Побег из концлагеря

Геннадий Блонский
               
   Нас с пелёнок учат убивать и ненавидеть. Нас – это людей. Кто учит? Учат люди. Зачем? Чтобы мы в будущем защитили своё государство от врага. Кто враг? Враг везде. Он чёрный, жёлтый, красный, в смысле индеец и в смысле коммунист. Он белый, в смысле европеец и в смысле белогвардеец. Он еврей и славянин. Он нацист и недочеловек с Востока. Он гринго-янки и латинос. Он христианин и мусульманин. Враг – это я, ты, они – все мы и в прошлом и в настоящем и в будущем.
   
   
   Запертые на небольшом пяточке земли сотни заключённых, в беспрерывном броуновском движении, пошатываясь на тонких ножках дистрофиков, покашливая, постанывая, причитая и бормоча, шурша и шаркая, создавали ровный шум. Это шум жизни находящейся на грани смерти.
   
   В своём движении каждый заключённый, куда бы он ни шёл,  обязательно упирался в нитки колючей проволоки, тупо вглядывался в торчащие из тумана вышки и, медленно повернувшись, брёл дальше. Он хотел есть и жить. Есть, чтобы жить, и жить, чтобы поесть досыта. Но еды здесь слишком мало, чтобы жить,  и чуть больше того количества, чтобы можно было быстро умереть.
   
   Караульные, всматриваясь  в источающее миазмы коловращение существ в полосатых робах, людей не видели – лишь насекомых, недочеловеков. Один из караульных, заскучав, решил растормошить этот  скованный голодом муравейник. Он повёл стволом пулемёта, этого совершенного орудия убийства, и, треснув, коротенькая очередь разбросала в толпе несколько иголочек трассеров. Фигуры в полосатых робах в панике отпрянули от убитых и раненых, а караульный, загоготав, отнял от плеча приклад пулемёта, чувствуя себя сверхчеловеком. Затем он, вновь прицелившись, повёл стволом. Толпа, тысячью глаз следя за пулемётчиком, ринулась в сторону, когда вдруг с соседней вышки треснул очередью другой пулемёт. Разноголосый вопль ужаса тысячью глоток исторг к небесам боль и отчаяние, но звуковые волны постепенно затухли, и неизвестно услышал ли их Бог.
   
   Полосатые робы в ужасе ринулись от пулемётов,  давя, и калеча друг друга. У караульных на вышках поднялось настроение, но вдруг под напором вопящей в ужасе толпы столбы ограждения рухнули и, растаптывая упавших, робы хлынули за периметр.

- Огонь! Огонь! – и застрекотали со всех вышек пулемёты.

   Одни с хрипом, с астматическим стоном, разрывающим лёгкие, втягивали воздух и бежали, спотыкаясь о трупы.
   
   Другие медленно трусили с равнодушием обречённых, едва перебирая ногами-палочками с трудом переступая через лежащих в изнеможении и убитых.
   
   Третьи ложились, замирая словно насекомые, в безумной надежде выжить.

- Дуп-дуп-дуп, - слева на право.
- Дуп-дуп-дуп, - справа налево.
Каждая вторая пуля с глухим стуком ударяет в костистое тощее  тело.

   Робы бегут, бредут и здесь совсем не слышен грохот пулемётов. Здесь в безумном наваждении слышен стрёкот бабушкиной швейной машинки иголками пуль вспарывающей воздух, прошивающей тела.

   Пулемётчики оскалясь улыбками ведут прицельный огонь, не думая о патронах, ленту наращивает второй номер, не думая о перегреве ствола, его меняют в три секунды. Бешеные улыбки и бешеный огонь, ведь это не люди в прицеле, это недочеловеки, насекомые, и поэтому: «Огонь!»

   Страшно выпучив огромные на обтянутом кожей черепе глаза, с разрывающимися от боли лёгкими, заключённые бегут, исторгая чёрными ртами сиплые стоны. Стучат швейные машинки. Совсем не больно иголочка пронзает упругий комок сердца,  воздушные лёгкие, сочную печень, эластичный желудок, и пронзённый бежит на слабеющих, словно ватных ногах, чувствуя лишь изнеможение и боль в горящих от бега лёгких, и только в последнюю секунду жизни замечает, как земля мягко ударяет в лицо.
   
   Трассеры обманчиво медленно плывут ручейками, завораживая обреченных последним фейерверком, но попадая в кость, иголочка пули  ударяет, словно обухом топора, ослепляя вспышкой боли, и боль эта будет рядом до самой смерти.
   
   Внезапно наступившая тишина оглушила. Умолкли пулемёты, затихли крики отчаяния, и даже раненые замолчали, проглатывая стоны и слёзы в ожидании неизбежной развязки.
   
   Заключённый раненый в спину лежал, притворившись мёртвым. Притворившись мёртвым! Он уже был мёртв, но не хотел в это поверить, убеждая себя, что это сон, что это кошмар, и что сейчас ласковый шёпот мамы разбудит и успокоит. Вдали захлопали кнутами пастухи, хохоча, и громко, но невнятно покрикивая на стадо. Пастухи приближались, а заключённый зашептал, убеждая себя и  пастухов с девятимиллиметровыми кнутами: «Я мёртв. Я мёртв. Я мёртв. Я мёртв…» Всё ближе. Ближе. Рядом.
   
   Легко, словно куклу, перевернув ногой заключённого, охранник ударил его сапогом в лицо.
   От дикой боли заключённый вскинулся, застонал, и сквозь слёзы увидел… 

   … - Тыщ! Дыщ! Дыщ! Всё. Все мертвы.
Мы - трое мальчишек-братьев, целый час с увлечением молотили по земле «расстреливая» жуков, и сейчас, бросив камни, заляпанные оранжевым соком, с довольным видом обозревали землю устланную размолотыми колорадами.
   
- Устроили мы им побег из концлагеря!

   В воздухе стоял резкий запах раздавленных насекомых. Неприятно зудели пальцы испачканные соком жуков и личинок. Неуёмная фантазия и полосатые надкрылья колорадов натолкнули нас на мысль, что собранные нами жуки – это узники концлагеря, которых надо истребить. Впрочем, им был дан шанс – бежать…
   
   Под палящими лучами солнца мы шли домой. Неблизкий путь и не лёгкая работа, собирать вручную жуков и личинок, стряхивая их в ведро, утомили, и очень хотелось чего-нибудь полопать. Через поле, через железную дорогу, и вот, вымотанные, но довольные собой, мы, наконец, добрались до дома.
   
   Мама с усталым лицом мыла пол на веранде.
- Мам! Мам! Мы насобирали целую кучу колорадов, и устроили им побег из концлагеря! Устроили им расстрел! Камнями их как будто из пулемётов: «Тра-та-та!»
   
   Мы весело смеялись, улыбались, я стоял к маме ближе всех. Она же со странно изменившимся лицом несколько секунд выслушивала наши восторги по поводу массовой казни жуков, а потом улыбку с моего лица стёрла мокрая половая тряпка. Мама хлестнула меня, попав по лицу, по глазам и я, зарыдав от обиды и унижения, попытался бежать, но бежать было некуда. Хлеща нас  мокрой тряпкой, мама с надрывом приговаривала:

- Ах вы, изверги! Какой концлагерь?! Какой расстрел?! Что вы за дети?! Как вам такое в голову могло прийти?! Изверги!
   
   Отлупцевав нас, мама сама, переживая и наше детское зверство, и свою вспышку ярости, немного всплакнула, а я, сидя на корточках, закрыв лицо руками плакал и, всхлипывая, повторял:

- Зачем по глазам? Зачем по глазам…?
   
   Я плакал и никак не мог простить маме не то, что она нас отлупила, а то, что ударила тряпкой по лицу. Впрочем, скоро обида прошла. Я понимал, что маме тоже больно, но не понимал, как я, мальчик, который опускал глаза, когда по телевизору показывали концлагеря, с их печами, с тонкими и мягкими словно макаронины трупами, мог, истребляя жуков, представлять, что это заключённые концлагеря?

    Прошло много лет. Я, конечно, навсегда запомнил ту взбучку, которую нам устроила мама. Я на неё ни капельки не в обиде, но я давно взрослый человек и со временем понял, что кроме немотивированного детского зверства, есть вполне обоснованное зверство взрослых, когда развязывая войны, загоняя людей в концлагеря, пытая, уничтожая миллионы себе подобных, люди всегда находят себе оправдание, не считая себя преступниками. И я не исключение…
   
   
   Сейчас, когда дети воспитаны компьютерными играми, и убивать, пусть и виртуально, для них также естественно, как дышать, создаётся впечатление, что нечто или некто готовит новое поколение к большой войне - войне всех против всех.

   13 июня 2009                Блонский Г.В.