Стрекодельфия. глава 12

Екатерина Таранова
…Она меня поцеловала. И, невзирая на то, что ее поцелуй оборвался, словно неоконченный рисунок, и за ним ничего не последовало, да и последовать могло ли, - я теперь не мог и думать ни о чем другом. Я словно отключился происходящего вокруг.

А вокруг происходила ночь. Глубокая и бессонная. Я сидел в доме Пуговицы, сидел в своей холодной постели, облокотившись спиной о дышащую живую стену, и вспоминал поцелуй Даяны, и думал только об этом поцелуе, неспособный думать ни о чем другом, потому что думать о другом было просто невозможно… Снова и снова прокручивал это все в памяти, словно только за это и надо было уцепиться (примерно так стараешься удержать обрывок сюрреалистичного интересного сна с его знакомыми вкраплениями-кусками нормальной реальности, стараешься, стараешься… а в итоге остается лишь фрагмент стены, освещенной ярким электрическим светом, вырванный из подступающей тьмы, и внутренности какого-то потерявшегося экскурсионного автобуса, и потом метро, которое совсем не похоже на метро, несмотря на свой цвет жженого сахара и характерно низкие потолки, и еще старик бомжеватого вида, похожий на карлика и на Паниковского из древнего кинофильма «Золотой теленок», и напоминающий милиционера, и действующий почему-то как милиционер,  он забирает у тебя твой новенький паспорт, - вот и все, что остается от сюрреалистичности сна).


Она целовала меня не как стрекодельф. Это был обычный женский поцелуй, и выглядела она и в ту минуту, и вообще весь тот день, как самая обыкновенная женщина, в этом не было, конечно, ничего странного, я уже говорил, она любила выбирать себе такой обычный человеческий облик, и тогда она была похожа на парижанку в черном весеннем пальто, очень элегантном, в своей бархатной беретке… И не было никаких этих стрекодельфных выкрутасов-перевоплощений; хочу сказать, я ничего не имею против них, они всегда меня восхищали, эти их метаморфозы и чудачества, но в тот момент было даже к лучшему, что она выглядела так обыкновенно, была так обычна, так повседневна. И никаких тебе крыльев, змеиных хвостиков, когтей и велосипедных спиц в двухэтажной прическе.
И в ее поцелуе сосредоточился весь мир.


Я чувствовал, что у меня сейчас нет ничего, кроме этого поцелуя. Я вцепился в него, в этот поцелуй, словно клещ, он был сосредоточением всего прекрасного, всего чудесного, всего волшебного в мире, и сейчас я сожалел только о том, что в это самое мгновение, когда происходил поцелуй, мир не остановился во временном своем движений, не замер на веки-вечные. Именно про такие минуты говорят: остановись мгновенье, ты прекрасно…
Так я думал, об этом я только и думал в эту ночь, и на следующий день, и еще несколько дней и ночей после, пока слегка не успокоился, пока воспоминание о поцелуе не покрылось тонкой пленкой, не затянулось чуть-чуть, не затуманилось.


Это было очень хрупко, но существовало. Ощущение длилось, растянутое в бесконечности.
Поцелуи сопровождались словами, которые я снова и снова прокручивал в памяти, так банально, я сам себе представлялся влюбленным подростком, отчасти так и было, но мне в те минуты не казалось это банальностью, а казалось, что только так и должно быть, только такими и должны быть поцелуи, и слова, потому что только они - настоящие. И я повторял ее слова, и мои слова, и не было слаще музыки, я помнил это все одновременно обрывочно и точно; она спросила нечто вроде: «Скажи, за что ты меня так любишь, и почему ты меня любишь, ответь?» А я бормотал что-то донельзя глупое, что-то томительно нежное, какой иногда бывает хроническая бессонница, говорил: «Разве любят за что-то?». Она говорила: «Мне кажется, ты все себе придумал, навообразил, а на самом деле…» Но я только возражал ей, с горячностью, словно от того, поверит ли она мне или не поверит, зависит очень многое, слишком много зависит, всё вообще зависит, и я возражал так: «Нет, нет, я ничего не придумал, конечно же, я ничего не придумал!»


Следующий день я провел, ни много, ни мало, за сочинением поэмы, посвященной Даяне. Обстановка в доме Пуговицы не располагала к романтизму, не то чтобы она была чересчур аскетичной, нет. Или какой-то еще. Просто и тогда, когда я попал сюда в первый раз, и сейчас, на следующее утро, после того дня с посещением аэродрома ластиковых дирижаблей, и всего, что произошло, после того, как у меня чуть не стерли левую ногу и левую половину лица, после того, как я проявил всю свою смелость и отрешенность, и главное, главное, после того как Даяна меня поцеловала, - в доме Пуговицы не было ничего такого, что могло бы утолить хоть немножко мое взбудораженное влюбленное состояние. Например, если бы тут нашелся граммофон, как у Офли, я бы послушал музыку, которая помогает одинаково хорошо как в печали, так и в радости. А если бы у Пуговицы в доме были лестницы, хотя бы отдаленно напоминающие лестницы Закрытого, я бы занялся тем, что поднимался и спускался по ним, считал ступеньки, и это монотонное дело несомненно меня несомненно отвлекло бы от заведомо несбыточных любовных грез. В доме Пуговицы хранилось только оружие, одно только оружие. Ну и еще, конечно, пуговки, нитки, иголки, швейные принадлежности, как личные вещи хозяйки помещения, то есть вещи самой Пуговицы. Личные вещи, которые она конечно же имеет право у себя дома хранить.

А так – в ее доме находился оружейный склад. Здесь было спрятано оружие, используемое (да и неиспользуемое) для войны с ластиками. Была лаборатория, где Пуговица и Октябрь производили при помощи колб, всяческих перегонных и нагревательных приспособлений нечто такое, что, как я понял, вполне можно назвать химическим оружием, был склад предметов, похожих на наше земное холодное оружие, то есть на ощетинившуюся свалку пик, ножей, мечей и секир (кстати, такие жуткие вещи мне сложно представить в руках, или в лапках, или в ластах, или меж крыльев любого стрекодельфа, будь это даже стрекодельф самый что ни на есть агрессивно настроенный). Была комната, большая и круглая, в которой были расставлены на непрерывно вращающихся спиральных постаментах исключительно магические приспособления, которые бесполезно описывать, потому что они не похожи ни на что, с чем их можно было бы сравнить. Может последовать вопрос: а как же я тогда узнал о том, что это предметы магические? Ну, просто мне доводилось несколько раз видеть, как стрекодельфы с помощью именно этих предметов творят свои затейливые штучки с растворением гор на горизонте, замерзанием воды в реках, появлением прямо из воздуха бутылок с французским коньяком, превращением лица соседа в зеркало, непонятные мне изменения с временем дня и погодой, ну и другое, список можно продолжить. Впрочем, я отвлекся.


Сейчас…Короче, в доме Пуговицы не было ничего романтического. Ничего такого, что могло бы поддержать мои ощущения, захлебывающиеся, мечущиеся как необузданный мустанг.
Но все равно весь день я сочинял поэму, слова то сочились по капле, то вытекали, словно стремительный неудержимый поток, и мне представлялось, что с каждым словом росла моя сила, множилось волшебство. Мне казалось, что каждое слово, посвященное Даяне, светится словно золотая небесная трещинка. А к вечеру я разорвал написанное, иными словами, к вечеру обнаружил себя сидящим на стеклянном полу Потайной комнаты Пуговицы – наматывающим на палец синюю шерстяную нитку – сидящим в окружении бумажных клочков разнообразного размера, степени скомканности и причудливости силуэта. В таком виде меня застала Пуговица, заявившая:


- Они похожи на высохшие орхидеи. Или еще - на снежинки.
Потом она невозмутимо взяла метлу и с ее помощью сгребла клочья бессмертной поэмы в аккуратную кучку-пирамидку.
- Это можно выбросить, - произнесла она. – А тебе, чем так сидеть, лучше мне помочь…
Если вы влюбились, перепады настроения неизбежны. От этого просто никуда не деться. Я послушал Пуговицу, и мне показалось, что я падаю с огромной высоты. Мне, с одной стороны, хотелось говорить с ней, причем не важно о чем, пусть бы даже о разной чепухе, лишь бы говорить, нарушать тишину примерно так, как ломают ее дождевые капли, стучащие по крышам домов и алчно целующие отражения деревьев в лужах. С другой стороны, мне хотелось, чтобы Пуговица сию секунду исчезла с горизонта. Но поскольку она не сделала последнего, пришлось все-таки заговорить.
- Чем помочь-то? – спросил я.
- Ну… хотя бы разгрести в шкафу.


В шкафу у Пуговицы и правда был ужасающий, сверханархический бардак. Я заметил это в тот день, когда поселился у нее. Поэтому я знал о беспорядке; но кто, как говорится, я был такой, чтобы говорить о своих наблюдениях Пуговице?
- Конечно, я помогу.

Осматривая содержание шкафа прежде, среди прочего я обратил внимание на некоторые вещи. А именно, в глаза мне бросились карты и подробные описания всех без исключения лабиринтов Стрекодельфии. Такого я у других не видел. Даже у Офли, а уж Офли-то был несомненный поклонник лабиринтов! Ну разумеется, в шкафу еще лежала наверное целая тысяча, а то и две тысячи коробок с пуговицами всех видов, размеров и разновидностей. Еще бусинки, костяные и каменные запонки, браслеты, - они тоже прятались в этих коробках с надежными на вид, но сломанными по сути замочками на крышках. Кроме того, в шкафу я обнаружил мотки ниток, жидкость для полировки оружия и накладные ногти. Это то, что я заметил тогда, точнее, что бросилось мне в глаза тогда, потому что, повторюсь, был там примечательный беспорядок.


Здесь, наверное, нужно рассказать немного о Пуговице, раз уж из текста все равно понятно, что я в очередной раз переменил место жительства и из музея лестниц перекочевал сюда, на оружейный склад.


Пуговица. Глупая, немного искусственная улыбка не сходит у нее с лица, из-за чего лично мне кажется немного похожей на клоунессу. Такую увидишь не в каждом цирке. Пожалуй, только в самом неуспешном, вконец разорившемся. Где клоуны нюхают дешевый кокаин, наездники не знают, чем кормить больных лошадей, а костюмы акробатов и гимнастов настолько истрепались, что блестки на них способны рассмешить самую нищую прачку. Я помню эти цирки на окраинах Вены.
Вот лицо Пуговицы слегка напоминало лицо клоунессы из такого дышащего на ладан цирка – полукружья тонких бровей, слегка приподнятые, будто наполовину обиженные, наполовину удивленные.


Шляпа у нее была сплошь обшита пуговицами. Скорей всего, из-за пристрастия к этим блестящим маленьким предметам она и получила свое имя. Куртка, украшенная пуговицами поменьше, сохранила еще ничем не заполненные кусочки свободной ткани.
В любую погоду Пуговица всегда ходила босиком. Пару раз, когда она спала, я видел ее ступни – черные, задубевшие, как у землекопа. А если этот выдающий даже из ряда невероятно причудливых стрекодельфов персонаж надевал свой плащ для Зимней ассамблеи, ее внешний вид становился зрелищем, по нелепости и одновременной виртуозности похожим на слона, играющего в футбол.



Ее ветролов был с ног до головы окрашен в цвета радуги, настойчиво и негармонично смешанные: складывалось впечатление, что цвета наступают друг другу на пятки. Это притом, что размер его не превышал размер булавочной головки. Обычно во время своих наблюдений я успевал заметить, о чем поют ветроловы каждого стрекодельфа. Хоть поют ветроловы, как я понял, вообще чрезвычайно редко, поскольку они очень уж непостоянные существа. Я так и не разобрался, одушевленные они существа, или они являются чем-то близкими к тому, что скорее можно назвать предметом, вещью; кто сказал, что вещи вообще создания неодушевленные. Наукой это не доказано, как не доказано и обратное.


… О чем бишь я? Эти ветроловы, то есть эти капризные существа… они пели о разном. Чаще всего темой их песней становилось что-нибудь такое, что их по настоящему беспокоило. Совсем как поэты, ну или другие люди искусства – сочиняют и рассказывают только о том, что волнует лично их. Вот и ветроловы тоже – говорят в своих песнях лишь о себе любимых: один поет о том, как он потерялся где-то на востоке, второй – о поцелуях седого ветра, третий, удушливый, кичливый и заикающийся – о неспешных одноглазых старушках-гарпиях, переручивающихся в сумерках друг с другом и предсказывающих случайным, попавшим в чужие сновидения путникам их судьбу. Ветролов Пуговицы тоже, как и другие, умел издавать звуки, не спорю. Но я бы не назвал это пением, скорей уж это напоминало комариный писк.

Когда я спросил его, грустит ли он, и если грустит, то о чем, он ответил очень лаконично – «о песке», и больше, как я его не упрашивал, не смог выспросить его ни о чем. Клеточка ветролова была сделана из высохших стрекозьих крыльев – стрекозы здесь, в Стрекодельфии, сбрасывают свои крылья пять раз в году (если только стрекодельфы мне не наврали).


Талисманом Пуговице служила крохотная модель Парфенона – с желтыми колоннами – казалось, что он всегда освещен заходящим солнцем. Ручным животным оказалась птица, слегка похожая на наших пингвинов, но, судя по всему, гораздо умнее.
Признаюсь, что рыбой Пуговицы я любовался недолго: угорь не внушал никакого доверия и вообще выглядел непривлекательно. Длинный как змея, с глазами-пуговками, довольно умненькими, источающими любопытство, но слегка злобными.
На мой традиционный уже вопрос, каких воинов можно использовать, если бы случилась масштабная война с ластиками, Пуговица не отвечала довольно долго. Ответ, который она дала в конце-концов, не впечатлил меня: дескать, если уж воевать с ластиками, то воины непременно должны быть крохотными и незаметными. Иными словами, они вроде как в совершенстве владеть искусством мимикрии.


Дурная магическая привычка Пуговицы оказалась довольно предсказуемой: что скрывать, любила она превращать все живое в пуговицы. Признаюсь: неоднократно побывать пуговицей, как правило, самой обычной, деревянной и круглой, доводилось и мне. Конечно, случалось это не тогда, когда я жил у нее, а позже, через пару месяцев, когда я окончательно обвыкся в этой стране, и они все стали воспринимать меня как своего, то есть практически как стрекодельфа, над которым можно и пошутить, а можно и магически поиздеваться. Так вот, пусть не сразу, но я привык, что моя бессмертная душа на несколько минут попадала в замкнутую неподвижную оболочку предмета, который валялся где-нибудь на столе, или вообще на полу, или служил соответственно своему предназначению, то есть застегивал холщевую артистическую блузу нашего дорогого Октября. Не сразу, но я привык и к этому, хоть ощущение было не из приятных.


Любимый сон Пуговицы мне пришлось вытягивать из нее чуть ли не клещами. В конце-концов, она обещала рассказать мне его в обмен на то, что я нарисую ей дирижабль ластиков. Напрасно я отнекивался и говорил, что рисовать с детства не умею и не люблю.
- А мне не важно, - говорит. – Мне важно, как ты его видишь, как воспринимаешь. Так что рисуй как сможешь.


Я нарисовал, пользуясь всё те же самыми оживляющими красками, которыми можно было подновлять бледнеющих стрекодельфов и которыми я нарисовал своего любезного Акимыча. Рисунок получился так себе, хоть я и старался изо всех сил, припоминая все детали облика ластиковых дирижаблей. С их бубенчиками, свисающими через края посадочных корзин, связками флейт, похожими на осенние связки длинненького стручкового перца, с их морщинистыми чехлами для емкостей, заполненных, как я понял, горячим воздухом, поднимающих сооружение… собственно, в воздух. Нарисовал как смог.


Она осталась недовольна, но все же зачем-то оформила рисунок в рамочку из игурейского стекла местного производства (кажется, у кого-то из стрекодельфов держал неподалеку от дома мастерскую, в которой он загадочным способом, весьма сходным с древним алхимическим, создавал стекло; по моему, Лекарь говорил мне, что этим на досуге балуется Омости, но я не уверен, это еще предстояло выяснить). Так вот, несмотря на свое недовольство, Пуговица вставила мою мазню в изящную рамочку мутного, дымчатого, слегка зеленоватого стекла и рассказала в обмен, как обещала, любимый сон: ей снилось, что из ее дома исчезли все без исключения пуговицы и все оружие. Остальные стрекодельфы с опрокинутыми лицами заходят к ней в дом, а он – пустой. Голые стены.


Излюбленный аромат Пуговицы, по ее собственным словам, - это запах муравьиной кислоты.
Жестяная коробочка, предназначенная для последнего дыхания, валялась на самом виду, - на столике, перед зеркальцем, рядом с кроватью, где Пуговица спала. Это выглядело так, словно она собиралась окончательно побледнеть прямо завтра. И совершенно этого не боялась. Впрочем, все стрекодельфы вроде как этого не боялись. Она была обшита тканью. С пришитыми к ней пуговицами. Видимо, по прихоти хозяйки, здесь были только деревянные.


- Да уж, рисование тебе не очень дается, - заметила она. – Но это ничего. Вообще-то у нас тут возможности не ограниченные. Так что не стоит замыкаться… в каких бы то ни было рамках. Может быть, тебе нравится музыка? Тогда тебе придется по вкусу жить с Лори. Он у нас музыкант, дни и ночи проводит в своей лемурии.
- Лемурии?


- Так называется его музыкальная студия. Он там торчит день и ночь. Любишь музыку?
- В какой-то мере… - я немножко растерялся. – Музыку, мне кажется, любят все. А уж если его музыка похожа на ту, которую можно извлечь из сундука Даяны… Я тогда точно буду в восторге… Или, к примеру, на музыку ластиков…
Я упомянул ластиков и сразу осекся. Не знал, как Пуговица на это мое случайное замечание отреагирует.


Она была спокойна. Наверно, она относилась к ластикам достаточно нейтрально… А возможно, она была не из тех, кто бурно выражает свои эмоции. И она добавила:
- Нет, у Лори совсем другая музыка. Он создает ее сам, а ластики просто отлавливают звуки на просторах вселенной и замыкают их в некие искусственные формы. Не скрою, иногда у них получается это иногда неплохо… Но это вообще-то… отдельная тема для разговора. А если тебе нравится, к примеру, архитектура, тогда ты сможешь помогать делать макеты… Репейник у нас специалист в этом деле. Он спроектировал почти все библиотеки Стрекодельфии. У него чересчур буйная фантазия, на мой взгляд. Но именно поэтому библиотеки у нас… такие, какие есть.


Она говорила со мной так, словно ее обязанностью было меня развлечь, предложить мне, чем интересненьким еще можно тут, в этой чарующей стране, заняться… Неужели у меня такой вид, словно мне очень скучно? Наверно, и правда, я именно так и выглядел. Настолько ушел в себя. Не мог же я ей сказать, что мне не хочется сейчас ни музыки, ни библиотек… А хочется только одного: мечтать о Даяне.


…Мы уже заканчивали убирать все обратно в шкаф. Вещи были аккуратно разложены по полочкам. Одежда висела теперь на вешалках, а не валялась, как прежде, заколдованными узлами. Коробки с пуговицами – тщательно рассортированы.
Я держал в руках толстую папку с чертежами лабиринтов и их подробными описаниями. Нужно было положить ее на место – Пуговица определила для нее верхнюю полку, но я все медлил… Не удержался, спросил:


- Здесь такие подробные описания… Можно я пока не буду убирать ее, посмотрю?
- Интересуешься лабиринтами?
- Можно и так сказать… Если честно, Пуговица, я удивлен, что эти планы лабиринтов обнаружились именно в твоем шкафу. Уж от кого, от кого – от тебя я этого не ждал. Я знаю, вроде как Офли… любит лабиринты.
- Иногда такие исследования даются тяжело… Мне, я хочу сказать, - и Пуговица рассеянно почесала за ухом.


- Ты занималась исследованием лабиринтов? Я думал, ты тут отвечаешь только за оружие…Ну и, собственно, за пуговицы еще…
- Оружие. Ну оружие, ну и что? Оно просто хранится у меня дома. Я согласилась на это, потому что Даяна с Аморельцем меня уговорили. Знаешь ведь, как они умеют уговаривать. Как начнут… и не отвертишься!
В ответ я пожал плечами и внутренне поежился: я бы сейчас не отказался, чтобы Даяна уговаривала меня о чем-то, умоляла и упрашивала часами и целыми сутками – ради нее мое пламенеющее сердце было на все готово, и способно даже, наверное, растопить антарктические льды.


- А вообще-то оружие меня мало интересует. Пуговицы, допустим, я люблю. Это даже…смешно об этом говорить. А вот оружие. Да, я в нем разбираюсь. Но я равнодушна к этой войне, ты знаешь… только это, конечно, между нами.
- Ммм… Весельчак тоже против войны. Говорит, что с ластиками вполне даже можно договориться. Ведь эта земля так же принадлежит им, как и вам…
Она прищелкнула языком:


- Тебе не кажется, то ты заходишь слишком далеко?
- Разве не так? То есть… разве Стрекодельфия не принадлежит ластикам точно так же, как и стрекодельфам?


- Ну… можно сказать и так. Только лучше об этом никому не говори. Особенно Даяне и Аморельцу. Да и другим, таким, как Репейник и Морро, и таким как Лори (несмотря на внешнюю его кроткость), - тоже лучше не следует говорить такое. Потому что для них вражда с ластиками – дело почти столь же естественное, как покраска калитки каждую новую весну. Ты хочешь испортить им одну из любимых игр?


Я только вздохнул… Честное слово, мне не хотелось спорить.
- А вообще-то ты прав. Когда стрекодельфы пришли сюда, в эти вот земли, лабиринты здесь уже были. Возможно, лабиринты – дело рук ластиков… Тссс… Такие вещи говорить надо тихо, шепотом. В любом случае, когда мы пришли сюда, здешние камни и здешние лабиринты уже существовали. Они были уже построены. Да, лабиринты частично зависят от нас, мы преображаем их, их декорации меняются в зависимости от нашего настроения. Но основа существовала уже до нас. Мы только украшаем, только слегка изменяем. Тебе ведь известно, как стрекодельфы любят все менять.
- Конечно. Конечно… Так я могу взять эти чертежи? И описания? Почитаю, может быть…
- Бери.


Чертежи и описания лабиринтов отвлекли меня на некоторое время от мыслей о Даяне, которые, впрочем, все равно врывались в любые мои занятия, как врывается неожиданный и прекрасно-невозможный снегопад в обычный и такой предсказуемый с виду апрельский день: и вот уже спокойного солнечного света и теплого ветерка след простыл, и вот уже густой снег валит с чернильно-кисельных небес сплошной вязкой стеной, в которую так и хочется сунуть свои любопытные пальцы, и вот уже снег зыбкими гуашевыми брызгами покрывает зеленую траву, которая только что пробилась сквозь землю…


Я пытался отвлечься от мыслей о Даяне, и я постоянно твердил себе о том, что мечтам этим не на что опереться, и что она поцеловала меня просто из благодарности, да еще за то, что я такой смелый и не испугался, когда у меня вдруг исчезла половина лица… И что за вчерашним поцелуем Даяны больше ничего не последует, просто потому, что ничего и не может последовать, потому что это просто невозможно: апрельский снег (при условии, конечно, что вы живете в среднерусской полосе) неизбежно растает – таков уж порядок вещей. Очарование, только-только подступившее к тебе, уже приподнявшее шляпу, чтобы ты мог разглядеть его такое долгожданное, такое невероятное лицо, - исчезает. Исчезает!
Мы принадлежим с Даяной к разным мирам, она не может этого не понимать. Мирам, которые, сколько не талдычил мне Лекарь об их взаимосвязи и тесном переплетении, - в моем сознании все же никак не связаны.


Я получу свой последний вздох и исчезну. То есть вздох Морро, я хотел сказать. Конечно же, вздох Морро.
После этого Лекарь проводит меня обратно, домой, в тот мир, где осталась моя больная дочь, которая должна будет окончательно выздороветь, когда вдохнет этот последний вздох.
На память останется, видимо, только коробочка.
И воспоминания. Даяна, находящаяся по ту сторону гладкой зеркальной пленки. Интересно, что связывало нас в прошлом? В мои якобы прошлые посещения Стрекодельфии, о которых, якобы, я забыл?


Потери, одни лишь потери. Сплошные утраты, а если уж не они, тогда просто белые пятна, кислая неизвестность, куда не ступала нога отважного исследователя в пробковом шлеме и сачками для гигантских бабочек в каждой руке.


Могло ли от таких мыслей отвлечь созерцание чертежей? Призрачные, но такие настоящие, столь безупречно вещественные, материальные лабиринты? Могло, но лишь отчасти. Их можно было бездумно листать, словно страницы книги, или рассеянно перекладывать с места на место на пуговицыном столе, будто древние карты таро с их обтрепавшимися, расслоившимися углами и рисунками, где символы и незаконченные, тянущиеся к звездным небесам руки магов и шутов так необъяснимы и таинственны. Только их названия (одни были мне знакомы, другие приветствовали меня впервые, и чудилось, они церемонно раскланивались передо мной, словно микроскопические человечки с медными подковками на своих лошадиных ножках) звучали для моего уха словно музыка: насекомий, кристаллический, безысходный, пурпурный, древесный, зеркальный, спиральный, перевернутый, прозрачный, и, как финальный аккорд, лабиринт внутри воды.


Глядя на эти искусные изображения с множеством тщательно отрисованных деталей, с лестницами, подъемами и спусками, с обязательными указателями направлений, которым нужно следовать, если только вы не хотите нарочно заблудиться, то есть совершить своего рода самоубийство в лабиринте, с тупиками и одним единственным выходом. Даже не очень вникая в эти лабиринтовы хитросплетения, я понимал: в таких лабиринтах, при удачном стечении обстоятельств и при выборе нужной, самой что ни на есть неправильной и самой безнадежной дороги, можно блуждать много часов, а если очень повезет, то и несколько дней. Я знал об этом не только теоретически; я помнил Насекомий лабиринт, и еще один, чей круглый и такой безобидный с виду вход располагался возле Зеленой библиотеки. Ну а про Зеркальный лабиринт я вообще молчу – туда не стоит даже заходить, если вы накануне провели бессонную ночь. И тут не спасет и самый крепкий, самый лучший кофе.

Вы остановитесь, вы встанете столбом, утомившись бесконечными зеркалами и до тошноты размноженным собственным обликом, который очень скоро осточертеет вам настолько, что появится вот это зябкое и необъяснимое ощущение отторжения от своей личности, когда вам кажется, что вы – это как бы и не вы. Говорят, это бывает, когда душа вдруг вспоминает о своем настоящем доме. То есть – когда вы устаете от своих мыслей, от своей внешности, от чувств и печалей, вдруг, кроме прочего, ни с того ни с сего, возникает эта чуждость. И тогда скорей нутряным безмолвием, нежели все раскладывающим по полочки разумом сознаешь, что твое тело лишь временное, минутное пристанище для того, что, собственно, является тобой.


В Зеркальном лабиринте я чувствовал себя не в своей тарелке, быстро впадал в сомнабулическое состояние из-за отражений, которые глядели здесь очень враждебно, совсем не так, как например, в доме Весельчака. Там хоть и много зеркал было, они не морочили, не гипнотизировали так, как в лабиринте. Вот почему в Зеркальном я старался не уходить далеко от входа…


Лабиринты. Тщательно прочерченные дорожки и тропинки, по которым так и хотелось двинуться. Я сейчас смотрел на планы и рисунки, руки пока не дошли до описаний, думаю, для того чтобы совсем не замечтаться во время прочтения их, таких упоительно длинных, таких утомительно непохожих на научное описание: и вот я уже словно вижу, то есть смотрю с высоты птичьего, да нет, не птичьего – бабочкиного, шмелиного полета. При желании можно бы снизиться и еще. И посмотреть ближе. Еще ближе.


Как ни захвачен я рисунками лабиринтов, любезно предоставленных мне доброй распустехой Пуговицей, мысль о Даяне постоянно дрожала, словно неизменная декорация, на заднем фоне сознания, - полустертые, жалкие, старые, но отлично выполняющие свою волшебную работу картонные силуэты. Дерево, грубо намалеванное черными красками на зернистой, погнувшейся от сырости фанере, играет роль пышной липы, картонный квадрат прилежно изображает дом: окошки кривые и свет в них выглядит весьма сомнительно. И вот на таком-то фоне актеры разыгрывают свои уже отнюдь не сомнительные страсти. И любовь тут неизменно не искусственная, а самая что ни есть настоящая. Глядишь на эти шекспировские крылатые выкрутасы, и холодок пробегает по спине, прижавшейся к плюшевому животу старого театрального кресла.


А тут еще рассматривай лабиринты, хочешь, не хочешь, старайся увлечь себя, заинтересовать ну хоть чем-нибудь. Для того чтобы время окончательно не остановилось.
Я уже сказал: они были нарисованы таким образом, что я летел над ними, словно птица. Иногда, впрочем, снижался. Видимо, тут художник поработал более детально, с большим самозабвением и страстью. И можно было различить ржавую стрелку указателя с затейливой надписью, вроде, к примеру, такой: «Если свернете направо, провалитесь в четвертую яму! Воду в чайник не наливать! Всем свихнувшимся как следует зимним донкихотам сюда, налево, добро пожаловать!»


Кроме указателей можно было различить много всего: например, уснувшую на боку маленькую голубую птичку, или престарелого мима с осыпавшимся наполовину гримом, дрессирующего любимую собаку... Приглядевшись как следует, я мог опознать в такой приличной с виду кирпичной стене лабиринта стену-обманку: за ровненько и скучновато покрашенными кирпичами, оплетенными пучками обесцвеченных ярым солнцем орхидей-альбиносов скрывался новый ход, и новая винтовая лесенка, и прочие указатели, и любые веселые игры из разряда тех, которым можно предаваться внутри лабиринта, внутри бессонницы и одиночества. В лабиринтах сонливые бабочки ползали по стенам, предаваясь любви как в романах древнего сказочника Набокова и в новейших посттехнологических спектаклях Гулля, где неон мешается с пережеванным роботами металлом. Прозрачные призраки тощих потерявшихся обезьянок, немо вопящие, рвущие на себе собственные цирковые костюмчики, искали своих исчезнувших шарманщиков.


А потом она пришла. Это случилось на третий день. После поцелуя. Я уже успел немного (совсем чуть-чуть!) успокоиться. Но не настолько, чтобы при ее появлении не покраснеть до оттенка вареной свеклы. А ведь говорят – это так считается – ощущения от прочитанной книги должны быть иными, если прочитать ее через много лет после первого прочтения. Такая ни к чему н не прикрепленная мысль вспыхнула в моей голове. К чему я об этом сейчас подумал? Какая связь между Даяной, которая пришла ко мне (ведь она явно пришла ко мне, а не к Пуговице), и этой мыслью о книгах? Все чувства заметались, как ошпаренные. Я лихорадочно подыскивал слова, но они, как нарочно, не подыскивались, а стремительно разбегались, словно нашкодившие котята.
Смотрел, как Пуговица подмигивает Даяне и удаляется. С заговорщицким видом. Так, словно мы тут собираемся заниматься чем-то предосудительным. Что окончательно меня смутило.
Я продолжал неподвижно сидеть над этими дурацкими лабиринтами, точнее, их планами, разложенными передо мной на столе. Она подошла, склонилась через мое плечо и хмыкнула, совсем по-детски.


- Омс… лабиринты… Я вижу, ты не скучаешь? Они тебе нравятся…
В горле у меня пересохло, и я только и смог, что кивнуть, заглядывая ей в глаза.
- Собственно, я пришла, чтобы пригласить тебя… Хотела кое-что тебе показать. Но если ты так занят… тогда я пойду, пожалуй.


В ее голосе, совершенно точно, звучала ирония.
Или мне это казалось?
Ее ирония была мне неприятна, она пугала. И завораживала. Ведь Даяна должна была понимать, что для меня нет ничего сейчас важнее, чем она сама! Она догадывалась о том, что я чувствую, наверняка догадывалась… Знала, какой хаос клубится у меня в душе! И при этом еще умудрялась подшучивать над этим! Точно! Ее просто забавляют мои чувства. Она над ними смеется!


- Брось, Даяна, ничем я не занят. И кстати, очень рад, что ты пришла. Это очень мило с твоей стороны.
Сам не знаю, как сумел выговорить это, причем вроде даже естественно. Как ни в чем не бывало. А потом спросил:
- Ты хочешь отвести меня в какое-то новое место? Туда, где я прежде не был? Надеюсь только, что там не будет ластиков и их новых ловушек. А то в прошлый раз я порядком от них подустал. Я видел:
Она приподняла бровь (мне показалось, чуть кокетливо):
- Мне так не показалось.
Я снова покраснел, как девица, а она, взяв со стола пуговицыну пуговицу, привязанную зачем-то к длинной нитке, начала задумчиво размахивать ею, так что она закачалась наподобие маятника. Поистине гипнотическое зрелище: Даяна, ее освещенное ласковым предсумеречным солнцем лицо, чуть склоненное. И ладони, и блестящая, будто хрустальная, кусающаяся отблесками пуговица, качающаяся на нитке.
- Ты что, меня загипнотизировать хочешь?
Я пытался пошутить. Я давно понял: что бы я не чувствовал, всегда стараюсь сохранить лицо. То есть всегда стараюсь делать вид, что все в порядке. Больно мне или, наоборот, я задыхаюсь оттого, что принято называть счастьем – люди не должны догадаться, что я совсем не владею своими эмоциями. Так мне казалось. Такое дурацкое правило – всегда выглядеть невозмутимым. В каких- то случаях это оправдано: например, когда нас с женой постигла беда эта последняя беда, страшное известие о болезни Жени, я просто обязан был держать себя в руках, потому что кто бы тогда поддержал бы Зюскинд? Но в других-то случаях… может, когда-то и следовало бы, наоборот, проявить себя? Так я думал уже потом, потом, когда, как говорится, после драки кулаками не машут… Потом, пытаясь проанализировать то, что происходило. Потом, когда вынужден был долдонить самому себе: ну почему я вел себя будто глиняный истукан или примороженная льдина, в то время как надо было сказать ему пару ласковых, а ее – просто обнять…
Вот и сейчас больше всего мне хотелось подойти к ней и прикоснуться к ее таким нежным, таким упоительным губам, чтобы вспомнить в новых подробностях незабываемый вкус ее поцелуя… И расспросить ее о том, что было во время прошлых моих посещений Стрекодельфии, о которых все они столь настойчиво твердят, так неутомимо балаболят в один голос, спросить ее, прямо вот так, без экивоков: «Ради Бога, умоляю, скажи, Даяна, что было между нами в прошлом? Ведь мне невыносимо ничего об этом не помнить!»
- Кстати, как твоя рука? И лицо? – спросила она.
Я пожал плечами.
О том, что совсем недавно ластики стерли мне половину лица и левую руку, ничего вроде не напоминало.
Никаких ощущений я не испытывал. Их все перебило то, что потом произошло… то есть ее поцелуй, о котором только и способен был я думать. Конечно (я вспомнил о тех минутах, когда остался без лица, и это было, мягко говоря, неприятно и странно, об этой вязкости и остановленности времени не хотелось даже и размышлять…) время от времени я ловил себя на том, что чувствую судорожное покалывание в кончиках пальцев. На этом все.
- Они будут ныть в плохую погоду, - сказала Даяна. – Но это, в принципе, ничего страшного. К этому вполне можно привыкнуть. Если не зацикливаться.
- Да нет, ничего такого, - мне хотелось заверить ее, что я настоящий герой, то есть о том, что я неуязвим. И разумеется, достоин ее восхищения. Подумаешь, мне чуть не стерли половину лица. Ничего такого. Все отлично. Еще я добавил:
- Вчера вроде как был дождик. А я ничего не заметил… То есть, я хочу сказать… Может, это стирание ластиков на меня никак не повлияло. У меня ведь все же не такая природа. Не такая, не стрекодельфья. В общем… А человеческая.
Она улыбнулась, и мне почудилось, что ее улыбка озарила всю комнату. Этот свет, кажется, предназначался для меня.
- Следы от пустотного воздействия ластиков ноют только в очень плохую погоду. Слабый дождик, похожий на тот, что сыпал вчера, не в счет. Я просто хотела тебя предупредить. Чтобы ты был готов… И еще. Стрекодельфы по природе своей не так уж сильно отличаются от людей, как ты думаешь.
Я собрал планы лабиринтов в более-менее аккуратную стопку, стараясь не смотреть на Даяну.
Сегодня она была совсем не похожа на аккуратненькую парижанку: черно-белые тона одежды, бархатная беретка. Сегодня она выглядела иначе, в ее облике сквозила неряшливость, незавершенность, которую я определил бы как… романтичность, что ли? Так выглядят в нашем мире классические хиппи и так называемые хиппи-техно – длинные распущенные волосы, которые кажутся немного грязными, совсем растрепанные, с кусочками сора, цветами и вплетенными нитями и надколотыми бусинами.
Состояние повышенной тревожности было мне не в новинку – только вот как совладать с мыслями о том, что я постоянно делаю что-то не то? А если я опять попаду впросак? Если…
- Ладно, Даяна. Куда ты хотела меня пригласить?
- Сегодня день, когда рождается новое яблоко. Думаю, тебе будет любопытно посмотреть на это.
- Новое яблоко? Это, наверно, где-то в Подлинном саду?
- Подожди, подожди… Притормози. Если я говорю «яблоко», это не обязательно значит, что оно растет на яблоне. Это только в вашем скучном мире на яблонях непременно должны расти яблоки, а никак не апельсины…
Сказал бы я тебе, насчет скучности или нескучности своего мира… Но я, разумеется, пробурчал это только в уме, а наяву спросил:
- Туда идти далеко?
- Придется лететь, - совершенно спокойно ответила Даяна. – Потому что это место довольно далеко.
Акимыч, как ни в чем не бывало, чихнул и спокойно залез в правый карман моей куртки. Это карман застегивался на пуговицу, которую Акимыч и застегнул, высунув в прорезь свою тоненькую ручку. Неужели и правда придется лететь? Меня самого поражало, что я думаю об этом так буднично, без восторга
- Если тебе так удобнее, давай сделаем крылья.
Ее крылья выросли прежде, чем она сама договорила это предложение.
Удивительным было не то, что они у нее выросли так быстро, так феерически стремительно: перепончатые, с элегантно заостренными кончиками (что выглядело немного агрессивно), плюшево-замшево-замшелые – так и хотелось у ним прикоснуться.
Удивительным оказалось другое: у меня самого выросли крылья. На спине. На куртке сами собой появились прорези.


Я оглянулся… пошевелил ими, помахал. Ощущал жжение в области лопаток. Что-то похожее… на то, как если бы… вы вдруг почувствовали, что у вас мучительно чешется спина, а почесать нет никакой возможности. Потом я попробовал ими пошевелить, приподнять и похлопать. Получилось… И еще – она позаботилась почему-то о том, чтобы мои крылья были точь-в-точь такие, как у нее: перепончатые, бледно-серые. В который раз поразился многообразию серого цвета: это был не унылый цвет, пропитавший всех существ, все дома и предметы в городе ластиков. Это был другой, ластиковый, жизнерадостный цвет, - такой бывает у шкурки маленького дельфина, который совершил свой первый и такой знаменитый прыжок над поверхностью перевернутого моря.


- Ну что? – спросила она, после того как взяла меня за руку. – Полетели? Ты готов? Яблоко ждать не может. Помедлим чуть-чуть, и оно уже родится. А мне хотелось, чтобы ты увидел сам процесс.
- Я собственно… я не уверен, что готов. Не думаю вообще, что к такому можно привыкнуть. Я хочу сказать, эти крылья… это… они, между прочим…
Я закашлялся.


- Летать с их помощью… они ведь только что появились… И кажутся мне чем-то отдельным. Чем-то не моим. Может, надо как-то поучиться… Попрактиковаться…
- Нет времени, - отрезала Даяна. – И к тому же я буду держать тебя за руку. Так что боятся нечего. На землю ты не шлепнешься.
Я даже немного обиделся:
- Да вовсе я не боюсь! Просто…


- Всё! И никаких. Помедлим еще немножко, и яблоко появится без нас. Оно ведь не спрашивает у нас на это разрешения. Не ждет зрителей, короче говоря. Ну что, полезли?
- Куда полезли?


- На крышу. И пожалуйста, представь на минутку, что ты спишь. И смотришь сон. Возможно, так тебе будет легче. Вообще, должна тебе сказать, что еще с прошлого твоего посещения Стрекодельфии заметила: воображение у тебя совершенно не развито. Сколько могу судить, у многих людей с этим плохо. Но даже из этого подавляющего большинства ты выделяешься. Иногда у меня создается такое впечатление, будто ты напрочь лишен фантазии…
- Знаешь, всему есть предел. Я попросил бы… без оскорблений.
- Ну прости, прости. Надо залезть на крышу, чтобы перед полетом слегка разбежаться.
- ?...
- Разбежаться и прыгнуть.


- Разбежаться и прыгнуть. Отлично. Только подожди, составлю сперва завещание. А то я как-то не собирался… ну…. А то ты-то, может, и полетишь, а уж я с моим невезением точно шмякнусь оземь, как пресловутый бутерброд, который шлепается всегда маслом вниз. И никакие крылья тут не помогут, - при этих словах я встрепенулся и потрепал своими новенькими крылышками, как будто собирался продемонстрировать их никчемность какой-нибудь скептически настроенной проверяющей комиссии.


Но она уже не слушала меня, она уже лезла на крышу. А лестница на крышу располагалась, как впрочем и все в пуговичном доме, в самом неудобном месте: ее основание стояло прямо в груде оружия. Оставалось только удивляться, как Даяна не поранилась об торчащие в разные стороны пики, шипы и лезвия.


Секунда, и она уже просочилась на крышу сквозь довольно узкое отверстие. Конечно, она такая маленькая, хрупкая, изящная – но когда только крылья свои успела сложить и прижать к спине? Я и оглянуться не успел. А как пролезу я? Ее голос долетал до меня уже оттуда, сверху, далекий и призрачный, словно голос гор или колибри, как если бы они научились говорить:
- Ну, где ты там?


Я ступил на лесницу, поднялся на несколько ступенек, уклоняясь от саблей и мечей. Все-таки Пуговице не помешало бы навести в оружейном хранилище хоть какой-то порядок. Попытался сложить крылья, чтобы пролезть через дыру наверх. У меня это не получилось. И снова не получилось. Я пробовал опять и опять, в то время как Даяна там, наверху, явно теряла последние остатки терпения.


Наконец я вылез на крышу, вскрикнув от неожиданной боли: ободрал себе крыло об острый зазубренный край отверстия, через которое, собственно, с таким трудом выбрался.
Свет тут ослепял. Подходящая декорация для счастья, - а ни в чем я не был так уверен, как в том, что абсолютно счастлив сейчас. Крыша дома Пуговицы оказалась вдруг центром вселенной. Райским местом.


Пустые формочки для отливки пуговиц, фарфоровые вазы псевдо-китайской династии Чхинь, в которых Пуговица по необъяснимой привычке хранила катушки с нитками – эти же емкости, кстати говоря, облюбовали пауки, создающие там, внутри, в уютном полумраке, свой звенящий хаос. Крылатая муза остается прикованной за ногу на внушительную цепь: при этом кудри ее продолжают развиваться на ветру, а сама она не бросает свое повседневное занятие, то есть свою скрипку. Видимо, именно такой была муза Пуговицы, заставляющая ее шить все эти причудливые платья, куртки, плащи и костюмы. Пуговица держала свое вдохновение на коротком поводке, позволяя при этом хаосу завоевывать ближнее пространство. Если говорить коротко, ее крыша была бы идеальным местом для художника или поэта.


Я смотрел на Даяну, обласканную солнцем. И наконец отважился спросить:
- Вы все говорите, что я уже был здесь прежде. Можешь рассказать, что я делал здесь раньше? Что вообще было? И вообще, между нами что-то было? Между тобой и мной, я имею ввиду?


Она схватила меня за руку, и я понял, что она собирается сейчас разбежаться, чтобы сигануть вместе со мной с края крыши.
- Побежали!!!
Ее звонкий голос звучал в моих ушах, вместе со свистом ветра.
Мы вместе разбежались и прыгнули.


Вопреки всем материалистическим законам, в частности, закону всемирного тяготения, мы не упали. Даяна взмахнула крыльями, раз, другой, третий, и вот они уже двигались в своем строго определенном ритме. Птицы не знают о том, что они летают – они просто-напросто живут в воздухе. Небо – их повседневная среда обитания.


С Даяной и небом все было более-менее понятно. Она умела хорошо летать – это неудивительно. Она кричала мне в ухо:
- Ты что, и правда ничего не помнишь?!


Мы летели. Сначала Даяна скорее тянула меня за собой, потому что она не выпускала мою руку. Но все равно непонятно, каким образом я все-таки держался в воздухе. Потому что новыми крыльями я хлопал и взмахивал примерно так же неуклюже, как неуклюже и невыносимо сумбурно плавает человек, только что научившийся плавать, или велосипедист, только-только оседлавший равновесие и восторженно вихляющий по своей первой в жизни велосипедной кривой.


Я и не заметил, в какую именно минуту стал взмахивать крыльями так же аккуратно, синхронно и красиво, как моя подружка-стрекодельф.
Пьянило само ощущение полета. И конечно, то, что она держала меня за руку.
Мы слетели с крыши Пуговицы и находились достаточно высоко, но все-таки не настолько, чтобы совсем сойти с ума. Мы набирали высоту постепенно. «Мы», конечно, громко сказано. Это Даяна вела меня за собой. А я с бешено колотящимся сердцем смотрел вниз. Когда почувствовал, что крылья стали не чужими, а естесственным продолжением спины, когда вообще забыл, что у меня есть эти крылья, только тогда я стал осознавать все великолепие панорамы, простирающейся внизу.


Стрекодельфия.
Крыши лабиринтов и лабиринты без крыш.
Вид сверху, с высоты птичьего полета, многое изменил в моих устоявшихся представлениях.
Я видел, как шагает на своих ножках дом Офли, непоседливый, как всегда. Видел, как ветер играет листвой деревьев Подлинного сада, и прочих садов и парков, и леса, окружившего вплотную императорский дворец. Теперь возле него не было ни пропасти, ни моста, перепрыгивающего через пропасть, - в Стрекодельфии слишком часто все меняется, и порой просто на глазах. Древесные ветви теперь оплетали ветшающие дворцовые башни.
Я мог наблюдать сверху, как Офли что-то потихоньку мастерит в своем любимом зеркальном лабиринте, и мне стало на секундочку грустно, потому что показалось, что он выглядит каким-то одиноким и покинутым, словно персонаж, сбежавший из безнадежной и очень длинной книги, где главный и единственный герой живет в огромном покинутом городе, среди опустевших гигантских зданий (обитатели их то ли погибли, то ли вынуждены были спасаться бегством…), живет там совсем один, и в его распоряжении все городские библиотеки, все театры и троллейбусные парки, и железнодорожный вокзал теперь тоже принадлежит ему всецело. Только вот это все его совсем не радует, ему грустно и одиноко. Таким вот потерявшимся ребенком выглядел сейчас Офли, я глядел сверху, и мне очень хотелось подбодрить его, крикнуть что-нибудь вроде «Эге-гей!» Но я молчал, ветер свистел в ушах, Даяна держала меня за руку, и мы летели дальше. На вершине холма, поросшего вереском, стоял за мольбертом Октябрь, гордо облаченный в живописную хламиду, с пижонской фуражкой на голове. Чуть-чуть поодаль, под кроной недавно разлепившие сонные веки новенького деревца сидели Весельчак и Лопасти и преспокойно себе играли в перевернутые шахматы. Лори уходил от них по узенькой заплутавшей тропе, играя на аккордеоне, среди старых, стершихся от вдохновенных усилий клавиш которого заблудилась невнятная музыка… Лори тихонько что-то мурлыкал себе под нос: я, разумеется, этого не слышал, но мне было видно, как шевелились его губы.


Незаметно мы поднимались все выше и выше. Я не успевал это осознать, но это тем не менее происходило, и вот я видел под собой уже не страну Стрекодельфию, а нашу маленькую планету. Получается, Даяна тащила меня за собой в открытый космос?
Мимо проносились звезды и планеты. Галактики, черные дыры, метеориты и прочее, прочее, прочее.
Мне не было страшно. Это было не так, как я представлял, и космос выглядел совсем иначе, чем тогда, когда я смотрел на него через иллюминаторы космических кораблей во время своих космических путешествий.


Я прежде не знал, что можно летать в открытом космосе, и свободно дышать при этом, и вообще ощущать себя при этом довольно естесственно.Я видел все отчетливо, не расплывчато. И смотрелось все не так, как даже самые лучшие космические фотографии. На поверхности планет, куда случайно падал мой взгляд, копошились разные существа, очевидно, живущие на этих планетах с начала времен…
Причудливые планеты. Причудливые их обитатели.


Я видел их словно сквозь лупу, смотрел с любопытством естесствоиспытателя, разглядывающего инфузорий и амеб, разглядывающего их ручки и ножки в микроскоп. Только, в отличии, скажем, от такого ученого, я испытывал по отношению к увиденным существам уважение, близкое к благоговению. В конце-концов, это тот же мир, что и мой, в котором привык жить я.
А увидеть все заставила меня она.


Именно благодаря ей я видел все это иначе.
А населяющие планеты, и спутники, и смотровые площадки космических кораблей существа, продолжали жить своей нехитрой жизнью и делать свои повседневные дела. Вот один, круглый как шар, с вытаращенными глазами стоит на верхушке камня и размахивает конечностями, серпами, заменяющими ему руки, а никому не страшно.
Вот другой – пристально смотрит на солнце.


Иные, коричневые, сморщенные, словно слегка обгоревшие, с птичье-клювыми мордочками, сгрудились никчемно, но старательно возле возводимых ими башен сполне спортивного вида.
На одних планетах была вполне солнечная, улыбчивая погода, на других – льет проливной дождь, и все это было видно мне, пролетающему мимо вместе с Даяной, в прохладе и нежности открытого космоса, чья безкислородная пустота почему-то не причиняла мне никакого вреда.
И я продолжал смотреть.


Они реставрировали старинные тарантасы и граблями собирали палую листву в неухоженных парках.
Шлифовали кусочки зеркал и приклеивали их на фасады своих величественных либо ничтожных зданий.


Женщины с черными руками, в красных платьях, по совместительству добрые волшебницы, несли на плечах целые города и крепости – это, конечно, происходило на планете великанов.
А на соседствующей с ней планете пеликанов обитали только птицы, наделенные, тем не менее, очень человеческим разумом, судя по их занятиям и по сооружениям, покрывающим поверхность планеты ребристым слоем.


Неподалеку спали среди трав мальчики с волосами, в гуще которых прорастали древесные ветви.
Кто-то водил свои симпатичные поезда, летающие по воздуху, а морды этих поездов, похожие на головы насекомых, упирались в ворота запертых наглухо вокзалов.
Где-то плескалось первобытное море, из которого еще не успела выйти ни одна цивилизация, пусть даже самая захудалая. И оно смотрело мне в глаза каждой своей волной, каждой каплей, и было почти таким же прекрасным, как и поляна, заросшая грибами в соседней галактике, где твари и лишайники уже выползли на сушу.
Между планетами горели яркими фонариками звезды. Что ж, такие украсят любой праздник, думал я лениво.


Их света было достаточно, чтобы осветить дела дневные и ночные обитателей окрестных планет.
Кого только не было там… Толпы рыцарей в чугунных латах штурмовали безымянные крепости, мчались среди болот, разыскивая лучший камень для своей королевы-ящерицы.
Я не мог это осознать, но старался угадать: если каждый из них поднимет голову, он увидит только облака, запутавшиеся в свой вихревой, сложно-переменчивый узор, в воронку, в улиточий завиток, в ленту мебиуса, - но ни за что не увидит черный космос и меня.
На других лунах и спутниках только и видно было, что стада бегущих среди пыли носорогов с крыльями металлических самолетов.


Ощущение потока не покидало. Не оставляло. Только как потом из него выйти?
Сейчас оставалось лишь одно – довериться ему. И Даяне, которая была частью этого потока, влюбленной в его движение…


И я продолжал смотреть вниз, и цивилизации продолжали перетекать друг в друга, а существа, которые являлись составляющими частями-винтиками этих цивилизаций, продолжали жарить утреннюю яичницу на своих утренних кухнях. Конечно, о кухнях – это я образно. Не на всех планетах, увиденных мной, были кухни, а если и были, то не всегда такие, где можно что-то жарить. Где-то я видел только море, вечное море, или только песок, где-то происходили первые землемерные наметки, первоначальные набеги поедательного склада – обитатели безымянных галактик вроде как собирались возводились свои циклопические сооружения (и каждое такое существо подсознательно уже стремилось оставить после себя след, пусть даже лишь скользко-слезящийся, какой оставляет каждая добропорядочная улитка). Я смотрел: они набрасывались на работу жадно, словно проголодавшийся зверь на предложенный ему кусок мяса. Даже вроде больные (можно было рассмотреть и таких), двигающиеся на креслах-каталках с колесами вполне себе изысканного, очень аристократического вида, принимали участие в масштабном строительстве: складывали кирпичек к кирпичику, возводили башню близ башни. На планетах-гигантах предпочитали расширять колизеи, арены и многоярусные цирки, на материках средней величины увлекались лишь танцами и фейерверками, а на маленьких островах (их тоже можно было различить: драгоценные камни, изумруды в обязательной оправе океанической пены) дело ограничивалось лишь музыкой, и никаких вам театральных шествий – места мало.


Верхушки гор щекотали своими острыми копьями и высунутыми языками ледяных ртов саму внутренность неба, но до нас с Даяной достать все равно не могли, не умели…
Зато музыку, которую сочиняли маленькие существа, сидящие на обломках планет, оседлавшие искрящиеся астероиды, ее я слышал. Они пиликали на скрипках, они млели над своими только что выращенными растениями и кристаллами, они штриховали плоскости в пределах геометрических арабесок.


Из своего хаоса образов, обрушившихся на меня, я не способен был выделить что-то одно, когда вдруг почувствовал, что Даяна не просто держит меня за руку, а ласкает ее.
И все, что видел после того, как осознал это, окрасилось в иные цвета.
Я наблюдал рождение новых дней, из чего можно было сделать вывод: мы неслись сквозь пространство и время… Но я не делал никаких выводов, я только и мог что впитывать робкую ласку Даяны, гладившей пальцами внутренность моей ладони, и жаждал еще, и жаждал ответить ей.


Но мы все летели и летели куда-то… дальше… дальше…
Опрокинутые стулья на поверхности потухших солнц, пустые птичьи клетки, книжные полки, заросшие паутиной и мхом, обглоданные изнутри до самой фарфоровой кости великаньи морские раковины высотой с десятиэтажный дом, повозки рикш и сами рикши, осьминоги с глазами сиамских кошек, выброшенные на берега рек запоздалыми морскими приливами, процессии астрологов, несущих гаснущие фонари на длинных цепях-ниточках, собаки под столиками вечерних кофеен, ворующие макароны с тарелок, ящеры с черепичными крышами-спинами. Разобранные прямо посреди трамвайных путей постели, одеяла и подушки, водопроводные трубы и краны в полостях саморазрастающихся подземелий, заброшенные маяки для недужных кораблей, слоновьи вереницы, перламутровые сфинксы, поклоняющиеся сумрачным женщинам, арфы и сухие фонтаны, подмастерья в колпаках, покрывающие вонючим лаком старые маски, так похожие на самое затертое человеческое лицо, эпигоны Чарли Чаплина, населяющие целую галактику.


Снегопады. Ливни. Кукловоды, требующие от своих марионеток невозможного – самостоятельности, пластики и граммофоны, дрессировщики печатных машинок, наделенных отличной памятью и наполовину – чистым сознанием. Деревья-убийцы и деревья-праведники. Колибри, живущие полдня, и сосны, длящиеся шесть тысяч световых лет, прикорнувшие на утробно ворчащих каменоломнях. Игровые фишки, кости и кубики на спирально вращающихся столах. Генералы и подвластные им войска. Партизаны и тираны. Термитники и библиотеки. Бассейны, предназначенные для петушиных, паучьих и змеиных боев. Бабочки с человечьими глазами на крыльях, ухмыляющиеся пьяно и вальяжно моллюски, хирурги, несущие на горбу химер – свои точнехонькие копии, скворечники для одноглазых павлинов с пиратскими черными, круглыми повязками на лицах, заспиртованные нимфалиды в огромных прозрачных колбах пустые сердца в недрах прокушенных телефонных кабинок, шестируко-шестикрылые механики, заливающие воском устаревшие механизмы, дабы превратить их в кукол для музея  восковых фигур. Воздушные змеи, наглухо привязанные к отвечающим за них циферблатам башенных часов – чтобы и стрелки не убежали куда ни попадя, и змеи не слетели с предусмотренных местными циниками катушек. Оплывающие от мартовского жара снеговики в цилиндрах. Пьеро с рваными жабо на шеях – сразу видно, зашить и постирать некому. Горы яичной скорлупы и сброшенных носорожьих панцырей. Мосты, сплетенные из остриженных девичьих кос и конфетных фантиков. Короли и королевы, принимающие подношения от церемонных, раскачивающихся маятниками послов. Пожилая принцесса в рогатом колпаке с колокольчиками, сидящая верхом на скорбном лангусте. Иллюзионисты, запутавшиеся в бороде и спрятавшие взоры под тенью тюрбанов. Песчаные рыбы, синие глаза неспящих стрекоз, совы в бусах и браслетах.


Все они оставались там, все жили своей жизнью, а мы с Даяной летели мимо, смотреть на то самое яблоко, рождение которого она, собственно, и собиралась показать мне.
Спустя какое-то время я увидел его. Я понял, и она могла бы не говорить: «Вот оно!!!» Потому что не заметить такое невозможно.
Мы смотрели на это издалека.
Вообще-то это только название такое было: «яблоко» – оказывается, она хотела показать рождение новой вселенной.
Ну, или что-то вроде того.
Пытаться описать это зрелище – занятие довольно-таки бесполезное. Тем более, какой из меня писатель?
Это было похоже на раскручивающуюся в сплошной черноте спираль. Она светилась и пульсировала. Такие слова как «свет» и «пульс» тут не очень подходят, но других-то в человеческом языке нет.
Я смотрел на это, и внутри у меня все дрожало. Меня не покидало ощущение, что я присутствую при зрелище, которое человек видеть вообще-то не должен, ни издалека, ни вблизи. Ни даже в снах.
Потом она потянула меня назад.
Там, в черной тьме, рождалась новая вселенная, и можно было разглядеть в этом сверкающем яблоке все, что было прежде, и то, чему еще только родиться и жить здесь, вокруг этих разноцветных солнц, на этих остывающих планетах.
Их было видно, они перекрывали друг друга, мерцали и подрагивали.
Зрелище не просто завораживало – оно повергло меня в состояние благоговения, и я смотрел на этих кошек, которые еще не родились.
Было отчетливо видно все, еще не рожденное, а потом то же самое – только когда оно уже вернулось в прошлое. Было видно прошлое и будущее одновременно. Горы, горные хребты и пустыни – они вырастали прямо на глазах, и прямо на глазах рассыпались… Песок вихрями летел по ветру. Свистящий ветер звучал не вокруг, а где-то у меня внутри, и мне прежде не доводилось слышать ничего подобного. Если бы пустота могла звучать, она звучала бы именно так.
В какую-то минуту мне захотелось даже вырвать свою ладонь, отпустить руку Даяны (потому что как-то незаметно случилось так, что уже я держал ее, а не она меня, и уже я был ведущим, а она – ведомой). Мне захотелось освободить руки, чтобы закрыть ими лицо, чтобы ничего не видеть. Просто закрыть глаза я не мог – это было выше моих сил. Видеть, как рождается музыка, как рождается новый мир, - и не смотреть? Нет, это было невозможно.
Я подумал: а ведь от такого, пожалуй, можно и ослепнуть… Да… В самом деле… Неизвестно, как я буду чувствовать себя потом… Мне было все равно. Я готов был пожертвовать и зрением…

Даже если меня потом не будет…
Я видел такое…


Это были даже не мысли, а вспышки, горящие огни в груди, пламень в сердце…
Постепенно все прекратилось. Энергия перестала гореть. Это стихло, как музыка. Примерно так, как умолкает музыка… в самом деле.
Еще это было похоже на угасающие угли костра.


- Ну что? Как тебе это?
Она разговаривала со мной, она спрашивала меня о том, что я чувствую, а я не мог сказать ни слова, ни выдохнуть их, не выдавить из себя, не произнести как-то там иначе.
Я не мог.
Остывающие чувства.


Она спрашивала… Как будто можно рассказать о том, что находится внутри снежной бури. Или о том, что ты ощущаешь внутри стихотворения, когда его сочиняет Пушкин.
- С ними всё будет в порядке, не волнуйся. Яблоко уже родилось… так что… мы теперь можем вернуться домой…
Странное дело – слово «домой» нежной лаской снизошло на меня: теперь я воспринимал Стрекодельфию как дом? Получается, так…


Что же все же со мной произошло? Происходило? Происходит…
…Кажется, она любила меня. А я хотел только одного – любить ее. Мы прекратили полет. Неизбежно было только одно – мы стали терять высоту, то есть неуклонно, то есть… стали падать. Это было такое свободное, спокойное падение – когда ты падаешь, не боясь разбиться. Я сложил крылья – они были больше не нужны. Я целовал ее, закрыл глаза, мы падали сквозь обнимающую нас черную пустоту, очень долго, долго, и так она стала моей.