Стрекодельфия. глава 11

Екатерина Таранова
 …История стекольщика взволновала бы меня, если бы я мог серьезно прислушаться к ней. Но меня перестало волновать это все, все отвлеченное. Сейчас мне хотелось думать о том, как непосредственно участвовать в жизни стрекодельфов. А не просто сидеть в доме каждого из них положенное время, и все. Мне и правда хотелось большего. А то пока все мои действия в их, назовем это так, «общественной жизни», ограничились неудачной «операцией» с отвлекающим маневром в городе ластиков и выращиванием дерева в подлинном саду. И все. Участие мое в отражении ластиковой атаки в тот раз, когда они напали на Офли в Зеркальном лабиринте, можно назвать чисто символическим. Да. Так что… Мне хотелось… Чего мне хотелось? Возможно, поучаствовать в какой-нибудь очередной разведке, пойти на территорию ластиков вместе с Аморельцем и Даяной. Ведь, как я понял, несмотря на то, что они забрали у ластиков пустой эликсир, те все равно оставались для них существами, с которыми можно, да и нужно, да и просто необходимо враждовать.


Я решил поговорить об этом с Аморельцем.
Безо всяких экивоков я высказал ему свои соображения.
Я даже не стал предварительно советоваться с Лекарем. Мне не хотелось, чтобы  Лекарь меня останавливал, или как-нибудь иначе охлаждал мой пыл…
Мне хотелось быть ближе к Даяне.


Как-то пощекотать себе нервы, снова оказаться в городе ластиков.
И еще, поскольку где-то в глубине моей души, очень-очень глубоко, поселились сомнения относительно такой уж запредельной злобности ластиков, и мне надо было снова их увидеть.
Я сказал о своем желании участвовать в их очередной разведке, и Аморельц заявил мне:
- Ну да, да, мы собираемся туда снова на днях. А кстати, откуда тебе-то об этом известно? Кто-то проболтался?


- Никто ни о чем мне не пробалтывался. Ну, Офли сказал мне, что вы снова видели поблизости от замка императрицы дирижабли ластиков. И не надо быть гением, чтобы догадаться, что вы с Даяной снова захотите нагрянуть на их территорию.
- Допустим, - Аморельц почесал лоб, который медленно изменял свой цвет – от бледно-лилового до фиолетового. – Но это опасно. К тому же… ты уверен, что пришел в себя после того раза… ну, после того, как ты попал в плен к ним? Да и нога у тебя вроде как повреждена.


- Нога в порядке. А чем это может быть опасно для меня, скажи, Аморельц?
- Ну…
- Уж честно признайся, вы не хотите брать меня с собой, потому что больше мне не доверяете… из-за того, что я так позорно проболтался в прошлый раз.
- Да нет же! Ну что ты!!!


Он снова изменился в лице и слегка подпрыгнул. Потом сказал:
- И даже не смей так думать. Ты не позорно проболтался, а… тебя вынудили. Вот так! Это же разные вещи. Мы ведь тебе, кажется, уже это объяснили. Мы тебя очень любим! Как же мы можем не доверять тебе?


- Тогда в чем дело? Почему вы не хотите взять меня с собой туда? Ведь эликсир пустоты у вас, теперь ластики не способны никого стереть. А меня они и раньше стереть не могли, вы же сами говорили!


- Опасность все равно есть, Костя. Ластики очень коварны.
Его черные блестящие глаза смотрели на меня трогательно и нежно - наверно, почти так смотрит мать на непослушного сына, который упрямо настаивает на своем.
- В чем опасность-то?


- Только это между нами. Никому пока знать нельзя. Мы с Даяной… - и он зачем-то понизил голос почти до шепота, - мы с Даяной думаем, что у них есть еще остались запасы пустого камня. Из которого и добывается пустой эликсир. Мы думаем, что кое-какие запасы камня еще есть у них в норах.
- Норы ластиков?


- Норы ластиков. Они самые.
- Так вы и туда умудрились залезть?
- Бывало. Ты меня сейчас не отвлекай. Так вот, мы думаем, что в этих норах еще есть запасы камня. А возможно, есть и какое-нибудь оружие… Кто знает, что они способны еще напридумать. Какую пакость напакостить. Вот почему тебе с нами идти опасно.
- Ну ладно, Аморельц, брось ты… Мне лишь хочется взглянуть на их дирижабли. Я только посмотрю одним глазком, я не буду вам мешать…


- Ну хорошо. Чувствую, отговаривать тебя все равно бесполезно. Жди. У нас с Даяной все равно еще не все готово… к следующей вылазке.
- Вы как-то готовитесь к ней? А может, я могу вам помочь? Помочь в подготовке?
Аморельц нахмурился. Видно, и его терпение было не безграничным. И говорит:
- Нет, не может. Всему есть предел. Есть кое-какие вещи, которые могут сделать только стрекодельфы. Жди. Я же сказал, мы тебе сообщим.


Вот так он меня отшил. И правда, оставалось только ждать.
Хорошо еще, хоть согласился взять меня… поучаствовать в их очередной авантюре.
Я обмолвился о своих планах Закрытому, который, о чудеса, - оказался дома. Закрытый отнесся к ним скептически. Он был занят: рисовал проект новой лестницы.
Я взглянул ему через плечо.


- Где будете воплощать эту лестницу?
- Где? Здесь, разумеется. Дома.
- Но здесь же совсем нет места! Здесь совершенно некуда втиснуть новую лестницу!
- А вы, юноша, лучше, вместо того чтобы лезть с дурацкими советами и лелеять планы насчет опасных вылазок на чужую территорию, мне бы помогли…
- Конечно.


И я помог Закрытому раскрасить его план. Как ни странно, он меня послушал и согласился, что дом больше не в состоянии вместить что-либо: ни новую лестницу, пусть даже самую распрекрасную, ни даже ее половинку. И понесся воплощать свою лестницу в реальность вроде как неподалеку от речки, которая носила звучное имя Пеньоль.
Пока его не было и мне приходилось ждать появления Аморельца с Даяной, я продолжил свои изыскания относительно Закрытого. Акимыч затейливо заносил все сказанное и обнаруженное в записную книжечку. У Закрытого не было плаща для Зимней ассамблеи – вопиющий случай для стрекодельфа. Он говорил, что терпеть не может эти напыщенные скучные ассамблеи и ходит туда только по привычке.


Я ни разу не видел, чтобы Закрытый использовал свой ветролов. Он у него был яркий, пунцовый. Цвет вызова. Только вот непонятно кому и зачем.
Ветролов Закрытого оказался таким большим, что занимал целую комнату у него дома, где все лестницы каким-то чудом были сконструированы так, что прижимались и липли к стенам. Ветролов пел о том, что живет по ту сторону ветра. Он грустил примерно о том же: о своем прошлом, потерявшемся, как он говорил, в музее ключей мадам Зентагрии. Клетка ветролова, сплетенная из древесной коры, чем-то напоминала лицо Закрытого – такая же сморщенная, горбоносая, неулыбчивая.


В шкафу обнаружились хитроумные птичьи силки (я знал, что Закрытый ловил птиц только ради азарта – ловил и сразу отпускал), коробочка с теплыми говорящими улитками, живущими лишь в полной темноте (Закрытый утверждал, что на свету они мерзнут), старые цветочные горшки, вставленные друг в друга наподобие матрешек, шуба из искусственного меха. И еще я обнаружил там две женские юбки – подозреваю, что прежде они принадлежали Даяне. Неужели у меня появился соперник?


Талисман, оказавшийся простой звездочкой из картона, оклеенной фольгой, валялся в самых неподходящих местах дома: на кафельном полу в душевой, или под кроватью, или в кучке строительных инструментов Закрытого, по виду своему больше напоминавших мне инструменты кровожадно-хирургические. Тут же, на этих инструментах, можно было встретить его ручное животное: пунцово-зеленую гусеницу, толстую и мохнатую. Вообще-то, по уверениям Закрытого, представившего мне ее в первый же день обитания в его доме, она должна была жить в специальном закрытом садке. Где для нее были созданы идеальные условия. Не знаю уж насчет условий, только вот на это большое извивающееся существо я натыкался повсюду, причем этому был не рад; гусеницы с детства не вызывают у меня симпатии.


Что касается рыбы… Их у Закрытого было две. Он говорил, что это рыбы-близнецы. Замкнуто-черноголовые, они невозмутимо плавали в аквариуме, стоящем на площади. Двигаясь с такой упоительной грацией, что хотелось зажмуриться, глядя на них. У них, в отличие от прочих обитателей аквариума, имелась одна аномалия, рыбам несвойственная – веки на глазах. Закрытые, разумеется, - они плавали с закрытыми глазами.


На вопрос, каких воинов он использовал бы в своем войске, случись внезапная война с ластиками, он ответил: тех, что воевали бы только под масками. Или – чтобы их головы и в особенности лица скрывались под рыцарскими забралами.


Закрытый, как я понял, не любил магию. Любил он, по-моему, вообще только лестницы, и делание их для него являлось не магией, а самым что ни на есть повседневным делом. Но все-таки и у него была своя дурная магическая привычка: непостижимым образом он устраивал обстоятельства так, что какой-нибудь из стрекодельфов целый день ходил с закрытыми глазами. И не мог, как не силился, их открыть, чертыхаясь на Закрытого. Потому что каждый знал, чьи это проделки.


Любимый сон его показался мне нелепым (хотя, возможно, все дело было в пересказе, а сон сам по себе был совершенен, словно продуманное произведение искусства): в этом сне он полагается только на зрение. В этом он лишен слуха, осязания, обоняния, - где теперь он мог только видеть, только видеть – лабиринты Стрекодельфии, дворец императрицы, мосты и пропасти, домики и железнодорожные рельсы, скрытые водой, но все же различимые, скорее только предполагаемые, угадываемые, нежели существующие на самом деле. Я спросил о том, какой у него любимый запах.


Оказалось, аромат хлеба.
Его коробочка для последнего дыхания не слишком впечатлила меня: вообще я заметил, что коробочки эти выглядели у всех стрекодельфов довольно просто. У Закрытого была коробка с человеческим глазом, нарисованным на крышке, обрамленным бархатными густыми ресницами. Судя по всему, ее сделали из бумаги, а глаз был нарисован акварелью, светящейся в темноте – я сам видел, как глаз светился.
Акимыч прилежно записал все вышеизложенное. И вдруг заметил, как бы случайно (а может, и вправду случайно):


- Тебе не кажется, что все стрекодельфы чем-то похожи друг на друга? Эти твои описания – довольно скучные. Здесь вообще бывает иногда очень скучно, разве нет?
- А тебе-то откуда знать? Ведь ты стал записывать это только недавно? Когда я тебя нарисовал? Короче… после того, как ты ожил… ты стал записывать это только тогда… а все, у кого я обитал раньше, то есть Офли, Аморельц, Даяна… кто уж там еще – почему ты говоришь сейчас, что они все похожи друг на друга, и что они скучные? Ведь тебя еще не было, когда я наблюдал за ними. И если за это время ты и видел их хоть иногда – так это же случайные встречи. Совсем мимолетные, и рано делать выводы…


- Ну… знал-то я о них давно. То есть… я хочу сказать… я ведь был твоим спутником и в прошлый раз.
- Прошлый раз? Акимыч… Акимыч!!! О чем ты?
- Ты, наверно, ничего не помнишь….
- О чем?
- Ты уже был здесь.


- Вот. Я так и знал…
- Только не думай, пожалуйста, что я сейчас так вот нечаянно проговорился, и теперь жалею, что об этом проговорился… все равно, мне кажется, ты должен знать о том, что бывал тут прежде. И хоть обычно я по-большей части молчу – таким ты меня создал! – сейчас можно и поговорить.


И он поправил на носу очки, блеснувшие не слишком чистыми стеклами. Надо сказать ему, чтобы он их протирал хотя бы иногда: вот крошечный уголок голубого платка выглядывает из еще более малюсенького карманчика микроскопического пиджачка... Что и говорить, он был неряшлив, мой маленький друг. Не помню, чтобы я думал об этом, когда рисовал его: мне было не безразлично, насколько он будет молчалив или, наоборот, разговорчив, мне казалось важным, чтобы его внешний облик хранил в себе черты артистизма (об аккуратности я, кажется, не думал). И главным было создать ненавязчивое тепло, в котором я здесь так нуждался, тепло, похожее на человеческое.


И Акимыч, как это мне не казалось чрезмерным, говорить действительно продолжил:
- Ты уже был здесь, и возможно, даже неоднократно… Могу с уверенностью говорить только за тот раз, когда я существовал, это был прошлый раз, и тогда ты создал, то есть нарисовал меня, практически сразу. На первой же неделе пребывания в этих землях. Еще когда жил дома у стрекодельфа, чье имя – Октябрь. Это он был в прошлый раз первым, у кого ты поселился. По словам Лекаря, тогда ты прибыл сюда не для того, чтобы спасти свою умирающую дочь. С ней тогда… опять же, это сказал Лекарь, и уж ты сам решай, насколько можно ему верить…


- Я ему верю! Что дальше?
- С ней тогда было все в порядке. В первый раз ты оказался в Стрекодельфии с чисто исследовательской целью. Лекарь разыскал тебя там, в твоем мире, то ли в Москве, то ли в Краснопольске. Ты должен был просто пожить здесь… Не для того, чтобы забрать последний вздох Морро, как сейчас. А просто пожить, посмотреть на стрекодельфов, немножко изучить их особенности… Привычки и причуды. Научиться летать…
- Подожди… Я научился летать?


- Ты научился этому тогда, научишься и в этот раз…
- ?
- Не удивляйся этому так уж. Летать еще легче, чем выращивать деревья в Подлинном саду.
- Ну да, ну да, я именно так и думал.
- Иронизируешь? Из прошлого вырастает будущее. Я это к тому, что ты и прежде всё отшучивался. А потом, отшутившись, ты в один прекрасный день сбежал из Стрекодельфии. Да-да, вот так… просто бросил все… и сбежал.
- Но как? Почему? Да и как я мог сбежать? Ведь я не знаю дороги обратно. Поэтому скажи, как это возможно? Я бы не смог уже найти дорогу к тем подводным рельсам… к тому локомотиву?
- Много вопросов.


Он переполз с моего плеча – по рукаву – в карман куртки. Голова в шляпе торчала из кармана. И сказал:
- Много вопросов, но я тебе отвечу. Выход тут повсюду. Оглянись вокруг.
Я повертел головой. Ничего.


- Да не так! Смотри пристальнее. Внимательнее. Напрягись. Задержи взгляд. Сосредоточься.
Мы с Акимычем как раз прогуливались в очередном лесу, с кучей положенных ему, то есть лесу, тропинок, травинок, букашек и прочих радостей жизни. Как ни смотрел я, как не сосредотачивался, - не замечал ничего необычного. Я видел больших серо-голубых улиток, мирно несущих на головах свои щекотливые рожки и витиеватые женские прически, видел птиц, выдалбливающих на древесной коре узорчатую звуковую эквилибристику. Я мог наблюдать, как огромное дерево просовывает свои ярко-ультрамариновые ветви-щупальца сквозь скелет огромной рыбы, еще более великаньей по размеру, так что мне приходится задирать голову, чтобы разглядеть как следует ее дугой изогнувшийся хищный позвоночник, распустивший вокруг себя словно узкие цветочные лепестки, высохшие ребра-лопасти. Эта рыба, как видно, давно умерла… Из какого моря она сбежала? Паяцы, пауки-скороходы, канатоходцы-пенсионеры, неспособные больше пройти по канату ни шагу – никто из них, наверно, не смог бы ответить мне на этот вопрос. Как, впрочем, и другие вопросы.
И тут я увидел его… Увидел выход, про который говорил Акимыч.


Он возник в прогале между двух древесных стволов, сгустился в дрожащем манере, появился прямо среди дыма… Это было как если бы… на отлично прорисованном маслом пейзаже вдруг возник другой пейзаж, совсем иной и по цвету и по фактуре.. но от этого не менее реальный. Пейзаж внутри пейзажа, картина в картине. Сон внутри сна.
И в этом инородном кусочке, приляпанном на стрекодельфный пейзаж, казавшемся похожим на инородную заплатку, наспех пришитую к протершейся ткани, ясно был виден этот самый выход: железнодорожные пути, ведущие в город Ус. И еще - грязно-зеленый старый локомотив, доставивший нас с Лекарем сюда.


Я на секундочку отвернулся, бросил взгляд совсем в другую сторону, отчасти чтобы убедиться, что выход мне не померещился. И тут же обнаружил еще один: на противоположной стороне: прямо на яркой кирпичной стене Оперного театра (каждый кирпичек заботливо раскрашен неутомимым Октябрем в собственный цвет!) притаилась еще одна чужеродная заплатка: тот же самый сумеречный пейзаж с затопленными рельсами, травой, чьи кончики тянут задранные хвосты над глянцевой водяной поверхностью прямо в непропеченные вязкие небеса, и приплюснутым локомотивом. Только все это слегка в другом ракурсе.
- Действительно… выход есть. И даже вроде как не один…


- Видишь теперь?
- Вижу. Но почему… я сбежал?
- Почему сбежал? Ты и правда сам не знаешь?
- Интересно было бы узнать твое мнение по этому поводу. Вообще-то…


- Ну ладно. Тебе ведь пришлось жить в мире, где всё так текуче… так необычно… постоянно меняется… Где вместо травы ты обнаруживаешь красную черепицу крыш, а жилье, как видно, скрыто под землей? Где коренные жители по вторникам живут внутри громадных морских раковин, а по воскресеньям предпочитают древесные дупла, где в библиотеках можно не просто заблудиться, но и запросто сойти с ума в пределах их беспредельной бесконечности и похожести на ваши уютные кухни, древние подводные дворцы и рисунки сумасшедших вместе взятые? Где художник запросто может поселится на поверхности гриба, а императрица вообще не имеет постоянного места жительства и любимое ее занятие – отнюдь не государственные дела, а вышивка крестиком? Где рыбаки вытаскивают из озер не рыбу, а часовые механизмы, вцепившиеся в крючки своими острыми зубами? Где растут розы только синего цвета, чьи корни при неблагоприятной ветре самоизвлекаются из земли, чтобы перенести цветок, как на ножках, в другое место? Где в каждой уважающей себя декоративной ветряной мельнице есть действующий орган, на деревьях вместо яблок растет клубника величиной с арбуз, а в домах в каждом окне отражается разное время года – в одном, к примеру, ночь, в другом – ранее утро, с бледными, выцветающими с небесного полотна планетами? Так что, думаю, ты сбежал именно поэтому. Потому что жить в таком непривычном мире было невозможно…Хотя… откуда мне знать? Может, у тебя были свои веские причины. И может, ты сам о них еще вспомнишь. Вот. Вероятно, поэтому, когда тебе было суждено попасть сюда во второй раз, - для этого были выбраны куда более веские причины… Такие, чтобы тебе и в голову не пришло сбежать прежде, чем ты выполнишь здесь свою миссию…


- То есть.. ты хочешь сказать, что моя дочь… и заболела-то лишь только для того, чтобы я оказался в Стрекодельфии во второй раз? Ну… это уж ты чересчур!
- Да нет же… Я ничего не хочу сказать… Я только пытаюсь понять.
Акимыч надолго умолк.


- Знаешь, Акимыч… о чем я сейчас думаю? В кое-каких вещах трудно себе признаться. Пожалуй, очень важным для меня тут стало важным одно чувство. И я о многом не знаю, многое здесь не могу понять, но все же… это так неотчетливо – происходило ли это, когда я бывал здесь прежде… если, конечно, это было на самом деле, так, как вы говорите… Мне в юности, когда я пытался снимать кино, очень нравился один норвежский маргинальный кинорежиссер. Он был моим кумиром, в каком-то смысле, хоть я не приемлю самого этого понятия «кумир». Но на него я ровнялся и мечтал снимать кино хоть чуточку близкое тому, что творил он, с легкостью и непринужденностью вроде бы. Я читал о его методах работы, изучал интервью, которые он неохотно, но все же давал журналистам. Ты спросишь, Акимыч, к чему я тебе это все сейчас рассказываю. А вот к тому… сейчас, может быть, ты поймешь. Ты, может быть, спросишь, почему я так восхищался этим норвежцем, что мне так нравилось в его фильмах. Может быть, спросишь, а может быть, и не спросишь. Но только вот, Акимыч, я тебе в любом случае это скажу. Его интересовали две темы: любовь и смерть.

Человечество победило естественную смерть, но уж если человек всерьез решил оставить жизнь, покончить с собой, - ему никто не волен это запретить. Мой любимый норвержец занимался именно этим: любовью, которая так сильна, что приводит за ручку прямиком к смерти. Любовь безрассудная, мучительная, рассматриваемая им не как нечто уютное, семейное и домашнее, - а наоборот, как что-то чрезвычайно серьезное, в духе очень древних сказаний и пьес с отравлениями, сдвоенными умерщвлениями влюбленных, которым не суждено соединиться… Такая. У меня подозрение, Акимыч, что именно к этому я всю жизнь стремился… искусство, которым я пытался заниматься, оказалось неспособным к утолению моей жажды, и семья, где я хотел обрести покой, тоже только лишь больше все запутала. Конечно, я обожаю свою дочь, и никогда не решился бы причинить настоящую боль Зюскинд, но я всегда стремился погулять по краю, познать нечто иное, чем солнечный уют, в котором по воскресеньям в солнечном луче кружатся пылинки. Между прочим, по ночам, и там, в привычной жизни, и здесь, в Стрекодельфии, я не мог иногда заснуть по одним и тем же причинам. День отвлекал меня, как и многих других людей, да и стрекодельфов тоже, своей яркой, влажной плескотней – ночь подступала словно неотвратимая истина, и вот тогда-то, тогда-то, Акимыч, передо мной ощетинившимся частоколом вставали все те роковые вопросы, которые я не успел решить днем, просто потому что днем я не мог да и не хотел их решать, и только отмахивался от них словно от надоедливых мух, банальное сравнение, конечно, и почтенные литераторы меня за это не похвалят, но мне сейчас не до словесных хитросплетений, честное слово. Это были вопросы страсти, страсти, любви и предательства. «Проживая нашу жизнь, день за днем, мы встречаем людей, которых нам было суждено встретить. Нам никак не избежать этого пересечения дорог. Вначале наша любовь приходит вместе с головокружительным трепетом, но со временем она превращается в ненависть: мы любим со смертоносными намерениями. Влюбленность – это счастье, но не только – это еще и ненависть, и грусть… В конечном счете, два человека становятся одним, когда мучают сами себя, друг друга, и каждый испытывает на себе пределы человеческой жестокости. Словно черное и белое смотрят друг на друга, зная, что другого выхода просто нет». То, что я зачитал для тебя, Акимыч, сейчас с этой старой бумажки, сложенной в восемь, а то и восемь умноженных на восемь раз, извлеченной на сей раз из моего, а не из твоего кармана – это отрывок из интервью норвежского кинорежиссера, который мне когда-то так нравился, в смысле, нравились его фильмы, они все были о любви из породы таких, что убивает, что в прямом смысле слова доводит до смерти, и нравился непосредственно сам отрывок (а как он оказался в моем кармане здесь, в Стрекодельфии, это мне непонятно, я-то думал, я его давно уж выбросил, много лет назад…). По мне так это замечательные слова, те, что говорят о любви. Они применимы к разным случаям, и пусть он ведет речь о людях, а не о стрекодельфах, или просто эльфах, или ластиках, мне от этого не легче. Пусть я сейчас испытываю эту гамму чувств не к человеку. А к стрекодельфу. И пусть. Ведь чувствовую я то же самое, о чем говорится в цитате. Его фильмы были вообще-то очень похожи один на другой, этого нельзя отрицать, дорогой мой Акимыч: томные и утомительные для неподготовленного взгляда инфернальные пейзажи то ли Норвегии, то ли окоемной Дании, с большим количеством воды, те самые пейзажи, о которых один достаточно неплохой кинокритик писал, что они являются самостоятельными героями этих фильмов.

На фоне текущих пейзажей текло и само действо, с минимальным количеством фигур в числе либо двух штук (он, она), либо в форме треугольника, и любовь, изображаемая им, неизбежно была несчастной. Заканчивалось все плохо. Герои почти не разговаривают. Иногда «почти» превращается в «совсем». Режиссер проговаривался журналистам: «Мы обычно слишком много говорим. Слова настолько часто и бесцеремонно используются нами, что они  перестали служить средством коммуникации и уже не сближают, а, наоборот, разъединяют людей. Поэтому вместо слов в своих фильмах я использую молчание». Всё, конечно, так, мой дорогой Акимыч. Используй слова, не используй ли – я не способен понять, а уж тем более выразить то, что сейчас чувствую. Люблю я ее, или нет? Что я чувствую к ней? Что я чувствовал к ней вчера? А сегодня? Что будет завтра? Слишком невнятные, слишком мимолетные чувства, за которыми невозможно угнаться. Хотел бы я остаться в Стрекодельфии навсегда? Не знаю. У меня никогда, наверно, не найдется ответа на этот вопрос.
Акимыч шмыгнул носом и сказал:


- Я заметил, как ты на нее смотришь.
Надо же… Мне было даже нечего ответить на это.
- Ну и что, Акимыч. Между нами говоря, я сам ничего не понимаю. Я больше не могу осознать, что чувствую, я больше не способен сформулировать это четко. Я ведь уже говорил тебе. Я не могу точно сказать, люблю ли я ее… Или просто слегка увлекся. Или от того, что между мной и Даяной произойдет, зависит жизнь и смерть… Смерть… Это же просто присказка такая… о жизни и смерти. Я ведь и приехал сюда вроде как для этого: то есть для того чтобы спасти от смерти дочь. Спасти от смерти… А теперь все оборачивается иначе. Лекарь говорит мне (да и жена, кстати, тоже говорит мне это в случайной телефонном разговоре), что моей дочке уже гораздо лучше, и вроде как еще чуть-чуть, и она совсем поправится, и что стоит только мне забрать у Морро его последний вздох, и… Тогда непонятно, зачем я тут нахожусь? Не лучше ли сразу пойти к Морро, попросить, чтобы он подышал в коробочку… Ах да, вздох-то должен быть последним…
- Наверно, можно сказать так: ты в смятении…


И он грустно вздохнул. Как мне показалось, в этом его вздохе присутствовало и осуждение. Словно он хотел, чтобы я успокоился, и молча, немо, но все же упрекал меня за то, что в душе и сердце у меня сейчас царит такой сумбур. Но я продолжал говорить на той же ноте, а именно ноте заезженной, скрипучей пластинки.
Аморельц с Даяной пришли под вечер, внезапно, как это обычно любят делать стрекодельфы. Уж кто-кто, а они мастера делать такие вещи. Неожиданность – их конек. В каком-то смысле.
Я уже собирался ложиться спать, готовился прикорнуть на блестяще сымпровизированной на одной из лестничных ступенек кровати. И наверно, заснул бы, да еще и очень сладко, если бы не они.


Их появление, как всегда, лишь усилило мою и без того всегдашнюю неуверенность.
- Готов? – спросил Аморельц.
- Готов, - отозвался я.
- Ну тогда, вроде как… мы идем.


Мы  прошли мимо пяти библиотек и вроде как немножко приблизились к городу ластиков, но, с другой стороны, видимо, были еще далеко. Потому что пейзаж я совсем не узнавал…
Я не узнавал не только пейзаж – я не понимал, кто я: собственные ноги и руки казались инородными предметами, ко мне лично и к моей потаенной сущности не имеющими никакого отношения.


Подумал: а может, мы подходим к городу с той же самой стороны, что и в тот первый, злополучный для меня раз – только пейзаж, как это частенько происходит в Стрекодельфии, изменился до парадной неузнаваемости: на деревьях вместо яблок вызревали столь любимые Лори свеженькие зеленые флейты с аккуратными рядами отверстий-дырочек, только и ждущих что откровенного судорожного дыхания; так, в полумраке, высвобождаясь из шелкового кокона новизны, рождается музыка. Арабески на стенах последнего лабиринта, встреченного нами по пути в аэродром дирижаблей, что, по словам Аморельца и Даяны, расположен недалеко от города ластиков – эти арабески казались мне незнакомыми, но в то же время я отнюдь не был уверен на все сто, что не видел их прежде.


Чтобы сосредоточиться, я стал прислушиваться к диалогу, который вели между собой Аморельц и Даяна, в то время как я послушно следовал за ними, словно нашкодивший школьник…
- В проекте кинотеатра, приготовленном Репейником, есть один существенный просчет…
- Только одна промашка? Обычно он допускает их как минимум штук десять. Я вообще удивляюсь, как это спроектированные им здания не обрушиваются еще на ранней стадии постройки…


- Аморельц, скажи, почему ты меня все время перебиваешь?
- Ладно, брось, не обижайся… Ты знаешь, один раз Лопасти пришел домой к Репейнику. Как обычно, они пили теплый вишневый сок.
- Вишневый сон?
- Сон, дурачина!


- Не ругайся.
- Так вот… Лопасти пришел домой к Репейнику…
- Мне знакома эта история… Они пили сок, и тут Лопасти заметил на столе брошенный, не законченный автором рисунок. Акварель еще не высохла окончательно, но все же видно было, каким бледным и приглушенно неотчетливым вышел голубой цвет.
- Даяна… Даяна, иногда ты говоришь прямо как дочка директора какого-нибудь старинного музея. Бывают такие музеи… необычных вещей и предметов, чье предназначение трудно определить. И непонятно, что перед тобой: мясорубка или нотный пюпитр, набор для приготовления коктейлей в домашних условиях или летающая книга – из тех, что предпочитают летать только в трехсотлетних, очень тенистых лесах… И у тебя как раз такой голос: прилежной директорской дочки, чуть-чуть скрипучий, чрезвычайно скучный.
- Хоть бы мы пришли уже наконец! Мне так надоело слушать твои глупости.


- Да. Сейчас ты закончишь знакомую нам обоим историю о том, как Репейник и  Лопасти пили однажды теплый вишневый сок, и Лопасти увидел на столе у Репейника рисунок – это был проект нового кинотеатра. На рисунке этом Лопасти с его искушенным мировоззрением, различающим во всех без исключения предметах и живых существах лишь части летательных аппаратов, разглядел столь восхитительные детали для своей новой летательной машины, что у него от счастья перехватило дыхание. Украсть, немедленно украсть! Глупый Репейник, возможно, и не заметит пропажи… Увы, как видно, рисунок значил для хозяина не меньше, чем для гостя, - он был прибит к обеденному столу гвоздями.


- Я могу продолжить… Лопасти так хорошо запомнил рисунок, что в новом своем стреколете, который в то время снился ему по ночам, использовал многое из того, что увидел тогда – можно сказать, архитектурные идеи и перекочевали из рисунка Репейника на механический чертеж, который Лопасти, не долго думая, воплотил в жизнь…
- Я только хотел сказать кое-что. Даяна, тебе не кажется, что Город ластиков от нас отдаляется? Ведь мы идем… уже довольно давно…
Тут он добавио, обращаясь ко мне:


-Ворчун, ты не устал?
И это притом, что я молчал всю дорогу. Сейчас я только кивнул в ответ на его любезный вопрос, и они как ни в чем не бывало продолжили свою дискуссию.
- У меня такое впечатление, что Город ластиков играет с нами в прятки. Скоро вечер, и при этом аэродрома не видно. Я хочу сказать, дирижаблями даже и не пахнет.
- Тебе известно, как никому другому, как часто пространство в этом районе чудит…
- Кривится…


- Есть такое дело…
- Вот, чтобы закончить о рисунке Репейника. Именно ему Стрекодельфия обязана тем, что лучшая модель стреколета, на которой так любит передвигаться императрица, столь похожа на кинотеатр Репейника. И Репейник, что характерно, совсем не обиделся на Лопасти. Ну нисколечко!



- Ластикам со всеми их дирижаблями не угнаться за стреколетами, которые сконструировал Лопасти. Видел бы ты их, Костя!
Это опять они мне…
Мы все же миновали Город ластиков. Я с интересом и почти без страха бросал взгляды на его стены, даже немножко надеясь, что увижу там, в узких прогалах смотровых окошек, кого-нибудь из этих существ, которые были непонятны мне еще больше, нежели стрекодельфы.
Прошли чуть влево. И еще левее.


- Сейчас уже ближе, - сказала Даяна, посмотрев на меня так, словно хотела подбодрить. Словно хотела открыть какую-то тайну, но… было рано.
Наконец миновали два дерева, которые смотрелись словно стоящие рядышком закадычные подружки: стволы стремились к небу синхронно, ровненько, с ветвей свисали на одинаковых бумажных цепях одинаково невесомые лодки-плоскодонки.
- Пришли, - сказали они в один голос.


То есть, сказали-то это конечно не лодки, а Даяна и Аморельц. Хотя, если подумать, я встречал в Стрекодельфии немало говорящих и поющих лодок, также как лодок, плывущих по воздуху или перевернувшихся, например, относительно водной озерной либо речной поверхности.


Я увидел наконец цель нашей сегодняшней вылазки, то есть аэродром ластиков. Во всей его красе. Он был совсем не похож на наши земные аэродромы. Стоп… Зачем ограду украшают эти нелепые статуи? Гипсовые фигурки фламинго с клювами, накрепко связанными сверх-прочными бельевыми веревками, и ящерицы в металлических намордниках – почему они тут, и почему они неуловимо напоминают мне дома, виденные то ли где-то здесь, поблизости, в Стрекодельфии, то ли в каких-то моих собственных давних снах, не успевших глубоко уползти корнями в подсознание: эти дома, очень похожие на обезмолвленные остовы улиточных раковин, исчезнувшие обитатели которых были настолько огромны, что подобные улитки вполне могли равняться бы мощью с доисторическими драконами, - эти дома перетаскивали с холма на холм (а серые песчаные холмы все множились и множились дурной и одновременно упоительной бесконечностью) невысокие велосипедисты (велосипед был из одного колеса, такого большого, что умение удерживать с его помощью равновесие приравнивалось к цирковой эквилибристике).


Очнулся из оцепенения благодаря Даяне, дергающей меня за локоть.
- Чего застыл? Пошли!


Они первыми перелезли через низкий забор довольно примитивного вида. Не внушающий никакого доверия забор. Так бы я выразился прежде, когда еще не утратил своей способности витиевато выражаться по любому поводу, да и без повода тоже. Я перелез через забор следом за ними, цепляясь за узорные выступы ограды; говорил ли я, что весь забор, собственно, и состоял из вцепившихся друг в друга силуэтов-ящериц.
- Быстрей! – шептала мне Даяна уже с той стороны, в то время как я еще только спускался, и то довольно неуклюже, создавая, как мне справедливо казалось, слишком много шума. – Быстрей, они с минуты на минуту будут здесь! Они чувствуют, когда на их территории появляется что-то инородное!


Как я понял, наша задача заключалась в том, чтобы вывести дирижабли из строя. По мне, так это было самое обыкновенное иррациональное вредительство. Но я счел за лучшее оставить свои мысли при себе.
Мы подошли ближе.


На ровной площадке аккуратными рядами стояли дирижабли.
Вообще-то я не очень разбираюсь в дирижаблях. Знаю только, что это такой древний вид транспорта, который уже не используется, а если используется, то только при съемке исторических фильмов. Я видел их на рисунках художниках-авангардистов, где с посадочных корзин свешивались сумасшедшие мартышки и клоуны в черных фраках с заостренными по птичьи фалдами-крылышками, а сам матерчатый корпус был сшит из лоскутков ткани самых невероятных, самых истошно-кислотных цветов. Ну и еще доводилось видеть дирижабли на цветных иллюстрированных вкладках в энциклопедии «Всё про всё» в далеком детстве.
То, что тут называлось дирижаблями ластиков, было немножко похоже на виденное мной прежде: тут был и корпус, который должен по идее поднимать всю кострукцию, были вроде как и посадочные гондолы, такие своеобразные корзины для пассажиров и для рубки управления.


И все-таки здешние ластиковые дирижабли были совсем другие. Перетягивающие корпус металлические дуги делали их похожими на повозки допотопных кочевников. Глядя на это дремучее убожество, кое-как украшенное колокольчиками, маятниками и флюгерами, а также предметами, по виду напоминающих стрекодельфьи обереги и талисманы, нанизанные на лески-бусы, я подумал: бороздить на таких летательных аппаратах небесные просторы, должно быть, не слишком комфортно.


- Ты – направо, ты – налево! – прошипел словно заправский василиск Аморельц.
И кто только назначил его начальником?
- А делать-то мне что? – спросил я.



– Твоя задача – повернуть все ручки и тумблеры. Испортить им все настройки. Ластики довольно медлительны. Отчасти, при всей их противности, они очень робкие существа. Вот так вот. Прежде чем начать возиться со своей же собственной техникой, они норовят провести множество мистических мероприятий.
Аморельц сказал мне все это, уже наполовину забравшись в рубку управления одного из дирижаблей.


- Но подожди, Аморельц!
Даяна к тому времени уже исчезла из моего поля зрения. Я растерялся. Надо отметить, это случалось со мной довольно часто.
- Аморельц, подожди! Как я вообще узнаю, какую именно ручку и куда поворачивать?
- Да крути их все, чем больше ты успеешь захватить, тем лучше. Ты что, не баловался никогда? Не ломал игрушки? Крути в любые стороны, верти, поворачивай. Понял?
- Ну…


- Да не бойся ты! Мы вообще-то с Даяной сами все сделаем. Но ты же вроде как согласился помогать! Вот и помогай. И лучше будет, если ты будешь делать это быстро… Ммм… Эти серые слизни могут появиться здесь в любую минуту.
Его голос доносился до меня все более глухо – голова, зарывшаяся в корзину, где, собственно, как видно и располагалась рубка управления, находилась теперь от меня словно очень далеко, на расстоянии многих километров.
Большинство из них были бежевого цвета. И матерчатые корпуса этих летательных замысловатых созданий, чей вид, несмотря на свою явную допотопность, почему-то вызывал у меня симпатию. А еще: их корзины для рубок управления, гондолы для пилотов и сиденья для путешественников. И связи искусственных цветов, и книги, и что-то еще, похожее на детальки разобранных давным-давно конструкций. Все было бежевым, только насыщенность и тональность варьировалась: от более бледных оттенков вроде цвета слоновой кости до густых, - такой бывает цвет осенней листвы. Ну, или просто цвет засохших растений.
Я не задумывался о том, почему тут все бежевое, ну или, иначе говоря, бледно-коричневое. Ведь по идее должно быть серым, как в Городе ластиков. Дирижабли ластиков обязаны облачаться в оболочку серого цвета. Как их хозяева.


Я не задумывался об этом не потому, что не хотел, а потому что не было времени. Не то чтобы я боялся тех, кто тут сейчас должен был появиться. По словам моих отважных сопровождающих. Нет, скорей уж, сейчас было интересно. Любопытно.
Но сейчас надо было торопиться. Ощущение утекающего времени. Стремительно утекающего.
Я залез в корзину ближайшего к себе дирижабля. Было на редкость уютно, и я не испытывал никакого дискомфорта, никакого холода, который, помнится мне, плыл по улицам Города ластиков, почти как отчетливо видимый, клубящийся комьями и витками туман. А ведь здесь, на аэродроме дирижаблей, вроде тоже была территория ластиков. Но было, наоборот, тепло и спокойно.


Исчезло ощущение, что надо торопиться. Мне даже захотелось прилечь на удобном, пусть и крошечном диванчике с бархатными кистями цвета жженного сахара, прилечь и подремать. С трудом совладал с этим желанием. Как-никак, сам напросился помогать. Аморельц еще не хотел меня брать с собой. А сам сейчас возьму и усну… Пришлось сделать над собой усилие. Это все ради Даяны. Чтобы она увидела, какой я смелый и какой, в конце-концов, незаменимый помощник в тяжкой борьбе с ластиками.
На приборной панели управлениями действительно было много рыгажков и винтиков. Колесики, наверное, должны были куда-то крутится, стрелки, видимо – куда-нибудь указывать. Но смотрелось все это… как-то безобидно, что ли. Словно всеми этими штуками очень давно не пользовались. Если и пользовались вообще. Как-то мне с трудом представляется такая картина: ластик, сидящий за этой вот панелью и уверенно, сверх-сосредоточенно покручивающий все эти колесики и винты. Для этого ластики, на мой взгляд, были слишком архаичными, неподходящими существами. Куда легче вообразить, что ластики управляют этими штуковинами при помощи каких-то невидимых энергий, двигают их собственными мыслями.
Эти винты и кнопки были похожи не на винты и на кнопки, сделанными кем-то и закрепленными тут для определенных механико-технических нужд. Они больше напоминали что-то живое, растительное, накопившееся и наросшее здесь за определенный, довольно долгий временной срок. Словно ракушки на днище корабля. Они и правда похожи были на ракушки, или на грибы, прилипшие к своему родному древесному стволу, или на жабры, которых не представить без акулы. И мне хотелось их трогать. Все-таки прикоснулся. Тонкий слой пыли, похожий на стиральный порошок, остался на пальцах.
- Чего ты там копаешься, Костик!


Голос Аморельца долетел откуда-то очень издалека. Как будто я остался тут, на аэродроме дирижаблей, совсем один. И оно, это ощущение, оказалось не из приятных.
- Даяна?
Мне ответил Аморельц:
- Она уже на выходе. Там последний их аппарат, что-то вроде воздушного шара. И кстати, не кричи так. Чего ты застрял там, Костя?
- Я…ммм…
И тут они набросились на меня сзади, причем в ту минуту, когда я этого не ждал. Опять. Снова. Не было ни сил, ни желания им противостоять – вдруг вся воля и все свободное костино «я» улетичились. Есть еще такое выражение: вылетели в трубу. Неожиданно в голове всплыл список продуктов, которые Зюскинд давала мне чаще всего, когда отправляла меня в супермаркет: «Сахар. Какао-парашок. Мыло земляничное. Ножницы для стрижки стеклянного травы на газоне. Капюшон для куртки (старый порвался)…». И так далее. Зюскинд всегда питала слабость к подобным длинным спискам, в итоге наш дом окончательно переполнился кучей-малой вещей, как необходимых так и совсем бессмысленных. Начиная от волшебной лампой алладина, куда Женя прятала свой школьный дневник с плохими оценками и тайный дневник, и заканчивая граблями для очистки огорода для палой листвы.
Сейчас, в то время как этот ластики стирали мне ногу и лицо, я почему-то машинально твердил самому себе этот глупый, дурацкий список покупок, словно он мог меня спасти, словно он мог мне как-то помочь…


А еще я подумал: ну и пусть стирают. Если уж они могут это сделать. Оказывается, могут!!! Пусть. Пусть это в конце-концов произойдет. Пускай случится. По всему телу бежало такое ощущение, словно крохотные металлические шестеренки щекотали каждый нерв.
Где же эти мои… чертовы спасатели! В эту секунду я готов был съесть самого себя за то, что снова ввязался в эту авантюру. Я испытывал мелочное бешенство человека, который понимает, что ручка не пишет, а лишь царапает бумагу. А написать что-то ему надо, причем очень срочно.


Половины лица у меня скоро не стало.
Что они будут делать дальше, если не сотрут окончательно? Может, посадят на свой древний дирижабль и увезут с собой, бороздить небесные просторы. Хе-хе. Бороздить будет то, что от меня останется. Ошметки. Не стертые до конца отстатки.
Лохмотье.
Рванье, которое останется от Константина.
Увижу ли я еще когда-нибудь звезды?


Что-то явно нехорошее происходило с моими ногами.
Один из ластиков смотрел мне прямо в лицо: глаза были серые, как и весь он сам, весь целиком. И глаза эти казались очень осмысленными, очень умными.
Мне даже захотелось спросить его о чем-то очень важном, насущно мне необходимом. Но я не был таким уж дураком. Осознавал, что времени у меня очень мало. Что его почти нет.
Еще немного, и я буду стерт, и всё: больше ничего. Никаких глупостей. Никаких неясностей. Только пустота. Пустота огромной вселенной.
…Хотя у меня уже не было половины лица, я еще мог видеть.
Я видел, как ластики церемонно отступают от меня. Ну еще бы, они уже сделали свое черное дело. Вот так.


А потом уже теряя сознание, я видел бегущую, летящую ко мне Даяну.
В эту минуту, честное слово, она была похожа на валькирию.
И я закрыл глаза – извиняюсь, оставшийся глаз.
Очнулся снова… как и в прошлый раз, когда имел дело с ластиками в Зеркальном лабиринте… снова лишь через какое-то время.
Должно быть, они вытащили меня оттуда.
Каким-то образом притащили сюда.


Это до меня дошло путем простейших логических умозаключений.
Онулся в синем лабиринте.
Сидел, облокотившись спиной о стену.
Они оба тоже были тут…
Ну точно, как всегда, спасли меня. Наверное.
Я дотронулся до лица, до своего лица. Того самого, которое, помнится, ластики наполовину стерли. Вроде как.
И нога была на месте.


Вот только в душе царила ужасная усталость.
Да, пожалуй, усталость – самое подходящее слово. Я устал и от ластиков, и от стрекодельфов, и вообще – от всего этого мира. Устал.
Даяна была тут. Она стояла передо мной чуть ли не на коленях, пристально вглядываясь мне в лицо.
- Как ты?


- Ммм.
- Видишь, Аморельц, он даже говорить не может…
- Да нет же, нет, я в порядке. Ко мне вроде как вернулось лицо… И нога. Так что все хорошо.
Я говорил, язык еле-еле ворочался во рту, но я делал усилие, чтобы хоть как-то их успокоить… И тут Даяна сказала:


- Аморельц, знаешь… Тебе сейчас лучше уйти. Ты же видишь, ему плохо. Я с ним побуду, до тех пор… пока он окончательно не придет в себя. Не волнуйся.
- Ну ладно… - Аморельц помялся немножко, потоптался и удалился в сгущающиеся сумерки.
Довольно долго мы с Даяной сидели молча, и я чувствовал спиной, как холодеет камень синего лабиринта. Да, это точно был синий…
Я начал потихоньку приходить в себя, и даже подумал: как это хорошо, что мы сейчас сидим с ней тут, вместе.


И тут она сделала вот что: она взяла мою руку и положила ее на свое теплое, такое округлое и такое гладкое колено. И поцеловала меня.