
Те, кто придумывают правила, всего лишь стараются отобрать свободу у других, стараются уменьшить возможности тех, кому они проигрывают. Всего лишь борьба за самца. Никакого фрейда, никаких идей и никаких мозгов.
Я пытаюсь понять, говорил ли я все это в слух.
- Ты не виноват? – Никита продолжает смотреть на меня.
Я киваю.
- Но здесь плохие слова написаны.
Я киваю.
- Может, это не про тебя? – с надеждой спрашивает он.
Видимо, я чем-то приглянулся пареньку.
И я киваю.
Я хочу сказать, чтобы он был готов. Готов к тому, что всегда будет виноват. Чтобы был готов стать для кого-то сраной тварью. Но, наверное, это лишнее.
Открывается дверь, мать смотрит на нас, затем на дверь. Она смотрит на белые буквы поверх черной краски.
Я думаю о том, что не успел вовремя смотаться и еще о том, что хреново покрасил дверь в прошлый раз.
Мать приглашает Никиту в квартиру, а мне молча указывает на дверь.
Единственное, что я могу – развести руками.
Она вздыхает и спрашивает, куда я собрался.
Единственное, что я могу – развести руками.
Она говорит, что я должен сегодня же закрасить новую чертову надпись, говорит, что нам нужно обсудить мое поведение, мою жизнь.
Единственное, что я могу ответить: ладно.
Я одеваю пальто и спускаюсь по лестнице.
Где-то над моей головой, уже на пролет выше звучит голосок Никиты. Он спрашивает, что такое стерва. Он пищит своим тонким голоском, спрашивая, что такое блядь.
Мне жаль мальчишку. В его восемь не знать кто такая стерва, не знать кто такая блядь – подвиг.
Я еще на пролет дальше от детского голоска.
Теперь Никита со слов учительницы знает, что стерва и блядь – плохие слова. Он не знает, что это такое, но знает, что это плохо.
Хлопает дверь.
Теперь на ней висит огромный календарь с ушастым кроликом, испуганно поглядывающим с постера.
Теперь кролик скрывает ото всех, что я - ебанутая тварь.
Он не проболтается. Я ему верю.



Point
1.
8) преимущество, достоинство; he has got points – у него есть достоинства

На улице темно. Холодный ветер забирается под пальто.
Я стою на ступеньках, ведущих ко входу в главную городскою гостиницу.
Из окон льется желтый искусственный свет. Я буквально чувствую, что от него идет тепло.
Я должен был оказаться в холле полчаса назад, но до сих пор не могу заставить себя войти.
Ненавижу закрытые двери, ненавижу их открывать. Не потому что боюсь неизвестности, а потому что наперед знаю все, что произойдет. Я, мать его, предсказатель похлеще Ванги.
Я не хочу оказаться во внимании. Потянуть на себя ручку двери и наступить в желтые лужи света.
Эти взгляды меня раздражают. Они убивают меня.
Спросите у своего психолога, что это такое.
Спросите, почему ненавидят внимание. Спросите, почему ненавидят открывать двери.
Если вам не у кого спросить, срочно наймите психолога. Поверьте, вам необходимо услышать, что он скажет на этот счет.
И что он скажет по любому другому поводу.
Он откроет вам глаза, возможно, он прояснит то, что мешает вам жить по-человечески.
Возможно, вы тоже боитесь дверей, боитесь электричества, боитесь взглядов.
Я выплевываю сигарету и делаю шаг к вершине. Шаг и электричество уже ближе.
Не помню, когда я снова начал курить.
Я делаю еще шаг.
Не помню, бросал ли я курить.
Еще шаг.
Мысли разбегаются в стороны, как тараканы на кухне от включенного света.
Шаг.
Ступеньки закончились.
Я хочу убежать, но уже не могу. Не останавливаясь, прохожу по гранитным плитам и хватаюсь за ледяную ручку.
Рук я не чувствую и могу только догадываться насколько холодна дверная ручка.
Я резко дергаю дверь на себя.
Шаг, и я таю в желтом цвете нездоровой электрической мочи, льющейся на голову с потолка.
Отец сидит в дальнем углу, с лева от входа.
Такое ощущение, что он не просто слился с черным креслом. Кажется, что он и есть это кресло, он - его продолжение, этакая декоративная находка, обернутая в Армани.
Я иду к нему.
К отцу быстро подходит женщина в черном строгом костюме, наклоняется, выслушивая его, и так же молниеносно уходит в другой конец холла.
Он даже не сделал ни единого жеста.
Эта женщина, она один из его секретарей.
Отец почти наверняка думал, что я не приду, он, может быть, даже надеялся на это. Он назначил другие встречи на это время, если я не появлюсь.
Экономия времени – экономия денег.
Теперь из-за меня кто-то получит отказ. Возможно, чьи-то планы рухнули, как только я дернул на себя входную дверь.
Я подхожу к нему.
Он смотрит на меня. Смотрит молча, смотрит своим чудесным пуленепробиваемым взглядом.
- Привет. – говорит он. – Здорово, что ты нашел время. – говорит он и указывает стаканом виски на кресло напротив. Такое же, как и его.
Я стою. Просто стою, глядя на него.
Он смотрит на меня. Наши взгляды не меняются, не уходят в сторону. Каменные выражения лиц. Маски запредельного спокойствия и отчуждения.
Отец уступает, он ставит стакан на небольшой журнальный столик и достает из кармана пачку сигарет. Он все делает неспешно, четко, спокойно.
Он так увлечен сигаретами, что меня рядом нет.
Я устало опускаюсь на мягкую черную кожу. Кресло издает характерный вздох.
Отец затягивается и выдыхает.
Я вижу его дыхание, оно окрашено сигаретным дымом, оно отравлено, помечено.
Отец молча смотрит на меня.
Теперь мне кажется, что он не узнает меня.
Он затягивается вновь и делает глоток виски.
Мне кажется, что он оценивает меня, осматривает площадь поражения.
И я говорю, что он может больше не разглядывать меня. Я спрашиваю, какого хера он приперся в город из объятий столичной жизни. Спрашиваю, что ему от меня нужно.
- Я привез тебе немного денег. – говорит он. – Знаю, что у тебя тяжелые времена. – он делает глоток виски. – И я хотел поговорить с тобой о твоем решении.
Я встаю, чтобы уйти, но остаюсь на месте.
Никак не пойму, ненавижу его сейчас или мне его жаль.
Но деньги мне сейчас не помешают пусть даже такие.
И я сажусь обратно в кресло.
Все смотрят на меня. Его секретарь. Его охранники. Его пресс-атташе. Еще какие-то люди. Они смотрят в нашу сторону. Я чувствую их взгляды.
Они знают, что мне перепадет большой денежный мешок. Они знают, что им не перепадет такой мешок никогда. Они знают, зачем мне эти деньги. Они считают меня выродком. Они уже все решили, но ничего не могут. Могут только тихо ненавидеть меня, ненавидеть мешок баксов, медленно плывущий мне в руки.
- Не о чем говорить. – я смотрю на отца.
Он такой же, каким был всегда. Пять, десять, двадцать лет назад. Всегда. Спокойный, уравновешенный, нейтральный, безразличный – никакой. Как всегда.
Он спрашивает, окончательно ли мое решение, спрашивает, не передумаю ли я.
Мой отец выглядит смешно. Мой отец флегматично интересуется, что происходит, делает вид, что для него это важно. На его лице большими жирными буквами написано – мне похуй.
Он самолично столько лет выводил эту надпись, что теперь ее не стереть до конца его гребаной жизни.
Надпись на все случаи жизни.
Я говорю, что с последнего разговора ничего не изменилось, я развожу руки в стороны и спрашиваю не чувствует ли он, что уже слишком поздно.
Отец дымит сигаретой и молчит. Виски в стакане закончился и один из его людей оперативно приносит другой стакан.

Мой отец.
Мой отец занимается одной из самых гнусных, одной из самых лживых работ в мире.
Он даже не писатель.
Не знаю, как перевести это слово на русский.
Дубликат. Пускай будет так.
Мой отец – дубликат одного из самых разрекламированных писателей мира. Мой отец – клон любимого писателя Голливуда.
Мой отец самый большой в мире лжец.
Таких как он много. Время решило, что с определенного момента дубликаты важнее исходника.
Они доступнее, сговорчивее, работоспособнее.
Ты можешь написать одну неплохую книгу, можешь написать даже две не самые плохие книги, но если после этого ты поставишь свою подпись не там, где это следовало бы сделать, через некоторое время писать за тебя будут дубликаты.
Условия для подписания такого контракта тебе создадут идеальные. И ты, конечно, можешь отказаться. Ты же гордый.
Многие отказываются, многие плюют в лицо принесшим гнусные бумаги.
Всех этих людей ты не знаешь, тебе никогда не узнать их имена. Они поставили на себе крест, раз и навсегда. Второго шанса не будет.
Или ты можешь согласиться и получать деньги в соответствии с контрактом. Ты можешь раздавать интервью. Можешь появляться в телевизионных передачах.
Ты можешь множить автографы, встречаться со своими читателями. Можешь пользоваться всеми благами, не делая взамен ничего.
Считается, что талант первороден и неповторим. Считается, что так и есть.
Это не так.
По крайней мере, в писательстве. Ничего сложного в адаптации к стилю, к манере, к идее. Все это лишь причуды восприятия. Все это можно подделать, это вовсе не сложно.
Цена – ты никогда не напишешь ничего сам. Ничего своего. Никто не узнает, что на обложке должна быть твоя фамилия.
Талант непредсказуем, но должен приносить прибыль, должен встать на конвейер.
Писателю нужны читатели, а деньгам – гарантии.
Ты либо книга, либо автор. Ты либо пишешь, либо подписываешь.
Цена чужой гениальности – собственная бездарность.

Я смотрю на отца. Я говорю, что он мог просто сбросить деньги на мой счет. Я говорю, что он мог не приезжать.
Его лицо по-прежнему похоже на засохшую коровью лепешку, в которую его по свежести впечатали.
- Ты плохо выглядишь. – идет он в атаку. – Почему не хочешь переехать ко мне?
Почему? Я смотрю прямо ему в глаза. Почему? Я хочу вбить свои мысли в его башку.
Почему я не хочу жить в бесконечных гостиницах, жить вместе с моим отцом, кто на самом деле - никто?
Почему я остался в сраном Подмосковье, в этом гребаном наукограде? Почему я хожу на ублюдочную работу вместе с ограниченными в развитии тетками и алкашами?
Потому что среди всего этого говна больше правды, чем во всем, что когда-либо окружало его, чем в любом его слове. Если правда вообще есть в нашем херовом мире, то она здесь.
Он слушает меня, слушает спокойно и основательно. Он не перебьет меня, он дослушает все, что я скажу.
Я договариваю, и мы молчим. Но недолго.
Он говорит, что всегда готов помочь. Говорит, что я могу обращаться к нему, как только возникнет необходимость.
Отец спрашивает, не хочу ли я прочесть его новую книгу.
Я говорю, что он знает номер моего счета. Встаю и ухожу.
Ухожу, глядя в лица его подчиненных. Они отвечают мне тем же. Мы ненавидим друг друга в равной степени. Мы все. Только секретарь уже трясет своими отвисшими сиськами перед отцом, чтобы выяснить, что у них запланировано дальше. Ведь из-за меня они выбились из графика. Из-за меня они потеряли время, подбираем синоним – деньги. Верно. Этому учат еще в школе.
Дубликат должен работать. Клон должен служить хозяину.
Я захлопываю за собой дверь и сбегаю по ступенькам в ночь. 



Point
1.
4) момент (времени); at the point of death – при смерти

Глухо хлопают двери бордового Бентли. Вокруг матово-черная ночь. Смазанная и густая. Она похожа на все ответы “да” вместе взятые и растворенные в тотальной бесконечности одиночества.
Эта ночь липнет к губам, она мажет по коже мягким слегка влажным от желания воздухом.
Живая субстанция. Черная вода легче воздуха.
Щелкает зажигалка - вспышка фотокамеры.
Перед нами узкий проход между домами. На асфальте лужи.
Щелчок. Вспышка.
Черная вода. Живые слезы этой ночи.
Гулкий звук каблуков.
Щелчок. Будто взводят затвор. Вспышка. И выстрел.
Я вдыхаю густой насыщенный воздух. Он наполняет меня и кажется, что я взлетаю, надувшись воздушным шаром. 
Щелчок. Вспышка.
Я слышу, как горит бумага. Слышу, как мгновенно умирает табак. Слышу, как ты втягиваешь в себя эту ночь пополам с дымом. Такой глубокий до самого основания эротичный обезоруживающий звук.  Ты всасываешь в себя весь мир.
Я останавливаюсь. Самокрутка разгорается красным пламенем. Ты смотришь на меня. Твой махровый взгляд. Из обоих стволов. Черная подводка и тушь. Еще один выстрел и я с трудом держусь на ногах.
Ты протягиваешь пачку. Подставляешь зажигалку.
Щелчок и выстрел.
Мы проявляемся в московской ночи, как призраки, как трупы и тут же гаснем. Нас нет, но мы все еще здесь.
Щелчок и выстрел.
На тебе синяя юбка с незаметными кармашками. Ты убираешь в один из них пачку, набитую до отказа самодельными сигаретами.
Мы стоим в узком проходе между странными безоконными зданиями. Мы курим.
У входа в переулок бордовый Бентли. Красный глаз сигареты водителя.
Я смотрю на тебя. Ты роскошна так же как эта ночь.
Белая блуза с неглубоким вырезом, красный цветочный рисунок. Она напоминает мне что-то русско-народное, напоминает косоворотку. Наверное, именно это имелось в виду.
Ты роскошнее этой ночи.
Странные красные вышитые цветы тянутся вдоль выреза, они оборачивают рукава. Они словно живые колышутся, скрывая большую грудь. Твое дыхание оживляет искусственные цветы. Они распускаются на волнах твоей груди.
Я смотрю на тебя и не знаю тебя, я хочу вдохнуть тебя, растворенную в этом черном воздухе. Я пытаюсь понять какого цвета твой легкий плащ. В голову приходит персиковый. Промокший слюной кончик самокрутки между твоих губ. Я схожу с ума. В голову приходит светло-розовый. Твои пухлые губы. Они чуть расходятся, и я вижу ровную белую полоску зубов. Эта улыбка порабощает меня. В голову приходит розово-оранжевый.
- Персиковый. – говоришь ты.
Я смотрю в серо-зеленые глаза. И улыбаюсь.
- Идем. – говоришь ты.
Говоришь мягко, проводя по словам языком. Слегка касаясь. Лишь чуть-чуть.
Ты поправляешь сползший рукав, задевая браслеты.
Тебе идет именно так, когда рукава закатаны. Так это еще бесшабашнее, нахальнее.
Ты направляешься к неказистой двери, спрятавшейся в конце узкого прохода, зажатой между высокими кирпичными зданиями.
Стук каблуков. Я раскачиваюсь из стороны в сторону в такт с тобой, с твоей попой. Туфли с небольшими искусственными бантами несут тебя к двери, переносят через лужи.
Я выбрасываю окурок, ты стучишь.
Последние мгновения тишины, последние секунды тихой почерневшей от любви ночи. Я считаю секунды, ты поправляешь прическу.
Ты отпустила волосы. Сзади они чуть ниже плеч, а спереди обнимают лицо, пряча скулы.
Твои песочные волосы.
Я считаю секунды. Я слышу, как открылась одна из дверей где-то внутри. Я слышу музыку, слышу, как она убивает эту ночь.
- Им было точно ясно – в книгах ничего нет.*1 – льется сквозь музыку голос.
Я смотрю на тебя. Ты улыбаешься и подмигиваешь.
- Я мечтал стать таким, каким стал. – мягко поет голос.
Открывается дверь. И музыка набрасывается на нас, а вместе с ней жутко неприятное кривое лицо.
- Разочарован по фотографиям судя. – подпеваешь ты и, взяв меня под руку, обходишь верзилу. – Я же говорила: “СегодняНочью”! – уже кричишь ты.      
Мы пускаемся в путь, петляя сумеречным лабиринтом коридоров.
Музыка льется отовсюду. Из каждого угла. Из каждой частицы пространства.
И ты кричишь: тебе понравится, вот увидишь. Это все равно, что американские горки только без страховки, без этих идиотских вагончиков. – кричишь ты. – Только взлеты и падения. Только вперед.
Мы обходим трахающуюся парочку. Голый зад похож на дорожный знак на этом безумном сумеречном шоссе. Их вздохи не слышны из-за музыки.
Еще один поворот, затем еще один. Грохот музыки не усиливается, людей в коридорах становится все больше, значит, мы почти добрались.
Если бы солнце взорвалось. Если бы можно было увидеть взрыв всего сущего, когда родился этот поганый мир.
Мириады звездочек. Триллионы вспышек в секунду. Это волна. Это цунами. Единственное, что ты можешь – задержать дыхание. И ныряешь. Мгновенно. Без предупреждения.
Просто исчезла какая-то черная ширма. И пространство стало бесконечным.
Ты держишь меня за руку. Мы в гигантском зале. У него нет крыши, у меня уже тоже. Все в лучах, пульсирующие всполохи света.
Перехватывает дыхание. Просто нет сил дышать.
Ты ведешь меня вперед. Сквозь толпу. Только сейчас я вижу, что повсюду люди, повсюду. Плотная человеческая масса. Что-то бесформенное.
Я вижу чьи-то лица во вспышках света. Вижу всего долю секунды. Вижу лицо, и тут же его нет.
И вся эта масса дышит, вся эта масса живет и я часть ее. Я чувствую дыхание бьющихся в экстазе рядом. Их руки, их тела. Чувствую сквозь одежду.
Все пульсирует музыкой и светом. Все пространство, потерявшее само себя.
Я понимаю, что мы не движемся. Ты что-то говоришь двум высоченным охранникам. Один из них приоткрывает дверь, и мы с тобой проскальзываем в следующий круг.
Здесь немного спокойнее, но мне все еще тяжело дышать. Я едва могу идти.
Людей здесь меньше, и мне кажется, что я вижу потолок. Мне кажется. Голова снова идет кругом.
Ты тащишь меня на буксире, сквозь помещения, сквозь дыры в пространстве.
Все те же всполохи музыки и света. Все те же силуэты людей-призраков. Обнаженные части тел. Запахи бьющие в нос ритмом музыки.
Ты отводишь в сторону занавес, уходящий куда-то наверх, в космос.
Мы в просторном зале, занавешенным со всех сторон кроме одной.
Все помещение уставлено креслами, диванчиками и просто бесформенными лежаками. Все вокруг красного и черного цвета.

*1 песня “Молодые и злые” группы “Сегодня Ночью”
Свет здесь приглушенный и его мерцание в разы менее убийственное, чем в предыдущих помещениях.
Ты подводишь меня к одному из свободных лежаков. Я позволяю телу просто упасть. Мягкое нежное объятие. Нет и мысли встать, усесться поудобнее. Я просто лежу в мягкой бесформенной субстанции, так похожей на меня.
Прямо передо мной огромный стеклянный экран. Я не сразу понимаю, что за ним сцена. Там, за извивающимися музыкантами бушует море обезумивших людей. Человеческое живое болото колышется перед сценой. Все это прекрасно видно отсюда.
Ты наклоняешься ко мне, почти ложишься на меня. Я чувствую мягкую грудь, чувствую, как разливается по телу истома. 
Ты говоришь, что исчезнешь на секунду, говоришь, чтобы я заказал что-нибудь выпить.
- Я на секунду. – говорят твои губы, едва касаясь моих.
Холод твоих подвесок на моей шее.
Я тону в твоих бесстыжих глазах. В этих идеальных изумрудах.
Тебя уже нет рядом, но я продолжаю ощущать твое тепло, все внутри меня сжимается.
Подходит молодой паренек с крашенными белыми волосами, уложенными наподобие миниатюрного ирокеза. Он спрашивает, будем ли мы пить. Я говорю, что будем, я заказываю половину всего, что он предлагает.
Я говорю прямо во внимательно слушающее лицо: бакарди блэк. – говорю, что сразу бутылку. Не собираясь слушать его предложения по этому поводу, перечисляю все шампанское, которое могу вспомнить. - Дом Переньон Розе. – говорю я, разглядывая потного с ног до головы солиста. – Луи Рэдерер Розе, Лоран-Перье Гранд, Вдова Клико ла Гранд дам. – я все еще говорю, даже не пытаясь понять, правильно ли вспоминаю названия.
И парень спрашивает, что из этого принести.
Я смотрю на него, ничего не говорю, просто смотрю.
И он кивает, он спрашивает, принести ли что-нибудь еще.
Я говорю, чтобы он убирался и не забыл вернуться напичканный маргаритками по самое горло. Говорю, что он должен догадаться сам, сколько нам необходимо, пять, десять или может быть двадцать три.
Парень исчезает из вида. Ничего лишнего, ни слова, ни взгляда. Он привык.
Как только смолкают аккорды очередной песни, он возвращается с подносом коктейлей.
Ты мягко опрокидываешься рядом со мной, прижимаешься.
- Это наш? – шепчешь ты, кивая на паренька с бутылками шампанского и бокалами.
Я киваю.
Ты выглядишь немного опустошенной и довольной.
Ты приподнимаешься надо мной и добираешься до столика уставленного маргаритой. Выпиваешь одну залпом, стаскиваешь персиковый плащ и закуриваешь.
В этом тусклом свете ты похожа на ангела.
Ангел с песочными волосами. Ангел, курящий самокрутку и вливающий в себя вторую маргариту.
Я разбавляю ром один к одному в высоком стакане.
Твоя самокрутка горит между моими пальцами. Большой глоток. Музыка уже спокойно проникает внутрь сквозь поры кожи.
Что-то белое, пузырясь, тонет в моем стакане. Ты улыбаешься. 
Время движется резкими скачками.
Удар век - у нас в руках алкоголь и сигареты.
Еще удар - мы танцуем.
Еще удар - мы лежим, прижавшись друг к другу.
Я давно забыл, что есть что-то еще кроме этого.
Разве есть мир? Разве есть другие люди? Разве есть?
Сколько прошло времени?
Я делаю глоток то ли шампанского, то ли рома с колой, уже не чувствуя разницы.
Сколько это еще будет продолжаться?
Я делаю глоток Маргариты из твоего рта, ты переливаешь в меня глоток коктейля, затем я отдаю его тебе, и так пока он не закончится, не испарится.
Где мы?
Я затягиваюсь сигаретой, чувствуя жар твоего распаленного тела.
Кто мы?
Я делаю глоток воздуха, вместо которого чье-то дыхание, дым сигарет, запахи тел, все что угодно кроме кислорода.
Люди вокруг. Никто никого не замечает. Все заняты собой.
Ты прижимаешься губами к моему уху, проводишь языком, а затем говоришь, что у меня есть поклонник.
- Там, слева. – говоришь ты, смеясь. – Я давно уже заметила, как он смотрит на тебя. – говоришь ты.
- Кто он?
Парень ловит на себе наши взгляды и смущенно смотрит на танцующую прямо перед ним компанию. Парни и девушки уже успели раздеться по пояс.
- Не знаю. – ты пытаешься встать, но ничего не выходит. – Кажется, он торгует оружием. – говоришь ты, снова пытаясь встать.    
Я ловлю себя на мысли, что уже настолько привык к музыке, что практически не слышу ее.
- То есть? – я хватаю тебя за юбку, и ты шлепаешься обратно в мои объятия.
- Хочешь, чтобы я писала здесь? – в твоих глазах тебя уже нет.
И я спрашиваю, в каком смысле он торгует оружием. Ты сопротивляешься, пытаясь уйти, но, проиграв, лежишь на мне и тяжело дышишь.
- У его отца сеть магазинов, он продавцом работает. – ты дышишь мне в лицо.
Тяжелый горячий запах.
- Провинился он чем-то, вот теперь отрабатывает.
Я отпускаю тебя.
Ты, шатаясь, проходишь по залу, то исчезая, то вновь вспыхивая вместе со светом. Я вижу, как к тебе подкатывает какой-то парень. Вижу, как вы целуетесь. Вижу, как он сжимает твою задницу, как ты трешься об него. Вы уходите.

Я наливаю еще стакан рома, забыв разбавить. Выливаю половину на пол и добавляю колы.
Парень смотрит на меня, смотрит так будто я кусок чего-то вкусного, сладкого, необычного. Так толстяки смотрят на шмат жаренного мяса, или на ведро мороженного или на бадью с куриными крылышками. Мне кажется, что у него капают слюни.
Я думаю, что иногда выгодно быть куском жареного мяса. Думаю, что стоит попробовать.
Я делаю глоток рома с колой. Свет гаснет и снова вспыхивает, и снова гаснет и снова вспыхивает. Это похоже на японскую пытку, не хватает только капель воды, методично падающих на лоб.
Он смущенно пьет твою Маргариту. Я не помню, как пригласил его к себе. Возможно, он сам так решил.
И он наклоняется ко мне и шепчет на ухо, шепчет так, как делала ты: Михаил.
Я киваю. Я говорю, что очень приятно. Я вру, что давно его заметил, вру, что здесь очень уютно.  Делаю вид, что мне с ним интересно. Не напрягаясь. Просто делаю вид.
И он кивает.
Я спрашиваю, чем он занимается. Спрашиваю откуда он.
Я напросился сам. Подставился.
Михаил долго и заунывно рассказывает о себе, он прислоняется к моему уху, и шепчет слова, вливает их прямо в мозг.
Я делаю глоток и чувствую, как он елозит языком у меня в ухе. Я думаю о том приятно ли мне. Я думаю, что да. В конце концов, я не против.
Его рука скользит по моей груди, пальцы расстегивают пуговицы. Он дрожит от напряжения, от желания. Пуговица поддается, за ней вторая. Свободной рукой он берет мою кисть и просовывает язык между пальцами, затем целиком засасывает средний.
Я делаю глоток рома, глядя на это безобразие.
Он смотрит мне в глаза и облизывает сосок, слегка прикусывает его, и я вздрагиваю.
Михаил медленно движется языком вверх по мне, целует шею, стремится к губам.
Он уже рядом, и я останавливаю его в миллиметре от поцелуя.
- Я должен попросить тебя об услуге. – я смотрю ему прямо в глаза.
Его глаза вспыхивает и, кивнув, он начинает опускаться, но я останавливаю его вновь, рассмеявшись.
- Я не об этом. – мой неискренний смех в подарок идиоту. – Ты ведь говорил, что работаешь в оружейном магазине? – я естественно не помню, говорил он об этом или нет.
И он понимающе кивает. Я вижу в его глазах яркое - да.
Странное чувство, когда в тебя влюбляются, по-настоящему. Будто бы тебя щекочут в самых неприличных местах.
Это приятно. 
Я отпускаю его и делаю еще глоток. Я наливаю еще ром, чувствуя, как расстегивается молния на брюках.
Я вижу тебя в конце зала в обнимку с тем красавцем, что ты утащила с собой в туалет. Он задирает твою синюю юбку, видимо намекая на продолжение. На тебе нет трусиков, ты отталкиваешь его. Он дергается к тебе. Все это во всполохах света. Как будто часто моргаешь.
Я не успеваю увидеть, откуда появились охранники. Они вяжут парня и уводят из зала. Он наверняка думал, что это он поимел тебя. Бедняга. Все иначе. Поимели его. И выбросили.
Ты поправляешь юбку и подходишь к нам.
Я сжимаю стакан, глядя на тебя. Михаил нежно ласкает языком головку моего члена.
Ты садишься рядом со мной, чуть выше. Делаешь глоток шампанского и, наклонившись, говоришь: вижу, вы познакомились. – ты смеешься.
Рассказываешь мне на ухо, что так накрутила парня, что он согласился лечь в туалете на пол, и жадно хлебать твою мочу. Ты запиваешь смех Лоран-Перье Гранд.
Я делаю глоток, слушая, как ты даже не дала этому гидроцефалу.
Ты наливаешь пенистое шампанское в бокал, глядя, как Михаил ловко сосет мой член, глядя на то, как я уже с трудом сдерживаюсь.
Ты окунаешь два пальца в бокал и, забросив одну ногу на меня, задираешь юбку и входишь в себя. Тонкие, будто выточенные пальцы, они исчезают в тебе. Ты делаешь глоток Лоран-Перье Гранд, и ритмично засаживаешь пальцы себе во влажное, разгоревшееся желанием влагалище.
Ты стараешься двигаться в такт Михаилу.
И ты говоришь, чтобы я подождал тебя. Ты ускоряешься. В этом нереальном мире. В этом то пропадающем, то появляющемся пространстве. В этой музыке.
Остатки рома льются из стакана на пол. Я ухватываю тебя за грудь и сжимаю руку. Ты стонешь, выгибаешь спину и вздрагиваешь всем телом.
И мы кончаем.
Михаил сидит на полу, он вытирает рот, он похож на собаку. Обученную, умелую собачонку.
Ты окунаешь два услужливых пальца в бокал с шампанским и облизываешь один, второй достается мне.
Затем откидываешься на лежанку и закрываешь глаза.
Я поднимаюсь, чтобы застегнуть штаны, я говорю Михаилу, что нам нужно обязательно встретиться. Он все еще дрожит, и я сжимаю его лицо в ладонях, я целую его, стараясь выпить до конца. Целую с минуту. Он вцепляется в меня, и вдруг обмякает. Я смотрю на него. У него на глазах слезы. Он вздрагивает. Он кончил. Вот так. От поцелуя. Я оставляю ему телефон и ухожу на поиски туалета.

Туалет удается найти довольно быстро. Свет здесь приглушен, но все равно после мерцающих залов слишком резок. Минут пять я просто стою, глядя в пол и оперевшись руками об умывальник. Потом, когда глаза немного привыкают, долго умываюсь, стараясь смыть с лица не только запах и следы, но и кожу. Я почти вижу свое отражение, но все равно не четко. Только сейчас понимаю, что я пьян в хлам. Меня шатает. Я не помню наверняка, что происходило. Не помню, сколько времени нахожусь не то, что в клубе, а хотя бы в этом туалете.
Я выключаю воду. Долго всматриваюсь в зеркало. Так и не разглядев ничего важного, собираюсь уходить, но слышу тихий плач, вернее будет сказать - стон.
Открываю одну за другой кабинки не в состояние разобрать, откуда доносятся звуки.
Стон усиливается.
Я открываю очередную дверь.
На полу, забившись в угол, рядом с унитазом, толи плачет, толи воет Вера.
Та самая Вера из больничного закутка. Страшная, прыщавая, жуткая Вера. Я смотрю на нее. Я помню, что звал ее поехать с нами. Видимо ты достала один из пригласительных, и я спихнул его ей.
Зачем она поперлась в это место?
Она до сих пор меня не узнала, она боится поднять глаза.
Блузка, которую носила, наверное, еще ее бабушка, порвана. Лифчик она комкает в руках.
Я не знаю, что сказать. Ее оттрахали… Так ведь не первый раз в жизни. Наверное, я бесчувственный кусок говна, наверное, это я виноват.
- Вставай. – говорю я, стараясь поднять Веру на ноги.
Она отбрыкивается, не дается.
Я не знаю, что с ней делать.
Я закрываю дверь в кабинку и возвращаюсь в зал. Там  в бешеном мерцании ты все еще лежишь на лежанке, раскинув ноги, и куришь. Ты отрешенно щипаешь себя за сосок, глядя в пустоту.
Я говорю, что нам пора, что нужно вытащить Веру из гребаного туалета, что ее кто-то отъебал так, что она чокнулась окончательно.
Тебе насрать на мои слова.
Я сажусь рядом делаю глоток какого-то шампанского.
Все вновь тонет в темноте и появляется снова.
Кто-то кого-то ебет, кто-то уже в отключке, кто-то танцует. Красно-черный зал живет своей жизнью, вне мира, вне этой вселенной. Живет по своим законам, а вернее вне любых законов.
И я говорю тебе, что нам пора ехать. Я говорю: поехали. – и пытаюсь тебя поднять.
Я думаю, что нужно поторопиться пока Веру не нашел кто-нибудь еще.
В мерцании света, в странном черно-красном мире ты приходишь в себя. Ты говоришь, что тебе нужно выпить, говоришь, что не понимаешь где ты.
- Я тоже не понимаю. – говорю я. – Нам надо идти.
- Куда? – ты растеряно смотришь на меня.
- Не знаю. – говорю я. – Надо.
Я пытаюсь привести тебя в порядок. Пытаюсь хоть как-то прикрыть твои сиськи и пизду. Хотя бы немного закрыть их одеждой.
Идем. – говорю я, и беру тебя за руку.
Я не знаю, куда мы идем, я не помню в каком туалете Вера. Возможно, ее уже нашли. 
Посреди мерцающего света и музыки. Я тащу тебя за руку, а ты все спрашиваешь, куда мы идем, и каждый раз я отвечаю: не знаю.
- Ты, нагладив лучших платьев, за банты свои в ответе. *2 – льется откуда-то сверху водопад музыки. - В зеркалах блесна на вечер, только ничего не светит. В этом свете мне не светит ничего. – музыкальное цунами смывает нас с безумного полотна мира.
И мы идем наугад. Из зала в зал, из коридора в коридор.
Это длится вечно.
- В этом свете мне не светит ничего.

*2 песня “В этом свете” группы “Мумий Тролль”


Point
1.
10) деление шкалы

Унылое серое окно октября. По стеклу сползают капли дождя.
Не знаю, о чем думают люди в такие минуты, глядя в пустое до блевоты раскрашенное серостью окно. Не знаю, о чем думаю я.
Высокий потолок почему-то напоминает мне кабину танка.
Облупившаяся краска на стенах, облупившаяся штукатурка на потолке. Все это кусками свисает вниз. Все это похоже на мертвую отслаивающуюся кожу, под которой сереют стены такие же, как и все вокруг в этом проклятом октябре.    
Я сижу один в помещение носящем имя – сверловка. Сейчас обед. Механические часы работы, для тех, кто не знает, что такое время. Пять дней в неделю. Для тех, кто не умеет беречь время. С восьми до пяти. Для тех, кому нахер не нужна их жизнь.
Это моя работа. Я здесь пять дней в неделю. Я отдаю этому месту восемь часов жизни в день.
Почему?
Я не скажу.
На столе дымится ролтон. Менделеев и мечтать о таком не мог. Кто знает, что это такое? В этих стаканчиках с нарисованной лапшой.
Я сижу, скрестив ноги и сложив руки на коленях. Я смотрю перед собой. Это мой отдых.
Я медитирую, я пытаюсь набраться сил. У меня похмелье, я чувствую, как сохнет кожа, чувствую, как растут ногти.
Здесь тишина только в обед. Здесь нет мужчин и женщин. Здесь мужики и бабы.
Я думаю, что лучше места и найти не возможно. Наматываю на вилку бесконечную проволоку из стаканчика.
Ролтон пахнет дерьмом, хотя есть вероятность, что на самом деле дерьмо пахнет ролтоном.
Я думаю, что ненавижу свой желудок, жую пластиковую лапшу и думаю, что убиваю себя изнутри.
Я смотрю в окно, я думаю, что убиваю себя снаружи.
Для всех я - урод. Это самое странное, что может быть.
У меня всего-навсего бледная кожа, у меня просто выпадают волосы, я всего лишь отчаянно похудел.
Но когда я хожу по территории, когда мне нужно получить зарплату, пройти в другой корпус.
Они смотрят так, будто презирают меня. Им не нравится, что у меня проколоты уши, им не нравится, что я не похож внешне на говно, им не нравится, что на моем фоне на говно похожи они, и я их понимаю.
Здесь фирменный цирк уродов. Шоу мутантов. Я не шучу.
Здесь подмосковный музей П.Т. Бэрнэма.
Здесь шоу уродов, где главный герой – я.
Именно здесь работает мужик, голова которого практически лежит на плече. Со стороны похоже, что он пытается что-то рассмотреть, наклонив голову влево. Он такой всегда. Он так ходит, так работает, так ест и уж будьте уверены, именно так ебет свою жену или подругу или бог знает кого еще. Для него мир выглядит вовсе не таким, каков он для нормального человека.
Здесь работает мужик с дырой во лбу. Серьезно.
Мне становится смешно и омерзительно одновременно. Словно вилами, я закидываю вилкой в рот еще немного пластмассовой еды.
У этого бедняги натуральная дырка диаметром с теннисный мячик. Кожа на лбу провисает, обозначая края воронки. Не знаю, что с ним приключилось, знаю только, что он почти всегда ходит в кепке, любит разгадывать кроссворды и философствовать о всякой хуйне, еще знаю, что мне неприятно смотреть на его дырку.
Здесь работает женщина, к которой это слово относится лишь по паспорту. Она похожа на смерть. Она настолько омерзительна, что я с трудом могу проглотить проклятую лапшу. Мне становится жарко.
Это существо – уборщица. Она приходит по утрам.
Она похожа на тролля: сгорбленная, вся в бородавках. Нижняя челюсть выдается вперед, обнажая коричневые зубы. У нее впалые глаза. У нее плешь. От нее пахнет, я даже не знаю таких слов. Эта вонь, самая сильная, которую только можно почувствовать. Она ходит, расставив носки истрепанных кроссовок в стороны, такое впечатление, что ее трахали черенками лопат.
Я забрасываю еще немного пластмассового месива в рот, старательно жую, чувствуя каждой клеточкой кожи этот ни с чем несравнимый запах. Так пахнет только эта богом проклятая лапша. Попробовав раз, его уже никогда не забыть. Этот запах в твоем ДНК. Навсегда. Я проглатываю. Вовеки веков. Аминь.
Я знаю еще одного красавца. У него какое-то жуткое кожное заболевание. Не знаю, где он его подхватил. Когда он заходит в раздевалку, то все ищут себе любое возможное занятие, лишь бы отвлечься. Два раза в день. С утра и вечером. Все стараются уйти раньше. У этого экземпляра ноги покрыты толстой серо-коричневой коркой, практически целиком. Когда он садится корка кое-где трескается, как говорят врачи – вскрывается, вытекает бурая густая жидкость. Все это застывает до следующего раза. Причем весь этот кошмар нельзя мочить, иначе он зацветает, покрывается плесенью, распространяя сладковатый запах гниения, как от трупа.
Без шуток. Этот человек работает со мной на одном предприятии. Я здороваюсь с ним, пожимаю его большую ладонь. Каждый рабочий день.
Я сижу, согнувшись пополам. Несколько раз сглатываю. Становится немного легче. Я выпрямляюсь и выбрасываю стаканчик с лапшой в урну, я едва не наполнил его заново.
Я думаю о том, каково это, когда ты такой. Я думаю, что у меня все вовсе не так уж и плохо. Я думаю, что облезающие ногти - ерунда. Думаю, что рвота и понос – мелочи жизни. Думаю, что облысение вовсе никакой не ужас. Думаю, что боль во всех суставах – чушь, малодушие. Думаю, что в слове отмирание нет ничего страшного.   
Открывается дверь и я уже не один.

Валера смотрит на меня своим хитрым взглядом. Такие маленькие подлые глазенки. Он кивает мне, давая понять, что пора идти.
Отдых закончен, обед отменяется, тишина и покой не существуют до следующего полуденного перерыва.
Мы проходим высокими просторными коридорами.
Валера идет чуть впереди. Его походка комична. Он сгибает левую ногу в колене, а затем выбрасывает ее вперед. Он шлепает левой ногой по каменному полу. Звук, напоминающий пощечину.
Все дело в том, что это шоу уродов.
Все дело в том, что одна нога у него короче другой. И непросто короче, она кривая, как старая батарея. Она похожа на мгновенно заледеневшую волну, обтянутую волосатой кожей.
Я иду следом, глядя под ноги, считая от нечего делать шаги. На мой взгляд, кривая нога в этом мире уродов вовсе не самый худший вариант.
Валера останавливается около обитой железными листами двери с надписью – хим. склад.
Звенят ключи, дверь нехотя открывается.
Перед нами во вспыхнувшем свете стеллажи высотой метра три. Они доверху забиты химикатами. Кислоты и всевозможные растворы, окиси, сульфаты и еще сотни жутких и не очень химикатов. Здесь все, что не умещается в голове нормального человека. Что-то из этих бочек взаимодействует с водой, что-то с кислородом, что-то выделяет газ, жуткую вонь, как тот же водный аммиак.
Я видел, что будет, если по ошибке сыпануть немного порошка не из того мешка в воду. Синее пламя до потолка высотой пять метров. Оно напоминает газовое. Оно не похоже на обычное, оно страшнее.
Валера деловито ходит между стеллажами, отыскивая нужный сегодня химикат. Не знаю, кому они могут пригодиться.
В инете можно найти не одну статью о производстве взрывчатки, но мне нет дела. Главное деньги перепадают неплохие. Главное – нельзя отказаться.
Так везде. Так живет вся страна. Это наша система.
- Держи. – Валера стаскивает с полки пластиковую канистру азотной кислоты. На канистре написано – двадцать литров. Я с большим трудом перетаскиваю ее к двери. Плотность азотки выше, чем у той же воды, она тяжелее. Приходится волочить канистру по полу.
Валера стаскивает еще одну, затем еще. Затем очередь доходит до нитроглицерина, до серной кислоты, до ацетона.
Канистры мы составляем на телегу.
Это все компоненты необходимые для функционирования фотохимического участка. Здесь не изготовляется ничего взрывоопасного.
Здесь производят печатные платы, самые обыкновенные.
Здесь делают гравюры из латуни, их покупают как картины, они похожи на настоящие картины. Такое конвейерное искусство для идиотов, у которых нет ни глаз, ни мозгов. Железные картины. Все художники мира, вращаются в своих уютных гробах, благодаря Бога, что не дожили до подобного искусства.
Еще участок выпускает забавные медали. Они похожи на настоящие, олимпийские. Гравировка чаще всего гласит о каком-то серьезном юбилее. Аккуратно выгравированы: имя, фамилия, отчество и цифра – семьдесят. Медаль за марафонскую дистанцию, тоже подделка, но очень символичная, такая же, как и сама дистанция.
Для всего этого невежества и необходимы химические препараты. Чтобы обманывать. Вовсе не для того, чтобы убивать. Ведь обман не убивает.
Пока мой внештатный начальник возится с дверью, я тащу за собой телегу, заставленную канистрами, к воротам огромного корпуса.
Под потолком застыл кран. Он от стены до стены, это метров пятьдесят.
Здесь собирают левые заказы. Разные стойки и рамки, идущие в аэропорты. Неудивительно, что так многое ускользает от таможенников. Здесь собирают отопительные котлы – производство германия, здесь же собираются гигантские “шоколадницы” для выпуска настоящих конфет и батончиков.
Меня ни сколько не терзает мысль вывоза десятка канистр за обед.
Валера нагоняет меня у ворот цеха, бодро прыгая на кривой ноге.
Мы выходим на территорию, сворачиваем за корпус и добираемся до бетонного забора, высотой чуть больше моего роста.
Время приближается к часу дня. За территорией проходят люди. Всем все равно.
Мы передаем канистры за забор, их принимает какой-то бодрый мужичок. Одна за другой канистры исчезают за забором.
Я знаю, что ацетон и серная кислота – основные составляющие диперикиси ацетона, самой простой и быстрой в приготовлении взрывчатки.
Мы передаем последнюю канистру.
Азотная и серная кислоты нужны для нитрования толуола, для получения тринитротолуола - одного из наиболее распространённых взрывчатых веществ.
Мужичок тут же расплачивается с Валерой и мне достается моя доля.
Что нам до нефти?
Какое нам дело до газа?
Все схемы просты и неприкрыты. Все утекает сквозь пальцы. Волнует ли меня то, что я делаю? Мне плевать, это мелочь. Начальство уводит финансовые потоки миллионами. Олигархи скупают мировую собственность, соря миллиардами. Мне просто не помешают лишние деньги. Тем более, невозможно отказаться. Такие правила.
Тридцать миллионов баксов за португальца от одного российского клуба другому. Целые банки, выкупленные президентскими семьями. Курорты в собственности очередного Абрама, очередного Овича. С молотка уходят замки, яхты, лайнеры, целые автопарки.
Все перебрасывается через забор. Все лишь часть представления в шоу уродов.
Только не переключайтесь! Шоу уродов на первом!
Не переключайтесь!
Не переключайтесь!
Не переключайтесь!
Я убираю деньги во внутренний карман робы.

Валера, хитро улыбаясь, кивает в мою сторону: вмажем за успех операции? – у него нет передних зубов, просто черная пустота вместо верхней челюсти, а по бокам – кривые похожие на стволы карликовых деревьев практически сгнившие зубы цвета ржавчины. 
Я ничего не отвечаю.
Алкоголик, выходящий из запоя. Здесь такие через одного. Это невозможно игнорировать. Это невозможно забыть.
Это уже даже не люди, это какие-то существа. 
Достаточно всего раз заглянуть в их глаза, когда они приползут получать зарплату. В домашних тапочках, с трясущимися руками, со стеклянными глазами и не разгибающимися спинами.
Тот красавец, ноги которого покрыты коркой засохшего гноя, один раз приперся на работу прямиком из запоя. Его не было неделю или две. Он пришел то ли за зарплатой, то ли за авансом, это детали. Он приполз с видом полумертвого, сгнившего заживо существа. В дождь. Весь промокший. На нем была только кожаная куртка, трико и тапочки. Его гнойные наросты пропитались дождем. Пахло именно так, как пахнет труп, залежавшийся недельку в луже в каком-нибудь закоулке. Пахло мертвым телом. Наверно, у него сгнила даже душа. Он весь трясся, роняя серо-зеленые капли на пол. Долго и безуспешно искал свою фамилию в списке. Он сгребал деньги своими пальцами, которые давно превратились в грабли, жуткие скрюченные наросты на конечностях. И он уполз в дождь. Оставив вместо себя аромат разложения, с привкусом мочи.
Я иду следом за Валерой. Он рассказывает какую-то чушь про игровые автоматы. Он сам шутит и сам смеется, сам спрашивает и сам отвечает.
Мы проходим под треснувшим потолком.
Эта трещина похожа на змею, хищная жирная тварь.
Длинной она метров десять.
Меня каждый раз охватывает неподдельный страх, когда она надо мной.
Мне кажется, что вот-вот она разрастется и набросится на меня.
Мне кажется, что она меня поглотит, придавит к земле, сломает все кости в теле и выпьет, съест.
Мне кажется, что она изничтожит меня всего. До основания. Навсегда.

Валера ковыляет впереди, спускаясь по плохо освещенной лестнице. Мы направляемся в подвал. Лестница ввинчивается в пространство, уходя все ниже и ниже. Здесь есть окна, но почти все они заделаны кирпичной кладкой. Здесь сделали оконные проемы, вставили в них рамы, стекла, а потом залепили это все кирпичами. Как и все в этой дерьмовой стране. В стране из чьих окон видна только кирпичная стена.
Еще между стеклами бессмысленных окон – кладбище мошкары. Двух метровые стеклянные гробы доверху набитые мертвыми мушками. Серо-коричневая масса. Если остановиться и подойти вплотную к окну, то можно разглядеть отдельные особи, можно увидеть, что это не цельное, что это составное. В этом нет ничего ужасного, но меня каждый раз передергивает, когда я смотрю на эту смерть всего сущего в миниатюре.
Все это - моя работа.
Все это - рабочие помещения.
Все это - существует.
Еще здесь работает один экземпляр любитель портвейна “Три Семерки” и псевдо картофельного пюре быстрого приготовления. У него нет зубов вообще, здесь со многими такая ерунда. Образ жизни…
Он разговаривает с людьми только когда жует своим беззубым ртом какое-нибудь говно, жует своими деснами. Когда он говорит, то выпускает тебе в лицо россыпь содержимого своего вонючего рта. Он этого не замечает. Ему насрать. Он привык жить в говне, привык жрать говно, привык быть говном.
Ты не можешь отвернуться, потому что это знак, потому что он будет ходить за тобой остаток рабочего дня и разговаривать. Он будет говорить, и изо рта будут лететь мелкие кусочки пищи. Тебе в лицо, на одежду. Все это будет путаться в волосах, засыхая, стараясь впиться в тебя навечно, все это – он сам.
Так вот, когда этот урод в запое, то его выгоняют из дома. Он перебирается на огород. Там нет еды, негде принять душ. Он так и существует.
Тебе нужна ванна? Нужна зубная паста? Нужен шампунь?
Забудь. Можно обойтись без этого.
Один раз я застал этого алкаша в стенном проеме, он повис там и спал. Он застрял между трубами, которые тянутся на десяток этажей вверх. Герой ошпарил себе руку, почти идеально прожарил кисть. Я шел на запах еды. Пахло ужином, когда я открыл дверь и увидел его.
Он работает до сих пор. Ничего не помнит, даже того, как обосрался, когда его вытаскивали наружу. Он не пил две недели, вернулся домой, берег руку.
Он – алкаш.
Сейчас все заново. В следующий раз он зажарится целиком. Возможно, в следующий. А возможно через раз. Кто знает?
Но он никогда не исправится. Это дорога без обратного пути. Ничего другого кроме движения вперед или вниз кому, как больше нравится.
Лестница закончилась. Мы спустились примерно на три этажа ниже поверхности. В войну здесь было бомбоубежище.
Узкие высокие проходы. Лампочки, болтающиеся под потолком, кажется, будто они свисают прямо с неба, откуда-то сверху, из тьмы.
Коридор петляет, почти нет долгих прямых проходов. Он похож на огромного прожорливого кирпичного червя, словно мы внутри у этой твари, словно мы в ней.
Периодически в стенах чернеют проходы в помещения. Видны огромные котлы, куда сливаются отработанные травильные составы, сюда бегут потоки с металлизационного участка. Там делают обыкновенные печатные платы. Всего-навсего. Здесь же бесконечные литры отходов, отравы, которая благополучно сливается в городскую канализацию. Некоторые стоки уходят прямиком в Волгу.
Мы идем дальше. Идем по телу гигантского кирпичного червя. Валера хромает чуть впереди, я – следом.
Новые и новые помещения, то справа, то слева. Некоторые лампочки не горят, и мы передвигаемся в темноте, опираясь о стены с облупившейся краской.
Где-то глубоко под городом, где-то под ногами нормальных людей, где-то в глубокой жопе.
Протяжный гул… Наверху работают линии металлизации, огромные длинные вереницы химических ванн. Детали постепенно окунаются в каждую ванну, направляясь дальше. Одна за другой, вся вереница. Лапы установки держат их металлической хваткой. Странное огромное существо с сотней рук, неустанно купает детали в растворах кислот. И все это сопровождается непрерывным гулом.
Там, где идем мы, гул протяжный, наверху – мощная шумовая волна. Но даже к этому можно привыкнуть. Такой уж народ.
Валера сворачивает за очередной угол пищевода кирпичного червя. Лампочка гаснет прямо над нашими головами. Полная темнота.
Слышно, как возится во мраке, матерясь, Валера.
Сюда не поступает солнечный свет. Здесь у воздуха привкус гари, химический привкус. Если находиться в подземелье больше трех часов, то с непривычки потеряешь сознание, если с тобой никого нет, то часов через пять-шесть тебя можно уже не искать, просто ты с непривычки умрешь. Бывает.
Мы на ощупь сворачиваем из бесконечной кирпичной кишки в одно из смежных помещений. В глубине помещения виден слабый свет.
Мы идем на свет, как какие-то первопроходцы, путешествующие по опасным неизведанным землям.
Здесь почти сразу забываешь, что где-то над головой есть реальный мир, другой мир, не этот.
Между двумя огромными котлами, на которых играет свет одинокой лампочки, зажатой парой кирпичей, у дальней от входа стены, стоит стол, вернее старая школьная парта.
За партой молча сидят двое. Оба главных человека подземелья, короли и одновременно рабы жуткого химического царства. 
Валера сует сотню старшему подземному. Его легко отличить. Рядом с правой ноздрей у него висит черная набухшая бородавка. Она настолько огромная, что со стороны кажется, что у него два носа. 
Бородавочник достает из-под парты трехлитровую банку со спиртом. Спирт разливают по разрезанным пополам пластиковым бутылкам, разбавляют водой один к одному. Выпить все это нужно залпом, сразу. Выдохнул и проглотил. Закусывать нечем, запивать нечем, можно только закурить.
Все действо происходит в полной тишине.
Видны их лица, в свете лампочки, редкие абсолютно белые волосы, серая корка, сожравшая череп, в тусклом свете лампочки, торчащей из двух кирпичей, будто выросшей из земли.
Когда передают разрезанные бутылки с адской смесью, я стараюсь спрятать взгляд под столешницей парты, лишь бы не поймать чужие глаза. Жуткое зрелище. Лучше спирт. 
Валера протягивает прикуренную сигарету. Первые четыре затяжки я ничего не чувствую. На самом деле я толком не могу вдохнуть. Крепкая штука.
Такое ощущение, что тебя душат изнутри. Такое ощущение, что где-то внутри перекрыли вентиль, и кислород перестал поступать.
Бывает намного хуже, этот еще ничего. Тепло разливается по телу, голова начинает гудеть, взгляд дрожит.
Они уже наливают по второй, и я протягиваю сотню. Таковы правила. Не знаю, смогу ли не блевануть от следующего залпа. Сигарета стлела, кажется, что мгновенно.
В этом полумраке, в свете лампы выросшей из земли, под монотонный гул машин, под городом, я не помню, кто я, не помню, что есть что-то еще кроме этого. Мне кажется, что я родился в этом мире уродов, в этом аду. Мне кажется, я жил здесь всегда.
Я выдыхаю. Горло горит, выталкивая спирт. Стоит огромных усилий удержаться.
Кто-то протягивает мне сигарету - я курю.
Валера рассказывает какую-то историю, наверняка что-то смешное. Скользят взгляды местных. Я не могу разобрать слов. Меня мутит.
Я не могу представить, что происходит у меня внутри. Все что я принимаю, все гормональные препараты, все обезболивающие, все это сейчас сходит с ума от алкоголя. Противопоказания зашкаливают. Проще было выстрелить себе в башку из Кольта. Проще вышибить себе мозги.
Я буквально вижу, как мои внутренности выжигаются напалмом. Я не знаю более жестокого способа убийства.
Мне протягивают обрубок бутылки. Перед глазами туман. В тусклом свете лампочки, я помню только одно – мне нужно выбираться.
Валера и подземные властители, эти черти из самой преисподней продолжают заливаться спиртом, где-то над нами, в мире, в реальности, идет рабочий день.
Я выползаю из-за стола. Вокруг звучат голоса, гремит мат, раскатами трещит смех.
- Да ее все выебали… - несется из-за стола. – Потом блевала спермой неделю…
Я доползаю до умывальника. Он вырастает прямо из земли около стены. Просто корыто умывальника и коричневый от ржавчины кран с вентилем.
Свет лампочки перекрывает мое тело, и умывальник невиден. То, что льется вода, я определяю на слух. Меня шатает. Я пытаюсь одной рукой ополоснуть лицо, держась второй за шершавый край умывальника, чтобы не упасть.
На стене, прямо передо мной, зеркало. Вернее только осколок. Здесь везде так. В каждом помещении, где есть кран с водой, висит осколок зеркала.
Острый, похожий на старинный кинжал.
Там, во тьме, мелькает мое лицо, контуры тьмы, смазанной светом. Меня шатает, и свет то и дело рисует меня на осколке, на кинжале подземной реальности. Такое ощущение, что он напоминает мне, что я существую. Напоминает размытым черным контуром.
Говорят это к несчастью - смотреться в разбитое зеркало, в его осколок. Если это правда, то мы все здесь давно прокляты.
- Давай, наливай и не пизди. – говорит Валера за моей спиной, маяча в свете лампочки, торчащей из земли. – Ну, выебали какую-то шмару и похуй.
- Не пизди! – орет главный в подземелье. – А то и тебя сейчас выебем! – они смеются, глухо раскатываются волны смешанного с кашлем смеха. Так кашляют трупы, так смеются мертвецы.
Смех и кашель замирают. Слышно три выдоха. Попойка продолжается.
Я провожу мокрой ладонью по лбу, я не могу стоять. Я чувствую – мне нужно уползать, куда угодно лишь бы подальше отсюда. Куда-нибудь далеко. Далеко.
В зеркальном кинжале, в мерцании света, в моей тени, чьи-то глаза, размытые, страшные, чужие.
Пахнет перегаром и табачным дымом дешевых сигарет.
Это ритуал.  Иначе нельзя. Иначе никак.
Если у тебя нет ничего большего, чем нелюбимая работа, то скоро ты сломаешься, очень скоро твои силы иссякнут, а доводы “за” закончатся. И ты будешь пить. Будешь пить ровно столько, чтобы забыть о мире вокруг, обо всем и о себе в первую очередь. Ты побежишь со всех ног от самого себя. Будешь пить все, что только горит и с каждым днем все больше и больше. Потому что боль будет расти. С каждым днем. Пустота и боль. Твои благодетели.
И это не оправдывает никого. Этот побег. Эта пустота. Как, в прочем, и что-либо другое. Ничто не оправдает твоих поступков, любых действий.
Шатаясь, я иду к выходу, пытаюсь найти в темноте внутренности кирпичного червя. Ничего не видно. На ощупь я добираюсь по стене до прохода в бесконечный коридор. Где-то позади раздаются раскаты смеха. Развеселившееся горючим семейство, одно большое братство уродов.
Я иду по стенке, я рассчитываю только на нее, руки шарят по шелухе потрескавшейся краски, хлопьями опадающей на пол.
Не помню, как выбираюсь. Это очередное чудо.
Я мог остаться там, под землей, насовсем. Прямо сегодня, так ничего и не поняв. Я бы просто заснул.   
Я обнимаю треснувший унитаз с коричневыми подтеками, как будто он громадная кофейная чашка.
Я блюю и благодарю бога за то, что смог выбраться в реальность.
Снова блюю, наполняя треснувший унитаз остатками своего тела.
Я блюю и это последнее, что я помню.



Point
1.
12) мыс, выступающая морская коса

Я лежу на кровати. Тишина. Ни звука.
Я просто лежу и потею.
Такое чувство. Когда ты не слышишь себя. Вроде это какое-то там побочное воздействие одного из чертовых препаратов.
Капли из незакрытого крана барабанят по гладкой поверхности раковины. Я слышу.
За окном пролетает ветер. Я слышу.
Стучат друг о друга голые ветки. Снег прилипает к стеклу.
Я слышу все это. Все.
Я не слышу, как бьется сердце. Мое сердце. Я не чувствую пульс. Я не чувствую, что я есть.
Сначала это казалось необычным, странным. Сначала мне это даже понравилось. Мне казалось, что это спокойствие. Слышать мир. Вне себя. Мир без себя. Сначала это выглядело волшебством.

Последняя запись в дневнике:
Я чувствую, как отслаиваются ногти. Я знаю почему. Меня тошнит. Я чувствую, как меня становится все меньше. Чувствую, как я исчезаю.

На мне мокрая от пота футболка. На мне мокрые от выделений трусы. Я сижу на кровати, слегка раскачиваясь взад-вперед. Я стараюсь не наломать дров, а вернее своих пальцев. Я перебираю их, загибаю в сторону тыльной стороны ладони, и они хрустят, как безнадежно сухие ветки, хрустят смачно, звонко.
Я пытаюсь вспомнить – зачем? Зачем все?
Больше не могу находиться в комнате. На подкашивающихся ногах подхожу к балконной двери, с трудом отпираю шпингалет.
Белые мокрые хлопья облепляют тело. Хороводит бессмысленный снегопад.
На мне только футболка и трусы. Больше ничего.
На улице снег. Он только в воздухе. Он существует только в воздушном танце. Падая на землю – умирает.
Это новая зима.
Я потираю руки. Жутко ломит суставы, но на свежем воздухе дышится легче, мне кажется, что я слышу свое сердце. Такой еле различимый звук. Редкие, глухие удары. Внутри меня.
Через переезд проносятся машины, доносятся голоса людей, где-то лает собака.
Здесь я слышу себя. Странно.
Я думаю, что могу простудиться, думаю, что это может меня прикончить.
Так не хочется уходить.

Последняя запись в дневнике:
Тебя меньше всего там, где ты есть.

Последняя запись в дневнике:
Тебя больше всего там, где тебя нет.

Я думаю, что Шмаровозу это бы понравилось. Закрываю балконную дверь.
Я снова сижу на своей проклятой кровати.
Темнеет в четыре часа. После четырех невозможно разобраться ночь сейчас или вечер.
Мне становится страшно, и я растираю глаза. Вдавливаю их в глазницы. Я пытаюсь стереть их, пытаюсь удалить.
Не смотреть. Не видеть. Ничего и никого.
Я беру дневник, нахожу пустую страницу. Быстро пишу, не узнавая собственный почерк.
Я пишу: реклама. – пишу. – Я увидел ее недавно. Там речь о молодых родителях и их ребенке. – последняя запись в дневнике. – Там, в рекламе, идет такой закадровый текст: однажды ваш малыш спросит, что было с ним в то время, которого он не помнит. – длинная кривая линия соскальзывает с листа.
Я плачу. Но как-то неестественно, надрывно. Я реву. Ничего не могу с собой поделать. Наверное, я теперь иначе чувствую. Наверное, так.
Время, которого он не помнит – звучит эхо моих слов. – Время, которого не помнит. – в моих ушах эхо собственных слов. Как волны. Как цунами.
Я комкаю листки дневника. Мне нельзя их вырывать. Я пытаюсь сдержать себя.
- Нельзя. – говорю я, чувствуя слезы на языке. – Нельзя. Нельзя. Нельзя. – слезы, просочившиеся сквозь зубы. Они не соленые, они безвкусные. Наверное, это тоже реакция, очередное побочное действие.
Я отшвыриваю дневник и падаю на кровать. Бью руками. Без направления. Просто выплескиваю силу. Попадаю по кровати. Попадаю по стене.
Из груди сам собой прорывается вой, надрывный, нечеловеческий. Попадаю себе по руке. Не чувствую боли. Бью снова и снова. Жуткий вой. Вой животного.
Меня слышно на улице. Мне так кажется, а может так и есть.
Я просто лежу на кровати, тяжело дыша. Грузно вздымается грудная клетка.
Слезы впитываются в покрывало, впитываются в кровать. Я сплю на своих слезах.
Когда я успокаиваюсь – снова тишина. Я снова слышу все на свете, кроме своего дыхания.
Шарю рукой по полу рядом с кроватью и нахожу пульт.
Со звуком крохотного ядерного взрыва включается телевизор.
Какой-то очередной сериал. Переключаю канал.
Сериал. Переключаю канал.
Сериал. Дальше.
Сериал. Сериал. Сериал.
Мне становится плохо. Руки трясутся. Все кажется фиктивным, как лица актеров. Ужасные актеры, жуткие теле-выкидыши – сериалы, ненастоящий, жуткий снег, существующий лишь в воздухе.
Все кажется нереальным.
Ублюдочные лица прайм-тайм телеэфиров. Пустота и грязь. Не лучше чем за окном, не лучше чем в интернете.
Выключаю телевизор и сползаю с кровати. Я ищу, куда запустил дневник.
Если вам страшно. Страшно по-настоящему. Безрассудно, как в детстве, когда думаешь о смерти, о том, как умрешь. Нужно отвлечь себя, нужно забыть. У меня всего один способ. Нужно сделать так, чтобы страх усилился, дошел до точки кипения. Чтобы он стал нестерпимой болью. Тогда его можно игнорировать, это уже не страх. Это просто капли воды по раковине, это просто ветер, просто снег, просто моя жизнь.
Я нахожу дневник в углу. Жалкая тетрадка. Но в ней меня больше, чем во мне самом. Жалкая помятая тетрадка больше чем я.
Я пишу в дневнике: страшно смотреть назад? – ручка прыгает по странице, почерк еле различим. – Да. – пишу я. – Страшно смотреть назад, когда там ничего нет? – и я пишу. - Еще страшнее. Куда страшнее. Но это не самое страшное. Самое страшное впереди. К чему все это ведет? Зачем это все? Ради чего?
Я знаю к чему.
Я не знаю зачем, я не помню ради чего. – синие буквы, белые страницы – это и есть я, больше ничего, кроме этого. Я пишу, хотя жутко сводит кисть, сводит так, будто она сейчас хрустнет, переломившись. – Все это сущее безумие. Сущий бред. – я пишу. - Это невозможный шаг. Что же могло быть причиной? Что я мог натворить? Зачем?
Я сжимаю голову руками, стараясь спрятаться, стараясь не думать.
Когда страшно так, что нечем дышать.
Когда не слышишь свое сердце.  Когда тебя нет. 

Последняя запись в дневнике:
Зачем?

Последняя запись в дневнике:
Мне страшно.



Point
1.
7) пункт, момент, вопрос; fine point - деталь, мелочь, тонкость

Я буквально растаял в уютном мягком кресле. Ничего кроме легкости. Такое чувство, что я в раю, что закончился какой-то жуткий кошмар.
На табличке написано – Шмаровоз.
В этом кабинете всегда солнечно, в любое время года, в любое время дня – всегда.
Еще на табличке написано – Геннадий Анреевич.
И я говорю: как так получается с вашим кабинетом? – мне настолько спокойно, что я толком не могу сформулировать вопрос.
Мне вкололи раствор морфия.
Шмаровоз пыхтит сраной сигаретой над моим дневником. Над моим изодранным, буквально изгрызанном дневником.
- Так и задумано. – спокойно говорит доктор. – Освещение плюс цвет стен. – он поглаживает седую бородку, не отрываясь от дневника. Сегодня он просто-таки пожирает мой многострадальный дневник. Сегодня он какой-то другой.
Я растворяюсь в пространстве. Я уже почти забыл о своем барахле из недугов и проблем, что волочу за собой, бог знает сколько лет.
Здесь так светло и уютно, что я готов умереть. Прямо здесь и сейчас. Только бы оставить это чувство покоя.
- Док, а почему не поменяете фамилию? – сегодня мне так легко, что я не могу молчать.
- С какой стати?
Я думаю, что сегодня мы поменялись местами, сегодня говорю я, а молчит он.
- Ну, Шмаровоз – ужасно идиотская фамилия. Надеюсь, вы не обиделись.
- Вовсе нет. – спокойно говорит он, выпуская колечки дыма. – Понимаешь. – он закрывает мой дневник. Все обратно, на свои места. Ему слова, мне молчание. – Нужно беречь наши корни. – он улыбается. – Но ты не о том подумал. Просто в фамилии Шмаровоз не было ничего странного еще лет двадцать назад. Это черта времени. – он лениво поглаживает бородку, хитрые глазки впиваются в меня клещами, по крайней мере, мне так кажется. – Quae fuerant vitia, mores sunt.
- При чем здесь пороки? – я размяк в кресле до омерзительно расслабленного состояния.
- Им нужны имена. – он тушит сигарету. – Ну-с, посмотрим.
Доктор рассматривает данные о моем последнем обследовании. Молча. Просто изучает бумаги. Странно, я впервые вижу в нем врача. За все время. Сегодня все иначе. Это правда.
- Какие проблемы, док?
Он не отрывается от бумаг. Его привычный голос кажется чем-то инородным: ты помнишь о риске? – говорит он. – О болезни мочевого пузыря. – говорит он.
За все время я привык к запугиваниям, это обычное дело. Тебя не отговаривают, тебя запугивают. Так снимается ответственность, так надежнее эффект. Тебе проще передумать, если сомневаешься.
И я говорю: я всегда помню о мочевом пузыре.
- Опухоль гипофиза. – говорит Шмаровоз, глядя в ворох бумаг.
И я киваю, будто делаю заказ в ресторане: одну опухоль гипофиза, пожалуйста, и прожарьте посильнее.
- Болезни печени. – декламирует Шмаровоз. – Гипотиреоз.
И я переспрашиваю: Гипотиреоз? – такого я не помню.
- Да. – он по-прежнему не смотрит на меня. - Гипотиреоз - состояние, обусловленное длительным, стойким недостатком гормонов щитовидной железы - встречается у девятнадцати женщин из тысячи, и у одного мужчины из тысячи. – куча бумаг и заученная речь. Это мой добрый доктор Шмаровоз. Это он. - Несмотря на такую распространенность, гипотиреоз часто длительное время не выявляется. Это отчасти обусловлено тем, что заболевание имеет постепенное начало и стертые неспецифические симптомы, которые расцениваются вначале как результат переутомления, других заболеваний, беременности. – неспешно продолжает он. - Гормоны щитовидной железы регулируют энергетический обмен в организме и при гипотиреозе замедляются все обменные процессы.
- Один из тысячи, док. – говорю я. – Я не такой счастливчик.
- Симптомы заболеваний, на фоне которых может развиваться гипотиреоз: боль и дискомфорт в шее, затрудненное глотание, - говорит он механически, как мой отец. -  ком в горле, нервозность, дрожь в теле, сердцебиения, ознобы, повышенная потливость.
Меня всегда удивляло, как можно все это запомнить.
- Сколько совпало? – спрашивает он.
Я закусываю нижнюю губу, пересчитывая: пять или даже шесть.
Он кивает, копошась в бумагах.
- Что еще? – мне уже интересно, я практически все забыл.
- Тенденция к образованию тромбов в кровотоке: аневризма, – как ни в чем не бывало, продолжает Шмаровоз, - глубокий венозный тромбоз, легочная эмболия.
Он смотрит на меня, смотрит спокойно и внимательно: Усиление депрессий, повышенная чувствительность к стрессу.
Я спрашиваю, это окончательный список или есть что-то еще.
Он не отводит взгляда, он говорит, что это основные риски. Еще он говорит, что вместо болезни печени можно смело ставить – цирроз, говорит, что может рассказать мне, что это такое.
Я не хочу об этом говорить, я устал от подобной болтовни, я знаю, что такое цирроз. Я говорю: взгляните на меня, док. Разве похоже, что я собираюсь отказаться? Разве похоже, что я не в курсе, что такое цирроз? Разве похоже?
И он кивает. Просто кивает. Я никак не могу понять, что происходит. Словно, его подменили, словно, он сдался. Наверное, так выглядит врач, уступающий пациенту. Наверное, так выглядит бессилие. Бессилие в глазах уверенного в себе, взрослого практически все повидавшего врача.
Мне становится не по себе, но я стараюсь не подавать вида.
Он снова смотрит мне прямо в глаза. Он идет в открытую. Это рукопашная.
- Так и не скажешь зачем?
Я почему-то начинаю его уважать. Уважать за эту глупую попытку. Он борется до конца. Хотя, возможно, это всего лишь очередной прием, и я говорю: вам нужна причина, мне – результат.
Пустая, глупая дуэль в солнечном кабинете. Два человека пытающиеся понять одного. Доктор пытающийся понять пациента, пациент пытающийся понять себя.
Бессмысленная словесная бойня.
Что я могу ему сказать, если не знаю сам?
И он будто читает мысли, он говорит, что все еще можно поправить. Он встает со своего коричневого кресла, обходит стол и приседает на край столешницы. Он говорит, что есть точка невозвращения.
Снова эти точки. Я же вам говорил…
Шмаровоз говорит, что все данные процессы обратимы. Все еще можно исправить.
Я смотрю на него, и он замечает что-то в моих глазах. Он цепляется из последних сил. Серьезный, грузный врач дерется как мальчишка, дерется внутри, ничем себя не выдавая.
Он говорит, что я болен, говорит, что это следствие гормонотерапии, развитие моей болячки. Он говорит, что виной всему могут быть и стрессы, говорит, что может быть все вместе.
- Парамнезия. – говорит доктор. - Вид расстройств памяти, извращение памяти. – он говорит уже не так растянуто, слова склеиваются и движутся быстрее. – Это нарушение распределения припоминаемых событий во времени и пространстве. – говорит он. – Например, перемещение их из далекого прошлого в настоящее, из одних обстоятельств в другие.
Я думаю о том, что это что-то новенькое, думаю, что ничего подобного до сих пор не слышал. Новая тактика.
- Искажение ранее пережитых реальных событий, замещение их или заполнение пробелов памяти домыслами и фантазиями. - продолжает доктор. - Отчуждение вспоминаемых переживаний от собственного жизненного опыта.
Он смотрит на меня. Он пытается понять, пробил ли мою защиту, получилось ли у него.
Я ничего не говорю, переваривая информацию.
Шмаровоз, выждав, продолжает наступление: теперь ты понимаешь насколько тяжело в подобном положение проделывать твои фокусы. – он смотрит на меня, снова поглаживая седую бородку. – Я ведь все это тебе уже говорил. – он смотрит на меня.
Я ему не верю.
- Твой дневник именно для этого. Твои приступы паники и страха – симптомы. – хитрый глазки следят за мной. – Ты ведь не помнишь, зачем на это решился? Зачем пошел на это? Не помнишь. – он меняет вопрос на утверждение, он уверенно гнет свою линию.
- Если вы не понимаете чего-то, это еще не значит, что это не правильно. – вырываются из меня слова.
- Тогда скажи, зачем. – он спокоен и уверен. Он знает, что я в его руках. – А вдруг это ошибка? Заблуждение?
Я не знаю, что сказать. Я думаю о том, что такое вера. Я думаю о том, что такое заблуждение. Одно и тоже?
И я говорю, что я так не думаю. Я говорю, что не всегда необходимо знать причину, чтобы двигаться к цели. Говорю, что далеко не всегда необходимо знать.
И он уступает. Не сдается, а просто уступает, подтвердив свои домыслы. Он говорит: ну что ж, ты хотя бы последователен.
Я спрашиваю, какого хрена это значит.
- Раньше ты говорил тоже самое. – говорит он.
Он подходит к стеллажу и берет что-то с верхней полки. Мне не видно что.
Шмаровоз протягивает мне небольшое зеркало на удобной ручке.
Я вопросительно смотрю на него.
- Выполни одну мою просьбу. – говорит он. – Посмотри в зеркало.
Мне эта идея не нравится. С некоторых пор я зеркала не люблю, но спорить с доком сейчас не хочется. Я заглядываю в зеркало, устало глядя на странное лицо, которому не хватает самой малости – лица. Редкие волосинки облепили череп, и я вспоминаю, что нужно бы купить новый парик. Бровей больше нет, усталые глаза, утопленные в черных кругах. Серая кожа.
И я говорю, что насмотрелся. Говорю, что может ему стоит объяснить, зачем эта клоунада.
Он протягивает мне пластиковый стаканчик, с эмблемой клиники на боку, набитый разноцветными маркерами.
Он говорит: посмотри еще раз в зеркало и нарисуй первое, что придет в голову. – он делает паузу, смотрит на мою реакцию, на то, как неохотно я вытаскиваю синий маркер. – Ты же отлично рисуешь. – говорит он. – Попробуй.
Лишь бы отвязался - думаю про себя. Мне не хочется спорить, но и не хочется уходить.
Я начинаю разрисовывать зеркало, постепенно закрашивая себя. Штрих за штрихом. Меня уже почти нет.
Единственное о чем я могу думать, единственная о ком я могу думать – ты.
Вместо зеркала теперь твое лицо, немного смазанное, правая рука в последнее время слушается плохо, но все же это ты. Получилось весьма достойно.
Я протягиваю зеркало доктору. Он уже держит в руках еще три точно таких же.
- Хочешь взглянуть? – говорит он.
Я не знаю. Я ничего не говорю.
Он поворачивает ко мне зеркала. В них вместо отражения твое лицо. Твое лицо, нарисованное зеленым маркером. Твое лицо – красным.
И я говорю: какого хера это значит? Я говорю: что происходит?
Док смотрит на меня. Он говорит: точка невозвращения.
- Мне нужны рецепты. – я с трудом поднимаюсь с кресла. – Рецепты и я ухожу.
Мне нечего сказать. Я просто жду, пока он выписывает рецепты. Молча. В кромешной тишине. В солнечном кабинете. Я думаю о том, что со мной происходит. Мне снова страшно. Я думаю, что мне страшно в последнее время всегда.
Я забираю дневник и рецепты.
Доктор говорит, что если только мне нужно будет поговорить…
Я ухожу. Не дослушав. Захлопываю за собой дверь. Я думаю, что это какой-то кошмар. 

В приемной привычно пустынно и тихо. Только щелчки мыши, только постоянное “все ли у меня в порядке” от секретарши. Она улыбается. В ее глазах пустота. Она красива. Она молода. Она умеет пользоваться мышью и не только. Ей на все насрать. Это ее работа. Я имею в виду – улыбаться, а вовсе не срать.
Я говорю, что у меня все хорошо. Я молчу о том, что не понимаю в какие игры играет со мной Шмаровоз.
Прохожу в кишечник больницы, в бесконечный лабиринт коридоров. Достаю из сумки кепку и натягиваю ее на голову. Я думаю о зеркалах. Думаю о твоем лице. Я не знаю, что все это значит.

Обнаруживаю себя стоящим около стеклянного закутка на первом этаже, как всегда заклеенного рекламными проспектами.
Я наклоняюсь к окошку и говорю: Привет, Вера. – я протягиваю рецепты и назначения и говорю. - Как дела?
Мне интересно?
Я не сразу понимаю, что в закутке, за проспектами и стеклами не Вера. Это какая-то другая молоденькая девчонка. Она быстро разыскивает нужные препараты, даже не взглянув на меня.
Я спрашиваю, куда делась Вера, но девчонка не в курсе. Сгребаю таблетки, ампулы и пузырьки в сумку. Молча.
Не знаю, что со мной. Может, мне просто не хватает прыщавого лица? Может, мне нужны кривые зубы и гнилой запах изо рта? Может, мне нужно увидеть хоть кого-нибудь такого же омерзительного, как и я?
Я надеваю солнечные очки и набрасываю капюшон на голову поверх кепки.
За стеклом регистратуры о чем-то болтают две толстозадые курицы.
Я стучу.
Я показываю на стеклянный закуток и спрашиваю, не знают ли они, куда делась девушка, работавшая там недавно.
Они смотрят на меня, будто я террорист, будто я наркоман, будто я убийца.
Я снимаю очки. Красные глаза в черном болоте. Я спрашиваю заново, я говорю, что они могут хотя бы сказать, что не знают.
Одна из куриц открывает рот, она с каким-то ядовитым презрением смотрит на меня, избегая моего больного взгляда, она говорит, что девушку уволили, говорит, что она перестала ходить на работу, говорит, что ее никто не видел.
Я бросаю – спасибо и ухожу. Закрываю глаза черными стеклами. Мне не по себе.
Сначала Шмаровоз, теперь Вера. Я не знаю, что происходит.
Мне кажется, что я что-то упустил. Что-то важное.
Я не знаю, что мне делать.



Point
1.
8) преимущество, достоинство; he has got points – у него есть достоинства

Даже ночь бывает респектабельного класса.
Когда звезды горят именно там, где им следует гореть. Когда температура устраивается на необходимой отметке. Когда ветер дует строго на север.
И еще тысячи когда…
Бесконечная вереница машин. Шикарные, просто красивые, представительские, больше похожие на идеальные игрушки.
Одна за другой. Только мягкие вспышки фар.
Кадиллаки и Ягуары, Мерседесы и БМВ. Через раз поток перебивается Лексусами.
Они похожи на громадную карусель для избалованных выросших родителей. Карусель, где вместо вагончиков в виде кофейных чашек или разнообразных зверюшек, вместо этого милого детского фарса – машины. Игрушки взрослых. С возрастом игрушки становятся больше, уродливее и бездушнее, как, впрочем, и сами люди.
Эти шикарные кабинки на громадной карусели.
Черные и блистающие серебренным светом. Роскошные четырехколесные гробы, ждущие своего часа, бомбы замедленного действия.
Я курю около входа в закрытый игровой центр рядом с высокой дверью, пропускающей истошно-яркий желтый поток.
Голову дурманит туман алкоголя и фентанила. Я уже и не помню, где смог достать фентанил, может, через Шмаровоза, может через ту страшную девку, не помню, как ее зовут. Наверное, именно прыщавое чудо подарило мне еще немного блаженного бесчувствия. Наверное, она. Моя Дева Мария, моя Богородица.

Люди поднимаются по ступенькам и исчезают в электрической моче.
Все идут парами. На такие вечера нельзя приходить одному – это моветон, это признак неудачника, это показатель дурного вкуса и не менее дурного тона.
Женщины в вечерних платьях, мужчины в смокингах.
Все как один. Не хватает только ярлыков.
И все, все эти люди, сверкая бесчисленными украшениями, золотыми и платиновыми часами, брильянтовыми колье, белым золотом, золотым золотом, черными бриллиантами, бриллиантовыми бриллиантами, все они проходят мимо меня, все они вдыхают дым моей сигареты, все бросают на меня косые взгляды.
Мой костюм идеален, в мои туфли можно смотреться не хуже чем в зеркало, мой галстук так шикарно стягивает мою VIP шею, что еще немного, и я начну блевать драгоценными камнями.
Просто я исхудал, потеряв почти половину своего прежнего веса. Просто у меня выпали волосы и все до одного зубы. Просто вместо моих глаз две черные мутные впадины. Просто мои скулы вот-вот разорвут бледную кожу. Просто у меня лицо трупа, лицо с постера фильма ужасов, лицо с того света.
Подъезжает Порш.
Еще одна сигарета.
Подъезжает Бентли.
Еще сигарета.
Подъезжает Роллс-Ройс.
Еще пара проходит мимо и еще пара и еще.
Я смотрю на небо, выпускаю облако дыма. Даже там, даже на небе, сегодня нет места.
Все столики забронированы. Все парковки забиты.
Я уверен. Даже в раю стоянка для представительского класса.

Я пинаю дверь и проскакиваю в холл перед очередной парой.
Мужчина в безликом смокинге, с зализанными волосами и в очках в черной изящной оправе.
Женщина в длинном кремовом платье с двумя вырезами, одним сверху, другим снизу, оба они, начиная с разных вершин, бесконечно стремятся оказаться в одном и том же месте.
В холле душно от шикарных ароматов, от бесконечной роскоши мертвых запахов.
Пары тянутся ко входу в главный зал. Они движутся неспешно, словно потакая своей идеальности и значимости.
Я иду за женщиной с гнездом вместо прически. Она делает шаг и платье шелестит. Еще шаг и тихий-тихий шелест. Еще шаг и дрожит невидимая листва на ветру. Еще шаг и на невидимый берег накатывают легкие невидимые волны.
У входа в зал претворилась столбом бабушка. Бог знает, каким ветром ее сюда занесло. Наверное, она уборщица. Это единственное объяснение.
Одна за другой пары проходят мимо нее.
Мужчины в великолепных фраках и женщины в роскошных платьях. Все они отражаются в глазах старушки. Этакие фантомы, вышагивающие на зеркальной глади зрачков. Призраки, бредущие из одного озера в другое, из одного глаза в другой и дальше.
Мне становится тошно, когда я вижу свое отражение в старушечьих глазах.
Я подхожу к ней, хватаю за плечи и встряхиваю, что есть сил. Раз, другой, третий.
Пары лишь косятся на нас. Никто не то, что не пытается помочь, но даже не смотрит открыто.
Два широко распахнутых глаза, тонущих в сморщенной, изъеденной пигментными пятнами, коже.
Я говорю: хватит, говорю: прекрати смотреть.
Но старушку не реагирует лишь моргая.
Я снова встряхиваю ее, но она просто смотрит на меня своими распахнутыми безумными глазами.
Это не люди. – говорю я. – Это призраки, это мертвецы.
Проходящие мимо снисходительно посматривают на нас. Они видят жуткую парочку. Они видят жалкую старуху и еще более жалкий скелет, не так давно бывший молодым человеком.
Я кричу: не смотри. – я ору. – Прекрати. Это обман, уходи, не любуйся трупами.
Но она не слушает меня. Она не слышит меня.
Чтобы человек услышал тебя, нужно сломать ему пару пальцев или руку, нужно всадить ему в ладонь спицу, нужно отрубить ему ногу, тогда он услышит, только тогда.
Я отпускаю старушечьи плечи, отхожу от нее, пячусь в главный зал.
А она смотрит на прекрасные пары, смотрит на великолепные наряды, смотрит на чудесные украшения. Она впитывает их, впитывает глазами.
Раньше, чем я исчезаю за черным бархатным занавесом главного зала, ее уводит охранник. Уводит, держа под руку, мимо движущихся пар. Так же как и они, но в другую сторону. Такие же, как они, только реальность, а не фантазия.
Мир сходит с ума, реальность завидует лжи.

Черный занавес съедает холл, и я оказываюсь в главном зале. Едва не теряю сознание от бездонности окружающего пространства. Недосягаемый купол, поднебесный свод, где-то там, над головой, где-то высоко.
На тросах висят ступенчатые люстры, состоящие из бесконечных кристалликов. Они светят во все стороны сразу и в тоже время строго вниз.
Я надеваю солнечные очки, только так мне спокойно и хоть немного комфортно.
Снова смотрю вверх, на красивейшие люстры, на недосягаемый свод.
Люстры с неба, видимо в раю есть электричество.
Из динамиков, расположенных по периметру зала, звучит музыка.
Восстановленный, отреставрированный храм. Я вспоминаю церковь, которую видно с моего любимого пляжа, с пляжа, где мы были с тобой. Те белые стены тоже хранили какую-то бездонную тоску, они тоже выглядели безысходно потерянными, как этот свод, как этот спасенный храм.
Практически все пространство огромного зала занимают столики. Вокруг каждого стола ровно четыре стула, на две пары. Все строго.
У стен – длинные столы, уставленные закусками. Пока не началась церемония, можно перекусить там. Мимо кружащих по залу людей снуют мальчики-официанты с подносами шампанского.
Даже сквозь музыку, слышен гул. Живой гул человеческих голосов. Монотонный шелест разговаривающих.
Это здорово угнетает.
Я уже успел выловить с пролетавшего мимо подноса два бокала. Один выпил залпом, второй - за несколько глотков.
Я ищу главного героя, свою личную звезду.

Отец сидит за столом, прямо напротив сцены. Он спиной практически ко всем наполнившим зал. Это так в его стиле, так характерно.
Рядом с ним, конечно же, секретарь. Тощая стареющая блядища, готовая сосать самому дьяволу до конца времен лишь бы все мужики подохли, и сумма на ее счете регулярно пополнялась. Типичная тварь.
Я сажусь за стол, слева от отца, напротив секретаря.
Отец говорит, что мне стоит снять очки, когда начнется церемония. Он говорит, что на телевизионной картинке я буду выглядеть неважно.
Я говорю, что ему стоит успокоиться, потому что хуево выглядеть я буду в любом случае, и очки тут совсем не при чем.
Секретарь высокомерно фыркает, она делает это надменно и специально.
И я говорю, чтобы эта лесбийская тварь заткнулась. Я говорю ей, что она может с такими вздохами ковыряться в пизде у очередной малолетней шлюхи. Я говорю: заткнись, сука. Я говорю: засунь себе в рот все чеки и сиди молча, тварь.
Она смотрит на меня, затем на отца и снова на меня и снова на отца.
Ее ноздри раздувается, лицо багровеет, на лбу надувается жирная синяя вена.
Она взбешена, она не может перенести такого обхождения, она привыкла обходиться так со всеми своими подружками.
Отец игнорирует ее взгляд, делая вид, что рассматривает пустую сцену.
Она молчит.
- Чувствуешь себя шлюшкой? – говорю я. – Маленькой никчемной сучкой, которую поимели, а потом выкинули! А?! Как оно тебе, блядище?!
Отец просит меня прекратить, он говорит, что я зря так обращаюсь с его секретарем, говорит, что она не заслужила этого, и что ее ориентация не может являться предметом для шуток и оскорблений.
Эта сучара дырявит меня своим мерзким взглядом, взглядом завистливой мелочной, неудовлетворенной бабенки. Взглядом твари.
Меня воротит от нее. От этого лживого куска говна, готового на все лишь бы заполучить побольше бабла.
Женщины не переносят оскорблений, но сами превращаются в лживые твари.
Женщины говорят, что не осталось настоящих мужчин, давно уже перестав быть настоящими женщинами.
Они только говорят и требуют. Взамен у них не осталось ничего. Это новое поколение стерв, это последние поколение, сохранившее немного тепла, но только в своем названии – женщины. У следующего поколения не будет даже этого.
У следующего поколения вырастут клыки и зубы прямо в пизде, так что ебать они будут сами себя железными фалоимитаторами.
Даже не верится, что можно быть настолько по животному дикой. Не верится, что можно быть настолько бесчувственной, фригидной, скользкой и гадкой.
Секретарь похожа на червя, на злобного червя длинной сто семьдесят сантиметров.
Я перехватываю еще пару бокалов и подумываю сходить в туалет, чтобы еще немного закинуться и забыть о том, как болит голова, как выпадают волосы, как они отмирают, соскальзывая с головы, как исчезают. Как деревья на берегах амазонки. Как целые леса в Сибири.

Отец говорит: началось.
Все уже расселись за столиками. Свет постепенно гаснет, а сцена подсвечивается.
Я уже не помню где я, не помню зачем.
Наш стол прямо напротив сцены, прямо перед ней.
Я чувствую взгляд секретаря, чувствую, как она сверлит мою облысевшую голову своим омерзительным взглядом.
Выпиваю в два глотка один за другим бокалы с шампанским.
Отец говорит, что мне пока хватит, он указывает на сцену, где уже появился ведущий, выбрасывающий в зал харизматичное: поехали.
Я вспоминаю собак, тех, что видел только в книжках, Белку и Стрелку, я думаю, что эта фраза должна принадлежать им.
Ведущий говорит: добрый вечер, паства.
И все смеются.
Он говорит: начнем нашу сегодняшнюю службу?
И все кричат: да.
И ведущий говорит: поехали.
И все кричат: поехали.
Долбанные Гагарины.
Здесь, в старом, отреставрированном храме, все мы едем к чертовой матери. Прямо в космос.
Начинается самое интригующее, самое интересное.
В полутьме ожившими призраками снуют официанты, они приносят блюда, выполняют заказы многоуважаемых гостей.
На каждом столике стоит импровизированная лампа, похожая на цветочный горшок. Россыпи капель-лампочек на длинных тонких стеблях, их много, они тянутся во все стороны, плавно освещая стол, как будто это новый вид цветка – электрический цветок. Они переливаются, меняя цвет.
Выглядит красиво.
В полутьме огромного зала распускаются разноцветные живые электрические цветы. Это похоже на сказку, на кислотный юмор обманутого сознания. Неудивительно, что это так красиво. Неудивительно.
Ведущий зачитывает шаблонные шутки, официанты выполняют заказы, люди смеются.
Я забываюсь шампанским, пью прямо из принесенной бутылки.

На сцене пляшут какие-то полуголые бляди, которых называют певицами. Их сменяют певцы, те же бляди только другого пола.
Скверно не то, что тебя кто-то ебет, скверно, что ты делаешь это ради славы, ради популярности и хит-парадов. Ради пустоты.
Они все ничем не отличаются, их все трахает один и тот же продюсер. И парней и девчонок.
Хуже всего, что все кого вы видите по телевизору, чьи песни слушаете, все они выебаны.
Со спины мы все похожи друг на друга. Все.
Закуси губу и терпи, если хочешь песню.
Забудься и соси, если хочешь клип.
Я даже не представляю, сколько нужно насосать километром вонючих членов, чтобы выиграть Евровидение? Сколько часов нужно стоять раком, пока тебе раздирают жопу, ожидая сольный концерт в Олимпийском? Сколько спермы нужно проглотить, чтобы тебя начали называть звездой?

Уже давно началась официальная часть.
Уже награждают.
Все сегодняшнее собрание посвящено вручению призов, все эти люди здесь ради того, чтобы те, кто подготовился, получили свои личные Оскары, статуэтки своего личного бога - себя самого.
Уже не раз щелкали вспышки фотокамер. Уже звучали нудные однообразные речи.
За сценой оборудован зал для пресс-конференций победителей. Там выжидают журналисты с диктофонами, телефонами, блокнотами, криками и вопросами.
Каждый победивший выходит на сцену, многие из них плачут, долго собираются с силами и под прицелами видео и фотокамер произносят нудную заученную речь. Потом каждый из них уходит за сцену, сжимая в руках такой ценный приз.
Они уходят к очередным вспышкам, к вороху голосов, к вопросам. После пресс-конференции они возвращаются в зал, принимая поздравления, рассаживаются по своим местам. И так без перерыва. Схема обычна. Гуськом один за другим. Как очередь в платный туалет, тот самый, синий, из пластика.
Все эти слезы счастья, все эти победы в номинациях, все эти слова – обыкновенная подделка, все это - fake.
Необъяснимо дорогая игрушка. Возмутительный фарс.
Все это снимают камеры, все это фотографируют.
Здесь столько людей и все это всего лишь видимость, ничего настоящего.
Завтра будут напечатаны газеты. Фотографии триумфаторов на глянцевых обложках журналов. Видеоотчет о произошедшем.
Все только о них, все только для них. На завтра об этом узнают только они. Вспомнят только они. В газетах и журналах только для них, в теле-версии о них и только для них.
Фарс.
Здесь столько народу, здесь все действительно так похоже на правду.
То, что это нереально, то, что все это подделка, знают немногие. Только те, кому знать положено, ради кого это все. Но они стараются об этом забыть, стараются стереть это из памяти. Они изо всех сил стараются поверить, что все это на самом деле. Им важно, что это вранье? Что это - ложь?
Забыть. Забыть. Забыть.
В фотовспышках, в объективах, в свете софитов… Значение имеют только они сами, только их торжество.
Это выдумка? Кому есть до этого дело?
Здесь много других, тех, кто не знает, тех, кто действительно думает, что все это реально.
Они – алмазы, они – обрамление короны призраков. Они - сердце обмана. Они – душа лжи.
Если подделкам нужно обманывать себя, то проще сделать это, когда рядом есть кто-то обманутый изначально.
Все эти сопровождающие. Все те, кто пришел своей парой. Их пригласили на очередное великосветское мероприятие. Им не важно как называется это действо. Для них не имеет никакого значения чему оно посвящено.
Важно только то, что там будут журналисты, папарацци, репортеры. Остальное - мимо денег, остальное - побоку, остальное - похуй.
Они, эти приглашенные на несуществующий праздник несуществующих людей, они еще хуже, хотя степень отвратительности происходящего настолько высока, что разница между одними и другим практически неощутима.

И вот очередной победитель проходит к сцене.
Здесь, в перестроенном храме, в полутьме, где-то в электрических цветах, сидят дубликаты самых известных писателей современности. Некоторые уже мертвы, те, чьи имена на обложках, они уже гниют, а книги продолжают выходить. Книги с того света, написанные мертвецами. Все это они – дубликаты. Сегодня их праздник, праздник копий, день святого ксерокса.
А по соседству с ними – сильные мира сего, думающие, что оказались на очередном вручении, очередных наград. Снова в центре внимания, снова в ореоле звездного статуса.
Все это так похоже на правду. Вся эта элита. Обособленная каста. Избранные. Звезды. Предел мечтаний, безотчетность стремлений, мишень зависти.
И неважно, что на самом деле это не так. На самом деле все иначе, наоборот. Но это неважно. На самом деле неважно.
Я не знаю, кого ненавижу больше.
Весь этот фарс, вся эта идеальная бижутерия так качественно стилизованная под алмазы.
Просто мы все - подделки, мы все те самые fakes, мы все подделки самих себя. Но даже это было бы неплохо. Даже это выглядело бы вполне неплохой перспективой.
Проблема в том, что мы бесконечные копии, как эти, влюбленные в собственную обманутость, дубликаты, подделки подделок.
Fake of the fake of the fake…и так до бесконечности.
И даже не копии, а просто – штамповка.
После миллионного повтора уже не важно был ли когда-то оригинал, в любом случае он уже удалился, самоликвидировался, остались только бесконечные повторы.
Подделки подделок.
Дубликаты писателей, получающие призы за псевдосвое псевдотворчество.
Поддельные писателей, пишущие поддельные книги. 
Это подделанный праздник, скопированный с копии.
Все церемонии, которые вы когда-либо видели, все самые пафосные награждения ничем не отличаются от этого.
Все они, там, на экранах и страницах книг, все они обманывают себя, чтобы обмануть нас.
Копирование. Механический процесс. Ничего оригинального. Ничего настоящего. Конвейер. Геометрическая прогрессия лжи.
Моргнешь и ты уже сто восемьдесят пятый в очереди за славой, за самореализацией, в очереди за счастьем.

Я допиваю вторую бутылку шампанского и уже не надеюсь, что смогу встать самостоятельно.
Я думаю, все все равно будут завидовать. Будут стремиться оказаться в свете софитов, в плену сладких грез ада.
День за днем, множа до бесконечности несчастья и одиночество, копируя с бешеной скоростью пустоту.
Отец встает. Он взмывает вверх так резко, что мое одурманенное сознание едва успевает среагировать.
Ведущий называет его имя.
Ведущий говорит: главный приз. Он говорит: бестселлер. Говорит: приветствуйте.
И я смотрю на улыбающегося в полумраке отца, смотрю, как он победоносно вскидывает руку, среди электрических цветов, под погасшими люстрами, свисающими с неба.
Все движется как в замедленной съемке, по кадрам, лениво, вальяжно.
Секретарь вешается отцу на шею, она целует его.
Все аплодируют.
Звучат выстрелы вспышек фотокамер.
Резкие, раскатистые всполохи. Как залпы.
Хлопок и яркий свет и еще другой, и еще один и еще.

И я не знаю как же честнее. Просто не знаю.
Подписывать многомиллионные контракты, разъезжая по миру в рекламных турах, комментируя экранизации книг, анонсируя будущие релизы. В бесконечной гонке, без шанса на остановку, без секунды на передышку, лишь пополняя счет, воспользоваться которым не удастся. 
Или радость фиктивным призам, ликование обманутой толпы обманщиков. Когда ты лишь тень, когда все тоже самое, но только - ложь.
Странно, но сейчас я не могу найти хоть одно различие между ними. Все одно и тоже. Никакой разницы.
Как после миллионного повтора исчезает оригинал, так же после миллионного доллара исчезает реальность.
Реальность, которой никогда не было.
Я разговаривал с оригиналом отца, с прототипом моего никудышного отца-дубликата. С самым любимым писателем Голливуда. Всего один раз.
У меня было всего несколько оборванных секунд, чтобы задать один единственный вопрос. Прежде чем он пронесется вихрем куда-то дальше, на пути своего бесконечного рекламного тура. Рекламного тура книг, которых он не писал, хотя в это уже не верит никто в мире, даже он сам.
- Вы были когда-нибудь счастливы? - спросил я, глядя снизу вверх.
Он посмотрел на меня, посмотрел тем же взглядом, что и мой отец, бредущий к микрофону, на выжигаемой софитами сцене, под вспышками фотокамер. Тот самый взгляд, взгляд писателя. Даже дубликату без него никуда.
И он сказал: был, он сказал: когда меня никто не знал, когда не было продано ни одной моей книги.

Отец говорит: спасибо. Он там, на сцене, в свете софитов, он улыбается и говорит. Он машет мне рукой.
Официант приносит еще бутылку шампанского.
И я пью прямо из бутылки, стараясь не смотреть на сцену, прицелившись дном бутылки вверх, туда, откуда свисают люстры, эти черные силуэты над головами.
Я думаю, что в этом мире обмана, в мире, где каждый ради собственной выгоды обманывает другого, лишь только прочнее увязая в самообмане, в мире, где есть все, что нужно, но этого никогда не хватит, потому что обман изящнее реальности, потому что он красивее. Потому что обман реальнее реальности.
Мы все обманываем, все больше и больше обманываясь. Потому что обманываем сами себя. Всего лишь.
Тогда, в тот единственный раз, прототип моего отца, он так и ушел, с тем же пустым и непробиваемым взглядом. Взглядом моего отца.
Копии копий.
Подделки подделок. 
Fake of the fake.

Я даже не помню, как оказался на улице. Не помню, как прожег сигаретой рукав шикарного смокинга. Не помню, как меня запихнули в лимузин. Не помню, как мы уезжали, растворяясь в этой ночи на бесконечной карусели, где вместо вагончиков, роскошные автомобили.
Последнее, что я помню – отец показывает мне награду. Книга из черного прохладного металла, на обложке которой выведен год премии.
Последнее, что я помню – отец улыбается.
Я так больше и не смог вспомнить, когда это было еще хотя бы раз.
Игра затягивает. И глазом моргнуть не успеешь, как затянет.
Последнее, что помню – я откидываюсь на сиденье, чувствуя подступающую тошноту, чувствуя необходимость выблевать всю эту ложь, весь этот вечер.
Я отрубаюсь на заднем сидении лимузина, не застав пузырящуюся жижу, стекающую из моего рта на шикарный смокинг.



Point
2.
8) ставить знаки препинания

Пустые лестничные пролеты. Редкий случай.
Не помню, когда последний раз здесь было тихо и спокойно.
Не помню.
Передо мной окно, большой прямоугольник стекла.
Лестничные пролеты больницы – вертикальные коридоры жизни отделенные стеклом от реальности.
Здесь все так устроено. Лестница жизни. Чем ты выше, чем выше твой этаж, тем больше шансов остаться в живых.
Парадокс: чем ближе к небу, тем живее. Чем ближе к земле, тем мертвее.
Хотя, если задуматься, то это вполне логично.
Передо мной город, там, за больничным стеклом.
Серая пустота сентября. Или октября. Возможно, ноября. Какая разница? Я все равно не помню.
Мне пусто. Внутри все вытравлено, все сожжено.
На стекле проступают еле заметные контуры моего лица, вернее того, что когда-то им было.
Внутри пустота. Видны очертания глаз, даже скорее глазниц. Заметны скулы. Виден плешивый череп. Еще заметен пунктир губ.
Серое пустое лицо на фоне серого города, на прозрачном стекле. Ничто.
Кости обтянутые кожей. Сейчас мне тоже так кажется. Но я не верю. Уже ничему.

Просто слова из статей – булимия. Просто слова из новостей – анорексия. Просто слова некрологов – гормонотерапия.
То, что должно меня спасти, то, что должно мне помочь выжить – убивает меня.
Мой ангел-хранитель, мой новый бог, моя единственная надежда и мой единственный путь – гормонотерапия.
У всего в мире есть обратная сторона, темная сторона. Корни зла есть в каждой добродетели.
Все зависит от твоего восприятия. Все зависит от везения.
Мне кажется, что город умер, что он захлебнулся серостью. Кажется, что он утонул своими домами в болоте осенней безнадеги.
Начинает темнеть и отражение проступает сквозь стекло четче. Еще минут двадцать, и я увижу чужой взгляд из своих глаз. Вместо города и осени будет только смертельная маска на черном фоне.
Самое забавное в любой серьезной болезни, связанной с психикой – отрицание болезни.
В это сложно поверить. В то, что ты болен. Действительно болен.
Та же анорексия – болезнь Барби. Женская болезнь.
Так считается, но на деле все не совсем так. Как всегда в жизни все не совсем так, как нам кажется.
Эти кинозвезды. Красавицы женщины. Красавцы мужчины. Идеалы красоты.
Кому захочется знать, что на самом деле психически здоровых людей среди них нет. Алкоголизм, наркомания, все неврозы вместе взятые.
Это плата.
Нужно как-то отвлекаться от скальпеля хирурга, от загробно удобных кресел дантистов, от тренажерных залов, от бесконечного поноса и страсти к вызыванию рвоты после еды.
Они – наши Барби. Куклы в красивой упаковке, продающиеся в супермаркетах хоть на количество, хоть на развес.
Проблема в том, что мы завидуем своим куклам. Проблема в том, что мы – куклы кукол.
Как влезть в платье того самого размера?
Как выглядеть столь же воздушно?
Как стать красивой и желанной?
Ответ: стать уродиной.
Ответ: стать жертвой.
Ответ: убивать себя.
Нужно сбрасывать килограммы за килограммами. Ты же видишь, каковы они со стороны. И ты видишь себя. Прямо в зеркале, да хоть в отражение окна.
Твои жировые складки, свисающие с боков. Твои жалкие сиськи больше похожие на уши спаниеля. Огромный живот, твой личный мамон. Твоя задница, покрытая апельсиновой коркой. Проблемная кожа на лице. Жуткие щеки, свисающие на плечи. И дальше еще сто пятьдесят недостатков и это только начало.
И ты видишь ИХ.
И ты перестаешь есть. Ты начинаешь качать пресс, делать упражнения для попы, для бедер, для груди. Ты пьешь лошадиные дозы слабительного, делая из кишечника сквозную трубу, через которую проскакивает пища, даже не начав перевариваться, даже не изменившись внешне.
Ты встаешь на весы и видишь, как стрелка ползет вправо, как летят цифры. Ты сходишь с ума.    
Начинаются диеты, начинаются два пальца в рот, если только ты съедаешь две крошки вместо одной. Можно наесться до отвала, но потом нужно выблевать все назад. И лучше все выблевать еще разок, разбрызгивая капли желудочного сока, чтобы наверняка. И так день за днем.
Но фишка в том, что это не поможет.
Стрелка на весах будет все также стремиться вправо, цифры все также убегать от твоего разума.
Проблема в том, что все вокруг будут говорить о худобе, о болезненном похудании.
Но зеркало не может врать. Как могут врать весы? Эти люди не хотят тебя расстраивать. На самом деле у тебя проблемы. На самом деле это все - жир.
Самое забавное в том, что это лишь в твоей голове. Все: стрелки весов и отражения в зеркалах, не застегивающиеся джинсы и платья, целлюлит и мамон – твой больной разум, причуды твоего воображения.
Рост сто семьдесят, а вес упал до сорока? Но в зеркале будет все то же пузо, все те же ляжки. И так до ноля. До самой смерти. Тебе все равно будет казаться, что все тебе врут.
Такова реальность.

Гормонотерапия помогает почувствовать все это на себе. Помогает понять, что такое ложь подсознания, ложь восприятия.
Ввалившиеся щеки. Острые, как отколотые края камней, скулы. Взгляд трупа. Там, на фоне растворяющегося в темноте города. Я смотрю на стеклянного мертвеца. Единственное, что я знаю: у вас должен быть хоть кто-то кто вам поможет, поможет не сдохнуть, поможет не сойти с ума. Хоть кто-то.
В моем случае это триста баксов в час или за сеанс. Я даже точно не знаю. Даже не знаю, кто ему платит. Наверное, отец. Хотя какая разница?! В моем случае ангел-хранитель – жирная задница в коричневом кресле, мой личный Иисус – Шмаровоз. Правда теперь приходится принимать еще больше таблеток, зато теперь я знаю, где реальность. Мне кажется. Кажется, что я знаю.

Я не девочка-конфеточка сбивающая себе менструальные циклы, разрывающая на части организм лишь бы быть похожей на Киру Найтли, лишь бы быть таким же полуживым скелетом.
Кто поможет ей? Кто поможет им?
Если у них нет мозгов, если у них нет трех сотен баксов за час…

Я ловлю себя на мысли, что не помню, что я здесь делаю.
Мне кажется, что я был у Шмаровоза.
Мне кажется, что я только к нему шел.
Жуткий взгляд из ночного стекла, взгляд прямо из глубины оскаленного худобой лица.
Самое страшное – момент, когда перестаешь узнавать отражение.
Ты стоишь на одном из лестничных пролетов больницы и смотришь на ночное окно, смотришь на отражение. Свое? Нет.
Ты не веришь глазам, ты пугаешься. Ты уже знаешь, что реальность обманчива. Знаешь, что может быть НЕТАК.
И тебе страшно. Страшно не узнавать себя. Страшно, что ты это не ты.
Я роюсь в сумке, нахожу дневник.
Может, я записал куда иду? Может, он помнит кто я?

Последняя запись в дневнике:
Это не я.

Все плывет перед глазами. Все размыто.

Последняя запись в дневнике:
Кто я?
 
Меня ведет, ноги не держат, и я падаю на спину, не чувствуя удара.
Я лежу на пустом лестничном пролете больницы, раскинув руки в стороны.
За окном ночь сентября или октября, а может ноября.
Глаза закатываются.

Последняя запись в дневнике:
Помогите.



Point
2.
8) ставить знаки препинания

Синий Форд ползет по одной из городских вен.
Такси тащит меня в омут этого проклятого мегаполиса.
Я никогда не мог принять Москву, как столицу, просто как город.
За стеклами машины вечер плавно переливается в ночь.
Я смотрю в окно, стараясь не замечать отражение какого-то чужого мне человека.
Там, за взглядом этого чужака, горит иллюминацией современный Вавилон.
В полузеркальном окне идет прямой эфир улиц столицы.
Там, за стеклом, наши дни, один за другим, сотнями, тысячами, без остановки и разницы. Поворот и уже нет недавних, прошлых кадров, они остались лишь в короткой памяти. По большому счету – исчезли.
Здесь нет остановок, но есть пункт отправки. Начало координат и конечная точка на нашем маршруте.
Я смотрю сквозь стекло, смотрю в разгоняющуюся московскую ночь, смотрю на черные амбразуры витрин, на огни реклам, на череду людей. А на меня, из стекла, смотрит чужое лицо. Лицо из промежуточного мира. Лицо откуда-то извне.
Такси спешит по светофорам дальше.
Весь наш мир – такси, вся наша жизнь – маршрутка.
Есть место посадки, место нашего рождения.
Мы не выбираем дорогу, не можем управлять нашей жизнью. Можем только указать пункт назначения, можем решить, где выходить, если, конечно, есть остановка.
И если у нас хватит денег на дорогу, единственное, что в нашей власти – терпеливо дожидаться конца пути.
А за окнами нашего такси – люди, миллионы и миллиарды людей, триллионы жизней. Все они проскальзывают мимо, больше похожие на тени, на оформление нашего пути.
Толпы тех о ком мы никогда и ничего не узнаем. Толпы следующих установленному пути, соблюдающих дистанцию, толпы плетущихся друг за другом теней, толпы следящих друг за другом извращенцев.
Это те, кому не хватает денег на такси, те, чье такси мы перехватили. Это люди.
А еще яркий свет фар навстречу, который ножом режет стекло с чужим лицом, слепит меня.
На таком узком пути, на такой опасной дороге.
А что если авария?
Я смотрю на ночные улицы, на бутики, на банки, на офисы, на Москву.
Если кто-то движется по тому же пути, но навстречу? Если кто-то ищет то, с чего начинал я?..
Звонит телефон.
Я забылся в боковом окне слившегося с ночью Форда.
Звонит телефон.
И я пытаюсь вспомнить причину, по которой я сижу на заднем сидении такси.
Звонит телефон.
И я говорю: алло. Я говорю, приятно слышать тебя, говорю, что мы подъезжаем.
Дальше говорит он, и я не слушаю, потом отрубаю связь.
За окном обычная ночная Москва. Странные порой бывают мысли.
Михаил Сотников, мой новый приятель, по совместительству сынок богатенького папика, владеющего сетью оружейных магазинов. Так вот этот самый Михаил позвонил мне, позвонил впервые после нашей встречи в клубе. Он сказал, что мечтает снова встретиться, сказал, что постоянно думает обо мне, сказал еще тысячу слов о всякой романтической хуйне.
Я его зацепил.
Он пригласил меня к себе. Он заказал шампанское, заказал специально обученного для таких целей повара, который с его слов, с утра не выходит с кухни, творя что-то шедевральное.
Он ждет меня, и он позвонил снова. И снова. Уже дважды.
Единственное о чем я думаю, как бы не убить этого тупоголового урода.
Таксист молча следит за дорогой, словно это не Москва, будто он не из Еревана. Единственное, что он себе позволяет – переключение радиостанций. Все.
Глядя на толпу у входа в кинотеатр, я думаю, что это лучший таксист в мире. И я уже считаю, сколько оставлю ему на чай.
Шипят динамики, обозначая поиск новой волны.
- В Санкт-Петербурге по подозрению в убийстве задержаны двое девятнадцатилетних молодых людей. Следователи подозревают их в том, что они убили и расчленили свою подругу-старшеклассницу. – прорывается бесстрастный женский голос.
Я прошу оставить эту радиостанцию.
Среди по-ночному красивых московский улиц, украшенных прохожими и рекламой, звучит нейтральный женский голос: по имеющейся у следователей информации, преступники, убив девушку, съели часть ее внутренних органов, а остальное выбросили на пустыри и помойки в разных районах Петербурга.
Мы оба молчим, просто слушаем еще одну новость. Без эмоций и переживаний, как заученный голос радио-ведущей, как мирное посапывание сатаны: как стало известно, погибшая девушка (имя несовершеннолетней жертвы не сообщается) училась в одиннадцатом классе одной из средних школ Кировского района. Девятнадцатого января она, по словам ее родственников, ушла из дома, сказав, что отправляется к друзьям, и не вернулась. Обеспокоенные родители подали в милицию заявление о пропаже дочери.
В субботу, тридцать первого января, выяснилось, что старшеклассницу убили. - в тишине салона, под красным светом, на перекрестке, водитель смотрит на впередистоящий автомобиль, я – на витрину с букетами цветов. - Ее останки в полиэтиленовом пакете нашли на пустыре у дома номер двадцать один на улице Орджоникидзе, недалеко от НИИ промышленной и морской медицины. Следователи не исключали, что на девушку могли напасть бомжи или местные алкоголики, которые часто собираются в этом месте. Однако в ходе следственных мероприятий выяснилось, что вечером девятнадцатого января школьница была в гостях у своих знакомых, и подозрение пало на них.
Я вспоминаю малышку-Кити, вспоминаю то, как она дрожит всем телом, вспоминаю, что она не выходит из дома без Сида, вспоминаю, что ее тоже должны были сожрать бомжи.
Мне становится страшно. Страшно вспоминать. Всегда страшно вспоминать, особенно, если вспоминаешь правду.
Женский голос, отдающий пустотой, говорит: В тот же день оперативники ГУВД задержали двоих подозреваемых. Следствием установлено, что в ночь с девятнадцатого на двадцатое января две тысячи девятого года в одном из домов по проспекту Космонавтов молодые люди утопили девушку в ванне, после чего расчленили тело.
И водитель говорит: Достаточно?
Почти без акцента. Это чудо-водитель, наверное, он прилетел из чудо-Еревана.
Я говорю: еще минуту. – глядя на человеческий поток под буквой М, я говорю: всего минуту, если вы не против.
Он кивает. Такой серьезный, без намека на улыбку.
Он выглядит слишком шикарно, слишком цельно для волосатой обезьяны.
Я думаю, что это подозрительно. Слишком подозрительно, настолько навязчиво, что никто не воспримет это всерьез.
- Часть внутренних органов убитой преступники съели, а остальное сложили в несколько полиэтиленовых пакетов. Один из них в субботу и был найден на улице Орджоникидзе. – говорит женщина-лед. - Второй пакет, в котором лежала голова жертвы, во вторник нашли на Алтайской улице Петербурга. О находке в правоохранительные органы сообщили местные жители, которые обнаружили сверток рядом с мусорным баком в одном из дворов. Еще один пакет с останками, по данным следователей, преступники выбросили в один из водоемов Санкт-Петербурга.
Иногда мне удается разглядеть силуэты в горящих окнах. Одинокие фигуры, призраки чужих жизней, иллюзия твоего собственного неодиночества.
А в окне, на фоне чернокожей ночи с неоновыми бусами и белыми зубами встречных машин, все тоже чужое, внимательно следящее за каждым моим действием, лицо. Лицо с кожей из стекла и бетона, с фонарями вместо глаз и вывесками вместо рта. 
- По информации источника в правоохранительных органах, оба задержанных признались в убийстве. Следователи официально не подтверждают, но и не опровергают эту информацию. Мотивы преступления представители СКП тоже не называют, напоминая, что расследование дела еще не закончено.
По данным источников, задержанные утопили старшеклассницу из «идейных» соображений: они были готами, а их подруга принадлежала к молодежной субкультуре эмо.
В Питере всегда умели развлекаться. Очередная чушь, очередная черная сказка, которая наверняка окажется правдой. Ведь для того, чтобы поверить в сказку, она должна стать правдой.
- Спасибо. – мой голос звучит небывало живо, особенно если сравнивать с ублюдочной радио-ведущей.
- Свою принадлежность к готам оба подозреваемых подтвердили на допросах. О них известно также, что до задержания один работал флористом, а его другой - рубил мясо на рынке.
Водитель ищет новую волну, а я уже почти смеюсь.
Я едва сдерживаю смех.
И водитель говорит: В чем дело?
Я вижу его глаза в зеркале заднего вида. Серьезные глаза, под густыми бровями.
Я говорю: ни в чем. – все внутри клокочет смехом, флорист и мясник, такое нельзя выдумать, и я говорю: все в порядке.
- Strangers in the night exchanging glances. Wond'ring in the night what were the chances.*3 – звучит старая добрая песня. – We’d be sharing love before the night was through.
Теперь обычное такси точно летит по ночным улицам.
- Strangers in the night – two lonely people, we were strangers in the night.
Все зависит от оформления, все зависит от ощущений.
- Ever since that night we’ve been together. – поет мертвый Синатра.
Под песни мертвецов всегда приходит спокойствие.
- Lovers at first sight, in love forever.
Если знаешь, что где-то двое подростков сожрали ровесницу – становится спокойнее, потому что это “где-то”, оно всегда далеко.
- It turned out so right for strangers in the night.
Машина мягко останавливается.
Призывно горят стеклянные двери в рай местного значения. Красивая подсветка. Мягкие тона.
Я открываю дверь и, остановившись на полпути, говорю: Кто вы?
Моя ухмылка видна в зеркале.
Он, этот чудо-армянин из чудо-Еревана, кривит губы в ответной и удивительно скупой ухмылке.
Он говорит: ноль-ноль-семь.
Я хлопаю дверью, и такси растворяется в черном воздухе.
Здесь, стоя в свете райской высотки, на ярко-красном ковре, я смотрю в след растаявшему такси. Я ни о чем не думаю, я просто не хочу идти внутрь.

*3 песня “Strangers In The Night” Frank Sinatra

Point
1.
22) вершина горы

В лифте уютно и роскошно, как в сортире Абрамовича. Почти так же.
Я смотрю в зеркальные двери лифта.
Вовсе не так. Все здесь не так.
- Унитаза же нет. – говорю я отражению.
Снимаю кепку, и напяливаю парик на лысую черепушку.
Зеркала в лифте – какое чудо. Даже в лифте, даже когда один, даже в собственном варианте олигархического сортира, ты все равно не один.
Парик никак не хочет усесться правильно. 

Зеркал больше нет, я шагаю по бездверному коридору.
Здесь высоченные потолки. Здесь просто-таки заросли цветов и растений. Здесь райские кущи, а вернее дорога в кущи.
Здесь нет дверей. Только – лифт. И еще одна. На весь этаж. Одна дверь на весь этаж…
Наверное, с минуту я стою перед высокой белой дверью.
Вздох и неторопливый стук.
Дверь распахивается не сразу, дав мне возможность надеяться, что про меня забыли.
- Здравствуй. – Михаил Сотников смотрит прямо на меня.
У него такой хищный взгляд, будто он готов освежевать меня прямо на пороге, на пороге в рай.
Невменяемый взгляд.
Он ведет меня в главный зал, наверное, так он называется.
Окна, огромные прямоугольники стекол, они открыты, за ними мир, где-то далеко внизу гигантский мегаполис, там, внизу, у наших ног, жалкий и безвкусный городишко.
Мы на небесах, прямо над облаками, где-то по соседству с богом. При желании можно передать привет. При желании можно сказать: привет, бог! Как дела, как жизнь?.. Ну давай, увидимся.

Мы сидим за столом с широченной столешницей. Играет какая-то знакомая легкая музыка, ненавязчивая и до боли в груди живая.
Очень красивая девушка с аккуратно собранными в пучок волосами расставляет угощения.
Михаил что-то там говорит про карпаччо, он говорит – мраморная говядина, говорит – лазанья и фаршированные мидии.
Девушка уходит, и появляется другая, еще красивее прежней. В руках у нее поднос.
Белозубый Михаил говорит: ягненок в беконе, говорит: салат с осьминогом.
Филе радужной форели. Черная треска. Чилийский Сибас.
И я думаю: кто?
Ломтики утиной печени.    
И я думаю: всего лишь ломтики?
Филе дорадо с муссом из цесарки в рисовой бумаге.
Я думаю: из кого?
Кебаб из молодого козленка с микс салатом.
И я смеюсь: точно из молодого?!
Эти девушки, эти красавицы, даже не смотрят в мою сторону, они просто расставляют блюда на бесконечной столешнице.
Михаил улыбается мне во всю свою искусственную блядскую улыбку. Просто улыбается.
Я смеюсь. Весь этот безумный салют из еды, как-то по-особенному названной, как-то по-особенному приготовленной. Молодые козлы, девственные бараны, робкие лососи, нежные яйца трясогузки под соусом какого-хуя-вы-это-не-покупаете. Все это дерьмо для золотой молодежи, золотых родителей. Вся эта изумительная блевотина для сливок общества. Все это попахивает извращением, попахивает задним проходом того, кто будет побогаче.
Дары богов на конвейере. 
Зачем?
Я говорю: как ты думаешь у трясогузки есть яйца?
Михаил смотрит на меня, застыв в полуулыбке, даже очередная куколка небесной красоты смотрит краем глаза на меня. 
Он говорит, что не знал, что мне нравится, говорит, что заказал все и что там, на кухне, этажом ниже, есть. Все, чего бы мне ни захотелось.
Я знаю, чего там нет, но я не хочу спорить. Сейчас на облаках, в раю, у меня нет желания спорить, тем более в раю спорить не с кем.
Я говорю, что не хочу есть.
Михаил кивает красавице, и та составляет блюда обратно. Просто собирается унести все назад.
И он говорит: Луи Родерер. – говорит. – Кристаль. – говорит. - Брют.   
И я прошу его заткнуться, прошу просто ром, просто баккарди и колу, просто колу. И все.

Мне душно, жутко душно в раю, на небе. Здесь нечем дышать.
Становится прохладнее, я чувствую объятия кондиционера, чувствую искусственную прохладу искусственного воздуха.
Конечно, никакого Баккарди нет, есть только Матусалем Гран Резерва пятнадцати лет. И я говорю – насрать, говорю – пускай будет Мату как там его…
Под звуки плавной музыки, под ее убаюкивающие покачивания, на черном небе, над такой беспомощной и такой всемогущей Москвой, над всем миром, Михаил садится ближе.
На красном безразмерном диване, под черными окнами, в интимном свечении люстр.

В голове шумит после трех порций рома.
- Обожаю твои глаза. – говорит Михаил.
Я нарочито не смотрю ему в глаза, расстегивая правой рукой шелковую рубашку.
Этот кудрявый красавчик, покоритель женских сердец, облизывает мою шею, разводит мне руки в стороны, слегка придавив.
Я похож на беспомощного, могу только смотреть.
С раскинутыми руками я похож на Иисуса на красном удобном кресте.
Его язык у меня во рту, я пытаюсь разглядеть звезды в черных окнах, но их нет. Мы так высоко, что звезд здесь нет, или так низко, что их свет не дотягивается до нас.
Михаил целует мой лобок, медленно стягивая трусы. Он обхватывает губами напряженный член.
Я закрываю глаза. Я хочу, чтобы все быстрее закончилось. Руки свободны, но все так же отброшены в стороны.
Он поднимает мои ноги, целуя их, облизывая пальцы, закидывает их себе на плечи.
Он движется уже внутри, постанывая, кусая мои икры.
Я движусь в такт.
На красном диване разбросаны мои ненастоящие волосы, мои ненастоящие глаза смотрят в потолок, где, то появляется, то исчезает, искаженное истомой, лицо Михаила.
Я чувствую тугой член, чувствую, как он пробивает себе дорогу в моей заднице, чувствую, как дрожит Михаил.
Это власть. Это снисходительное одобрение.
Власть над другим человеком. Такая легкая в достижении, такая мощная в использовании.
Власть над другим человеком – так просто…
Ложь так доступна, так правдоподобна.
Он сам хочет быть обманутым, он сам идет в сети, сам ложится в капкан, широко расставив ноги.
Эти закатившиеся от удовольствия глаза.
Он ищет так называемое счастье, так называемую любовь. Он в поисках неги и страсти. В поисках наслаждения. В поиске кайфа.
Он лучше всех знает, что за это нужно платить, за это придется платить.
Они все такие жалкие, такие беспомощные. Богатенькие мальчики и девочки, испытавшие в свои двадцать с небольшим все, что только возможно, все кроме одного. Кроме любви.
Владеть ими, обмануть – даже немного стыдно.
Каждый на этой планете боится только одного – влюбиться. Потому что он – беззащитен перед этим чувством. Ничто и никто ему не поможет.
Влюбился – мертв.
У тебя больше нет ни покоя, ни наслаждения, ни радости, ни чувств. У тебя больше нет жизни.
Михаил тянется всем телом ко мне, к моим губам, продолжая двигаться.
Он облизывает мои губы. Он кончает, он стонет, он заливается наслаждением. На самом деле он тонет в отчаянии, но это еще нужно осознать, позже, не сейчас.
Слезы скользят по его щекам, касаясь моих губ, он шепчет: спасибо. Шепчет – люблю тебя. Шепчет – ты – моя душа.
Я чувствую, как член сам собой выскальзывает из разодранной задницы, чувствую, как вытекает сперма.
Я говорю: люблю. Смотрю в обессиленные глаза и говорю: люблю. И целую его. И он уже готов снова.
Он трахает меня во всех позах. Трахает остервенело. Он ебет меня всю ночь.
Кричит, кончая. Сосет мои вспотевшие яйцу. Стонет не в силах принять простую истину – он пропал.
Ему меня мало, как будто он задыхается, и он пробует снова и снова и снова… Пока у меня не начинает кровоточить задница. И немного потом еще.

Я вижу лица девочек. Виолончелистка, две скрипачки и пианистка. За стеклянной перегородкой. Они играют для зеркала, скорее всего даже не представляя, что творится по ту сторону.
Уже начинает светать. Небо еще темное, но его смерть не за горами, скоро солнечные лучи порвут его в клочья. Скоро этой ночи не станет.
Михаил лежит рядом, он шепчет мне на ухо о своей любви, шепчет уже не первый час. Он шепчет, что хочет узнать меня, хочет узнать откуда я, хочет узнать все и стать частью меня.
Моей заднице нужен лед, моему телу нужен душ.
И я говорю: у меня есть просьба. – говорю голосом, не требующим возражений, таким голосом наказывают, а не просят, таким голосом отдают команду к расстрелу.
Он безропотно шепчет: все что захочешь.
И я говорю: Кольт. – глядя в светлеющую тьму, говорю: Питон Элит. – не меняя тон, я говорю: Только без документов. Сделай все хорошо.
И он шепчет: зачем? Он шепчет: Пистолет?
Я говорю: Сделай. – говорю четко, отсчитывая буквы: Это не пистолет, это – Кольт.
Наказанный ученик шепчет: хорошо. Он шепчет: Как скажешь. Все, что захочешь. И этот сопливый кусок говна шепчет: только побудь со мной, еще немного. Он путается в соплях и слезах, он понимает что происходит. Он шепчет: побудь со мной.
И я говорю: Мне нужно идти.
Он все понимает, уже сейчас, но не верит. Это такой закон. Он ни за что не поверит. Просто мы все хотим, чтобы нас любили. Просто мы все боимся, чтобы нас любили. Просто мы боимся признать, что наша любовь – ничто, обман, трюк, выгода, счет в банке, Кольт.

Я быстро принимаю душ. На этом этаже, в небе над Москвой, здесь есть все.
Он караулит меня у двери, сует мне букет, целует, умоляет остаться. Он в одном полотенце бежит за мной к лифту. Он стоит рядом, не зная как обнять меня, не понимая, что нужно сделать, чтобы я подчинился, чтобы остался.
Я исчезаю за дверьми лифта. Он плачет на своем этаже, на собственном этаже, в небе, в раю.
Он сделает, что я просил. Ведь он будет искать встречи, искать внимания, искать любви. Встречи со мной, моего внимания и моей любви.
Он пропал. Этот сраный детеныш денежных мешков. Он влюбился, а значит – уже мертв.



Point
1.
4) момент (времени); at the point of death – при смерти

Лифт падает в шахту.
Великолепный лифт с зеркальными дверьми летит вниз, спускаясь из рая на грешную землю, как падший ангел, как новогодние снежинки в свете фонаря.
Мне нужен воздух.
Там, в зеркалах, я вижу потерявший связь с миром взгляд. Я вижу, что нужно дать взгляду выбраться. Хотя бы ненадолго, хотя бы на чуть-чуть. Туда, где нет стен. Туда, где нет зеркал. Туда, где можно дышать.
Лифт останавливается легко и непринужденно, как снежинка, спланировавшая на ладонь.
Я ищу выход на балкон. На этом этаже много дверей. Это обыкновенный этаж. Этаж для тех, кому повезло, а не для избранных. В конце концов, в раю мест на всех не хватит.
Я стучу в первую попавшуюся дверь - она открывается.
Невесомые шторы струятся на ветру. От балкона они тянутся к дверям, тянутся ко мне. Темно-синие, а может и вовсе черные. Сейчас ткань похожа на воду.
Я вдыхаю ночной воздух. Я узнаю его. Этот цветочный аромат.
Шторы шелестят уже над головой.
На балконе как-то совсем одиноко стоишь ты.
Черная сажа собранных в прическу волос. На плечи наброшен плед. В одной руке бокал, в другой сигарета. На тебе красное платье, оно так сидит, что не верится, что это не твоя кожа.
Я закрываю глаза, я дышу.
Здесь, где-то по середине между небом и землей, где-то на полпути из рая в ад, мы стоим в светлеющем ночном тумане.
Я медленно стаскиваю немного промокший от душа парик.
- Хочешь? – ты смотришь в белеющий московский мрак.
Рядом стоит бутылка шампанского, на этикетке написано – советское.
- Не могу пить ничего больше. – говоришь ты. – От всего остального, что дороже пары сотен рублей меня тошнит. Как будто пьешь чью-то очень дорогую блевотину.
Ты не двигаешься и похожа на статую, очень странную статую, заманчивую и отпугивающую одновременно.
Я пью шампанское, но никак не могу отбить привкус спермы и дыхания Михаила.
Вдыхаю прохладный уже утренний воздух, он какой-то резкий, как будто несвежий, московский.
В этой ячейке бесконечно высокой скалы мы выглядим странно. Мы выглядим точками.
Я смотрю вниз.
Скоро город проснется рабочими, скоро поспешат наполнить коробки офисов люди. Скоро.
Но даже сейчас этот мегаполис переполнен, даже сейчас его воздух отравлен, даже ночью он горит ярче дня.

- Как ты думаешь, насколько это порочно? – ты смотришь на гаснущий окурок в левой руке. Ты говоришь: Мы. Говоришь: насколько мы порочны?
Я не думаю. Я вообще так не думаю. Порочность – удел убогих. Судить – удел порочных.
Я говорю, что порочны те, кто считает себя вправе ставить на других кресты безнравственности. Я говорю, что это такие, как я.
Ты улыбаешься.
Ты говоришь: миром правят не деньги, а желание их получить.
Ты так и не пьешь из своего бокала, он практически полон, почти до краев.
Ты говоришь: они считают такие деньги грязными, они считают это противозаконным. Почему? Кто-то же должен платить за любовь, если не хочет никого любить. Платить за иллюзию любви, за инъекцию счастья. – ты говоришь. – Порочно показывать людям правду?
Ты снова смотришь в разгорающееся рассветное утро, ты продолжаешь говорить: разве не порочно получать зарплату учителя или врача или жить на обыкновенную пенсию? Почему это считается нормальным?
Ты хмуришься, ты выглядишь подавленной: почему не аморально сдавать квартиры мертвых родственников и жить на эти деньги? Что нормального в нелюбимой семье? Бить жену и ребенка, пить как свинья – нормально? – ты почти кричишь, словно хочешь, чтобы тебя услышал этот мертвый город, словно он может тебя понять, и ты кричишь: в этом мире, где все друг другу завидуют, где все друг друга презирают, где врут и обманывают.
В этом сраном мире, они встанут плечом к плечу одной непробиваемой стеной, все ненавидящие другу друга завистники, наточившие когти собственной лживой морали, готовые разорвать любого, кто не верит в их законы.
Как еще можно им это объяснить?! Что еще нужно сделать, что бы они увидели себя со стороны?!
Твой голос, твой надрыв растворяется в домах, растворяется в разгорающемся рассвете. Город пожирает его, выпивает, всасывает через соломку твоего горла.
- По крайне мере, это правда. – кричишь ты.
И я смотрю, как шампанское выплескивается из бокала, смотрю на его брызги.
Ты кричишь: В отличие от всего остального - это честно. – ты сбиваешь крик и говоришь почти тихо. – Я хотя бы не вру себе.
Здесь, на полпути между раем и адом.
Мы – демоны в этом раю.
Мы – ангелы в эпицентре ада.
В сущности, никто в мире не знает разницы между одним и другим.
Ты топишь давно потухший окурок в бокале и выбрасываешь его с балкона.
Мы уходим.

Холл прощается с нами похотливыми взглядами обслуги, безмозглыми взглядами мальчиков “эй, полижи мне”, мальчиков “раздвинь-ка попку сам”, этих безмозглых детей красоты и пустоты.
На самом краю ковровой дорожки тебя уже ждет твой бордовый Бентли Arnage до сих пор не поступивший в продажу.
Ты улыбаешься, улыбаешься мне и целуешь и убегаешь по кровавой дорожке.
Твое красное платье, платье достаточно короткое, чтобы женщины завидовали тебе, платье достаточно длинное, чтобы избежать пошлости.
Оно красное. Красное, как та самая площадь. Достопримечательность Москвы, ее новая Красная Площадь.
Бентли увозит тебя из этого утра. Увозит тебя.

Подъезжает такси, и я, надев кепку, спешу на заднее сиденье.   
Очередной вахтанг за рулем. И он смотрит в зеркало заднего вида, его жалкие глаза эмигранта. Глаза, в которых нет ничего человеческого. Обезьяна за рулем.
Я снова в этом городе. В мегаполисе. В месте, где нет и не может быть ничего человеческого.
- Куда? – говорит обезьяна.
И я говорю: прочь. Я говорю: из всех этих колец, к ебаной матери отсюда.
Это он понимает и давит на газ.
Рай, где-то там, в небе над нами, в облаках.
Как можно дальше отсюда.
Я говорю: поедешь достаточно быстро – получишь лишнюю сотню баксов и ящик бананов.
Волосатая обезьяна скалится золотыми зубами.
Радио орет на все голоса кроме человеческого.
Как можно дальше.



Point
1.
12) мыс, выступающая морская коса

Я пишу в дневнике: мне приснился сон. Впервые за последние несколько лет. – я пишу. – Белые деревья. Целиком. Стволы и ветки. Все белое, бархатное, как из невозможного пушистого снега.
Я иду по такому же белому, как и все вокруг, полю. Оно огромно. Оно посреди города, оно неровное, похожее на самую красивую в мире раковую опухоль.
Посреди поля – земля, голая, не укрытая. Она похожа на коричневый творог, мне хочется ее съесть.
Я подхожу ближе. Вижу в земле женское лицо. Аккуратная нежная кожа. Красивая линия губ. Темные волосы. Черты лица. Я не могу вспомнить, где видел ее.
Резко открываются глаза. Молочные. Пустые. Молоко выливается, белые струйки стекают по лицу, впитываются в коричневый творог земли.
Я смотрю, как неестественно широко открывается рот. Спутанные, копошащиеся личинки. Ими кишит все. Все во рту красивого лица с молоком вместо глаз. Личинки лезут наружу. Они вываливаются изо рта. Живая масса. – я останавливаюсь, перевожу дух и продолжаю писать. – Уже нет земли, вокруг лица только живой личиночный ковер. Они на мне. Они валятся из твоего рта. Они ползут по моим ногам. Ползут наверх.
Посреди белого поля. Черная масса личинок. Среди них женское лицо. У него изо рта лезут личинки, из глаз льются молочные слезы.
На фоне белых сказочных деревьев. Я смотрю на то, как личинки карабкаются по моим рукам, по животу. Они покрывают меня. Я чувствую, как они забираются на лицо, чувствую одну из них между губами, еще одна между зубами. Еще одна. Еще одна. Они забираются в мой рот. Я не могу дышать. Бесконечное живое море внутри меня. Я чувствую, в себе живые существа, чувствую, что их все больше. Личинки покрывают меня всего. Посреди белого мира. Статуя, покрытая черной массой, живой массой, движущейся. Я больше не могу терпеть. Они разгрызают меня, изнутри.
И вдруг все взрывается. Вместо черной массы личинок, вместо меня – бархат. Черно-белые, махровые хлопки. Легкость. Огромные красивые крылья с черно-белыми узорами. Внизу – другие, фиолетово-синие. А еще ниже белый мир.
Мягкие хлопки крыльев. Я чувствую их. Я чувствую легкость.
Две бабочки. Две огромные красивые бабочки.
Я не знаю где я. Я лишь чувствую легкость. И тонкую резкую боль, разрезающую тело. И я кричу: нет! Изо всех сил. Кричу еще раз. От обиды. Кричу еще. От боли. Кричу еще. От страха. Кричу. – я пишу в дневнике. – Я проснулся. Когда почувствовал, кода понял – наступила боль.

Последняя запись в дневнике:
Я хочу обратно.

Последняя запись в дневнике:
Я хочу в сон.



Point
1.
10) деление шкалы

Белые полосы пластмассы, строгий четкий ряд.
Жалюзи немного раскачиваются, почти незаметно, но если присмотреться, то начинает казаться, что помещение плывет по волнам.
Я смотрю на белый высокий потолок. Пытаюсь отыскать трещину, за которую зацепится глаз. Пытаюсь найти изъян. Пытаюсь обнаружить хоть что-то интересное, на чем можно сосредоточиться, хотя бы один скромный повод для размышлений, повод для жизни. Хотя бы один.

Открывается двустворчатая дверь. Толстая женщина в белом халате говорит, что меня ждут за столом. У нее роскошные черные усы. Она улыбается и говорит: идем же, все уже собрались.
И я пытаюсь заставить себя встать.
Это что-то вроде пережитка прошлого, что-то наподобие корпоративной этики веселья, как бы укрепление командного духа.
Это пришло еще из позапрошлой страны.
Я говорю, что не хочу, но меня не слушают. Усатая баба говорит, что нужно идти. Она хватает меня за руку и тащит в соседнее помещение.
Все женщины галдят, рассевшись вокруг двух сдвинутых столов. Все они оборачиваются, когда я захожу.
Я единственный из мужской половины кого зовут к столу.
Я уже жалею о расставании с пластмассовым частоколом жалюзи.
Все смотрят на меня.
И я хочу вернуться к трещинкам в потолке.
Меня усаживают на свободный стул, дают водки и бутерброд с красной рыбой.
И они продолжают галдеть. Этот бабий гомон. Смерч слов. Он подхватывает меня, поднимает к потолку и швыряет об стену.
Кто-то говорит поздравительную речь.
Кто-то жалуется на зарплату, говорит: мудовые рыдания, а не зарплата!
Кто-то сует в карман кусочек бумажки и спешит в туалет. Они все ходят в туалет, держа в кармане одну руку, пряча в кармане свой кусочек бумажки.
Кто-то гладит мою ногу выше колена.
Кто-то наливает еще.
Голова гудит от метадона, а мне дают еще водки и еще бутерброд. И я вспоминаю пляж, все было так же, только напитки и еда дороже, только рюмки больше, только бабства меньше.

Я называю их курицами. Это вторая половина шоу уродов. Второй батальон имени П.Т. Бэрнэма.
Потому что у всего на свете есть обратная сторона. Потому что у всего в мире есть вторая половина.
Потому что у мужика с дыркой во лбу должна быть жена. Потому что уроду, чьи ноги покрыты засохшей коркой гноя, необходима подруга. Потому что каждый алкаш хочет, чтобы его любили.
Курицы – чьи-то половинки. Они чьи-то жены и матери. Они – часть чьей-то жизни.
Потому что сходить с ума от окружающего ужаса проще вдвоем.
И вот эти бочки жира, закутанные в белые халаты, ржут и гогочут. Они все размером с небольшой автомобиль, и они все равно жрут по сто раз за день.
У них нет шей, только бесконечные складки подбородков, плавно переходящие в отвисшие сиськи, плавно переходящие в животы.
Их всех обязывают носить халаты, это такая форма.
Но в здании почти всегда душно. Они носят халаты поверх лифчиков.
На солнце халаты безжалостно просвечивают, обнажая жировые складки и черные лифы, набитые студенистыми сиськами.
Почти всем им уже за пятьдесят.

Мне суют еще стопку водки. Одна из баб говорит мне, что я плохо ем, говорит это, наклонившись ко мне.
И я не знаю, куда мне смотреть, чтобы не видеть грудь пятидесятилетней толстухи.
У нее изо рта пахнет чесноком и салом, у нее между зубами застрял укроп.
Она дышит мне в лицо, навалившись всем своим бесформенным телом.
Я говорю: спасибо. Я показываю ей бутерброд и пытаюсь запихнуть его себе в рот и не блевануть.
Она широко улыбается, и я вижу укроп, застрявший между передними зубами. Она говорит: ешь хорошо, а то ты такой худой! И снова улыбается, и теперь я вижу, что укроп не один.

Каждый день, приходя сюда, я вижу старух в нижнем белье. Я вижу толстые жопы, заплывшие жиром – памятник целюлиту погибшему под целюлитом.
Старушечья кожа, морщинистая, покрытая пятнами.
В жару помещения наполняются запахом. Я даже сейчас помню его вкус, помню этот аромат.
Это смесь перегара, свежего выхлопа алкашей. Это вспотевшие бочки жира, перекатывающиеся по коридорам.
Этот запах повсюду. Этот сладковатый аромат, от которого все внутри закипает. Это похоже на трупный запах. Я не знаю, какой из них сильнее.

И вот это бабье напивается до того, что начинается смех, начинается веселье.
Я сижу и не помню, что в мире есть женщины.
Одна из бочек жира, одна из куриц говорит, что когда достигнет кондиции, то пропускает через себя мужиков толпами. Она говорит: а че? Говорит: и в жопу дам. Говорит: люблю когда меня ебут.
И всеобщий гогот.
Другая говорит: а ты пробовала?.. - она показывает на маринованный огурец. – Ну, пробовала?
И та, что любит давать в жопу, когда напьется, обхватывает своими сарделечными пальцами светло-зеленый огурец. Она сует его в рот, облизывая неповоротливым языком. Она проливает слюни и обхватывает огурец губами, засовывает его глубже. И раздается громкий хруст. Она жует, держа в руке огрызок. Она говорит: конечно, никогда не сосала.
Прокатывается очередная волна смеха.
Кто-то говорит: конечно! Кто-то говорит: сосала, сосала!
У каждого урода должна быть жена.
В этом шоу уродов каждый хочет, чтобы его любили.
Каждый хочет быть не один. И не важно с кем.

Курицы продолжают распивать водку, их взгляды плывут, они теряют контроль.
Сейчас я могу начинать опасаться за свою жизнь. Эти пятидесятилетние жирные бабы полураздеты и пьяны.
На самом деле вряд ли есть место хуже этого.
Меня мутит от теплой дешевой водки.
Вокруг эти вспотевшие и порядком окосевшие рожи.
Мне остается молиться, чтобы меня не заметили.

Но я не думаю об этом. Все дело в том, что ко всему привыкаешь. Даже к полуголым жирным старухам. Даже к усатым бабам. Даже к теплой, растекающейся на твоих плечах массе. Даже к липким ладоням на лице, и слюнявым губам, и толстому языку у себя во рту. Даже к хлюпающей пизде, даже к кожаному мешку, наполненному жиром, лежащим на тебе и шепчущем: выеби меня. К волосатым животам и подмышкам. И даже запах из клубка черных вьющихся волос, идущий из глубины, из чащи, из их пасти, даже он не будет тебя преследовать вечно.
Привыкаешь ко всему.
Просто это другой мир, другая вселенная. Это прошлое.
Просто никто из этих женщин никогда не был женщиной.
Все несколько иначе, чем в голливудских фильмах, ничего общего с постельными сценами суперзвезд. И даже ничего похожего на порнуху.
Все происходит второпях, под алкоголем и в темноте. Почти всегда больно, почти всегда моментально. Без слов, без звуков.
Только сопение и пот.
Ручьи пота.
И стыд.
Годы стыда.
Никаких расслабленных стонов, никаких ласк, никакой нежности. Ничего человеческого.
Тяжело, когда реальность хуже кошмара. Тяжело, когда вместо сказки перегар и заломленные руки.
Так получается.
Так получилось.
Просто так вышло.
Они не видели и не чувствовали ничего кроме боли. Но даже это на фоне безысходности каждодневной монотонности кажется чем-то большим. Даже это для них любовь, их любовь.

Вокруг суета и крики. Веселье. Еще один праздник.
Рабочий день официально закончен. Начинаются танцы.
Меня тенят за руку одна из старух, та, что притащила меня сюда, та, что с усами.
В ее глазах молочная пелена пустоты, пелена сумасшествия.
Она тащит меня за собой. Тащит в женский туалет.
Я вижу только вспышки, только фрагменты.
Усатое лицо, лижущее меня. Желтеющие трусы. Лобок, заросший кустами слипшихся волос. Какой-то светло-синий язык в моем рту.
И этот взгляд. Он то появляется, то исчезает. Вверх - вниз, вверх - вниз. 
Взгляд из глубины морщин и пигментных пятен, взгляд из-под килограммов жира, взгляд из воняющих зарослей волос.
Взгляд человека, которого всю жизнь только ебали. Взгляд женщины так и не узнавшей, что такое быть женщиной. Взгляд той, которую никто никогда не любил.

Все эти жирные курицы. Все эти бабы. Они намного больше значат, чем это можно представить. Они тащат из последних сил обозы с детьми и вечно пьяными мужьями. Они удерживают на жирных плечах дома, удерживают готовку и уборку. Они зарабатывают деньги. Ничего не чувствуя и ничего не получая взамен. Ничего кроме, горячего дыхания в затылок, ничего кроме запаха пота, ничего кроме прикушенных губ и в тысячный раз заштопанных колготок.
Они – лицо когда-то существовавшей страны. Страны, которой больше нет.
И теперь они похожи на выбросившихся на берег китов.
Их реальности не стало.
Родилась новая.
Глядя в лицо той, прошлой стране, глядя в глаза прыгающей на моем члене толстухи, я видел жизнь, отчаявшуюся, опустившуюся на самое дно, но все еще не переставшую дышать.
В том лице было хоть немного правды. То лицо было живым.
Но времена сменились. Лицо похорошело, накачало губы, подтянуло кожу, убрало морщины.
Я вижу, как в отражение зеркал масс-медиа хорошеет это новое лицо. Лицо другой страны. Лицо, в котором исчезла какая-то малость, исчезла частичка настоящего, частичка жизни.
Глядя на эту страну, я не вижу ничего. Теперь в глазах пусто. Теперь не осталось ничего.
Когда-то давно в этой стране жили герои, когда-то очень давно ее населяли люди. Когда-то в этой стране было так много церквей и храмов, что казалось, что вся страна только и делает, что молится.
Теперь эта чужая страна только смеется. Только ржет.
Она даже не стала вставать с колен, лишь нагнулась вперед, к земле, выпячив свою по-прежнему голую жопу, подставив ее под толстенный хуй.
Теперь эта страна с готовностью дает всем подряд. Теперь она ебется со всеми желающими своими нефтяными и газовыми скважинами, лишь бы клиент обладал необходимыми средствами.      
Набожная баба готовая отдаться за шоколадку, по-честному, всей душой, готовая тащить на себе ленивого, но зато своего мужика.
Эта баба превратилась в смазливую девку, с откачанными галлонами жира и вкаченными килограммами силикона, чисто выбритую и приятно пахнущую.
Девку, готовую дать любому, готовую сосать пока ей платят. Готовую стонать настолько громко и естественно, что в честность стонов верит даже она сама.
Из бабы в бляди. Из грязи в стразы.
Я верю, глупости в своей безоговорочной искренности, лицу прошлого, я презираю новое лицо.
Но когда ты вырос на осколках одной страны, пережил другую и живешь в третьей - тебе нет места.
Когда тебя отрезали от своих. Куда бы ты ни побежал, тебя встретят пулеметные доты. Ты окружен. Сдавайся.
Выход только один.

Усатая толстуха тяжело дышит. Она вспотела, просто излилась потом. Она все еще лежит на мне.
Я сижу на унитазе, в незакрытой кабинке женского туалета, одурманенный смесью метадона и водки. Я не знаю, где реальность. Не знаю, насколько реален этот шмат жира расплывшийся на мне, придавивший к унитазу.
Сижу, не думая о будущем, не помня о прошлом. Только в этом состоянии можно пережить реальность, только в этом состоянии можно пережить сегодняшний день и каждый последующий становящийся сегодняшним в момент восхода солнца.
Только так.
Иначе ты не протянешь и дня, если увидишь окружающий мир, если увидишь реальность.
Как и все вокруг. Реальность это то, что ты хочешь видеть, то есть то, что ты видеть не хочешь.
Реальность – это ты.

- Не смотри мне в глаза. – говорит усатая баба, пряча взгляд.
Она слезает с меня. Она одевается.
Главное не смотреть в глаза. Главное не увидеть себя.
Тогда уже не так страшно, тогда фантазия сгладит углы, а разум найдет оправдание.
Кабинка машет дверью в след жирной старухе.
Где-то здесь. Где-то в недрах этого мирка.
Среди уродов-алкашей мужиков.
Среди жирных тупых баб.
Среди быдло-молодежи.
Среди проворовавшегося начальства.
Где-то среди всего этого находится центр катастрофы, именно здесь заканчивается путь народа из прошлого.
Где-то здесь умерла великая страна.
Возможно, прямо подо мной, в желтой воде унитаза.
Я спускаю воду.

Где-то в глубине коридора звучит музыка, слышатся крики.
Я стою на лестнице, облокотившись на коричневые перила. В зубах дымится сигарета.
Передо мной одно из заложенных кирпичом окон. Несколько кирпичей не хватает, и я вижу немного неба.
Рядом суетится уборщица. Крепко сбитая тетка ростом в полтора метра. Она ворчит, недовольно поглядывая на меня. Замечает, как я держусь рукой справа чуть ниже ребер.
И эта старушенция говорит: печенка болит, сынок?
Я ничего не отвечаю, глядя на клочок неба.
У уборщицы лицо настолько изуродовано жизнью, будто его обрабатывали напильником.
Она вцепляется мне в руку, она говорит: хорошо помогает очистить печень и желчный пузырь такая процедура, как лечебный тюбаж.
И я смотрю на нее. Я не понимаю, откуда старушка-уборщица может знать что такое – тюбаж.
- Он особенно полезен при длительных тупых ноющих болях или чувстве тяжести в правом подреберье. Утром натощак за полтора часа до завтрака выпиваешь два стакана подогретой минеральной воды. – говорит страшная бабка.
Я смотрю на нее, смотрю в маленькие черные глазки. Я думаю, что она или чудо прошлой страны, или нарождение уродства будущей.
- Чтобы желчный пузырь освобождался энергичнее, можно добавить в воду пять грамм горькой соли (сульфата магния) или сорбита. – говорит мне уборщица.
Когда-то я думал, что такие люди – доказательство жизни, теперь мне кажется, что они последствия тлена.
- Далее нужно лечь на правый бок, подложив под него подушку с грелкой градусов в сорок. Сохраняй такое положение где-то час. А потом приступай к комплексу дыхательных упражнений. – трясет она мою руку. - Их лучше проводить в положении сидя в течение нескольких минут. Главное упражнение - углубленное диафрагмальное дыхание.
Все это говорит старая бабка. Вытесанная топором, сгорбленная, какая-то кривая. Эта старушенция знает, что такое диафрагмальное дыхание.
Безумие.
А она все еще говорит, все еще теребит мою руку.
- Не волнуйся, если в течение дня появится более обильный, чем обычно, стул, окрашенный желчью. Это говорит об эффективности тюбажа. Если стул отсутствует, нужно в середине или в конце дня сделать очистительную клизму. – на последних словах она сжимает пальцы в кулак, видимо изображая клизму.
У меня больше нет ни сил, ни желания слушать этот бред.
Сигарета давно стлела. Я ухожу.
Она еще что-то выкрикивает мне в спину, что-то о камнях в желчном пузыре.
Я стараюсь забыть ее. Я мечтаю о том, чтобы уборщицы просто подметали пол, а не занимались тюбажом, чтобы им и в страшном сне не приснилось диафрагмальное дыхание.
Я перепрыгиваю через турникет, не зная куда иду и зачем.
Единственное желание – уйти как можно дальше. Как можно дальше от могил прошлого, как можно дальше от плясок и угара настоящего. Как можно дальше…
Остался только один путь…



Point
1.
12) мыс, выступающая морская коса

Я сижу на подоконнике, завернувшись в плед, связанный из разноцветной шерсти. Такие заплатки-квадраты. Разноцветное полотно. Из одних заплаток. Правило целиком из исключений. Когда исключения - правило.
Я голый. Укутанный в разноцветный плед.
За окном очередная ночь. Огни фонарей. Огни фар. Огни звезд и самолетов. Иголки света в черном ночном теле.
Передо мной, у меня на коленях лежит дневник. Я хотел написать что-то, но, открыв, сделал самую большую ошибку – начал читать. Те, кто вел дневники, поймут меня. Когда начинаешь читать, остановиться невозможно.
И я читаю, я проглатываю целиком страницу за страницей. Не узнаю почерк, не узнаю мысли. Будто кто-то другой, будто не я.

Последняя запись в дневнике:
Раньше прохожие смотрели прямо в глаза, практически все. Теперь – никто. Наверное, изменился я. Наверное, все дело во внешности.

Шмаровоз говорит, что внимание вызывают лишь крайности: привлекательность (читай красота) и непривлекательность (читай уродство). Мы замечаем только тех, кто вызывает у нас желание или тех, кто вызывает рвоту. Он говорит, что у меня переходный период. Говорит, что меня стирают, вытравливают цвет. Прямо сейчас. Меня обезличивают.

Я смотрю на череду корявых букв, на перекореженные заборы слов. Разобрать этот ужас невозможно. Страницы мятые. Наверное, я психовал.
Я переворачиваю страницу.
События. Странные. Истеричные.
Я читаю о том, как потерял сознание в электричке. Читаю о том, как очнулся в вытрезвителе. Записи о дозах препаратов, о воздействии, о реакциях.
Я читаю о том, как выпадают волосы от одного средства, о том, как отмирают ткани от другого. Я не верю, что это обо мне.

Это все не обо мне. Этого просто не может быть. Все эти ужасы современной медицины.
Страница за страницей. Ни слова о причинах, лишь следствия.
Но больше всего меня пугает непоследовательность записей. Я выписываю дату, когда бросил курить – полтора года назад, тогда все только начиналось, я еще, судя по записям, был похож на человека.
Всего пара страниц и у меня уже жуткие выделения, кровавый понос и нарывы по всему телу, а через страницу снова все хорошо, ни слова о недугах и кошмарах. На следующей странице я еще только начинаю курить.
Как такое возможно? Что со мной?
Я прислоняюсь головой к стеклу, закрываю глаза.

Последняя запись в дневнике:
Со мной происходит что-то неправильное. – рваный, практически неразличимый, съедающий слова и целые предложения, почерк. – Я не знаю почему. Мне страшно. Страшно.

На каждой странице. На любой из них обязательно страшно, на любой из них паника. На каждой.
И я читаю: я не хочу, мне жаль мои волосы, мои живые настоящие волосы.
Я переворачиваю страницу: моя кожа, розовая здоровая кожа.
Переворачиваю страницу: мои зубы.
Переворачиваю страницу: мои ногти.
Переворачиваю страницу: мои внутренности.

Когда становится так плохо, что нет сил терпеть, я читаю на обложке дневника: Я не знаю причины, не помню ни одной причины происходящего, возможно, их нет вовсе. Я не вижу во всем этом смысла. Ни толики смысла.
Единственное, что у меня есть - цель. Больше ничего. Единственное, что я могу – следовать цели. Или жить как все. Это единственное, что я могу сформулировать. Иллюзия выбора.
Но лучше так. Мне кажется, что так лучше. Интуитивно я чувствую. На ощущениях. Этого мало. И мне страшно. До ужаса. До дрожи. До самого дна души.

Последняя запись в дневнике:
Я больше не могу.
 
Я не открываю глаза, просто прижимаюсь головой к стеклу. К стеклу, за которым то ли зима, то ли весна, то ли осень. Я не знаю даже этого. За ним серая слякоть, размазанная по земле. Я не помню, чтобы за ним было лето.

Последняя запись в дневнике:
Я один.



Point
2.
8) ставить знаки препинания

Иногда можно не узнать время.
Что в этом может быть странного? То, что не, не забыть, а не узнать.
Память может выплюнуть любой кусок жизни. Жизни каждого. Здорового и больного, умного и идиота, мужчины и женщины.
Можно забыть все что угодно. Можно потерять сегодняшнее число, месяц или даже год. Можно забыть друга, родного человека или мать с отцом. Все. Все что угодно. 
Все это можно потерять.
Но не узнать…
Я смотрю в небо, задираю голову и смотрю вверх, по вертикали четырнадцати этажного дома.
Там, наверху, чернеет небо, оттуда сыпется божья перхоть. Снежинки.
Наверное, сейчас зима.
Мое отражение в огромном стекле, занавешенном с другой стороны, из зала. Но занавеска не закрывает стекло полностью, остается небольшая щелочка.
Под ярким светом электрических ламп, на истертом бесконечными репетициями, старом паркетном полу, танцуют миниатюрные балерины, маленькие девочки.
Эти ангелочки разучивают какое-то новое па. Они усердно повторяют раз за разом одно и тоже движение. Они кружатся вокруг своей оси, а затем выбрасывают свои маленькие ножки, ловя равновесие и пытаясь застыть в нужной позе.   
На них потрепанные колготки, белые маячки и смешные юбочки.
Около пианино, которое кажется на вид еще старше пола, крутится преподавательница. Она в сотый раз повторяет несложное на первый взгляд движение. И потом повторяет снова. И снова. И снова.
Ангелочки усердно крутятся на месте, старательно выбрасывают ножки, но движение не удается никому.
Все кажется напрасным, все так похоже на неудачу.
Но все вовсе не так.   
Удача, что девчушки просто находятся здесь, в этом зале. Удача, что с ними занимается настойчивая преподавательница. В зале кроме нее ни одного взрослого. Ни одной матери, ни одного отца.
У кого-то из ангелочков нет родителей официально, у кого-то родители лишены прав.
Единственное, что я знаю – эта штора никогда не закрывается до конца. В зале светло, в зале ярко, снаружи – уже темно, никого не разглядеть.
Я не помню, зачем я здесь. Я не узнаю время. Где-то над моей головой, над четырнадцатиэтажкой, черное небо, сливающееся с наступившей темнотой. Но там нет ничего, что может мне помочь.
Кружатся снежинки. И только.  Больше ничего.

Рядом со мной стоит бородатая старуха. Пропитое лицо, черные, лобковые волосы торчат из подбородка. Я чувствую запах бедности, запах алкогольного отрешения.
Эта бородатая старуха поправляет прожженную в нескольких местах шапку, она жадно всматривается в электрический свет зала. Разве можно сомневаться, что она высматривает свою дочь, своего ангелочка?
Я вижу еще одну бомжиху, я учуял ее задолго до появления.
Они приходят сюда каждое занятие. Они молча стоят, впиваясь выжженными глазами, обнимая полуослепшим взглядом частичку себя.
Эти белые маячки, эти потрепанные колготки, эти смешные юбочки, эти маленькие ангелочки – их потерянные дочурки, их потерянная жизнь.
Жизнь, которую они сами отдали.
Дочки, которых они пропили.
Ангелочки, которых они не сумели удержать.
Зачем здесь я, среди этих настоящих матерей?

А ангелочки уже увереннее выполняют поворот и остановку. И с каждой новой, более уверенной попыткой слышатся тихие шлепки. Это аплодисменты, это аплодируют чудовища. Аплодисменты чертей своим ангелам.

Снег укрыл дорогу и хрустит под подошвами. Я иду куда-нибудь, где тепло, куда-нибудь, где чуть меньше правды, куда-нибудь подальше от чудовищ и рожденных ими ангелов.
Я просто не хочу думать об этом.
Я просто боюсь думать о том, кем же станут ангелы, когда вырастут.
Я боюсь, что у них в подсознании есть пример.
Снег звучно хрустит под ногами, я быстро шагаю прочь, но все равно еще слышу тихие шлепки. С каждым шагом я их все равно слышу. Вместо хруста снега - убогие шлепки.
Иногда можно не узнать время.
Иногда можно не узнать себя.



Point
2.
1) показывать пальцем, указывать (тж. Point out; at, to)

Черная капля набирается сил, становясь неудержимо тяжелой, срывается с волосков кисти и разбивается об пол.
Черная краска похожа на нефть. Времена меняются, теперь божественный черен, цвет бога – черный.
Хуев мудила. – я смотрю на неровные ядовито-зеленые буквы. – Ты жалкая блядь.
Еще одна по-королевски черная капля, срывается с кисти и разбивается о лестничную площадку.
Я думаю, думаю о том, кто автор сего эпохального слогана. Думаю, что это Женя или Саша, хотя сейчас мне кажется, что это Света или все-таки Настя, или Полина, или Ксюша. Я думаю, что это может быть любая, даже Надя, даже Алевтина и вполне возможно – Карина. 
Я думаю, что мне все равно. Думаю, что драматизирую ситуацию. Думаю, что все это ложь. Думаю, что их нет.
Кисть мажет черным по двери. Поверхность уже столько раз красилась и кажется, будто это не деревянная дверь, а просто бесконечные слои краски.
Зеленые буквы закрашиваются. Я думаю, что черным можно закрасить все, хоть весь мир целиком.
От текста остается – ты жалкая.
Открывается дверь. Мать устало смотрит на меня, переводит взгляд на дверь, вздыхает. Вздыхает глубоко, бессмысленно.
Она говорит, что нам нужно поговорить, говорит, что прямо сейчас, кивает в сторону комнаты и говорит, что я закончу потом.
Спорить поздно. Одним мазком я зачеркиваю оставшиеся слова.
Дверь выглядит уродливо, вся в подтеках, в застывших буграх краски,  но зато теперь она неинформативна. Вся информация, вся правда, где-то там, внутри, между бесконечными слоями черного теста. Этакий пирог – правда. Узнать, что внутри можно только попробовав, никак иначе.

Я оставляю кисть и банку краски на лестнице, захожу в квартиру.
Мать сидит в своей комнате на раскладном диване и как-то уж совсем отрешенно грызет ноготь.
После полумрака лестничной клетки и коридора, свет люстры больно режет глаза.
Я решаю сесть рядом с ней или остаться стоять.
- Садись. – говорить она и все так же грызет ноготь, глядя в пол.
Я сажусь рядом, разглядывая ладони, на которых остались следы деревянной ручки кисти. На ней незатейливый цветочный узор, впечатавшийся в мою кожу.
Мать говорит: я устала. – она смотрит на обгрызанный ноготь и говорит. – Так больше не может продолжаться, нужно что-то делать.
Я смотрю на нее, она грызет другой ноготь.
Она говорит: Делать хоть что-то.
Она сильно сдала за последнее время. Сейчас, когда у меня нет никаких слов, я могу просто рассмотреть ее. Рассмотреть то, чего я так усиленно не замечал.
Сморщенная, разжеванная временем кожа. Складки морщин. Кожа потемнела, не сильно, но это бросается в глаза, кожа испортилась и стала похожа на грязь, размазанную по лицу.
Сейчас, в электрическом свете люстры, мать грызет ноготь с такой опустошенностью, с такой безысходностью, что в каждом крохотном движении видно смирение, видна застывшая льдом боль.
Сам не замечая того, я переключаюсь на телевизор, тот, что у бабушки в комнате, этот вечный мегафон реальности. У бабушки с недавнего времени плохо со слухом, и поэтому чертов ящик постоянно орет.

- Выступая на форуме в Давосе, премьер-министр России Владимир Путин призвал сообща бороться с экономическим кризисом, который он сравнил с «идеальным штормом» и с зимой в России, которая всегда приходит неожиданно. – вопит ведущий.

Я смотрю на мать, она – молчит. Вокруг только адские вопли теле-ящика.

Телевизор меняет голос: Есть известное понятие – идеальный шторм. Когда разыгравшиеся природные стихии сходятся в одной точке и кратно умножают свою разрушительную силу. Нынешний кризис, похож именно на такой – идеальный шторм. – говорит премьер-министр из динамиков.

Новая отговорка – это то, чего он не скажет. Весь этот цирк – всего лишь очередная возможность оправдать действия, которые оправдать нельзя.
А кризис, разрастается в умах обывателей, покрывает плесенью и разъедает. У кризиса уже есть время прайм-тайм теле-эфиры, у кризиса есть свои сайты и радио-эфиры.
Кому это нужно?..

Мать смотрит на меня, похоже я отвлекся и не слышал ее слов, но это небольшая потеря. Что она может сказать?
Унылый взгляд, взгляд, которому все равно, уже все равно.
- Я больше так не могу. – говорит она. Моя мать говорит, глядя мне в глаза. – Я не могу смотреть, как ты себя убиваешь, просто не могу видеть, как ты сходишь с ума.
Взгляд не убрать, не отвести, можно только смотреть в ответ, больше ничего.      

Политика запугивания. Старо как мир…
Нужно сделать из людей рабов, нужно держать их в страхе. Тогда они будут подчиняться. Тогда ими проще управлять.
Все это дерьмо: а-типичная пневмония, птичий грипп, свиной грипп, взрывы домов, агрессия бывших союзных республик, терроризм – все это полное говно, ничем не обоснованное и оплаченное из одного и того же кармана, все это просто запугивание. Как самолеты, торчавшие из башен близнецов, как вспышки агрессии во Франции и Греции. Как мелочевка в духе скинхедов и маньяков. Все это - дерьмо.

Я смотрю на мать. Она ждет, ждет, чтобы я обнадежил ее, чтобы дал шанс.
Я молчу.

Зато говорит телевизор, истерично трещит, выплескивая всю накопившуюся пиар-акцию: В Коми сгорел дом ветеранов. Спасти удалось только троих из двадцати шести его постояльцев. Пожарные тушили огонь всю ночь: на морозе вода замерзала, и разогревать гидранты приходилось паяльными лампами.

Нужно, чтобы стало страшнее, чтобы стало еще хуже. И это вас найдет, эта информации просочиться сквозь все системы защиты. Она доберется до вас.
Бабушка сейчас впитывает эти крики хором, смотрит на пожары, на трупы, на лица чиновников. Ей вбивают в несчастную, страдающую от перепадов давления голову весь этот ужас. Ей и всем остальным, усевшимся напротив дерьмо-экранов. Сейчас их забрасывают человеческими останками, а потом будут веселить. Но это потом.

Мать говорит: каждое утро ты орешь благим матом. – она заламывает пальцы с обгрызанными ногтями. – У тебя выпали волосы, выпадают зубы. – в ее глазах слезы. – Ты выглядишь как мертвец. – она давится всхлипом, даже скорее вскриком. – Мне страшно смотреть на тебя, на то, как ты приползаешь домой еле живой, как ты не дышишь во сне, как приезжает скорая.
Я уже не отличаю ее крики от криков телевизора.

Мы должны с детства бояться. Бояться всего на свете. Бояться родителей, чтобы слушаться их, чтобы кем-то стать. Мы должны бояться, чтобы не совершить какую-нибудь глупость, глупость, которая окажется для нас последней, фатальной.
А чтобы мы больше боялись, нас нужно пугать и чем сильнее пугать, тем лучше, тем действеннее.
Уроки воспитания от руководящих умов. Воспитание в его наивысшей точке, в абсолюте.
Нас воспитывают, чтобы мы могли воспитать тех, кто сможет воспитывать следующих, которые…
Нас запугивают до смерти с самого рождения, чтобы мы были готовы принять эстафету, чтобы в один прекрасный день мы начали запугивать других.
Все так просто.

- Власти американского штата Северная Каролина заявили о задержании подростка, который планировал взорвать свою школу, чтобы умереть, а затем попасть в рай и там убить Иисуса Христа. – кричит телевизор.

Все радикальные меры изначально запретны, все запреты расставлены над поступками, выходящими за рамки человеческого понимания, понимания большинства.
Разве не странно, что за убийство сажают в тюрьму?
Почему тогда постоянно ведутся войны, почему безнаказанно гибнут люди?
Почему мне запрещено убивать, а кому-то другому разрешено?

- Первого сентября две тысячи четвертого года был совершен захват боевиками заложников в школе номер один города Беслан (Северная Осетия). – надрывается ящик хорошо отрепетированным голосом. - В течение трех дней террористы удерживали в здании школы тысячу сто двадцать восемь человек (детей, их родителей и сотрудников школы). В результате, погибло свыше трехсот пятидесяти человек (один процент населения города) из числа заложников, мирных жителей и военнослужащих. Половина погибших — несовершеннолетние лица.

Единственное, чего мне хочется, чтобы телевизор замолчал.
Мать сидит рядом. На щеках блестят вымученные слезы, это слезы из разряда тех, что уже не льются, последние слезы.
Она выглядит окончательно потерянной, раздавленной. Она похожа на оболочку, наполненную болью и отчаянием, надутую ими как воздушный шарик.
Телевизор затыкается, я слышу, как бабушка шаркает по коридору.
Теперь достаточно тихо, чтобы оценить всю трагичность момента. Весь цинизм конкретного сейчас.
Я смотрю на истертую временем кожу, на надломленные плечи, на испорченную осанку. Кто из нас двоих похож на мертвеца больше?
- Я любила тебя, любила больше всего на свете. – говорит она.
Ее голос немного хрипит.
Я ловлю во фразе капли прошедшего времени.
Она говорит: Я не узнаю тебя, не могу узнать своего сына. – она смотрит в пол, кисти немного подрагивают и она разминает их, стараясь сбить дрожь. – Мне нужно зарабатывать деньги, ко мне ходят дети. Они видят надписи на этой проклятой двери, слышат твои вопли.
Она говорит, что так нельзя, говорит, так нельзя больше.
Я смотрю на сгорбленную фигуру матери, треснувшую морщинами, с дрожащими руками, с обгрызенными ногтями, с седеющими волосами.
И ничего не могу сказать.
Я представляю, как в этой гробовой тишине, в отрыве от безумия теле-ящика, сидит на кухне бабушка. Представляю, как она держит в руке желтую миску с черной окантовкой, наполненную сухим собачьим кормом. Представляю, как она зачерпывает несколько темно-коричневых кусочков и подставляет ладонь собаке, той, что недавно притащила домой, той, которую едва не забили до смерти дети. Я представляю, как собака жует шарики сухого корма, а бабушка смотрит куда-то в пустоту перед собой, смотрит своим мертвым старческим взглядом, отрешенным взглядом покойника.
В этой тишине.
Я говорю: я уйду.
Не могу выдавить ничего больше. Звучит сухо и грубо, но я не могу сказать иначе, как будто ком в горле, ни то, что говорить, дышать невозможно.
Мать плачет, я – ухожу.
Так и не сказав ничего больше.

У всего в мире есть предел прочности, даже у металла, даже у алмаза, даже у агрегированных наностержней алмаза, даже у графена.
Все, так или иначе, будет разрушено, все пройдет свой собственный предел и исчезнет.
Так же ломаются люди, ломается их мир, рушится сопротивляемость организма, исчезают цели, сгорает страсть и просто пропадает желание. Желание ко всему.
Предел пройден – тебя больше нет.
Пустой, отрешенный взгляд бабушки, существующей уже в другом мире, в другой реальности, которой возможно нет вовсе.
Последние слезы выцветших глаз матери, слезы другой реальности, уже не этой, возможно никакой.
Они уже отработаны, уже приговорены самими собой.
Я - самая большая сволочь на свете, но каждый знает, что я прав. Каждый видел эти “взгляды”. Каждый знает, что предел есть. Никто не знает только каков он, когда он...
Узнаешь, когда пройдешь, но будет уже поздно, будет все равно. Не будет уже больше ничего.
Только черная вязкая пустота.
Предел пройден, перезагрузка не поможет. Просто выдерни шнур. Экран мира свернется в точку и исчезнет.
Я ухожу.

Мне есть куда идти, наша планета слишком мала, наша реальность слишком узка.
Из окна кухни видна четырнадцатиэтажка, та самая. Святой вряд ли откажется приютить в своем аду еще одного изгоя, еще одну крупицу человечества.
Я собираю вещи. Просто кидаю все, что попадается под руку в черную с фиолетовыми вставками спортивную сумку.
Квартира плывет в тишине.
Мать хнычет на своем раскладном диване, зарыв лицо в дрожащих ладонях, с обгрызенными ногтями.
На кухне собака лижет шершавым языком пустую ладонь бабушки, не замечающей, что корм кончился.
Пакеты с таблетками и бесконечными растворами занимают больше места, чем одежда.
Мне попадается пара таблеток метадона, твоих таблеток. Я вспоминаю, что хочу тебя видеть, проглатываю два белых колеса. Я думаю, что нужно позвонить тебе, думаю, что теперь выбора нет.
Уже нет.         
Больше нет.
Дверь закрывается, щелкает замок.
Я стою на пороге, не решаясь уйти.
Передо мной черная неаккуратная поверхность двери.
Каждый должен знать свое место. Каждый должен знать кто он. Каждый должен быть назван.
Я встряхиваю баллончик с белой краской и пишу на двери: Ты жалкий кусок говна.
Я думаю, что это могла бы бать Инга.
Или нет?



Point
2.
2) направлять (оружие; at); наводить, целиться, прицеливаться

Удар век.
Как хлопок крыльев бабочки.
Так же легко и так же бестолково.
Еще хлопок, за ним еще, и еще.
Проснулся.
Мне уже начинает казаться, что каждое утро превратилось в главный и единственный смысл моего существования.
Если проснулся – уже победил, уже достиг цели. С возрастом мечты становится банальнее.
На пожелтевшем от бесконечного сигаретного дыма потолке криво приклеены листки молитв.
Я пытаюсь рассмотреть буквы, пытаюсь их прочесть.
Я думаю, что слишком многие утра стерлись из никудышной памяти.
Нужно молиться Святителю Иоанну Златоустому, если находишься в отчаянии.
Апостолу Павлу первоверховному, если твою бесценную душу обуревает неверие.
Молитвы свисают с потолка листами, края отклеиваются, сворачиваются внутрь, пытаясь скрыть от чужих глаз шпаргалку слова божьего.
Праведного царя Давида, псалмопевца или же преподобного Ефрема Сирина или Святителя Тихона или епископа Воронежского или Задонского чудотворца – всех их или кого-то одного нужно вспоминать, впав в уныние. И читать молитвы и молиться и просить, чтобы тебе повеселело, чтобы было не так уныло и плохо.
Эти ребята знают толк, нужно только постараться. Немного постараться, чтобы перестать хандрить.
Все эти молитвы на листках, приклеенных к потолку. Все эти слова. Все эти напасти, от которых существуют такие простые и даже бесхитростные лекарства.
Никаких чудес от психоаналитика, никаких сеансов групповой терапии, никаких анонимных клубов.
Лекарство куда проще. Бери листок и читай днями на пролет. И все будет о’кей. Никаких проблем. Прямой коннект с богом. Что может быть проще?..

Я переворачиваюсь на бок, чувствуя щекой дурно пахнущую жижу.
Шмаровоз говорит, что я должен научиться контролировать свой сон, я должен спать на боку, в крайнем случае, на животе, но уж никак не на спине. Иначе рано или поздно я захлебнусь собственной блевотиной. И умру. Такая легкая смерть. Такая символичная смерть.
Я закрываю глаза. Я пытаюсь уснуть. Снова. Пытаясь забыть о блевотине и о том, что хочется в туалет. Пытаясь забыть о молитвах на потолке и о лишь немного освещенных даже днем комнатах квартиры Святого.
Я засыпаю. Наверное, засыпаю.
Через некоторое время или в следующую секунду после того, как я закрыл глаза, я просыпаюсь. Возможно, я просто снова открываю глаза.

Правая щека в каком-то засохшем дерьме. Комната все так же еле освещена. Шторы блокируют солнечные лучи, сжирая их практически целиком, но оставив все же немного, самую малость, благодаря этому в комнате хоть немного светло. 
Лучше не знать, что можно выпасть из времени. Выпасть из жизни.
Если обхерачиваться алкоголем и каким-нибудь фенциклидином от которого становишься живым трупом, если добавить псилоцибин от которого улетаешь на Марс наводить там порядок с нерожденными детьми Земли, то можно рехнуться.
От всего этого реально едет крыша. Ночи разглаживаются и длятся по нескольку дней или недель, дни мелькают, как промежутки светло-голубого неба за окнами проносящейся мимо электрички.
Это единственное, что меня успокаивает. Единственное, что позволяет забыть о боли, любой.
Но только здесь. В этом темном аду. В этой пожелтевшей от листков с молитвами квартире.
Проблема одна: ты просыпаешься неизвестно когда и неизвестно где.
Все теряет важность. Все становится мелким, незначительным.
Время то ускоряется, то останавливается.
Ты перестаешь чувствовать. Вообще.
Просто ничего не чувствуешь, кроме тягучего тумана, сползающего из твоих ушей куда-то вниз.
Когда я просыпаюсь дома, когда за стенкой очередной ребенок повторяет на английском стишок:
Christmas is coming,
The geese are getting fat,
Please put a penny
In the old man's hat.
Я могу вспомнить, что существую.
If you haven't got a penny,
A ha'penny will do.
If you haven't got a ha'penny,
Then God bless you.
Christmas is coming.
Christmas is coming.
Я могу вспомнить, что я есть.
Then God bless you.
Теперь же единственное, что у меня есть, единственная ниточка – дневник.

Я сползаю с кровати. На мне только измотанные бесконечной ноской трусы, с двумя значительными дырками.
Я роюсь в своей сумке, нахожу дневник.
Теперь все там, все даты, только цифры, только нули и единицы, двойки и тройки – теперь они мои воспоминания, теперь они – я. Цифры. Ничего больше.
Вместо слов дата и подпись - Шмаровоз или анализ крови, или анализ кала, или анализ мочим, или рентген, или флюорография, или что-то еще, что я не могу разобрать.   
Я просто сверяю дату в дневнике, та, что первая из оставшихся, незачеркнутых, и дату сегодняшнего дня в мобильном.
Обложка дневника истерта, углы растрепаны.
Я слушаю воздух, я пытаюсь расслышать детские голоса, пытаюсь усилием воли заставить тишину заговорить. И она говорит, но не детским голосом.
Взрослый голос читает молитву на вхождение в новый дом. Здесь, в этих чертогах Святого, это правило, что-то вроде кода. Он говорит, что это нам не помешает, он говорит, что это нам не повредит.
И вот очередной прихожанин стоит на чердаке, над дырой в полу и читает молитву. Это кажется странным, но к этому быстро привыкаешь.
Я забыл записать в дневнике, когда перебрался из дома сюда. Теперь я уже не знаю. Теперь мне кажется, что я жил здесь всегда.
Голова все еще гудит.
В коридоре слышится грохот, это очередной прихожанин свалился с чердака, свалился практически с неба.
Я рыгаю и не могу сдержать рвотный позыв. Еще один минус. Все внутри настолько отравлено гормонами, алкоголем и синтетической херней, что пищевод начинает работать в одну сторону. Выход там же где и вход. Еще один минус – запор, хотя мне всегда казалось, что это плюс.
Слышатся какие-то вопли, чей-то галдеж и вой.
Я пытаюсь подняться, вытирая о несчастные трусы обблеванную руку.

В коридоре темно.
Вопли доносятся из комнаты Святого.
Я дергаю дверь в ванну, та не поддается. Повторяю попытку снова и снова, пока дверь ни распахивается. Я едва сумел устоять на ногах.
В ванной какая-то девка засовывает себе в пизду насадку для душа. Эта здоровенная блестящая хрень почти полностью исчезает в развороченных складках, свисающих у нее между ног.
Я закрываю за собой дверь и лезу в ванну. Включаю воду, и девка кричит, какого хуя я делаю, она вытаскивает насадку из своей пизды.
Течет вода, у нее изнутри.
Я говорю: извини. - и забираю у нее поливающий душ. Холодные волны окатывают одуревшее от всего этого кошмара тело. Легче не становится, становится холоднее, да и то, мне это только кажется, холода я не  чувствую.
Девка кричит, что я сломал ей кайф, она кричит, что я ей должен. Она лезет в ванну, прямо в одежде.
Кофта мгновенно намокает, пока она стаскивает с меня трусы. Я не обращаю на нее внимания, я подставляю под струи холодной воды лицо, я думаю, какое сейчас время года.
Она все еще дергает меня за член, будто ожидая, что все заработает.
Еще один минус моей жизни - импотенция.
Она говорит: что у тебя с хуем? – она дергает, словно не понимает, что у нее в руках. – Какого черта с тобой происходит? – она смотрит на меня, так как смотрят на труп в собственной кровати, не понимая что больше волнует, то, что это труп или то, что он в твоей кровати.
Она вылезает из ванной мокрая и ошарашенная, даже не смотря на свою удолбанность. Едва не упав, она сползает по стенке на пол, подобрав колени, но, так и не натянув джинсы, оставив ошметки своей развороченной пизды на свободе.
Я выключаю воду и бросаю своей, осевшей на пол, подруге насадку. Заворачиваюсь в полотенце и закрываю за собой дверь.

В комнате Святого многолюдно. 
Я остаюсь в дверях, оглядывая затемненную комнату.
Здесь человек тридцать, может даже больше. Плотная толпа и впереди, у окна на невысоком столике, возвышается Святой.
Я замечаю в углу, прямо напротив входа, Сида и малышку-Кити, спрятавшуюся в больших руках.
Малышка-Кити машет мне, и я киваю ей в ответ.
- Только боль. – орет Святой. – Только страдания. – он орет так громко, что даже мне закладывает уши.
- Понимание приходит через потери, через презрение, через унижение. Только так ты сможешь понять, чего стоят твои слова и твои действия.
Это очередное грехопадение в церкви. Это очередное богослужение в аду.
Я смотрю на малышку-Кити, она – на Святого, она кивает, как будто соглашаясь с его словами, как будто подтверждая их, одобряя.
- Вы все его жертвы. Все до единого. – неистово орет Святой. – Все порабощены его дарами, деньгами, властью, силой, безнаказанностью.
Мне кажется, что слюни нашего великого проповедника долетают до меня.
- И вы бежите от своей ничтожности, вы скрываетесь в призрачном счастье отравляющем вашу плоть, вашу душу. – Святой выбрасывает вверх руку. – И это первый шаг на пути избавления.
Он не стриг волосы уже черти знает сколько лет, они сплелись в безразмерный комок вокруг головы и спадают на плечи, сползают по груди и спине.
Вместо одежды на проповеднике разорванная наволочка.
Он похож на какого-то дикого, может даже первобытного человека, вернее получеловека. Дикий, орущий, весь волосатый, с огромным шлангом, болтающимся между ног.
И это существо, размахивая руками и членом, орет: вы должны упасть как можно ниже, вы должны потерять все. – он резко разводит руки в стороны и замирает.
Толпа смотрит на него, слегка покачиваясь, расшатываясь, как зуб, который пытаются удалить. Сначала в одну сторону, потом в другую.
- Чтобы обрести нечто большее. – говорит Святой довольно тихо, но уверенно, так что все слышат. – Через боль, через страдания и унижения, через потери. – Святой впивается взглядом в толпу и говорит настолько уверенно и вдохновенно, что этим невозможно не любоваться, это завораживает, приковывает внимание. – Через уничтожение себя, воскрешение через духовное самоубийство. Чтобы вспомнить, кто мы есть на самом деле. – и он переходит на крик, резко, мгновенно. – Чтобы познать господа нашего, и очистить душу свою. – орет Святой во всю глотку. – Чтобы возродиться при жизни, чтобы спастись.
В руке Святого вязальная спица. Он отбрасывает волосы назад и всаживает спицу себе в ладонь. Он протыкает свою ладонь, протыкает спицей для вязания. Он орет, орет так, что реально глохнешь.
Я чувствую, как повисает тяжкое оцепенение от происходящего. Паства следит за учителем, застыв в благоговейном трепете.
Покрасневшая спица выходит из ладони Святого, идет медленно, натужно.
Я не представляю, как можно пропихнуть стальную спицу сквозь ладонь, спицу длинной тридцать пять сантиметров. Святой перехватывает спицу за вылезший край и тащит ее сквозь свое тело.
Спица выходит резким рывком, разбросав капли крови и какой-то ошметок.
И Святой кричит, кто хочет попробовать, он кричит, есть ли кто-то, кто хочет идти к свету, идти сквозь боль, сквозь разрывающееся тело.
Из толпы, набившейся в комнату, похлеще шпрот в банку, к нему протискивается паренек.
Я вижу его, даже не смотря на темноту, не смотря на почерневший воздух.
Паренек подрагивает всем телом, и я вспоминаю малышку-Кити.
Сид крепко держит ее, прижав к себе, она дрожит, как и всегда, она закрывает глаза ладонями, но не перестает смотреть, смотреть сквозь пальцы, не в силах оторваться.
Святой открывает парню рот, плюет на два пальца и засовывает их в рот парню, а затем всаживает спицу в щеку вызвавшегося испытать очищающую боль.
Я чувствую, что мне нужно на воздух, чувствую, что мне нужна сигарета и ночной город с высоты четырнадцатого этажа.
Последнее, что я вижу – спица, проходящая сквозь натянутую щеку.
Последнее, что я слышу – крик, переходящий в звериный рев, смешанный с писком мыши, которую медленно давят ногой.
Я ухожу, очередное выступление закончено, очередная паства готова вступит на путь страданий и очищения. 
Я добираюсь до комнаты, которую определили мне, бросив туда матрац и пару пледов. Разыскиваю одежду. Удается найти довольно чистые джинсы и рубашку. Ботинки стоят у двери, похороненные под пальто, в кармане которого я нахожу шапку.
Проблема одна – мне нужно забраться в дыру на потолке.
Под остервенелый рев, царящий в комнате Святого, я открываю дверь в ванну.
Любительница насадок для душа, все еще сидит на полу со спущенными джинсами. Она потирает свое разорванное местечко и смотрит прямо перед собой. Она не здесь, где-то еще, хрен его знает где, но где-то далеко.
Я хватаю ее за шкирку и тащу в коридор, ставлю раком около стены. Она послушно стоит.
Приходится опираться о стену, аккуратно ставя ноги ей на спину, мне удается ухватиться за край и с громадным трудом вылезти в дыру, ведущую на чердак.
Символично.
Сквозь черную дырку по дороге к небу.
Голожопая девица так и остается стоять у стены.
Пробираясь по темному чердаку, я слышу вопли новых прихожан, слышу громкий приказной голос Сида. Девчонке нашли применение, и насадка для душа тут не при чем.
- За все нужно платить. – доносится вопль из дыры. – Через страдания. Расплата за невежество.

Дверь на чердак глухо ударяет за моей спиной.
Здесь темно, кажется, что еще темнее, чем на чердаке.
Я слышу суетливый шорох внизу. Там уже дожидается меня страж этого жуткого надземелья, верный пес проклятого места.
Я протискиваюсь сквозь перекрестия перил. Я чувствую его запах.
Что-то неприятно хлюпает под ногами, когда я наконец-то спрыгиваю на ступеньки.
Путь дался тяжело, усталость с шумом выходит из легких.
Когда достаточно долгое время находишься в темноте, глаза приспосабливаются, ты начинаешь видеть.
Нужно на самом деле не так уж много времени.
Прямо передо мной гигантский контур. Это не человек, это гора.
Разглядеть что-то конкретное тяжело, но зато особенно хорошо видны общие черты.
Страж прямо передо мной, прямо напротив.
Зловонное дыхание обволакивает голову, перебивая даже вонь обоссанных и засранных лестничных пролетов.
Страж намного выше меня. В нем больше двух метров, этакая глыба, небольшая гора протухшего мяса.
Он здесь, чтобы здесь не было лишних.
На самом деле он практически безвреден, если знать, как с ним обращаться, если не делать то, что делать нельзя.
Он как громадный ребенок, обладающий невероятной силой.
Он как собака, как плохо обученное свирепое животное, знающее только одну команду и не дай бог произнести ее.
Помимо того, что страж огромен, он еще и массивен. Если такой просто упадет на тебя из желания подшутить, то шутка удастся, он просто тебя раздавит. Просто твоя грудная клетка не выдержит, просто ты превратишься в жалкий ошметок, точно на тебя наступил великан, как будто тебя размазали по асфальту, как червя, как навозного жука.
Все что я знаю - нельзя светить в его присутствии, чем угодно, зажигалками или фонарями, сотовыми телефонами или лазерными указками. Если ты произведешь небольшую вспышку – больше ничего сделать ты не успеешь.
Страж просто порвет тебя на части, как рассвирепевший медведь, он возьмет тебя за одну ногу, поднимет в воздух и ударит о ступеньки, потом повторит и так до тех пор, пока твоя нога не оторвется.
А еще нельзя шуметь, нельзя кричать. Иначе страж запихнет свою волосатую бородавочную руку тебе в горло или в жопу, все зависит от того, как он тебя поймает, и вывернет наизнанку.
Единственное, что я знаю: шуметь и светить может только Святой.
А еще нужно периодически давать стражу сигареты.
Я медленно спускаюсь на следующую ступеньку, протискиваясь мимо огромного живота. Теперь дыхание греет мне ухо, теперь оно идет сбоку.
Я чувствую, как что-то липкое капает мне на плечо, и я стараюсь забыть, что это слюни.
Каждая ступенька отзывается хлюпаньем, каждый шаг - зловонный ветер перегнившего дыхания. Страж идет за мной, идет, обдавая жутким запахом, капая слюной, еле слышно мыча.
Скрипит дверь, и я добираюсь до балкона.
Даже обыкновенная и весьма темная подмосковная ночь слепит. Даже она слишком яркая для моих глаз, затосковавших в чертогах Святого.
Изо рта вырываются клубы пара, белого, молочного пара.
Я слышу, как скребется за дверью страж, опасаясь выйти на балкон, укрываясь в своем вечно черном мире.
Я вдыхаю холодный воздух, я пытаюсь забыть Святого и спицу.
Я выдыхаю облака пара, я пытаюсь забыть толпу малолетних наркоманов, готовых на все ради престижной дозы антисемитизма на их богоубийственном пути отречения.
Я просто дышу холодным живым воздухом, я просто пытаюсь наладить главный свой дар – забывание или более литературное – забвение.

Хочу ли я все помнить?
Все чаще мне кажется, что я хочу все забыть, вообще все.
Все чаще мне кажется, что моя болезнь – вовсе не болезнь.
Страж уже прокрался ко мне и теперь краплет светло-желтой вонючей слюной на воротник пальто.
Он возвышается надо мной, перекрыв путь отступления. Нет пути ни вправо, ни влево, ни назад. Там везде он. Я прижат к перилам. Есть только один путь, как и всегда в жизни – вперед.
Я поворачиваю голову, глядя на стража.
Не знаю, что я пытаюсь разглядеть в кровоточащих нарывах на воспаленной коже, заменяющей лицо. В этой приоткрытой пасти, извергающей слюну и пар. В этой плешивой башке, с двумя рогами.
Это Святой позабавился, запихав здоровяку под кожу два металлических шара. Теперь страж похож на рогатого беса, теперь он вылитый сатана, каким его описывают девственницам женских монастырей.
С большими коричневыми зубами, с рогами, со скрюченными неправильно сросшимися пальцами – чудовище.
Я стою прижатый к перилам балкона двух метровой горой весом килограмм в сто пятьдесят, а под нами тринадцать этажей. Мне некуда деться.
И чудовище тянет свою волосатую лапу с кривыми, похожими на порванные сардельки, пальцами, к моему лицу. Медленно. Я вижу, как приближаются желтые слезающие ногти. Чувствую, как холодеет все внутри.
В моей левой руке, между указательным и среднем пальцем, сигарета.
Лапа с переломанными пальцами застывает у самых глаз, затем аккуратно забирает сигарету.
Страж топает к двери, ведущей на лестницу. Он идет неуклюже, бережно держа сигарету.
Не знаю, зачем они ему. Но единственное, что я знаю - это спасение, простая сигарета, только она поможет остаться в живых.
Наверное, это придумал Святой, наверное, это гениально. Как можно догадаться о сигарете, когда на тебя надвигаются сто пятьдесят килограмм высотой за два метра, рогатые и кровоточащие слюной и гноем.

На самом деле все земные ужасы, все существующие страхи, фобии – это мы сами. Это наши фантазии, наше воображение. Это просто мы.
Всего-навсего.
Больше всего на свете мы боимся самих себя.
Не дай бог столкнуться на узкой тропинке с самим собой.
Страшнее монстров, страшнее убийц, страшнее насильников, страшнее диктаторов, страшнее террористов, страшнее дьявола, страшнее самой смерти – отражение в зеркале. Там, в уголках глаз, то о чем мы предпочтем промолчать, то о чем мы никогда не заговорим.
Всего лишь уголки глаз.
Страшнее ядерных бомб и сожженных в печах народов. Страшнее изнасилованных детей. Страшнее костров инквизиции. Страшнее казней и пыток. Страшнее зачисток. Страшнее власти.
Всего лишь уголки глаз. 
Святой говорит, если у тебя хватает смелости смотреть в свои глаза, если достаточно храбрости взглянуть в лицо своим собственным страхам, то ты победил страх, больше ничто не сможет напугать тебя. Страха нет, так говорит Святой, ковыряя окурком в развороченной спицей ладони, втягивая ноздрями запах паленой кожи, он говорит, что единственный наш враг, единственное наше препятствие на пути в свет – мы.
Я снова один.
В кармане леденеет банка с надписью – отвертка.
Я прикуриваю и дергаю за металлическое кольцо.
Затяжка сигаретным дымом и глоток дерьмового алкоголя. Еще и еще, еще и еще. В сущности, я все равно уже давно забыл, что такое быть трезвым. Пальцы леденеют на морозе. Передо мной замерзающий ночной город.
Мне казалось, что я очнулся в квартире Святого, когда еще был день, когда еще за шторами пряталось солнце.
Время. У него свои рамки и скоростные характеристики. У него свой нрав.
Тоже чувство, когда смотришь черно-белые фотографии. Когда на них какие-то люди. Ты никого не знаешь. Никого. И ты смотришь в эти двухцветные лица. Ты видишь в них жизнь или смерть или пустоту или что-то еще, что покажется тебе достойнее, интереснее.
Город под ночным небом.
Я дрожу от холода, затягиваюсь сигаретой, запиваю холод и дым отверткой.
Черные контуры домов и освещенные улицы. Живое море леса, где нет деревьев, только одно сплошное месиво.
Из труб медленно расплывается молочный дым. Он растекается по картине города. Города застывающего в морозную ночь какого-то числа, какого-то года.
Я смотрю в темные окна близ стоящих домов, я ищу людей на улицах и во дворах. Но никого нигде нет.
Этот город умело хранит все свои тайны. Этот город никого не отпустит просто так.
Наверное, сейчас просто никого нет, нигде. Просто нет людей.
Я слежу за красными жигулями шарящими фарами по соседнему двору, через дорогу. Машина останавливается около четырнадцатиэтажки, напротив. Машина ждет.
Что-то есть в этом от надежды. Такси около дома застывшее в режиме ожидания.
Я делаю глоток ледяной отвертки. Прикуриваю еще одну сигарету, а за ней другую и третью.
Мороз выгрызает меня изнутри.
Такси уезжает, мигнув фарами.
Есть что-то невероятно печальное в уезжающем пустом такси. Что-то что разочаровывает в мире куда больше войн и ненависти. Что-то очень болезненное и пустое.
Открывается дверь, и я протягиваю сигарету.
Толстые кривые пальцы бережно скрывают белую полоску сигареты, и дверь снова закрывается. Я продлеваю свое свободное одиночество на морозном воздухе.
Все тоже сине-черное небо, проколотое звездами.
Все тот же молочный дым из черных труб, тянущихся из самого ада.
Все те же черные контуры домов с мертвыми окнами.
Все те же пустые освещенные улицы для одиноких призраков.
Все тот же ночной мир.
К подножию четырнадцатиэтажки подкатывает бордовый Бентли. Хлопает дверца.
Я перегибаюсь через перила, и ты на секунду смотришь вверх, в самый верх, на меня. Дверь подъезда захлопывается за тобой.
Я выбрасываю сигарету и банку с остатками замерзшего коктейля. Выбрасываю их в эту заледеневшую ночь. В это небо с молочным дымом.
Обратного пути нет. Лифт, кряхтя, уже ползет по шахте. Ты уже близко.
Я вдыхаю морозный воздух во всю мощь своих ослабевших легких, облака пара вырываются изо рта.
Я смотрю на ледяной город.
В последний раз.
Не надышаться.
С грохотом разъезжаются двери лифта, хлопает первая, затем вторая дверь и ты говоришь: привет.



Point
1.
4) момент (времени); at the point of death – при смерти

Ты говоришь: город смерти.
Здесь нет конкретного сейчас.
Здесь нет настоящего.
Здесь нет утреннего сна и вечерней прохлады.
Здесь нет ничего, ничего, что мы ищем.
Это что-то вроде поселка для денежных мешочков. Такой специальный городок для избранных. Деревня богатых.
Находится это чудо планировки на берегу Волги. На соседнем берегу живу я. Там работа, мое шоу уродов. Там Шмаравоз. Там Святой и Сид с малышкой-Кити. Там прыщавая Вера. Там моя жизнь, если ее так можно назвать. Все там, на другом берегу.
Ты стоишь на земляном холме, оставшемся после расчистки улицы.
Волосы развиваются на ветру. Они – твой личный флаг. Флаг из каштановых вьющихся волос.
Ты говоришь: это похоже на рай.
Сейчас, стоя на холме, глядя в даль, за реку, в черном костюме, на высоченных шпильках, утопающих в земле, ты похожа на оживший миф, на вернувшийся в реальность призрак.
Ты говоришь: или все-таки ад? – и ты смотришь на меня. – Как ты думаешь? Рай или ад?
Я не знаю. Я думаю, что никакой разницы нет. Я говорю, что ты так не похожа на окружающий мир, что можешь быть ангелом в этом аду, или же бесом в раю. Я говорю, что тебе подойдет любой вариант.
И ты смеешься. Ты все еще стоишь на земляном холме.
Мы в конце улицы заброшенного VIP поселка.
Почти все дома выглядят достроенными. У многих даже стоят рамы со стеклами. Вокруг видна разметка территории. Прорыты улицы.
Но внутри домов разруха, совершеннейший хаос. А все вокруг пронизано тянущимися к небу растениями. Будто земля протягивает руки, тянется вверх изо всех сил, тянется к небу прорастающими деревьями, травой, кустами. Природа медленно пожирает поселок, неспешно заглатывая дома.   
Стройку заморозили буквально на финишной прямой. Оставалось положить асфальт и провести косметические работы в домах.
Я не знаю, что случилось. Может, кончались деньги, может, кто-то вдруг понял, что его нагрели и он не в доле. Может, кто-то умер, может, кого-то посадили.
Так или иначе, поселок остался не достроенным. Остался зиять какой-то странной дырой в возможное будущее.
Пустые мертвые дома с черными от отчаяния окнами.
Прорытые, будто вычерченные по линейке, идеальные улицы, так и оставшиеся без асфальта, как без одежды.
И всюду новые ростки, буквально повсюду. Вся земля, занятая под строительство, пронизана всходами растительности. Кажется, что природа готова отрастить на месте кирпичных ран сплошную живую стену. Кажется, что природа сошла с ума, получив шанс восстановить утраченные позиции. Кажется, что она научилась быть человеком, кажется, этот урок пошел впрок.
Еще поселок окружен довольно широким рвом. Вода вся позеленела, зацвела. Теперь это просто канава,
обороняющаяся резким запахом. Теперь она умерла.
Мы идем по так и несостоявшейся улице. Некоторые ростки уже нам по плечи. Высокие тонкие всходы. Мы раздвигаем их тела руками, идем вперед, оглядывая мертвые дома.
Некоторые ростки пробиваются из окон, прорастают сквозь недостроенные крыши. Они там, вверху, на крышах, еще ближе к своей цели, еще ближе к небу, еще ближе к солнцу.
Небо над головой цвета самых роскошных глаз. Солнце высоко. Ветра почти нет.
Из-за высоких, взрослых, сосен доносится механический стон дороги.
В этом странном поселке шум кажется еще более неживым, чем в городе.
Шум машин на территории победившей природы. Как церковные песнопения в аду. Как концерт Зверева в раю.
Это даже не кощунство, это что-то настолько инородное, что просто не может существовать.
Ты говоришь: здесь так тихо. Ты говоришь: странно.
И действительно. Здесь нет людей кроме нас. Рядом река, рядом лес. Но не слышно птиц, не шумит листва. Здесь нет голоса природы, здесь неслышно биения ее сердца.
Только лезущие к небу всходы. Только стон дороги.
Может, природа действительно чему-то научилась у человека. Может, победа в войне вовсе не победа.
Мы идем зажатые между двух и трехэтажных домов.
Идем сквозь всходящую стену деревьев. В полной, неживой тишине.
Дома начинают давить, уставившись черными окнами.
Ты говоришь: мне тяжело дышать.
Мне тоже страшно. Мне тоже нечем дышать. Мне кажется, что я видел чей-то силуэт в окне третьего этажа одного из домов.
Твои шпильки вязнут в проросшей зеленым ковром земле.
Когда тишина начинает давить на голову с такой силой,  что в глазах темнеет, когда я не слышу биения собственного сердца, когда из каждого окна на нас смотрят черные силуэты. 
Я хватаю тебя за руку, и мы бежим. Бежим по заросшей травой и молодыми кустами улице. Бежим, выставляя свободные руки вперед, пытаясь защититься от прутьев новорожденных деревьев.
Сворачиваем, пробегая совсем рядом с черным дверным проемом. И мне кажется, что руки из пустоты дома оцарапали воздух над нашими головами. Мне кажется, что теперь они уже вышли на улицу, мне кажется, они взяли след. Кажется, я слышу их шаги за нашими спинами.
С разбегу мы врезаемся в ветвистые кусты. Пробираемся сквозь царапающиеся природные когти. Закрыв глаза, не выпуская руки друг друга.
Мне кажется, что кто-то вцепился в мою ногу. Ветки хлещут по лицу. Вокруг темнота.
И вдруг мы падаем. Кусты заканчиваются, их больше нет.
Я открываю глаза.
Мы лежим на самом краю канавы, которая когда-то была наполнена чистой водой, которая была рвом.
Чуть дальше мирно течет из прошлого в будущее Волга.
И голубое небо над головой, и снова светит солнце.
Канава воняет тухлятиной так, что невозможно дышать.
Ты так и держишь мою руку. Ты потеряла туфли, ты бежала босиком.
Твой роскошный костюм изодран, лицо исцарапано, туш потекла и смазалась помада.
Твои красивые ступни кровоточат, они монотонно красного цвета.
Ты улыбаешься. Будто это не ты только что испортила эксклюзивный прада, который дороже всех моих органов, если их загнать на черном рынке. Будто это не ты оставляешь кровавые следы. Будто это не твое лицо только что высекли прутьями кустов.
Здесь, на краю этого то ли мертвого то ли живого поселка, где-то в Подмосковье, на берегу волги, под голубым небом, в месте, где природа молча усваивает уроки людей.
Мы стоим на краю смердящей канавы, в лучах по-детски желтого солнца. И ты улыбаешься. И я хочу, чтобы кто-нибудь там, наверху, нажал на паузу. Тот, кто держит пульт. Тот, кто смотрит этот фильм. Чтобы он прямо сейчас нажал на паузу и оставил все так на вечность. 
И мы смотрим вперед. Просто смотрим, держась за руки. Просто черные силуэты из мертвых окон.
Я говорю: город жизни.



Point
2.
2) направлять (оружие; at); наводить, целиться, прицеливаться

Когда падают звезды – загадывают желание.
Что делать, когда падают планеты, когда сгорают галактики, когда умирают люди?..
Почему бы не загадать желание?
Тусклый, будто просеянный свет заполняет комнату.
Сегодня мы все здесь, впервые мы собрались все. Впервые все трезвы и готовы к тому, что произойдет.
Сегодня последний день последних дней.
За окном, наверное, существует реальный мир, хотя как можно быть в этом уверенным, если не видишь?..
Для нас существует только эта комната в тусклом свете, только мы и эта комната.
Только стены обклеенные листками молитв, рецептами спасения, билетами в вечность. Вместо пола - ворох отклеившихся листков. Некоторые скомканы, некоторые порваны. Они полностью покрывают пол, создавая странные неживой шелест, когда идешь на кухню или в туалет. Это как земля укрытая опавшими листьями. Это как осень, только вечная. Здесь, в квартире Святого, в самом жутком месте в мире, здесь всегда осень.

Я и ты. Мы сидим на диване.
Я курю, ты грызешь ногти. Красивый маникюр, черный лак. Ты изничтожаешь его с бесстрастным взглядом в пустоту. Ты похожа на мою мать. Похожа этим безысходством своего положения, как тогда, когда она сидела напротив меня, когда я уходил.
Напротив, в одном кресле, Сид и малышка-Кити.
Она приютилась на его коленях, укуталась в огромных ручищах, она похожа на котенка на руках хозяина, похожа на маленького беззащитного вечно дрожащего котенка.
Святой сидит в своем кресле, по обыкновению полураздетый. Его волосы длинны и запутаны. Он между нами, между креслом Сида и малышки-Кити и нашим диваном.
Тишина.
Все молчат.
Сид обнимает малышку-Кити, ты грызешь ноготь, я курю.

Святой говорит: ну же. Он смотрит на меня и говорит: пора начинать.
Я смотрю на малышку-Кити, смотрю на то, как мелко она дрожит.
На самом деле, нечего начинать, пора заканчивать. Пора заканчивать, чтобы начать новое.
Я думаю о том, как же все так случилось. Думаю, почему этот мир устроен именно так.
Почему малышка-Кити с такой страстью прижимается к Сиду? Почему она так влюблена в человека, накормившего ее когда-то паленой наркотой, забившей всю ее кровь? Как она может любить того, кто бросил ее на съедение чокнутой Гретте, порвавшей малышке рот? Почему она так нежна с тем, кто выбросил ее полумертвое тело на свалку?
Как она может терпеть его объятия?
После того, как ее нашли бомжи. После того, как ее ебали два десятка смердящих кусков говна. После того, как один из них продал ее за три литра спирта черту подземного мира. После того, как она неделю по-звериному выла в подземных чертогах.
Тогда я видел ее во второй раз. Тогда, после пары удушающих стаканов спирта, на меня смотрели звериные глаза забитой жертвы. Каждый раз, когда я засаживал ей, глаза сверкали как фары во тьме.
Неделю малышку-Кити драли во все щели самые яркие представители шоу-уродов, того самого, моего шоу-уродов.
На верхних этажах кипела жизнь, шла работа, выполнялись заказы. А под землей, под монотонный гул машин, гул вентиляции и работающих станков, изо дня в день насиловали малышку-Кити. Насиловали за то, что она выбрала не того дилера, за то, что она хотела весело провести вечер, за то, что она попробовала прильнуть к громадному члену вселенского кайфа. За мечты.
Я думаю, как она могла остаться нормальной, как она могла выжить?
Что она чувствовала, потеряв счет времени в подземелье. Без солнечного света. Как она теряла сознание и приходила в себя вновь.
Как она, очнувшись, блевала от вливаемого в рот спирта и ощущала присутствие другого человека в себе, или чего-то неживого, заменяющего плоть, какого-нибудь обломка швабры, бутылки или ножки от табурета.
Единственный кто помог ей пройти через все это, тот, благодаря кому, она прошла через ад, он обнимает ее. Прямо сейчас ее личный сатана держит ее в своих объятиях, а она прижимается к нему.
Маленькая, дрожащая, влюбленная.
Малышка-Кити.
Можно любить своего личного дьявола? Можно ли вообще его любить? Или он вовсе не дьявол? Может, все вовсе не такое, каким кажется? Может все наоборот?
Как может существовать такая маска, как может носить имя любви настолько жуткий оскал?
Здесь, в комнате, утонувшей в тусклом свете, среди абсолютного молчания. Глядя на самую странную пару, что я видел в этой жизни, я думаю, что все вокруг – заблуждение. Я думаю, что мы сами и есть самый большой обман. 
Потому что в этом мире убийца может стать спасителем. Сид бросивший умирать малышку-Кити, выдавшей ей билет в один конец, билет в ад, он вытащил ее из подземелья, он сам ухаживал за ней, залечивал ее разодранное тело. Он выходил ее.
Так просто. Такой откровенный фарс.
Причини боль, а потом лиши этой боли и эликсир любви готов.
То над чем бились поколения, загадка, которую пытались разгадать лучшие умы, это чудо открылось временем, люди сами собой изобрели вечное счастье. Когда в мире больше не осталось ничего настоящего, люди придумали, как можно создать это искусственно. Это как заменитель сахара, как кофе без кофеина, как безалкогольное пиво и презервативы.
Мы все хотим, чтобы нас любили и пойдем ради этого на все. Даже на самообман. Мы будем врать самим себе, зная, что это ложь, но закрывая на это глаза. Это ложь в абсолютном значении. Это бесконечная цепочка обмана, уносящая нас в вечность.
Иллюзия полета, фокус. Как распиливание человека в цирке, как прохождение сквозь стену, как НЛО, как учебники истории, как любая книга.
Как говорил один искусственный персонаж: запоминается последнее.
Не важно, что он убийца, не важно, что ты жертва. Важно, что он тебя спас. Первое светлое, случившееся после ужаса важнее всей черной полосы.
Каждый готов стать жертвой, каждый готов вырывать себе ногти, каждый готов забывать всю оставшуюся жизнь смертельный ужас, приходящий во снах, ради того, чтобы рядом был человек. Чтобы рядом был кто-нибудь. Хоть кто-то.
И эта связь крепче. Эту связь не порвать. Благоговейная любовь жертвы к убийце, ответственная любовь убийцы к жертве.
Один из них берет чужую жизнь в свои руки, другой отдает свою.
Все на самом деле просто. В этом нет ничего кощунственного.
Как пелось в одной старой песне: ты говоришь, что не хочешь быть никому никогда рабой, я говорю, значит, будет рабом тот, кто будет с тобой.*4
И кто здесь жертва?
Кто изверг? Кто кого изнасиловал?
Где зло? Где добро?

- Мысли гениев хороши тем, что их никто не понимает. – говорит Святой. – Отгадка любви – одиночество.
Святой поднимается из своего кресла, обходит диван. Шелестят литы с молитвами.
Святой останавливается за спинкой дивана, он говорит: какую плату то готов отдать за свою мечту? – он говорит, и глухой голос медленными волнами катит по тусклой комнате. – На что ты готов ради своей мечты? Разве может быть предел, разве может быть потолок у вечности?
Я думаю, что мы все готовы на все. Все готовы на самое жуткое рабство, на самые жуткие пытки, лишь бы нас любили. Мы готовы подчиниться, безоговорочно, мы готовы обманывать себя, готовы врать своим душам, мы готовы на все.
Изначально.

*4 песня “Небо и трава” Илья Кормильцев
Нет предела, Святой прав.
Нет никаких рамок и законов. Нет ничего, что способно помешать.
Только цель.
Есть только цель.
Я смотрю на тебя. Ты грызешь ноготь, слушая Святого. Просто сидишь рядом и грызешь ноготь. Черный облупившийся лак.
Я думаю об одном, постоянно думаю только об одном.
Я причинял боль всем женщинам, которых знал. И никого из них не любил, но все они любили меня.
Самообман.
Изначально.
Исключение – ты. Только ты. Только тебя я любил.
Святой говорит: пора. Он говорит: ты же знаешь. Говорит: нужно очиститься.
Я чувствую холодные пальцы на руках. Я чувствую, как мои руки медленно прячутся за спинкой дивана.
И ты смотришь на меня. За секунду до…
Твой удивленный взгляд и крохотный кусочек ногтя между зубами.
И Святой говорит: Ave Maria!
Он с такой силой сжимает пальцы, придавив мои вывернутые руки к спинке дивана, что я не чувствую их.
И Святой говорит: пой. – и он кричит. – Свершись!
Ты смотришь на меня, все с тем же удивлением на лице. Смотришь еще долю секунды, еще один миг, которому нет временного обозначения, настолько он мал.
Это мгновение равно вечности.
Но и вечность заканчивается.
- Ave Maria! Пред тобой чело с молитвой преклоняю... К тебе, заступнице Святой, с утеса мрачного взываю... – поет малышка-Кити.
В замедленной съемке, кадр за кадром, я вижу, как железная бита приближается к твоему лицу. Вижу, как от удара сминаются лицевые кости. Вижу кровь. Вижу, как железо входит в твое лицо.
Я слышу, как аккуратно выводит ноты малышка-Кити: Людской гонимые враждою, мы здесь приют себе нашли...О, тронься скорбною мольбою и мирный сон нам ниспошли! Ave Maria!
Ты падаешь с дивана. Я теряю твой взгляд. Бита опускается снова, ломая руку в двух местах.
Святой держит мои руки.
Я смотрю, как ломается нога, как вцепляются в листы молитв пальцы.
Я смотрю, как мгновенно красится в красный цвет белый ковер молитв.
- Ave Maria! Ночь пришла. – поет малышка-Кити. - Измучены мы тяжким горем, и ложем служит нам скала над этим вечным бурным морем.
Твои пальцы вдавливаются в бело-красный ковер молитв, вдавливаются подошвой ботинка. По спине ударяет бита, и ты выгибаешься всем телом, как змея, на которую бросили камень, как червяк, на которого наступили.
Малышка-Кити дрожит всем телом, сидя в кресле, она смотрит вверх, в потолок и поет, не останавливаясь и не сбиваясь.
Она поет: Взгляни на нас! Ты сновидений зловещий рой отгонишь прочь, прольешь в сердца успокоенье, и быстро пронесется ночь... Ave Maria!
И Святой подпевает ей, повторяя: Ave Maria!
Сид рубит битой твое тело на части.
Кожа на ноге лопается, обнажая сломанные кости.
Я смотрю на тебя. Смотрю в глубину красно-черного месива, которое было лицом еще пару секунд назад.
Я не вижу там ничего кроме взгляда, взгляда из глубины костей и крови. Твоего взгляда.
- Ave Maria! Не страшна нигде с тобою злая сила... Не ты ли, благости полна, гонимых, нас в горах укрыла! – поет малышка-Кити.
И бита продолжает взлетать вверх и опускаться на твое тело, вздымая фонтанчики крови.
И кровь разлетается по потолку и стенам, оставляя след красных капель.
Бита опускается и поднимается, чтобы опуститься вновь.
Сид уже весь заляпан кровью. Он похож на мясника.
В комнате. Мы все.
Святой держит мои вывернутые руки.
Точки твоей крови у меня на лице.
Сид методично рубит тебя железной битой.
И твой взгляд из кучи переломанных костей, кусков мясо и фонтанов крови.
Ты смотришь на меня. Все еще. Смотришь.
Не смотря ни на что.
Малышка-Кити дрожит всем телом, по ее щекам текут слезы, смешиваясь с каплями крови. Кровавые слезы на ее лице, и она поет в потолок: И в этот поздний час мольбою к тебе взываю я: внемли! Будь нам охраною святою и тихий сон нам ниспошли! Ave Maria!
Малышка-Кити замолкает.
Твоего взгляда больше нет.
Сид стоит посреди комнаты, глядя на кровавое месиво. С биты свисает капля крови, набухает и падает в ворох окровавленных листков молитв, падает прямо на раскрытую ладонь с переломанными пальцами.

- Свершилось. - говорит Святой. – Аминь. – говорит он и отпускает мои руки.
В этой комнате больше не говорит никто. В этой комнате мы. Застывшие статуи. Памятники человечеству.
Ворох окровавленных листков, ворох слова божьего залитого кровью. Твое разломанное тело. Кровавые слезы малышки-Кити. Капля крови, свисающая с биты Сида. Святой за моей спиной. И я, так и держащий руки за спинкой дивана.
Когда ты отстраненно смотришь на мир, ты можешь оказаться его частью. Любой.
И я вижу один из листков, лежащий рядом с тем, что раньше было твоей головой, что раньше было твоим лицом, твоими глазами.
Я читаю слова, читаю, не понимая что. Просто читаю. В тусклой комнате. В тишине.

Радуйся, Мария, благодати полная!
Господь с Тобою;
благословенна Ты между женами,
и благословен плод чрева Твоего Иисус.
Святая Мария, Матерь Божия, молись о нас, грешных,
ныне и в час смерти нашей. Аминь.

И я закрываю глаза. Я отправляю все в вечность. Я просто стираю мир.
Разве есть эта комната? 
Разве есть все мы?   
Если вокруг только тьма. Если закрыть глаза, то не останется ничего. Просто ничего не будет. Просто ничего нет.

Это большая часть романа (77 стр. из 91) без финальных глав


Рецензии
Написать рецензию
Другие произведения автора Алексей Грин
Разделы: авторы / произведения / рецензии / поиск / вход для авторов / регистрация / о сервере     Ресурсы: Стихи.ру / Проза.ру