Познание

Анастасия Астафьева
Вот и говорите после этого о каких-то предчувствиях. Весь вечер и до глубокой ночи, мы пьянствовали, резвились, прыгали под музыку до потолка… А в это время он там умирал!
Утром, сквозь похмелье, я услышала стук в дверь, неохотно поднялась, открыла. На пороге стояла Людка. Я мрачно взглянула на нее. Как-то так вышло, что весь курс рассорился с ней менее чем за три месяца сожительства, бойкотировал ее. И надо же тому было случиться, что только у нее в комнате было радио, и что именно она пришла 29 ноября на порог моей комнаты, чтобы сказать:
- Сейчас по радио передали. У тебя отец умер.
После минутной паузы я ответила:
- Спасибо.
И закрыла дверь.
Села на кровати.
Встала. Дошла до комнаты Василисы. Настойчиво стучала, пока не донесся до меня ее хриплый голос:
- Сейчас. Подождите.
Дверь распахнулась.
- Папа умер.
Василиса непонимающе смотрела на меня.
- Сегодня утром.
Я вошла. Села на кровать. Василиса пометалась по комнате, потом выскочила из комнаты, бросив на ходу:
- Сиди тут. Полежи. Не уходи никуда.
Она побежала к Усману, нашему старосте Курса, чтобы обсудить с ним то, о чем я на тот момент не знала.
Через полчаса во всех комнатах на нашем этаже была тишина и острое, нервное бодрствование моих сокурсников.
У меня же в голове складывались какие-то бытовые детали: чтобы лететь на похороны, надо добыть денег. Надо собрать какие-никакие вещи, постирать. А и лететь-то не в чем. У меня только одни светло-голубые джинсы и пара ярких джемперов.
В комнату Василисы снова постучали, снова вошла Людка:
- Людка, у тебя есть стиральный порошок?
- Пойдем. Дам.
В комнату вошли Василиса с Усманом. Ревностно взглянули на Людку. Усман молча сел рядом со мной, молча обнял, уткнулся мне в плечо.
- Асья-а, бедная Асья-а-а.
- Аська, - излишне бодро сказала Василиса. - Там ребята собрались в коридоре.
Усман протянул мне пачку денег, состоящую из самых разнообразных купюр: мятых десяток, полтинников, сотен.
- Это ребята собрали для тебя.
- Вы с ума сошли! – совершенно искренне возмутилась я и вдруг взорвалась. – Зачем?! Я вас не просила?! Зачем это?!
- Подожди, Аська. Ты бы видела. Они все просто белели и доставали последнее из карманов. Ты не имеешь право это не взять. Никто, представляешь? Никто не отказался. Все просто молча давали.
- У ребят совсем нет денег, Асья-а-а, но они находили и давали-и, - вторил ей Усман, сдерживая слезы. – Может быть, ты не пойде-ешь сегодня на занятия?
- Пойду. Наоборот пойду. Мне так лучше…
Ребята и вправду все собрались на площадке около лифта, молча курили, смотрели на меня. Есенов даже побрился, и Василиса сказала ему:
- Сережка, ты, когда бритый, похож на жопу…
Он и вправду без бороды уже вовсе не походил на осетинского князя, вскружившего мне голову.


В аудитории было уж как-то слишком напряженно тихо. Все смотрели на меня, следили за моей реакцией, кто открыто, кто исподтишка.
Подходили ко мне, произносили соболезнования. Я только говорила в ответ: «угу…».
Зашла наша юная командирша Оксана, что-то говорила ребятам по учебе, потом взглянула на меня и позвала к себе.
У нее в кабинете сидел Сорокин.
- Валерьянка нужна? – деловито спросила Оксана.
- Нет. Зачем?
Я была удивительно спокойна, слез не было вовсе. Только внутри что-то остановилось и монотонно тикало, будто пробуксовывая. Это время во мне остановилось.
- Ася, - подошел ко мне Сорокин, протянул листок бумаги. – Вот. Пиши заявление на материальную помощь. Сколько стоит билет?
- Не представляю. Года два назад, на поезде было что-то около тысячи…
- Какой поезд? О чем ты?
- Тогда тысячи три… с половиной.
- Напишешь заявление, зайди ко мне.
Сорокин вышел. Я спросила:
- Что писать?
- Ректору литературного института Есину…


Я постучалась в кабинет Сорокина, вошла.
- Садись.
Я села. Протянула заявление.
- Я знаю, что говорить что-то бесполезно, - заговорил Сорокин, глядя мне в глаза. – Да и стыдно.
- Значит, и не надо.
- Я просто хочу, чтобы ты знала. Теперь об этом можно. Я знаю всю твою историю. Знаю, кто ты. Теперь знает весь институт. Но я хочу, чтобы ты знала еще кое-что. Когда приемная комиссия рассматривала твои документы, все спрашивали меня: кто это. Я отвечал, что фамилия лишь совпадение. Так что ты учишься здесь потому, что действительно очень талантливый человек. А не потому, что дочь Астафьева.
Я подняла на него благодарный взгляд:
- Спасибо вам. Вы сняли с меня огромный вопрос, который меня терзал. Я все думала, позвонил папа, или нет. Значит, нет.
- Нет. Ты учишься здесь, потому что достойна этого, может, как никто из твоих сокурсников… Держись.
Сорокин подписал заявление, отдал его мне.


Наверное, многие с Курса ожидали от меня слез, истерик, падания в обморок. И им от этого было бы легче. Но я знала, что должна вести себя как-то по-особенному. Да и слез у меня действительно не было. Я даже радовалась этому. И надеялась, что вот так, по-мужски сильно смогу выдержать все, что предстояло мне дальше.
Уже когда я получила в кассе деньги в счет материальной помощи, Людка сообщила мне, что слышала по радио сообщение о том, что Лебедь специально выделил для всех желающих проститься самолет, все будет оплачено. Гостиницы готовы к приему людей.
- Я полечу с тобой! Я хочу проститься с великим писателем. От имени всего курса и института. От имени всех писателей! Кто-то должен это сделать!
Я ненавидяще и устало посмотрела на нее.
- Ждут тебя там… - прошипела подошедшая Василиса. – Аська, тебе будет там очень тяжело. Надо, чтобы кто-то был с тобой.
- Зачем? Это только мое. Оставьте меня хотя бы там одну…
- Ладно. Прости. Но ты же понимаешь, что мы все ежесекундно будем с тобой.
- Знаю. Зачем говорить об этом?


И все-таки я на всю жизнь запомню, как достойно вели себя ребята. Уже ближе к полуночи по телевизору показывали двухсерийный фильм памяти Астафьева. Я попросила принести в мою комнату телевизор, пригласила ребят, кто захочет придти.
Собрались все!
Кто-то из парней пискнул что-то вроде: «Надо бы помянуть?» Но его так резко осадили. А я сказала: «Пока человек не в земле, никакой выпивки. Вот. Есть чай и рулеты. Пейте и смотрите фильм. Это будет лучшими поминками…»
Они, пятнадцать человек, сидели на моих двух кроватях, на полу, и никто не смел шелохнуться, размять затекшие ноги. Редко, кто-то робко тянулся за чашкой чая, я протягивала им кусочки рулета. Я знала, что они все безумно голодные и смертельно хотят спать. Фильм закончился в третьем часу ночи, но никто, никто не ушел!
Была еще ночь. Зимняя. Длинная. Но я спала, и спала спокойно, крепко. Потому что все уже случилось. Это от ожидания спать невозможно. А когда уже все случилось, и настают редкие минуты обостренного восприятия реальности, спать, оказывается, можно.
Утром я скидала на кровать вещи и сказала Василисе:
- Мне не в чем ехать.
- Надо срочно бежать на рынок.
- Когда? – вдруг истерично воскликнула я. – Мне через полтора часа надо быть на «Тверской»! Мы с Литвяковым договорились там встретиться!
- Успеем.
И мы понеслись на рынок. На рынок, до которого обычно доходили за полчаса, мы дошли, нет, не добежали, а дошли за десять минут.
Было ужасно холодно и серо. Найти на меня огромную, толстую джинсы было невозможно. А еще мне вдруг показалось, что весь рынок завален ярким цветным тряпьем.
Мы обошли два, а то и три десятка палаток и я, уже в абсолютной истерике, орала Василисе:
- Тут нет ничего! Все!!! Я полечу, в чем есть!
- Аська! Прекрати истерить.
Продавцы с интересом поглядывали на нас.
- Вот! – воскликнула вдруг Василиса. – Это то что тебе надо!
И не дожидаясь продавца, сдернула с вешалки темно-синий свитер с высоким воротом.
- Он синий!
- Он темно-синий!
Я уже доставала деньги.
- Но джинсы мы точно уже не купим! – орала я, идущая метровыми шагами вдоль палаток впереди семенящей за мной Василисы.
- Послушайте! – остановилась она у самой крайне палатки. – Нам нужны джинсы. Вот на эту девушку. Они нам очень нужны.
- Не-ет, - смерил меня взглядом продавец. – На нее ничего нет.
- Ну вот! Я же тебе говорю! Умоляю тебя, пойдем отсюда!!!
- Они нам очень нужны! – заорала в свою очередь подруга.
- Кажется, у меня что-нибудь найдется, - выглянул из соседней палатки другой продавец.
Я разделась, стояла голыми ногами на ледяном полу, а они вдвоем надевали на меня темно-синие джинсы.
- Они мне длинны? Неужели ты не видишь?!
- Прекрати! Они тебе отлично!
- Ну что это такое? – трясла я болтающимися ниже пяток штанинами. – Ты издеваешься? Когда я буду их подшивать?!
- Вот так подогнешь, и все! – Василиса завернула длинные штанины на моих ногах и отняла у меня деньги, расплатилась с продавцом.
Я сдалась.


Когда мы были в моей комнате в общежитии, и сумка была уже собрана, времени до отъезда оставалось еще полно.
Я обняла подругу:
- Спасибо, что вытерпела меня.
- Э-э, когда мы отца хоронили, я еще не так истерила. И меня еще не так откачивали. – И она протянула мне пачку носовых платков. – Вот. Специально купила. Пригодятся.
- Зачем?
- Лучше спасибо скажи.
Она проводила меня до метро, и стояла у турникета, пока я не скрылась в глубине, на ступеньке эскалатора.

Я вышла из метро на Тверскую. Литвяков с Борей уже ждали меня. Литвяков старался улыбаться и шутить, а в глазах его подло поблескивали слезинки.
Они долго спорили, ехать ли нам в аэропорт на такси, но потом поняли, что из-за пробок это будет дольше. И решили ехать на метро.
Литвяков сидел, вцепившись в свою сумку, и беспомощно поглядывал на окружающих.
Борька стоял рядом со мной, осторожно гладил мою ладонь на поручне:
- Вот, Аська. Теперь ты совсем взрослая стала. Я повзрослел только, когда похоронил отца. Почему-то именно отца… И еще. Я знаю, что тебе это вовсе не нужно. Но никуда от этого не деться. Пойми, это не Михаил Сергеевич везет тебя на похороны, а ты его. Он как ребенок, ты же знаешь…
Мы оба взглянули в широко распахнутые растерянные глаза Литвякова, и я согласно кивнула.
- Держись…- тихо добавил Борька.
Он посадил нас в маршрутку. И мы остались вдвоем. Литвяков держался за мою руку, словно ребенок, боящийся потеряться. Мне это придавало сил…


В аэропорт мы приехали очень рано, и там я подумала, что зря так недостойно суетилась утром. Впрочем, какая разница.
Мы встали где-то в сторонке, и я никак не понимала, почему мы никуда не идем.
- Дождемся Лаврова. Он с нами полетит.
- Какого Лаврова? – недовольно спросила я. – Того самого?!
- Да. Того самого. Я ему сказал, кто ты. Так что расслабься.
- Зачем вы ему-то сказали?!
Какое там расслабиться! Я знала Лаврова, как известнейшего актера, но актера, к коему я никогда не испытывала теплых симпатий, которые, бывало, возникали у меня к другим киноактерам. У меня в памяти отчего-то застряли его партийно-космические роли, мне он казался этаким баловнем судьбы, вычурным аристократом. И я с ужасом представила, что вот сейчас, во всей этой ситуации он начнет говорить громкие красивые слова, что будет море пафоса, гордой осанки, скорбных интервью.
О нет! Оставьте меня одну!
Милый, бесценный мой, родной мой Кирилл Юрьевич! Если бы я в ту минуту знала, что вы сделаете для меня в те сутки! Если бы я знала вас!
Я мялась в ожидании этой напряженной встречи. И вот к нам подошел высокий (отчего-то все те сутки мне казалось, что он очень высокий!), по-старчески сухой, очень худой человек с таким знакомым лицом. Он поздоровался с Литвяковым и встал прямо напротив меня, очень близко, и совершенно прямым пронзительным взглядом посмотрел мне в глаза.
- Здравствуйте, - выдавила я и, стыдясь, старалась прятать взгляд.
А он все смотрел на меня, и я вдруг почувствовала, как с меня, словно чужая кожа, сползает что-то тяжелое и темное.
- Ну, здравствуй, Ася! – сказал он со светлой улыбкой. Сказал голосом человека, который все видит, все понимает…
И с этой минуты у меня появилось, впервые в жизни! рядом появилось настоящее мужское плечо, на которое можно было опереться в тяжелейшую минуту. С одного взгляда этот, совершенно чужой мне человек, сделался мне совершенно родным…


До регистрации рейса еще была уйма времени, и мы, уже втроем, пошли в кафе.
Завидев Лаврова, официанты засуетились, посадили нас за дальний отдельный столик. И это было нам очень кстати, подальше от любопытных глаз.
Официант принес скромный заказ, немного водки. Что-то говорил Лаврову о том, как все его любят и уважают, и Лавров с усталой благодарностью кивал ему, но когда попросил пепельницу, официант впал в ступор:
- Извините, но у нас не курят.
- Даже в виде исключения? – тихо и спокойно спросил Лавров.
- Извините. Мы не можем сделать исключение, даже для вас.
- Ну как же так… - еще спокойнее посетовал тот.
Обескураженный официант ушел.
Мы старались не говорить о причине, соединившей нас. Мужики мои пили за здоровье. Я пить отказалась. Колупала ложечкой мороженое.
Время шло очень медленно, разговоры были отрывочными, деловыми.
Я то и дело ловила на себе обжигающий серьезный взгляд Лаврова, от которого мне делалось одновременно и жутко, и тепло.
Снова пришел официант. Принес книгу жалоб и заявлений и попросил оставить автографы.
Лавров хитро взглянул на меня и сказал, как отрезал:
- Ну, писатель, давай. Напиши им что-нибудь. А мы подпишемся.
Я похолодела. Написать какую-то банальщину, значило бы упасть в грязь лицом перед этим человеком, а ловкости мысли я от себя в тот момент не ожидала.
А деваться было некуда. Такой вот смешной мне выпал экзамен!
И все-таки я написала, целую страничку, вышло даже иронично. Что-то о том, как кафе аэропорта «Домодедово» посетили «представители Санкт-Петербургской культуры» и остались недовольны тем, что «им не дали выкурить трубку мира».
Литвяков прочитал и сказал свое вечное, бравурное:
- Достойно! Посмотрите как достойно!
Лавров прочел, улыбнулся и подписался.
Экзамен я выдержала.


Александр Иванович Лебедь сделал великое дело, выделив самолет. Но его подвели информационные агентства, которые слишком поздно сообщили об этом.
И в огромном самолете нас летело человек десять.
Мы знакомились прямо в салоне.
Здесь был какой-то художник с женой, писатель Крупин, трое нас, еще кто-то, не помню уже сейчас, кто, и две журналистки. Одна из которых смертельно раздражала меня, да, наверное, и других, все время.
Она не заткнулась ни на секунду! Лезла ко всем с вопросами, кто вы и откуда, кем вы приходились Астафьеву. Причитала. Роняла шубу. Скакала по салону. Подсаживалась ко всем по очереди. По-моему, она ежесекундно забывала, куда и зачем летит, вдруг вспоминала, спохватывалась, причитала и опять забывалась и шумела.
А когда она основательно уселась рядом с Лавровым, я готова была ее убить.
- Дорогие друзья! – воскликнул вдруг Литвяков. – Давайте не будем плакать! Мы еще успеем наплакаться! Будем пить за жизнь, ведь Виктор Петрович, как никто, любил ее. Эту жизнь!
А в глазах его все так же предательски сверкали слезы.
Принесли вино. Все пили. Общались, стараясь не думать о том, что будет через четыре часа, когда самолет приземлится.
Шумная журналистка все терзала Лаврова, кокетничала с ним, взвизгивала. Он иногда отвечал ей, но все чаще посматривал в иллюминатор.
Я не выдержала:
- Господи! Ну оставьте же вы человека в покое.
- А что такое? – обернулась она ко мне. – Мы хорошо беседуем!
Лавров не обернулся, не поддержал меня взглядом, и я решила, что зря сунулась.
Мы о чем-то разговаривали с Крупиным. Пили вино.
Вдруг художник стал передавать всем газеты, они быстро разошлись по рукам. Досталось что-то и мне. Я раскрыла газету, увидела траурные заголовки и только в этот миг я впервые за последние два дня заплакала. Впервые что-то внутри меня сжалось и физически заболело.
Но я знала, что уже завтра прикоснусь к его остывшей руке, приникну губами к холодному лбу, прошепчу ему все, что хотела прошептать. И мне станет легче. Я сделаю то, зачем летела…
В Красноярск мы прилетели в два часа ночи. Все были усталые и притихшие. Долго ждали машину. Потом ехали по спящему темному городу.
Я знала, что сзади, в тихом сумраке машины вместе со мной едут сын, внук и невестка Астафьева, прилетевшие из Вологды.
Я и хотела, и не хотела, чтобы они меня узнавали.
Они тоже этого не хотели.
Гостиница. Душ. Кровать.


Утро…
Холодное и серое. Снежная крупа и пронизывающий ветер. Лед под сердцем.


Гроб стоял на втором этаже Красноярского краеведческого музея. Вереница людей была действительно бесконечна. Она брала свое начало в гигантской толпе жмущихся на площади красноярцев и текла, текла по этажам музея, по лестнице, по траурному залу.
О, эта лестница. Эти ступеньки…
Я поднималась по ним и совершенно не осознавала в тот миг, что меня ждет.
Я несла под сердцем сжавшуюся пружину, которая, знала, вот сейчас, вот через несколько ступенек, еще через несколько шагов, должна будет распрямиться, вонзиться в сердце острой болью.
Еще шаг, еще один шаг, еще… и я подойду к нему, и обниму его тело, и буду шептать, шептать… И боль будет уходить с каждым произносимым онемевшими губами словом.
Последний шаг.
Гроб стоял посреди зала.
Пружина распрямилась.
Боль вонзилась в сердце.
Я же была уверена, что не заплачу!!!
Рыдания волнами прокатились внутри и хлынули наружу совершенно неостановимо. Я пыталась дышать, но захлебывалась ими.
Литвяков оттащил меня в соседний зал, где никого не было:
- Прекрати сейчас же! – говорил он сквозь собственные слезы. – Возьми себя в руки!
- Мне нужно туда… к нему…
- Нельзя!
- Но почему?!
- Прекрати! Ты привлекаешь слишком много внимания!
- Кому тут есть до меня дело?!
- Всем!.. Стой тут. К гробу тебя все равно не подпустят!
Я рыдала, спрятавшись в пыльный угол, среди какой-то старинной утвари и прялок.
Литвяков уходил и приходил.
- Мне нужно подойти к нему… Я не могу больше…
- Там Марья Семеновна, все родные! – шипел на меня ревущий Литвяков. – Как ты им объяснишь, кто ты?!
Я рыдала тише. Да. Да. Я никому ничего не смогу объяснить. Но разве я должна?!
Мне нужно было к нему, иначе, пружина, все сильнее врезавшаяся в сердце, просто разорвала бы его!
Папа!!!
Я рыдала все тише. Медленно вышла в зал. Снова увидела его в гробу: у него было такое мягкое, такое расслабленное лицо…
Папа. Господи, как ты устал!
И опять волны заходили в груди. И опять хлынули из глаз слезы. И опять Литвяков оттирал меня в соседний зал:
- Ты простишься с ним на кладбище. Слышишь? Там все будут прощаться. Там можно будет подойти. Чтобы тебя никто не заметил!
- Да. Да…
Я осиротела на этих похоронах, как никто!
Я искала глазами в толпе хоть какое-то знакомое, родное лицо. Хоть кого-то, к кому могла бы подойти за поддержкой. Не за стенаниями и жалобами, не за пустым сочувствием, а за твердым пожатием руки, за прямым взглядом строгих скорбных глаз! То и дело мне попадалась безумная журналистка. Она даже тут не заткнулась ни на секунду! Все суетилась, все лезла к кому-то…
Я была знакома только с двумя людьми в этом городе. Еще со времени поездки к отцу.
И вот я увидела одного из них! Боже!
Я кинулась к нему. Он же возил меня тогда по Красноярску, водил по музеям, рассказывал о городе и об отце!
- Здравствуйте! – на одном выдохе.
Холодный взгляд мимо меня. Рядом с ним стоит Лебедь, мэр. Охрана настойчиво отстраняет меня от них.
Но он меня и не хотел узнавать. Смотрел холодно и почти ненавидяще.
Я была лишней!
И снова пыльный угол, прялка, решето, плетеные туеса… Мое место здесь. Я рыдала и гладила рукой глянцево вытертое колесо прялки.
Какой-то старик в веренице идущих мимо гроба людей плакал отчаянно и вдруг закричал:
- Господи!!! Да как же жить-то?! Господи!!! Как же жить-то, когда такие люди умирают!... Люди!!! Как же жить-то можно?!!!
- Он уже по третьему кругу идет, - услышала я со стороны охраны. – Надо бы его убрать.
Я вышла в зал.
Папа! Да как же они могут?!
Обмякшего старика подхватили и вывели из зала. Я их ненавидела.
Литвяков сунул мне в руки маленькую камеру:
- На вот. Отвлекись. Меня ставят в скорбный караул у гроба. Сними.
Я машинально взяла камеру. Снимала. Литвяков стоял у гроба, плакал.
Минута, две, три.
На его место встал Лавров.
Кирилл Юрьевич! Вы! Где вы были?! Почему вы оставили меня?!.. Да. Да… Вам же тяжело. Господи, как я могу лезть к ним ко всем! Здесь же у каждого свое горе. А я все лезу, лезу…
Но я помнила его взгляд в аэропорту, и мне становилось легче.
Лавров не плакал. И никого не видел вокруг. Лицо его было словно посмертная маска. И остановившийся взгляд был страшен. Там, в сокрытой глубоко внутри от чужих глаз душе, рушился мир, иссякала жизнь.
И это была совершенно неподдельная, достойная мужская скорбь. И сила духа.
И мне становилось легче от этой его силы.
Я уже знала, что я не одна…
Лавров медленно, чуть пошатываясь, отошел от гроба, пошел из зала. Высокий, прямой, с высоко поднятой головой.
Я тихой тенью скользнула за ним.
И больше уже не отходила от него. Старалась, как можно меньше попадаться ему на глаза, но всюду следовала за ним.
Его перехватили на выходе из музея репортеры.
Он говорил спокойно. Никакого пафоса. Самые простые человеческие слова. И все тот же взгляд внутрь себя. Он просто нес этот крест своей общественности, который ему не давали оставить даже здесь, сейчас. Он говорил, колкий снег сыпал ему в лицо, и я поражалась, что ни одна черточка на его лице не дрогнула, ни один мускул!
Отделавшись от репортеров, он вдруг сам подошел ко мне, молча встал рядом. И я была бесконечно благодарна ему за это молчание.
Мы долго стояли рядом на холодном ветру. Молчали. Пока его кто-то снова не увел в сторону. Он коротко скользнул по моему лицу чуть виноватым и очень усталым взглядом.
Родной мой человек!
Когда шли по овсянковской улице вслед за гробом, он специально отстал. Он никуда не лез. Не шел впереди толпы, где шли все сильные мира и города сего, хотя его место было там, среди них. Он старался смешаться с простыми людьми и очень не хотел, чтобы его узнавали.
Конечно же его узнавали, но никто, никто! из простых людей к нему не лез. Лезли только репортеры. И он все так же спокойно сносил свою миссию.
Я тихо шла рядом с ним. Рядом с ним я не смела плакать. Да и слезы ушли куда-то глубоко, затаились до времени.
У дома Астафьева процессия остановилась. В дом было разрешено зайти только самым-самым. Я уже и мечтать об этом не смела. Но Лавров отчего-то тоже не шел. Хотя его звали, звали настойчиво.
- Идите, Кирилл Юрьевич, - тихо сказала я ему.
Он молчал и не двигался.
- Ну, идите же! – почти взмолилась я. - Вам-то можно! – я осторожно подтолкнула его ладонью в спину, и он пошел.
Пусть хоть он зайдет в дома отца, за меня, за всех…
Гроб пронесли по дому, через огород, вынесли в ворота, и процессия двинулась к церкви.
Ветер все усиливался, тянуло стылой сыростью с Енисея, словно мелкой дробью сыпал в лицо снег.
Но я совсем не ощущала холода.
В церковь, где отпевали Астафьева, вошли только родные, и пролезли репортеры. Литвяков со своей камерой тоже просочился туда.
Толпа овсянковских жителей сгрудилась на крохотной площадке около церкви.
Люди плакали тихо и скорбно. Переговаривались и сдержанно курили мужики, не матерились. Маленькие жители села встревоженно тянули головы, пытаясь выглянуть из-за спин взрослых, увидеть творящееся действо. Перетаптываясь усталыми больными ногами, стояли терпеливые старухи, промокали концами платков глаза, слезящиеся то ли от ветра, то ли от общего горя, соединившего всех в единое целое на этой продуваемой ледяными порывами с Енисея улице.
Я встала на самом краю.
Отпевание было недолгим, но и тех тридцати минут на декабрьском ветру, под хлесткими, колкими крупинами снега, которые несло с реки, хватило, чтобы продрогнуть окончательно и начать мрачно сравнивать воздух этот с холодом могилы.
На промозглой декабрьской улице монотонно и невыносимо тоскливо бил колокол, один-единственный на деревянной невысокой колоколенке. Звук его пронзал до мозга, словно иглой, пробирая до дрожи, до костей, как ветер с Енисея, с реки, которая из-за построенной на ней ГЭС, не замерзает вот уже много-много зим…
И снова Лавров стоял с самого края.
Две женщины осторожно посматривали на него. Он конечно же совершенно продрог в своем кожаном плаще, в осенних ботинках на тонкой подошве.
И женщины жалостливо поглядывали на него.
- Что же вы на самом-то ветру, Кирилл Юрьевич? - тихо обратилась к нему одна из женщин. - Пальтишко у вас холодное. Растолкайте людей-то, в середку зайдите, туда, там теплее, вас прикроют. Ветер-то с Енисея, злой.
Лавров благодарно взглянул на женщину, но беспокоить людей  не стал. Она перестала упрашивать его, а просто встала со спины, прикрыв собой от порывов ветра:
- Мы-то привычные… А вы простудитесь. Встаньте в середку…
На женщине этой было потертое драповое пальто, вязаная шапочка и сильно изношенные сапоги. Сама она вся до костей промерзла, прозябла, да только куда важнее было ей сейчас оберечь другого человека от страданий, облегчить их хоть на кроху, поддержать робко, сил своих, пусть немногих, придать. Лишь бы кому-то стало легче.
- Мы-то привычные… - шептала она застылыми губами.
И вдруг я увидела, как с крыльца церквушки почти скатился перепуганный, растерянный Литвяков. Он заметался перед толпой, все ища кого-то глазами. Мне вдруг показалось, что он выкрикивает мое имя. Но я решила, что ошибаюсь и не стала пробираться к нему.
Он еще пометался, покричал, повесил голову и медленно вернулся в церковь…
Подошли автобусы. Народ потек к ним. Но трех машин не хватило для всех желающих, и я, замешкавшись, едва не осталась. Увидела среди людей второго и последнего человека, к которому могла сейчас подойти за поддержкой. Это была директор Овсянковской библиотеки. Я рванулась к ней:
- Здравствуйте…
Она посмотрела на меня невидяще.
- Вы меня не узнаете?
- Я сейчас никого не узнаю, - выдавила она и отошла от меня.
Лицо мое загорелось, словно от пощечины. Опять я лезу туда, куда меня не просят…
Я заскочила в закрывающиеся двери последнего автобуса, и меня посадили только потому, что я сунула кому-то под нос писательское удостоверение!
Я ехала на ступеньке и все успокаивала себя, что вот, сейчас, на кладбище я все-таки, наконец, подойду к отцу, наконец, смогу дотронуться до него. Наконец, мы останемся на секунду один на один.
Могилу обступили со всех сторон сильные мира сего. На самом краю стоял Лебедь, с ним еще кто-то. Охрана никого не подпускала.
Старухи стояли поодаль и жаловались друг другу:
- Да как же это? Мы с ним всю жизнь прожили. Он для нас самый родной человек, и они нас не пускают проститься. Да как же это?...
Я все ждала, ждала, и в душе уже начинало подниматься какое-то необъяснимое смятение. Ну когда же?!
- Опускайте…
Слово это наотмашь резануло мой слух.
КАК? ОПУСКАЙТЕ?! СТОЙТЕ! НЕТ! Я ЖЕ С НИМ НЕ ПРОСТИЛАСЬ! Я ЖЕ НЕ ПОЦЕЛОВАЛА ЕГО ПРОЩАЛЬНО! Я ЖЕ НИЧЕГО НЕ СКАЗАЛА ЕМУ!!!
ПАПА!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
Я ринулась к могиле. И, увидев мое обезумевшее лицо, охрана вдруг расступилась. Лебедь отступил, поскользнулся на комьях земли.
Гроб уже был внизу.
Я хватала мерзлые комья земли и кидала их туда, вниз, хватала и кидала, хватала и кидала, повторяя в исступлении:
- Тебе, батя. Тебе, батя. Все, что могу. Тебе…
В какой-то миг я очнулась, так же резко развернулась. Снова отступил Лебедь. Снова расступилась охрана.
Я помчалась на другой конец кладбища. Слезы снова душили меня, лились сплошным потоком.
Я пробралась по глубокому снегу, опустилась на какую-то оградку. И плакала, плакала…
- Папочка! Миленький. Папочка! Если ты видишь, если ты знаешь, что я здесь, дай мне знак. Умоляю-у-у!!! Папочка. Дай мне знак. Умоляю-у-у…
И вдруг над самой моей головой резко застучал дятел. Я перестала дышать. Прошелестела сухая трава у моих ног. Дятел снова застрочил. Я подняла голову. Нашла его глазами. Это была желна – черный дятел.
По дороге от могилы в мою сторону шли пожилые муж с женой. Они дошли до меня. Я увидела у них в руках свечи. Их было двое, а свечей было три.
Они остановились около меня, посмотрели печально.
- Как плачет… - тихо сказала женщина, взглянула на мужа, взяла из его рук одну свечку и протянула мне. – На тебе, Ангела-хранителя…
Я благодарно приняла свечу, и внутри меня все утихло. Моментально высохли слезы.
- Спасибо, папочка, - прошептала я просветленно. – Я поняла…
Зажала свечу в руках и сидела так еще долго. Одна. В тишине деревенского зимнего кладбища.


После были большие официальные поминки. Много разных слов. Много водки. Много закуски.
Там, на поминках Литвяков покаялся передо мной. Он был уверен, что на кладбище тоже будет прощание, и когда в церкви решили гроб больше не открывать, действительно бросился искать меня. Действительно метался перед толпой. Действительно звал меня…
Что уж было теперь говорить. Осколок пружины застрял в моем сердце навечно…


И весь этот день мать моя, далеко в Вологде, ходила по городу в моей старой куртке. И она потом рассказала мне, что куртка эта словно бы стала для нее моей кожей. Она целый день ходила по городу в моей коже. И плакала…


Все было позади. Мы возвратились в гостиницу. Собрались в номере, где поселили Лаврова с Литвяковым. Там была удобная кухня, с большим столом.
К моему неудовольствию, за нами увязались обе журналистки. Но одна из них оказалась женщиной умной и спокойной. А вторая, наконец-то, к вечеру утомилась сама от себя и чуть притихла.
Приехал мэр города. Из буфета принесли каких-то разносолов.
И теперь это были тихие частные поминки.
Мы сидели за столом, говорили, Литвяков то и дело хватался за камеру. Ну да куда от него денешься? Режиссер он и на поминках режиссер. Бог с ним…
И снова я ловила на себе умный строгий взгляд Лаврова.
Наконец, он растолкал всех и сел рядом со мной. Взял меня за руку и все смотрел, смотрел на меня. И вдруг выдохнул:
- Господи, как ты на него похожа…
Присутствующие переглянулись.
- Да, да, - счастливо улыбаясь, сказал Литвяков. – Перед вами сидит дочь великого писателя.
- То-то я все смотрю прищур какой-то знакомый! – воскликнул мэр.
- И не просто дочь! – несло Литвякова. – Она пишет. И очень талантливо. И учится на Высших литературных курсах, где почти полвека назад учился отец!
Я укоризненно посмотрела на Литвякова и уже не знала, куда деваться от пристального внимания к себе.
Посыпались вопросы, фальшивые улыбки. Я что-то отвечала, как-то улыбалась.
И только Лавров сидел молча, и все смотрел на меня. Потом стал что-то говорить мне, и мне было жаль, что эти слова слышит еще кто-то кроме меня. Потому что я знала, что они совершенно искренни, а перед всеми этими чужими людьми они выглядели театрально. И мне приходилось смущенно улыбаться. И мне так хотелось остаться с ним один на один и рассказать все как есть на самом деле. Все, что со мной было. Говорить, говорить с ним об отце…
А он все повторял:
- Как ты на него похожа…
А остаться наедине нам не давали еще долго.
Первым уехал мэр.
Наконец, отчалили и журналистки.
Но бедные мужички мои уже были к тому времени изрядно пьяненькие.
Лавров как-то сразу смялся, сделался вдруг маленьким, страшно усталым и постаревшим.
Мы тихо, одними глазами улыбались друг другу через стол. Литвяков вязался к нему с совсем неуместными фестивальными проблемами. Ну что с ним поделаешь, директор кинофестиваля и на поминках оставался директором. Бог с ним… Кирилл Юрьевич согласно кивал ему и молчал. А мне все хотелось обнять его, прижаться к нему.
Но время уже был третий час ночи, и я знала, что Лаврову вставать в шесть часов, лететь в Питер, где ему снова надо будет выпрямиться, поднять голову.
А пока он сидел рядом, смотрел слезящимися глазами и очень много, и очень красиво курил.
- Кирилл Юрьевич. Вам надо ложиться. Вы завтра не встанете.
- Встану. Мне так не хочется уходить…
- Мне вас жалко…
- Я еще немножко посижу. Совсем чуть-чуть…
В три часа я поднялась из-за стола:
- Кирилл Юрьевич, я вас умоляю, пойдемте, я вас уложу. Уж со мной-то вы пойдете? – кокетливо прищурилась я.
- С тобой пойду, - поднялся он. Качнулся.
Я подхватила его, приобняла и ощутила вдруг всю старческую хрупкость и легкость его тела. Всю его смертельную усталость. И подумала вдруг, что вот таким же старым был отец…
Лавров еще остановился в коридоре, смотрел на меня, вдруг осторожно провел сухой теплой ладонью по моей щеке.
Как я не хотела, чтобы он улетал завтра, ведь мы оставались еще на день. Он был мне так нужен в этот день. Но я видела, что он уже вовсе обессилен, и настойчиво провожала его отдыхать.
Я представляла, как он встанет рано утром, еще в ночной темноте, будет одеваться, кашлять, как поедет в пустой машине в аэропорт, как будет лететь в самолете, как сойдет с трапа уже совсем другим: подтянувшимся, с прямой спиной, с твердым взглядом спокойных, мудрых серых глаз.
А пока еще была ночь, и может быть, он даже плакал там, в темноте и одиночестве спальни…


На следующий день я хотела попросить Литвякова заказать машину, чтобы съездить на кладбище, но он сам догадался.
Полтора часа нам пришлось ждать в машине, потому что у могилы были родные: жены, сын с невесткой, внуки…
Когда они уехали, я подошла к могиле. Почему-то, как мужчина, сняла с головы кепку. А слова не шли. Они перегорели вчера. И я маялась около светлого креста, который едва выглядывал из горы венков.
- Вот, папа… Я постараюсь… Ты только помогай мне, как сможешь. И прости мне все. Прости, если буду когда-то слабой… Ты только помогай мне…
Обняла крест. Постояла еще около. Набрала в пакетик земли с могилы и пошла, злясь на собственную сухость и бесчувствие.


Был еще целый день впереди. Я опустошила холодильник, в котором словно специально, да и на самом деле специально, было приготовлено много разнообразного спиртного, в небольших бутылочках. Я хотела и не могла опьянеть.
Такого невероятного спокойствия и тишины в душе я не испытывала никогда. Это была пустота…
Поздно вечером, почти ночью я звонила кому-то, кому хотела сказать, что все позади, что у меня все хорошо…
Выключила свет. Легла.
В окно спальни проникал свет уличных фонарей.
Внезапно они все разом погасли. Я встала, подошла к окну. На улице и во всей гостинице не было света. Мне стало как-то не по себе. Но я постаралась взять себя в руки. Легла. В свою любимую позу: на живот, руки под подушку. Мне было темно и жутко.
И вдруг в этой пустой гостинице, где я за два дня на своем этаже не встретила ни одной души, я отчетливо услышала смеющийся мужской голос. Так смеялся только отец
- Господи… Аська, не сходи с ума.  Спи…
Глаза я закрыла, когда на часах было без десяти два.
И вдруг, через закрытые глаза я увидела, как из сумрака комнаты в спальню очень медленно выходит крупный кот. Не огромный, но довольно большой. Смотрит на меня немигающим взглядом.
- Откуда в гостинице кот? А как он пробрался в мой номер? – метались в мозгу мысли.
И вместе с мыслями по телу моему поползли ледяные мурашки. Я замерла, не спуская глаз с кота.
Этот замечательный котик подошел к моей кровати, вспрыгнул на нее, улегся на мои вытянутые ноги, и меня раздавила адская тяжесть, как если бы на меня положили плиту весом в тонну! Кот по-пластунски, страшно медленно, так медленна может быть только пытка! стал ползти выше, к моему сердцу, к моей голове. И он не мурлыкал, не издавал ни звука, он… дышал!!!
С каждым сантиметром его продвижения отнималось мое тело. Сначала я перестала чувствовать ноги, потом онемела поясница, потом вся спина. Я уже не слышала своего сердца. Я не могла шелохнуться. А холод все подползал к голове, и вот уже онемели руки плечи, и вот уже лед очень медленно стал проникать в мозг.
И я поняла, что если сейчас же не буду молиться, то все…
И я стала читать «Отче Наш». Я старалась кричать молитву, но вместо этого из моих губ вырывались нечленораздельные звуки онемевшего языка.
- Ое аа. Иэ еи а ееи. А яия Ия ое…
Кот остановился. Да уже и не было никакого кота. Был только лед и адская тяжесть, раздавившая меня, распявшая на этой кровати!
Но с первыми звуками молитвы лед этот откатил от мозга. Невероятным усилием бесчувственного тела я приподнялась, сбросила, нет, спихнула, стряхнула с себя тяжесть.
И около меня, в скомканном одеяле зашевелилось нечто, от чего нужно было сию же минуту избавиться. Но руки не действовали, и я дотянулась до этого шевелящегося одеяла зубами и укусила то, что шевелилось в нем со всей силой, на какую только была способна в тот момент.
О! Теперь я знаю, что такое бесовский вопль! Нечто извивалось и кричало, визжало в этом одеяле.
Одеяло упало на пол, и все стало тихо…
Я с огромным трудом села на кровати. Все мое тело было бесчувственно.
Фонари за окном горели, будто бы они и не гасли.
Я кое-как разработала руки, взяла с тумбочки часы. Было ровно два.
Не-ет. Это был не сон, не кошмар. Это были десять минут совершенно другой реальности и ужаса, которых я еще не знавала до этого.
Я зажала в руке крестик, прочла все те немногие молитвы, которые знала. Решила, что надо встать, умыться, выпить воды.
Я сползла на край кровати, спустила ноги на пол, но я не учла, что ноги мои мне не повинуются. Шагнула, в ту же секунду что-то метнулось внизу, и я, не удержавшись на одеревеневших ногах, стала падать, вывернув левую ступню почти наизнанку.
Не почувствовав боли, я допрыгала до ванны на правой ноге, при свете взглянула на ступню: она моментально вздулась в огромный темный шар.
Я намочила полотенце, обмотала им ступню. Допрыгала до кровати. Села и просидела так, держа в руке крестик, до утра.
У меня возникла мысль о том, что я, наверное, не смогу больше никогда спать. Но тут же, словно от кого-то, пришел ответ: нет, наоборот, теперь ты будешь спать совершенно спокойно. ЭТОГО уже не повторится. Я это что-то переборола, и оно уже не вернется ко мне.
Потом, позже, через сколько-то дней, я поняла, что здесь в этой спальне, в углу, в сумке, рядом, практически вместе, лежали горсть земли с могилы отца, горсть, пропитанная слезами, горем и смертью, и свечка, посланная им мне на кладбище.
Теперь, по прошествии времени, я совершенно точно знаю, что в ту ночь в гостинице ко мне приходила смерть. И что эта свеча, посланная отцом, как Ангел-хранитель, оберегла меня. В нужный миг напомнив, что спастись можно только молитвой!
Свечу ту я сожгла на девятый день.
Потом подумала, что, наверное, зря это сделала. Надо было оставить ее на всю жизнь. И опять от кого-то пришел ответ: нет, она выполнила свою миссию.

Я легко отделалась: ступня была вся черная от скопившейся и перекатывающейся под кожей крови, видимо я провала сосуды, но хоть ногу не сломала. Да и вообще, о чем я. Я выжила. А ведь могла остаться там, на этой кровати…
Мой отец, всю жизнь помогавший людям, сумел спасти и меня, сумел даже после своей смерти…

Все, что я пережила в те дни в Красноярске, кардинально изменило меня. Я стала совсем взрослой, я стала носить в своей душе знание о чем-то таком, чего не дано познать всем.
Наверное, я теперь не боюсь смерти, во всяком случае, в каком-то приземленном ее понимании.
Просто я теперь знаю, какая она – ледяная и невыносимо тяжелая…



10.04.2005