Стрекодельфия. глава 7

Екатерина Таранова
Между прочим, в Стрекодельфии у меня все же находилось время, чтобы почитать. Я читал, конечно, не от скуки, а просто потому, что мне хотелось в этом слишком призрачном, чересчур переливающемся радужном мире вернуться хоть иногда к чему-то знакомому, своему, устойчивому. И я все ж нашел устойчивость: она хранилась в книгах. Я обнаружил в библиотеках Стрекодельфии множество книг, как знакомых мне, так и не очень. Здесь была классика, ну и книги писателей с других планет солнечной системы были представлены тоже. Я почитывал Пушкина, наше русское «все», мороз и солнце, день чудесный, и никакой тебе неясности, никаких стрекодельфов и ластиков.


Что меня иногда, когда случалось, что я особенно уставал от всей здешней фееричности и фантасмагоричности, очень радовало. Хаотично выхватывая философические трактаты с полок, я наткнулся внезапно на Юнга, стал почитывать, и прочитанное кое-что мне напомнило. Юнг написал это об индийских богах: «Если внимательно приглядеться к производящим необычайное впечатление воплощения богов, представленных танцорами Катхакали с юга Индии, то мы не видим ни одного естественного жеста. Все тут странно, недо- или сверх-человечно. Они не ходят по-людски, но скользят, они думают не головой, но руками. Даже их человеческие лица исчезают за голубой эмалью масок. Знакомый нам мир не предлагает ничего хоть сколько-нибудь сравнимого с этим гротескным великолепием. Такого рода зрелище как бы переносит нас в мир сновидений – единственное место встречи с хоть чем-то похожим».


Ну, что тут скажешь. Такое ощущение, что Юнг писал не об индийских богах, а о стрекодельфах собственной персоной. Стрекодельфы, конечно, совсем не боги, и иногда они даже самые настоящие вреднюги, и все же…


Такими вот сомнительными откровениями и наблюдениями были заполнены мои дни.
Например, я размышлял: способны ли стрекодельфы влюбиться? Знакомо ли вообще им, таким непостоянным, поглощенным сплошь метафизическими вопросами и таким похожим на детей, чувство если уж не любви, так хоть влюбленности? Однажды я услышал, как Аморельц бредит во сне. «Дельфина, девочка моя…» - повторял он как заведенный. В пятницу он заболел чем-то вроде гриппа. Постоянно кашлял и распространял вокруг себя облако удушливого дыма. Дым был голубой, и внутри этого дыма сами собой возникали светящиеся огоньки.
О ком он говорил? Я не знал ни одного стрекодельфа с таким именем.


Иногда я думал: можно ли считать стрекодельфа духовной помесью стрекозы и дельфина? Что-то такое действительно есть. Стрекодельф бывает прозрачен, к тому же бывает, что он летает. Случается, что он хрупок и мил, как стрекоза, летним днем случайно присевшая к вам на ладошку. Про дельфиний интеллект тоже нельзя забывать.


Кто сказал, что дельфины глупее людей; наоборот, они умнее…
Стрекодельфам абсолютно чуждо ощущение собственной никчемности, так хорошо знакомое людям, особенно тем, кто склонен к раздумьям и рефлексии. Стрекодельф, например, никогда не попадет в черную дыру. Черной дырой я называю то настроение, которое хоть однажды в жизни попадает любой человек (а меланхоликов оно посещает постоянно, и некоторых даже способно довести до самоубийства). Это очень сильное и глубокое осознание экзистенциальной пустоты жизни. Ты вдруг, ни с того, ни с сего, то есть без каких бы то ни было веских причин, останавливаешься и смотришь вокруг.

И вроде все в порядке, все как обычно. Но что-то так, что-то мучительно не складывается, не собирается в столь понятную, столь привычную картину. И ты делаешь неожиданный вроде, но единственно напрашивающийся вывод: жизнь мучительно несчастна, у тебя ничего тут не выйдет, ничего не получится, все зря. И… оп ля, перед тобой черная дыра. Теперь у тебя есть выбор: ждать, что это ужасное состояние пройдет само, или пуститься во все тяжкие жизни, дабы заставить черную дыру побледнеть, раствориться и замолчать. То есть, если ты будешь изо всех своих силенок стараться забыть об этой вот черноте, которую я называю сейчас чернотой только для простоты, а так-то ее можно назвать по-другому, если ты будешь стараться о ней забыть, у тебя появится прекрасный шанс стать алгоколиком, наркоманом, заядлым игроком (как раз случай из моего прошлого). Или, в конечном итоге, если боль станет слишком постоянной и слишком невыносимой, может дойти и до того, что тебе захочется поиграть в полет с небоскреба. Конечно, я слишком просто объясняю. Но речь-то сейчас не о том. Речь о том, что стрекодельфы никогда не погружались в такой вот ужас. Они жили в постоянной игре, в атмосфере непрерывного праздника жизни. Они танцевали и пели, они могли и погрустить, и о чем-нибудь очень-очень задуматься, но даже их грусть, если она случалась, ничуть не походила на человеческую. Разве может грустить по-настоящему существо, которое купается в своем мире, словно рыба в воде, и способно путешествовать и по другим вселенным, тонким и широким, огромным и микроскопическим, с той же легкостью и обыденностью, с какой мы по утрам идет в киоск за газетой или в булочную за батоном.


У стрекодельфов не было и в помине многих плохих вещей, какие есть у нас. У них напрочь отсутствовала жажда денег и славы, пожирающая столь многие человеческие души. Им это просто не было нужно: у них и так было всё, и без денег, и без славы, и без столь многих других человеческих блестяшек и погремушек.


У них не было отношений между поколениями, которые так часто отравляют жизнь людям. Здесь мать никогда психологически не давила на дочь, отец не мог третировать сына. Мне не было нужды думать о том, как размножаются стрекодельфы и размножаются ли они.
Было понятно, что стрекодельфов было столько, сколько их и было всегда, что они были постоянными сущностями. Так происходит с божеством – оно никогда не рождается и никогда не умирает, оно просто всегда есть. Вот почему предстоящее исчезновение хотя бы одного из них Лекарь приравнивал к катастрофе. Потому что это была бы невосполнимая потеря. Это все равно что потерять навсегда один из цветов радуги, или утратить одну ноту, навсегда, так что этого больше никогда не будет.


И все равно, пока я жил тут, меня очень редко посещали подобного рода мысли, и уж тем более, мысли мрачные. Я скучал по дочке, но лишь вначале. А потом почему-то утвердился в мыслях, что ей и правда уже лучше, и что будет совсем хорошо, когда я вернусь из Стрекодельфии, забрав отсюда то, что сможет ее по-настоящему, окончательно спасти. Но я и не думал торопить события, то есть всячески теребить Лекаря и тех стрекодельфов, у которых жил, и требовать, чтобы они мне объяснили происходящее. Я подчинился законам того времени, которое здесь протекало, и вообще всему, что происходило в этой стране, подчинился. Представьте, что вы попали вдруг на картину, живописное полотно, которое вам очень нравится, скажем, картину Гогена или Клода Моне. Вам ведь и в голову не придет разгонять сидящих под манговым деревым таитянок или менять погоду с солнечной на пасмурную в поле в Живерни. Попав внутрь, вы поневоле подчинитесь и поплывете в предложенных условиях. Потому что вы оказываетесь в потоке.


Или, если вам так проще, вообразите, что вы проникли внутрь любимого фильма, скажем, в «Титаник» или «Лунные войны». Вы же не будете пытаться влезть в сюжет? Все равно ведь ничего изменить не получится. «Титаник» обязательно утонет, башни-близнецы в Нью-Йорке все равно рухнут, тогда как в реальности теракт удалось предотвратить, а Кристофер Ю из пятнадцатой серии все же обманет и предаст своего лучшего дружка Агноста, и все-таки выстрелит в него из энтомологической пушки.


Лучшее, что тут можно сделать, так это просто наслаждаться тем, что вы уже не снаружи, а внутри. Поболтать с Джеком из «Титаника», потанцевать с Грейс из «Снов Аризоны». А кончится фильм все равно так, как положено. Но даже просто тот факт, что вы находись с ними, на обратной стороне Луны, по ту сторону киноэкрана – уже немало.
Вот и я. Прожив там всего пару недель, я смирился и свободно плавал в этой атмосфере, а была она склоняющей к созерцательности. Она была очень умиротворяющей, несмотря на все игры и забавы, которым любили предаваться стрекодельфы.



Даяна. Несомненно, Даяна была существом женского пола, хотя остальные выглядели более-менее бесполыми. У некоторых, таких как Аморельц, к примеру, выступали то мужские, то женские качества, как во внешном облике, так и в чертах характера. Другие, как Морро и Лори, были стопроцентно существами некоего промежуточного, среднего пола, неведомого мне в моих ограниченных человеческих представлениях.


А про Даяну можно было сказать только – «она». Жилище Даяны располагалось внутри огромного дупла еще более огромного дерева. Это дерево оказалось таким большим, что в дупле, то есть, собственно, в квартире Даяны было даже очень просторно. Про дерево надо сказать особо. Листья были очень большими: впервые увидев их, я присвистнул от восторга; на секунду мне показалось, что они сделаны из воска, или пластилина, или пластмассы, словом, чего-нибудь в этом роде. Листья такого размера просто не могут быть обычными листьями, думал я! Но когда я дотронулся до листа, а лучше сказать, осмелился дотронуться до него, на ощупь он был точно такой же, как наш лист клена или липы. Только вот размера такого, что из него вполне получился бы осенний плащик для моей дочки, и еще осталось бы…


Ну вот, жилище Даяны распололагалось в дупле этого чудовищно громадного дерева, в чьих толстенных извивающихся корнях, торчащих на поверхности земли, любая анаконда удавилась бы от зависти.


А сама Даяна была совсем не похожа на древнюю дриаду, какой я себе их представлял, читая детские книжки: с длинными, спутанными и грязными волосами, с неотпрятными ногтями и запахом изо рта. Напротив, она выглядела так, словно только что вышла из лучшего парижского салона. Да, да, она смотрелась как самая настоящая парижанка, ухоженная и изысканная.


Такой она была. Даяна. Даяна! Вообразите себе создание, полностью соответствующее вашему личному идеалу красоты. Умножьте эту красоту в сто раз, в тысячу! Вы получите нечто, отдаленно схожее на Даяной. Ибо она была не просто красивым существом – она была красива до обморока, до безумия, до тошноты. Как и любой стрекодельф, Даяна любила часто меняться, могла проделывать это по сто раз на дню. Но каждый раз это была новая красота. Я удивлялся – как такое возможно? Видно, в случае Даяны не было ничего невозможного. Похожая то на редкостный цветок, то на медузу-Горгону, именно такую, какой мы себе ее в кошмарах и представляли, то и на дырявый мешок с сыплющимися из прорех гвоздями, - в любом обличье она, словно замысловатый фейерверк, разбрызгивала вокруг себя очарование. Оно оставалось необъяснимым, но из-за необъяснимости своей еще более действенным. Таким обаянием обладают некоторые киноактрисы, чья красота может быть далекой от идеала своего времени и не отвечать требованиям моды, - но в то же время именно их красота остается столь бесспорной, что даже не подлежит обсуждению и только просто и легко сводит всех с ума. Прошло очень мало времени с той минуты, как я впервые увидел ее, и вот уже, стоило мне только оказаться рядом с ней, и хотелось только одного: или взять ее на руки, словно ребенка, или посадить на колени, или просто ее коснуться… кончиками пальцев. Я даже не чувствовал мук совести за такие вот мысли, и какой-либо вины перед своей женой, каковую мне обычно случалось ощущать, если я не всерьез и слегка увлекался какой-нибудь женщиной, ведь я был отнюдь не ловелас и редко даже в мыслях изменял Зюскинд, а уж наяву тем более. А тут я по уши влюбился в стрекодельфа и, повторюсь, даже не чувствовал вины, потому что это было какое-то смертельное обаяние, из тех, которым невозможно сопротивляться.



- Константин, знаешь что… Тебе надо бы побольше оставаться одному, - заявила мне она в первый же вечер.
И, едва она мне это сказала, я тут же почувствовал, как сильно не хватает мне одиночества. Что мне просто необходимо остаться одному, может, всего лишь посидеть в пустой комнате.


Вот уж не подумал бы, что мне здесь, в Стрекодельфии, может этого не хватать.
- Как ты догадалась? – спрашиваю.
Но она только улыбнулась.


- Знаешь, - говорит. – Пока ты тут, в этом дупле, на моей жилплощади, - ты сможешь отлично отдохнуть. И часто сможешь быть один. Я понимаю, Офли и Аморельц ужасные приставалы. Наверно, Офли не отходил от тебя ни на минутку, просто прилип… Аморельц, наверно, не закрывал рта? Так ведь? Ведь так?
- Ну… в какой-то мере. Пока я жил с Офли, мне часто удавалось погулять по лабиринтам без него… Мда. Но кое в чем ты права. Мне действительно не хватало одиночества.
- Со мной таких проблем не будет. Я тебя донимать не стану. Меня почти никогда не бывает дома… Ну, то есть тут, в дупле.
- Где же ты будешь… бывать?


Рядом с ней я поневоле становился косноязычным.
Она посмотрела на меня серьезно, очень пристально, словно я сморозил какую-нибудь непристойность, глупость, а потом очень резко изменилась в лице. И вдруг подмигнула, словно мы с ней заговорщики и она собирается сообщить мне сверхсекретную тайну. И говорит:
- Я часто летаю. Туда-сюда. Не люблю, знаешь, подолгу сидеть на одном месте. Вот почему у меня тут беспорядок такой, видишь.


Она и правда часто отлучалась. Но иногда, конечно, мне удавалось побыть с ней вместе. Ибо, хоть стрекодельфы и умеют спать на лету, словно акулы, которые никогда не прекращают плыть, даже во сне, чтобы через их жабры проходила вода, насыщенная кислородом, - все-таки большинство из них предпочитало спать не во время полетов и не там, где их застигнет освобождающий сон (а он, надо заметить, настигал их везде: в библиотеках, на берегах озер, на мостах, на ветке дерева). Нормой было все же спать в своем жилище. Вот и непостоянная Даяна по ночам обычно возвращалась домой. Тогда-то, перед тем как она отключалась, я успевал с ней поболтать. А потом наблюдал за тем, как она спит. Любовался.


Самый непредсказуемый стрекодельф. Самая красивая. Еще раз повторюсь: эталон человеческой красоты по сравнению с этим самым красивым из стрекодельфов – настоящий урод. У нее была одна внешность, которую она часто выбирала: этакая маленькая парижанка в бархатной черной куртке с белым воротничком, на голове – обыкновенная такая беретка, простая, черненькая, стройные ножки обуты в туфли на высоком каблуке. Плащ для Зимней Ассамблеи у нее, конечно же, тоже был черный, только уже не бархатный, а глянцевый, - он больше любой другой ее одежды оттенял белизну бледного, очень бледного лица.
В день, который она выбирала для своих конькобежных занятий, реки Стрекодельфии замерзали, независимо от того, какая стояла погода.


У нее, конечно, был и свой ветролов, не черный, как можно было предположить, а мышино-серый, довольно невзрачный. Размером – где-то с больную местную бабочку, примерно с ладонь. Ее ветролов всегда пел о зиме, он просто не знал иной темы. Пел о замерзших реках. Ему очень не нравилось, когда таял лед. К слову сказать, это была его единственная причина для грусти. Как вы думаете, из чего была сделана клеточка ветролова Даяны? Разумеется, из нетающего льда.


В шкафу Даяны хранилась почти исключительно одежда. От нечего делать я насчитал там двести бальных платьев с широкими юбками. Она их почти не носила, во всяком случае, я видел ее только в одном, черном.


Там был широкий и длинный как анаконда перламутровый шарф. Шуба из мышиных шкурок висела на покрытой бриллиантами вешалке. Нашлись тут, конечно, и кожаные джинсы. Целый чемодан черного кружевного белья.
Талисман Даяны – черный каменный шар, который стоит у нее дома, в спальне, перед большим зеркалом.



За своим ручным питомцем, карликовым тигром в черно-белую полоску, она почти не ухаживала, так что бедолаге часто приходилось добывать себе пропитание самому. Он разорял окрестности дупла, пожирая зазевавшихся бабочек, которым до его появления все было нипочем благодаря собственным острым зубам. Но их зубки не выдерживали сравнения с зубами тигриными. К сожалению.


Рыба Даяны показалась мне очень невзрачной и вообще, на первый взгляд, была совсем на нее не похожа, не имела со своим прототипом, Даяной, ничего общего. Маленькая, серенькая, с большим хвостом. Но потом, приглядевшись, я все же увидел. Это произошло не с первого раза. Мне понадобилось время, чтоб разглядеть: рыба Даяны распространяла вокруг фирменное даяновского очарование. Что-то было такое, небрежное, скользящее в ее неторопливых движениях, в танце плавников, в мерцании чешуи.


Что еще? Даяну ужасно не любили ластики. Она ведь была слишком светящаяся, слишком живая, а ластики ненавидели все живое и светящееся. Это я усвоил. Говорят, именно из-за Даяны ластики придумали поговорку: «До последнего стрекодельфа на пути!».
Однажды я спросил, какое войско она использовала бы, случались масштабная война с ластиками. Она ответила: амазонки. Она создала бы целое войско, скопировав саму себя тысячу раз, а доспехи для них вытащила бы из собственных снов, где она попадает в рыцарские эпохи.



Дурная магическая привычка Даяны не отличалась особой эксцентричностью, но была довольно неудобной: она замораживала всю воду, которую видела перед собой, начиная от воды в реках и заканчивая чаем в чайнике. Любимый сон тоже оказался довольно простым, слишком тривиальным для столь прекрасного и эксцентричного стрекодельфа. Она постоянно видела один и тот же сон о том, как стрекодельфы напрочь разгромили ластиков, и часто просыпалась в победным криком «Хейя!», вскакивала и начинала прыгать на кровати как сумасшедшая, размахивая руками, а ногами путаясь в одеяле. Ее одеяло пахло птичьими крыльями, пчелиным воском и сухим ветром. Но самым любимым ее запахом был только запах свежесваренного настоящего кофе.
Вместо коробочки для последнего дыхания у Даяны был припасен бархатный черный мешок на завязках, висящий у нее на поясе, теплый на ощупь, - я знаю об этом, потому что она, когда бывала в особенно веселом настроении, разрешала мне до него дотронуться.
Стыдно в этом признаться: помимо прочего, я нашел в шкафу дневник Даяны. Подождите осуждать меня, нет, это был не совсем даже дневник, а его подобие, что-то вроде записной книжки, куда вписывают и сокровенные мысли свои, и наблюдения, и вообще всяческие глупости. Короче, меня не извиняет это, то есть то, что я не нашел там каких-то секретов и интимностей, конечно, я некрасиво поступил, что прочитал его. Я его прочитал. Там было много рассуждений об искусстве и о странных вещах вообще. Она могла посвятить описанию какого-нибудь канализационного люка в центре Парижа целую страницу. А следом шло подробное описание меркурианского пейзажа. Или замечания по поводу рельефа морского дна планеты Плюк. Что-то по поводу звуков, идеи о том, какие именно звуки можно положить в собственный звуковой сундук. Этот ее сундук, доложу я вам, был просто поразительной вещью. Казалось бы, на чудные вещи я тут, в Стрекодельфии, уже насмотрелся. Ничем, вроде, больше не удивить. Ан нет.


Кажется, в этой стране не существовало никаких пределов для чудес. Здесь все было беспредельно. Но про сундук я еще потом скажу.


Сначала про записки эти. Там были описания погоды, и сетования по поводу плохого настроения. И высказывания великих художников и писателей. И особенности их биографии, которые казались ей, то есть Даяне, интересными. И всякие мелочи, вообще, вроде, не стоящие внимания. Но потом, когда я вдумывался в них внимательно, как всматриваются в насекомое, ежели долго глядеть через лупу, обязательно обнаруживалось что-нибудь любопытное. И ненапрасное. В этом мире, как видно, не было ничего напрасного и незначительного. Они на все обращали пристальное внимание, эти лопоухи-круглоглазки, эти премудрые стрекодельфы.


Вот, например, она писала своим аккуратным, в школьных завитушках, почерком: «У знаменитого художника Густава Моро был свой любимый ученик, художник Руо. Самые известные ранние картины Руо - "Саломея" и "Орфей" - стали его данью памяти наставнику. Смерть учителя привела Руо к депрессии, которая закончилась в 1902 году совершенно непредвиденно: Руо резко изменил свои интересы в живописи, он отказался от мифологических и библейских сюжетов, а принялся писать клоунов, акробатов и проституток.
Вот интересно было бы посмотреть на это… Стоит призадуматься. Так и вижу себе Руо, который мечется несколько лет, как в горячке, потом, наоборот, ныряет в глубокую апатию, - он больше не способен рисовать ничего такого, что напоминает ему о дорогом Моро. Мифология больше не вдохновляет. Теперь она причиняет боль. Ему не только не превзойти своего учителя, - ему даже не дано приблизиться к этим вершинам мастерства.
Мир вокруг почернел. Палитра и краски вызывают отвращение. Кажется, Руо больше никогда не сможет рисовать.


И вот, в один прекрасный день он просыпается и видит, что мир снова обрел цвет. Поначалу он не верит своим глазам. Ему хочется себя ущипнуть и убедиться в том, что он не спит. С удовольствием пьет утренний кофе. У него снова появился вкус. Солнце как-то иначе светит в грязные окна мансарды…


Руо внезапно замечает, какой вокруг беспорядок. Его одолевает внезапное желание стереть пыль со своей большой палитры и выдавить на нее краски. Но это потом. А сейчас… Скорей! На бульвар! На воздух.


Руо выходит и почти задыхается. Цветочные запахи обрушиваются со всех сторон. Он не может понять, почему так долго ничего этого не чувствовал, почему Париж казался скорее зловонной клоакой, нежели цветущим райским садом, каким снова стал теперь.
Он идет и думает только об одном! Он опять сможет рисовать! Он снова сможеть покрывать маслом холст, мазок за мазком, поцелуй за поцелуем! Его пальцы все помнят! Его душа истосковалась по этому забытому, такому сладкому удовольствию. Живопись…
Прямо в лицо Руо летит огромный, шальной, взбесившийся шмель. Руо смеется. Две девушки, идущие ему навстречу, замечают его веселье, и дружелюбно улыбаются.
Сегодня Руо начнет рисовать! Вот только… зайти бы в цирк. Он видит прямо перед собой лоскутное одеяло Шапито, раскинувшееся над брусчаткой площади, зажатой спинами и животами серых домов.


Руо заходит. Самый разгар детского представления. Акробат в ало-синем ромбовидном трико кривляется, вызывая громкий смех. Рядышком с Руо, на соседнем сиденье, прислонилась усталая после бессонной ночи знакомая простотутка, кажется, ее зовут Фиона. Руо замечает, как ее помятое лицо со следами голубых теней на дряблых веках внезапно, словно по волшебству, преображается, и она снова становится похожей на маленькую девочку. Совсем по-детски оттопыривается нижняя губа. Все мы остаемся маленькими, беспомощными детьми, только забываем, думает Руо, вытаскивает из своего грязного кармана старый ресторанный счет, бумагу можно использовать с другой стороны, и еще огрызок карандаша, и торопливо набрасывает профиль Фионы, двигая пальцами почти наощупь в этой жаркой, тревожной полутьме цирка, лишь порой молниеносно разрываемой сполохами ламп.
...Потом он идет домой, в мастерскую, он почти бежит, он очень торопится, он сожалеет об утраченном времени, о таких пустых, таких невыносимо тусклых минутах, когда не рисовал. Скорей. Скорей!


И вот, день за днем, возникает череда танцующих образов, совсем новых, совсем не таких, не прежних. Они слишком живые для прежнего Руо, но он с радостью подчиняется их настойчивому бесчинству, позволяет им ворваться, приплясывая, в этот мир, и они проявляются на клочках бумаги, на столах в кафе, на холсте в мастерской: грустные паяцы, пьяные акробаты, романтичные шлюхи. Руо только позволяет им прийти, помогает спуститься с кончиков собственных пальцев, и теперь ему больше некогда грустить, хотя воспоминание об учителе по прежнему отзывается в груди глухой болью из породы тех, к коим невозможно привыкнуть.


…Нда… Не знаю почему, но почему-то меня всегда интересовал этот человеческий переход от отчаяния к возрождению. Забавно наблюдать за тем, как в людях вновь оживает душа после долгой спячки. Это все равно что наблюдать за тем, как куколка становится бабочкой. Увлекательнейшее занятие».
Вот так примерно Даяна писала в этом обнаруженном мной дневнике. Там описывались мелочи, которые волновали ее, к примеру: «Сегодня утром обнаружила песочную жабу, подвернувшую лапу. Заколдовала ее, спела песню, и жаба мне сказала, что лапа перестала болеть.» Или: «Этот дурак Морро снова ляпнул, чтобы я не слишком усердствовала, пытаясь вызнать местонахождение нор, где прячутся ластики. Дескать, когда я преследую ластиков на их же территории, я теряю всякую осторожность! Дескать, они могут захватить меня в плен. Я даже обиделась. И весь день, между прочим, обижалась. Пока не вспомнила, что Морро у нас всегда отличался излишней осторожностью».



Но больше всего я был озадачен такой записью (причем, как я понял, она была сделана совсем недавно, уже в ту неделю, когда я был в Стрекодельфии, кажется, жил уже у Офли): «Константин ничего не помнит. Совсем! Это просто поразительно! Это не укладывается у меня в голове. Как только для меня стало ясно, что он ничего не помнит о своих прежних посещениях Стрекодельфии, я побежала к императрице, чтобы расспросить ее об этом. Императрица ковырялась в своем укропе и бормотала себе под нос пустяковые заклинания, так что отвлечь ее мне удалось только с большим трудом: известно ведь, что во всей Стрекодельфии не найдется вещи более серьезной, чем пустяковые заклинания.
Но я все-таки настояла на своем. «Константин ничего не помнит, - говорю. – Он был здесь несколько раз, и совсем не помнит о своих прежних посещениях. Это так странно!» Я был возмущена, сбита с толку, взбудоражена, как в тот раз, когда нашла в своей рыбной капусте бабочку-шелкопряда, которая сошла с ума. «Люди так устроены, - ответила мне императрица, - они многого не помнят. Их время сделано не так, как наше. Точнее, они воспринимают время по-другому. Для тебя, Даяна, прошлое уже прошло, а для них оно еще не наступило.» Невразумительный ответ. Но это все, чего я добилась от императрицы. Остается только принять это событие как есть: Константин ничего не помнит…»



Я и правда не помнил о том, что был здесь прежде. Что, если прошлое стрекодельфов – это мое будущее? Что ж, это многое объясняет. Тут возможно все…
Одиночество. Проснувшись, Даяна наскоро наводила марафет, кутаясь то в шарф, то в боа, а иногда пристегивая себе, на разномастные пуговицы, искусственные крылья из пластика или из металла, в стиле хайтек, хотя она с легкостью могла бы нарастить себе  живые, настоящие. А потом хватала со стола то печеный гриб, то кусок хвороста, то котлету, а то и просто горстку цветочной пыльцы. Это был ее завтрак; всосав всё с изяществом модного пылесоса, Даяна исчезала из пределов моей видимости, чаще всего на весь день. Возвращалась поздно вечером.


Я был предоставлен сам себе. Не скажу, что постоянно сидел дома, то есть внутри древесного дупла. Я еще слишком мало знал Стрекодельфию и продолжал испытывать любопытство. Поэтому я выходил довольно часто, прогуливаясь по лабиринтам и поднимаясь по движущимся лестницам, любуясь всякий раз новыми видами: нагромождения серых камней тут соседствовали с тщательно ухоженными садиками, телескопические башни с зарослями металлических цветов, очень похожими на тот, первый, который я видел в будке Лекаря, еще там, на железнодорожных путях, на границе этого мира.


Порой во время своих прогулок я встречал стайки стрекодельфов, предающихся невинным развлечениям, вроде игры в прятки, догонялки или домино. Или вот еще, любили они такую игру: два стрекодельфа стоят друг против друга на солнечном пригорке и потихоньку преображаясь, превращаются друг в друга. Меняются внешними оболочками, то есть. Почему-то их очень радовала такая вот забава: проделав эту штуку, они начинали прыгать и танцевать, надрывать животики от смеха, катаясь прямо по земле. Лишь много позже я убедился, что такое приключение взаимного перевоплощения было для них чем-то вроде медитации, способа сосредоточиться… Не раз и не два я наблюдал, как стрекодельф, иногда находящийся прямо в разгаре какого-нибудь серьезного дела или беседы, вдруг принимает совсем другой вид, с отсутствующим выражением в глазах, и превращается, медленно и неспешно, в какой-то предмет или живое существо, находящееся рядом с ним. Спустя пять минут я видел перед собой уже не стрекодельфа Морро и готический зонтик, к примеру, - а два готических зонтика.


Думаю, это было для них таким своеобразным способом напоминать себе, что материя текуча, и что они могут течь внутри этой материи; грубо говоря, что во Вселенной всё взаимосвязано, а душе остается только танцевать в этой перламутровой, многоцветной и многозвучной переменчивости. Разумеется, я своим ограниченным умом понимал это слишком примитивно, затрагивая лишь самый край стрекодельфьего мировоззрения, - они-то знали обо всем, понимали гораздо глубже, потому что сами были родом из этой глубины.


Во время таких праздных и слегка исследовательских блужданий я встречал как уже известные лица, так и незнакомцев. Один раз я наткнулся на саму императрицу: она сидела на корточках у пруда и смотрела, как по ту сторону зеркала резвится рыба. Императрица была запрятана уже в иное обличье: она была совсем не похожа на Женю, но непостижимым образом я узнал в скрюченной старушке со змеиными хвостами вместо рук и пингвиньими лапками вместо ног именно императрицу. Как я узнал это?


Я просто знал, и точка. Дорожный посох, покрытый ржавыми письменами, валялся тут, неподалеку.
Но чаще эту неделю в приюте Даяны я оставался дома. Мне хотелось сполна  насладиться своим одиночеством, наброситься на него, отхватить от него кусок, - так голодный впитывается зубами в теплую булочку с маслом.
Даяна, словно опытный диагност, только окинула меня беглым взглядом и мгновенно определила, где болит. Недостаток одиночества.


И правда, думал я, насколько это важно – достаточное время побыть одному. Совсем.
Я расхаживал по дому Даяны, и было мне совсем не скучно.
Иногда, очень внезапно, я вспоминал о Жене и о Зюскинд, и понимал, что мне их не хватает. Но вот парадокс: мне совсем не хотелось домой. Я вспоминал, и думал: как они там… Но тут же вспоминал и слова Лекаря: лучшее, что я могу сейчас сделать: это быть здесь.


И я успокаивался, с удовольствием бродил по комнатам Даяны, пытаясь постичь ее внутренний мир. Но это было все равно что попытка отделившейся капли вспомнить о том, как она когда-то была морем.


Забавных штук тут было множество, как и в доме любого стрекодельфа. У Даяны была слабость к аквариумам и террариумам со всяческой живностью, находящейся, по моим наблюдениям, в состоянии постоянной дремы. Аквариумы имели очень причудливую форму и совсем не были похожи на наши, земные. Сходство ограничивалось только одним: и наши и стрекодельфьи аквариумы предназначены для рыбы. А еще тут хранилось привеликое множество музыкальных инструментов: одни напоминали гибрид флейты, скрипки и гобоя, другие - грубо скрученный морской узел. Один инструмент был похож на арфу, только крошечного размера, с ладошку. Целую комнату Даяна отвела исключительно под барабаны. Другую – под флейты. Третью – под тамбурины. Но кажется, больше всего она любила барабаны. Круглые, квадратные, многоугольные, с пришитыми к бокам колокольцами.


А еще была у нее одна вещь, которая вмещала в себе, возможно, все вероятные звуки и все возможные инструменты, - я назвал ее «звуковой сундук». Это и правда был небольшой такой сундучок, покрытый инкрустацией. Сначала мне показалось, что сундук самый обыкновенный, наверное, она хранит в нем свои побрякушки, подумал я. Конечно, он выглядел затейливо, как и все (почти) вещички здешнего мира. И вот лишь спустя время, как следует приглядевшись, я увидел уши, торчащие из двух щелей по краям сундука, совсем живые, похожие по форме на уши эльфа: заостренные, покрытые нежными, тонкими волосками. А когда я увидел, как Даяна обращается с этим сундуком, у меня окончательно сложилось впечатление, что там, внутри, запрятано живое существо: Даяна целовала сундук, гладила и постоянно шептала что-то в эти пресловутые уши. Самое главное: после таких вот шептаний она возвращала предмет на тумбочку, и тут же по комнате чарующими волнами расплывалась мелодия, всякий раз иная. Источником чародейства явно был живой сундук, не иначе.
Я его побаивался: кто знает, что скрывается там, внутри. Когда Даяны не было дома, сундук не трогал.
Между прочим, Даяна научила меня танцевать. Уф… Даже не верится, что рассказываю это сейчас. Я всегда считал себя увальнем, начисто лишенным чувства ритма. Пока другие люди танцевали, я предпочитал отсиживаться в сторонке, довольствуясь своим мартини и наблюдением. Даже Зюскинд, которая обожала транс и арабские мелодии и к тому же отлично танцевала, не могла растопить этот лед моего страха перед свободным, нескованным движением.
А тут… Даяна однажды вернулась домой в отличном настроении. К слову сказать, она почти всегда пребывала в нем, про таких говорят «рот до ушей, хоть завязочки пришей» или «светится, как медный таз». Но в тот вечер она просто млела от внезапно нахлынувшего счастья. Как я понял, в тот день они вдвоем с Аморельцем в который раз уже проникли на вражескую территорию ластиков, разведали о местоположении нескольких их стратегически важных объектов. К тому же в Городе ластиков ей удалось выкрасть из закрытого зоомагазина какой-то необычайный вид рыбы, которая, якобы, водилась только в непосредственной близости ластиков. Даяна назвала ее «Наполовину стертая» и торжественно выпустила из походной своей фляжки в лучший аквариум.
Выпустила и говорит мне:
- Потанцуем?
И, прежде чем я успел что-либо возразить, нашептала что-то в уши своему сундучку.
Стены комнаты расширись. Если вы когда-нибудь слышали африканские барабаны и пение тамошних шаманов, вызывающих дождь (разумеется, в уголках, куда еще не добралась цивилизация и где знать не знают космолетов), тогда вы можете хотя бы отдаленно представить себе музыку, которую на этот раз извлек из себя сундук.
И я увидел, как Даяна танцует. Человеческий язык здесь бессилен, он не может описать это действо. Она двигалась, слегка приподнявшись, зависнув в воздухе, и каждое ее движение множилось и летело вокруг нее, словно она танцевала не одна, словно с ней рядом в повторяющемся, скользящем ритме томилось и таяло в мерцающей неге несколько существ, равных ей по красоте.
Она потянула меня, схватила за руку. Я и оглянуться не успел, как уже танцевал рядом с ней. Поначалу мне казалось, что я двигаюсь неуклюже, как слон в посудной лавке и корова на льду, вместе взятые. Но довольно скоро я уже не о чем не думал, - я просто двигался в монотонном барабанном ритме, подчиняясь ему всецело, откликаясь на движения Даяны, растопырившей пальцы, вздрагивающей плечами, всем телом, каждой его клеточкой. На секунду я подумал: этот танец с Даяной даже лучше любви, такое наслаждение вряд ли могло сравниться с любым наслаждением, во всяком случае, известным мне…


Мелькнула шальная мысль: эх, видели бы меня сейчас жена и дочка, и друзья!
Мне представилось, что я вот-вот покину свое тело. Я видел яркие картины. Носорог, с головокружительной скоростью, мчится прямо на зрителя. Мчится на на камеру. Это самый настоящий песчаный носорог, законное дитя дюн, никакой не муляж, никакое не чучело. Он являет собой серьезную опасность; но тем, кто снимает видео-клип с участием носорога, дела нет до опасности, они слишком заняты, чересчур увлечены, их ничто не остановит… Высокая трава, в пол-человеческого роста, прячет их от разъяренного животного. Молоденькая ассистентка главного режиссера, выплюнув от волнения всегдашнюю жевачку, готова захлопать в ладоши от восторга…


Мы танцевали, а вместе с нами танцевали тени и языки света на стенах. Картины на этих стенах, вроде, были готовы вот-вот сорваться с гвоздей, чтобы танцевать вместе с нами, двери – с петель, шторы – с прищепок, цветы – готовы выпрыгнуть из своих уютных горшков, а рыбы тихонько мерцали в аквариумах, наблюдая за нами…

Музыка стихла также внезапно, как и возникла. Даяна в изнеможении упала на пол, прямо на ковер, я опустился на колени рядом с ней. Она улыбалась, и это была улыбка изнеможения…
Однажды под вечер появился Лекарь. А я уж и забыл о нем. Вид у него был печальный и уставший.


- Как там… человеческий мир? – спросил его я, не без иронии, между прочим.
Но ему не передалось мое легкомысленное настроение. Он выглядел так, словно ему и правда было не до смеха.
- Человеческий мир… - произнес он отстраненно, словно я спрашивал его о погоде на Плутоне. – Что там может измениться… Тем более, за полдня.
Я старался принять полученную информацию. Он прочитал поэму этого старания по моему лицу и подтвердил скучным голосом:
- Да, да… Там прошло всего полдня. С тех пор, как ты ушел в Стрекодельфию, там минуло только шесть часов. Люди часто повторяют: «Время – понятие растяжимое». Но они не вникают в смысл выражения. Время реально, не на словах, на самом деле. Существует медленное и быстрое время. Бывает, то, что мы считаем прошлым и будущим, случается одновременно.


- Мне кажется, я нахожусь здесь очень долго, - заметил я.
- Еще не время думать о возвращении отсюда, - сказал Лекарь.
- Что вы, я совсем не то хотел сказать…


- Ладно, ладно…Собственно, я зашел только… узнать, как ты…
- Все в порядке.
- Тебе нравится у Даяны?


- Ммм… Как тут может не нравится… Было прикольно и у Офли, и у Аморельца. Вообще-то… я мало вижу Даяну. Мы с ней почти не говорили – она редко бывает дома.
- Знаю, - он улыбнулся. – Она – непоседа. Ну а в целом как тебе… Стрекодельфия?
Нелепо – он расспрашивал меня таким тоном, словно я был глупым восторженным туристом, а он – пресыщенным и ничему не удивляющимся обитателем древнего рая. Но меня почему-то не обижал его тон; как видно, за время пребывания в Стрекодельфии я напрочь утратил способность обижаться.


- Ну… я видел несколько лабиринтов. Ходил в библиотеки. Два перевернутых моста, убегающую лестницу. Город ластиков – это уж, ясное дело, издалека.
- Константин, ты видел еще очень и очень мало…
Он выглядел столь болезненно, что я не удержался, спросил:
- Скажите, Лекарь, что с вами сегодня такое? Вы чем-то огорчены?
Он молчал.
- Я понимаю, я не вправе спрашивать…


Он ответил:
- Да, собственно, ничего такого. Меня расстраивает только, что стрекодельфы поглощены лишь своими развлечениями и этой детской враждой с ластиками. Так и есть. А больше их ничего по-настоящему не волнует. Хочу тебя спросить. Ты когда-нибудь слышал вторую симфонию Брамса? Нет? Очень жаль. И все равно я использую это сравнение. Знаешь, там, во второй части, где-то на семнадцатой минуте, если, конечно, следить по датчику времени, начинается очень печальная тема. Когда я слушаю это, я всегда думаю, с чем может ассоциироваться столь величественная музыка. Каким чувствам она соответствует? Она копает в самых глубинах человеческой души. Она говорит даже не столько о печали – нет, это не совсем голос невнятных сожалений. Скорее, это мудрое осознание истины: в мире все происходит так, а не иначе, и ты можешь скорбеть по этому поводу, можешь и сожалеть, а можешь пытаться казаться равнодушным… Но самообман здесь не пройдет, если, конечно, у тебя есть сердце. Разве может оставить равнодушным несчастная любовь, например, или тщетные надежды, или бесконечные усилия таланта, которые так и не были (и никогда не будут!) вознаграждены?


Эта музыка говорит: несчастье случится, непоправимое уже с тобой, на твоем пороге, оно уже происходит. Так вот, последнее время я слушаю это и думаю о Морро. Он неизбежно бледнеет, он тает с каждым днем. А остальные словно не видят этого. И продолжают играть!
- Таковы уж они, - заметил я. – Они как будто не умеют грустить. Может, имеет смысл поговорить об этом с Императрицей? Может, его бледности как-то надо помешать?
- Я говорил с Императрицей, - Лекарь неожиданно закашлялся. Дождался, пока пройдет приступ кашля, и продолжил:
- Она собирается обсудить болезнь Морро на Зимней Ассамблее. Но это мало что изменит. К тому же она сказала, что предстоящие события – неизбежны. Стрекодельфы исчезнут, этого нельзя предотвратить. Такое исчезновение – для них не смерть, а лишь еще одна ступенька на длинной лестнице преображений. Они не относятся серьезно к тому, что могут исчезнуть… Значит, так предначертано – так тебе скажет любой из них. И кстати, именно последний вздох Морро окончательно вылечит твою дочь. Я ведь, кажется, уже говорил об этом.
- Мне бы очень хотелось увидеть его… То есть Морро.


- Всему свое время, - отозвался Лекарь. – Пока наслаждайся обществом Даяны. Кстати, когда она вернется? Мне надо передать ей одно письмо от Октября…
- Оставьте мне. Я могу передать.
- Октябрь просил: из рук в руки.


- Она возвращается очень поздно.
- Что ж. Я подожду.
И он, как ни в чем не бывало, улегся на один из продавленных диванов и мирно проспал там до самой поздней ночи, пока не заявилась эта гуляка. Вручил ей письмо и отправился восвояси.


Что там было в этом письме, неизвестно. У стрекодельфов были какие-то секреты, какие-то тайные дела, и я в это не лез, разумеется. Хотя иногда, конечно, меня томило любопытство.
Однажды я случайно подслушал их разговор. Я находился в доме Даяны, в одной из полупотайных комнат, которых там было предостаточно. Разбирал там коллекцию вееров, многие из них оказались такими старыми, что от одного прикосновения рассыпались в пыль. И тут я услышал звук шагов, шуршание одежды и голоса.


Они явно вошли в главный зал, я еще называл его гостиной, хоть мы с Даяной там же и ели, и в частности, я там же и спал. Я предпочел затаиться, даже не знаю почему, наверно, повинуясь внезапному капризу, а еще потому, что атмосфера этой страны располагала к игре. Сыграем в прятки.
- Его точно здесь нет?
Я узнал голос Аморельца.


- Нету. Я только что видел его возле Восемнадцатого ручья. И вид у него был такой, словно он собирался остаться там навсегда.
Они говорили обо мне. Точно!
Я и правда некоторое время назад сидел у ручья. Наблюдал за лягушкой, одной из многочисленных представительниц здешней фауны: у нее было помимо своих, лягушачьях, еще восемь паучьих ног, обутых в крошечные красные туфельки, между прочим, с каблуками, а на спине распластались бабочкины крылья. Я немного разбирался в бабочках, в тот период своей жизни, когда увлекался всем подряд и ничем – надолго. Я узнал, чьи это крылья. Agapema anona собственной персоной. Я определил ее по характерной, несколько невзрачной окраске крыльев. Этот вид принадлежит к семейству павлиноглазок, другое их название – сатурнии. Я вспомнил об этом и подумал: поразительно, сколько всего неожиданно может всплыть в нашей памяти. Запах отцовских рук, первый спектакль по драме Ионеско, который ты увидел, в частности, костюмы актеров, твой первый космический полет, первые шаги на Луне. Много всего.


Но сейчас дело было не в этом. Я, конечно, застрял возле той жабы с паучьими ногами и крыльями, не потому, что она была так уж уникальна – тут, в Стрекодельфии, такого добра было навалом, - а потому, что подумал: это существо наверняка понравилось бы моей дочке. Где справедливость? Почему здесь нужно было оказаться мне, а не ей?
Я отбросил эти мысли, продолжая наблюдать за жабой. Она же как ни в чем не бывало сидела на гладком камушке, грела спинку.
…И все же у тех, кто сейчас находился в зале, были неверные сведения. Я уже довольно давно покинул берег ручья и возился тут с веерами. Недотепы стрекодельфы. Все-таки Шерлок-Холмсы из них некудышние.
- Отлично.
- Что ж. Наверно, стоит все же попробовать это сделать. Забросим его в город.
- Как ты себе это представляешь?
По голосам я опознал говоривших. Это были Аморельц, Октябрь и Даяна. С Октябрем мне довелось несколько дней назад поговорить, и его глухой, хрипловатый голосище нельзя было спутать с чьим-то другим. Ну а бархатный голос Даяны… Его я тоже узнал сразу.
- Ты пойми: что будет, если он окажется в Городе ластиков? Ластики переключат все свое внимание на него, им в лапы еще ни разу не попадала такая ценная добыча. Ну а пока они будут заняты Константином, мы с тобой сможем выкрасть эликсир Пустоты. А без этого эликсира ластики не способны нам повредить. Да они собственные тапочки съедят от злости!
Это говорил Аморельц – Даяне.


- К тому же, повредить Константину они ведь все равно никак не смогут. Ведь он человек, а человека они стереть не могут.
- Все равно, он может испугаться. Да что я говорю, для него, наверно, это будет настоящее потрясение! Оказаться в такой враждебной среде… Внезапно, без подготовки, ни с того, ни с сего…


Это добрая, добрая Даяна старалась меня защитить.
- Да чего ему пугаться-то? Мне кажется, ему наоборот будет интересно оказаться в Городе ластиков. Посмотреть, что там… Кстати, потом, когда мы его вызволим, он может нам многое рассказать. Много ценного.
- Это если нам удасться его вызволить! – возмутилась Даяна.
- Подумай сама, к чему ластикам долго держать его у себя? Все равно пользы от него никакой. Как только они поймут, что стереть его невозможно, сразу выпустят. Вот увидишь…
Вообще-то я даже не ожидал услышать такие слова от Аморельца, которого я знал скорей как отстраненного философа, а вовсе не как авантюриста, - этот новый персонаж нарисовался на горизонте лишь сейчас.


- Это очень плохо! – заявила Даяна. – Не хочу даже слышать об этом. Давайте не будем больше об этом говорить. Ну пожалуйста…
Вот. Хорошо, плохо. Это оценки стрекодельфов. Детские оценки.
- Ладно, - отозвался Октябрь, обращаясь к Аморельцу. – Как ты собираешься переправить его в город? Да еще так, чтобы он об этом не знал?
- Дадим ему усыпляющий бальзам. Он заснет, и мы в паланкине перетащим его поближе к городу. Высадим у главных ворот, сами слиняем. Ну а дальше… Наблюдатели ластиков его явно заметят…
- Надо подумать…


- Вы как хотите, - сказала Даяна, - а я пойду. Все наши уже в Подлинном саду. Выращивают деревья. А вы тут занимаетесь какими-то дурацкими кознями. Императрица этого не одобрит.
Они немножко еще пошумели, а потом ушли…
Услышанное почему-то не заставило меня волноваться. Они хотят забросить меня в Город ластиков и посмотреть, что будет? Да пожалуйста.
Подлинный сад. Где это? Мне захотелось пойти туда. Раз они все там, я в любом случае найду их по тому стрекотанию и мелодичному полу-насекомьему шуму, который стрекодельфы обычно поднимают.


Сад я нашел не сразу, но нашел-таки.
Стрекодельфы действительно выращивали деревья. Каждый сидел подле своего дерево, и оно потихоньку росло.
Уже потом Лекарь объяснил, что Подлинный сад – очень важное место в Стрекодельфии. Что каждое дерево, выращенное там, в Стрекодельфии, имеет для вселенной большую ценность. Якобы, стрекодельф выращивает свое дерево, а где-то там, далеко, в городе Праге отчаявшийся стекольщик внезапно придумывает для стекла новый яркий оттенок. На Венере впавший в депрессию астроном вдруг просыпается и обнаруживает досадную ошибку в собственных рассчетах и понимает, куда двигаться дальше. Где-то еще, совсем далеко, благодаря новому стрекодельфьему дереву какой-нибудь заблудившийся художник выходит из творческого ступора.



Они сидели под деревьями, деревья росли, это напоминало ускоренную съемку из жизни растений: стебель стремительно раскручивается, тянется вверх, лепестки растопыриваются, открываются. В реальности все происходит, конечно, не так. Но тут, в Стрекодельфии, у времени была другая структура. Поэтому я уже не удивлялся, наблюдая.
Они сидели, такие забавные и трогательные в своей сосредоточенности, и я подумал: на что это похоже, что напоминает? Наконец сходство выступило само, как тайный рисунок в зашифрованных письменах: каждый из них был похож на маленького Будду, застывшего в своей нечеловеческой медитации.


У Лори в волосах копошились пушистые гусеницы, мохнатые, изысканные, а он нисколечко не обращал на них внимания, так был поглощен ростом дерева.
Каждое дерево было чем-то похоже на своего стрекодельфа.
Внезапно я почувствовал тревогу: среди них не было видно Офли. Тут были мои знакомцы, и незнакомцы присутствовали тоже, но Офли среди них я не нашел, как не искал его лихорадочно глазами.
Его не было. Где он?


Вдруг я, да и все остальные тоже, услышали очень неприятный звук. Он был похож одновременно на шипенье, хлюпанье, пережевывание, словно что-то свое, украденное хрумкала гигантская плодожорка, вроде тех, что зелено-ядовитым скопом ползали в волосах распустехи Лори, только, конечно, гораздо, гораздо больше длиной, и высотой, и шириной, и глубиной сновидений, словом, всем, чем можно, больше. Звук был похож на что-то вышеперечисленное, и он был ни на что не похож. Он был отвратительный. И он меня испугал. Этот звук как будто включил какую-то давно забытую вибрацию внутри меня, мелодию страха, пульсацию отчаяния. Словно Лекарь меня обманул, и я нахожусь здесь в результате  дурного заговора, а Жене там, далеко-далеко, вовсе не легче, а она умирает в эту самую минуту, а может, уже умерла…


Такой противный это был звук.
Тогда я услышал его впервые, и я еще не знал, что это трубят в свои бесцветные трубы герольды ластиков, и что звук этот предвещает их нападение.
А потом я довольно часто слышал его, и даже к нему привык, ежели, конечно, можно считать реальной привычку к чему-то такому, что реально включает ваш глубоко-глубоко закопанный страх.


Готовилось, собиралось произойти что-то очень нехорошее.
И потом я, да и все остальные тоже, услышали крик Офли, в котором можно было различить что-то вроде «Эй! Эгегей! Они тут!» Все стрекодельфы тут же вскочили и бросились туда. Словно стая бабочек внезапно, по команде, снялась с насиженного места. Я побежал за ними. Приходилось спешить, потому что некоторые-то из них, как никак, могли летать, чего не умел я (это приходилось признать).


Наконец я добрался до искомого места, то есть до источника отвратительного звука, к которому теперь примешивался громкий шум сражения (такое можно услышать, наверно, только в дешевых киношках, когда на экране встречаются и вступают в упоительное противоборство две группы враждующих инопланетян). Битва была в самом разгаре. Ластики напали на Офли, когда он в одиночку, по своему обыкновению, возился в Зеркальном лабиринте. То ли с рассадой металлических цветов, которые в это время года бывают очень прихотливы, то ли с какими-то химическими пробами нового, бегающего вида стекла.


Я знал это место. Сейчас, едва я оказался там, всей кожей и всем сердцем ощутил перемены. Это было недалеко от входа в лабиринт: ластики совсем обнаглели. Я самолично тут, вместе с Офли, расставлял ловушки для них, а красивая медная, но довольно-таки агрессивная табличка перед входом предупреждала: «Ластики, и не думайте лезть сюда! Если вам дорога ваша ничтожная биография, не лезьте. Здесь повсюду для вас расставлены капканы. Только сейчас, только для вас! С любовью, ваш Офли». Впрочем, такого рода предупреждающие таблички мерцали во многих укромных уголках Стрекодельфии. Стрекодельфы предполагали, что ластики полезут именно туда, и оставляли зубастые капканы из проволоки и колючего терновника, а также маленькие сверкающие бомбы, которые взрывались  при неосторожном движении и даже неосторожном вздохе, рассыпая ворох ослепительных, искрящихся огоньков. И кроме ловушек, оставляли предпредительные смешные записочки, - таковы были правила игры. Юмор такой.


…Я оказался в самом разгаре битвы. Несколько сущностей, серых, постоянно перетекающих, вцепились в Офли и других стрекодельфов. Так, наверное, это и есть ластики. Я почти ничего не видел, совсем ошалел от шума, грохота и дыма. Дым стоял коромыслом. Я успел заметить, что две растущие в этом уголке дивные лианы (так я их называл, потому что эти растения были похожи на тропические лианы, что тут поделать…) покрылись уродливой серой коркой, и их причудливые резные листья теперь казались не живыми, а вылепленными из грязного гипса.


Звенело оружие. Я увидел в лапах Аморельца меч, впрочем, по виду изрядно смахивающий на игрушечный.
Я мало что понимал. Разглядел только, как Аморельц и Лори пытаются освободить Офли, чье тело было почти полностью покрыто этими уродливыми, серыми сущностями без глаз, с длинными конечностями, похожими на комья засохшей весенней грязи.
Да, точно, тает снег, и под ним выступает вся грязь и весь позорный сор, что скопился за зиму. На такое вот месиво грязи, на которое и смотреть-то противно, и были похожи эти существа.


Кто-то схватил меня за шею сзади. Прикосновение было холодным и неуловимо неприятным. Наверно, это был один из них… Я не удержал равновесие, упал…
Очнулся я в домике Офли. Тут были все. Наверно, подумал я, все кончилось благополучно.
Рядом со мной сидел Лори. Вид у него был довольно унылый, нечего и говорить, что это было для Лори совсем не характерно. Он держал меня за руку.


- Мы донесли тебя сюда, на носилках, - говорит.
Я заметил Лекаря, императрицу и других.
Все они столпились у окна, на кровати там лежал Офли, лицо у него было серое, левую руку с выщипанными перьями покрывал толстый слой целительных повязок, не слишком похожих на наши медицинские бинты. Повязки стрекодельфов выглядели скорей как украшение: обвитые сухими цветами, расшитые драгоценными каменьями.
На вид, во всяком случае, Офли было очень плохо.


- Уходите, - сказал Лекарь. – Самое лучшее для Офли сейчас – это побыть одному.
Послушные стрекодельфы потихонечку разошлись.
Мы с Даяной вернулись к ней домой.


Совершенно обессиленный увиденным, я откинулся на спинку дивана.
Мне показалось, я задремал. В этой полудреме предметы двигались и тихонько шуршали, пожираемые ластиками со всех сторон. Клубился серый удушливый дым, воплощение бесцветности, бессилия и пустоты. Я точно спал, но… вот я вижу сквозь сон, как в центре комнаты возникает очень бледная Даяна. Она взмахивает руками, легонько, но так, что все сутулые тени, душные гады и сомнительные личности расступаются и покидают пределы видимости, убираясь восвояси в свое невидимое, пустое Ничто и Никогда. Она взмахивает руками, широкие шелковые рукава послушно летят вслед. Что она делает?


Она танцует. В каждом движении ее светится беспокойство, испуг, жалоба. На что? Что ее так тревожит? Увечье Офли, полученное им при нападении злополучных ластиков? Болезнь ли Морро? Или то, что она сама изрядно побледнела? Даяна вряд ли стала бы беспокоиться о самой себе. Это было совершенно не в ее характере. Рыбий танец. Танец носорогов, застигнутых дождем. Танец металлических растений, злобно, жадно кусающих друг друга за листья-пальцы. Наблюдая за танцем Даяны, я совершенно некстати, ни к месту, ни с того, ни с сего, вспомнил один эпизод, опять-таки из своей прежней жизни, так сказать, из эпохи поисков себя и душевных метаний. Кажется, я уже о том времени вспоминал… Что говорить, время было яркое, полуобморочное, шиворот-навыворот, с ног на голову. Фигурально выражаясь, я словно ходил на руках, а не на ногах. Что только не вытворял. И ведь, несмотря на все свои художества, мне случалось и втюриться, причем без дураков, по-настоящему. Например, как раз тогда, после череды мимолетных увлечений на одну ночь, я полюбил А. – только о ней и думал, буквально бредил ей, она же крутила мной как хотела. И между прочим, весьма благополучно скрыла от меня тот факт, что была несвободна, то есть замужем. Будь какая-то другая из моих прежних подружек замужем – мне было бы на это ровным счетом наплевать. Ибо я числил себя закоренелым циником и сверхчеловеком, плюющим с высокого балкона на общепринятую мораль. Но только не в случае с А. Тут уж ни о каком наплевательстве и речи быть не могло. Она была мне слишком дорога. Муж вышел на сцену сам, по собственному почину. Каким-то таинственным образом (впрочем, кто ищет, тот всегда найдет) он разузнал мой адрес.


Было часов пять утра. А. спала как убитая: она любила мешать шампанское с антидепрессантами, сказывалась эксцентричность натуры. Я же, помнится, наоборот, от счастья почему-то почти не мог спать – и эту ночь, как и почти все прочие ночи, когда А. оставалась спать у меня дома, провел в болезненной полудреме. То и дело просыпался. Я не спал, когда кто-то начал как полоумный колотить в дверь. Я встал с постели, влез в джинсы, посмотрел в глазок: в грязном предутреннем мраке подъезда нарисовался незнакомец, с его волос и с плаща стекала дождевая вода.
Он сказал, что не уйдет до тех пор, пока я не открою и он не поговорит с А. И все равно, я открыл ему дверь, конечно, не поэтому.


Скорей уж, от собственной растерянности.
Я и правда растерялся.
Не каждый день ко мне в мое скромное жилье приходили обманутые мужья с разборками.
Надо отдать ему должное, он вел себя на удивление спокойно, интеллегентно. Не стал бить мне морду. Так, кажется, ведут себя девяносто процентов мужей в подобных случаях.
Он тихо дождался, пока я растолкал ошалевшую А. (в скобках заметим, это удалось мне далеко не сразу), и пока она оделась.  Вот только выражение лица у него было… Я никогда, наверно, не забуду это лицо и это выражение. Оно было … опрокинутым.
…Клоуны в одежде, траченной молью, сбежавшие со вчерашнего берега, графиня с подбитым левым глазом, неисправимая гордячка (впрочем, к чему теперь гордость… о, чарующая беспомощность), кошмарные уродцы в синюшно-синих перчатках, старый-престарый актер в застиранном и залатанном костюме Зевса-громовержца, - все бегут, все мчатся прочь со своих незримых полей, лишь бы посмотреть на мой конфуз, на мой позор. И зачем только я открыл дверь. Вот дурак-то.


А можно назвать происходящее неловким положением, уморительным анекдотом, глупым происшествием, смешной ситуацией.
Нас было в этой пьесе только трое, я, А. и ее муж, но мне казалось, что все невидимые, непрорисованные, не до конца раскрашенные клоуны мироздания сбежались на нас посмотреть.
Они ушли, вдвоем. Муж сказал ей «выбирай», и А. выбрала мужа, а не меня, что, вообще-то довольно естесственно. В окно я смотрел, как они садятся в такси. Такси уезжает. А мокрый от дождя, истошно черный асфальт по-прежнему блестит, как ни в чем не бывало. Словно ничего не случилось. Осталось как прежде.


Разумеется, я впал в тоску. Запил, закуролесил. Потом уволился с текущей работы, два месяца просидел дома у окна, слушая классическую музыку. Оперы, симфонии, скрипичные концерты, старинный джаз. В таком примерно духе.
Я стал чем-то похожим на куколку бабочки. Смешно, разумеется, и как-то уж чересчур романтично и инфантильно - сравнивать себя с бабочкой. Я тогда и не сравнивал. Это сейчас вижу некоторое сходство. Между собой в то время и насекомым, которое, собственно, еще и на свет не родилось, еще не стало имаго.


Я много читал о бабочках как раз в то время. Случайно ли это?
Помню, что мне было страшно. Да. Да. Отчетливо помню этот страх. Утром, после того, как ушли А. со своим вновь объявившимся мужем, я впервые почувствовал этот страх. Он был вроде беспричинным. Ну неприятно, ну, выбрали не меня. Ну, А., оказывается, меня совсем не любит. Меня вроде как бросили, вроде как только что предали: я отчетливо помню, как А., выходя с мужем в коридор своей квартиры, на несколько минут прислонилась к его плечу. Это движение говорило само за себя. Глупо признаваться, но я до последней секунды надеялся, что она выберет меня и останется со мной.


После этого я перестал верить женщинам. Да и людям в целом. Я расстался со своим юношеским романтизмом. Идеализмом. Раз и навсегда. Я перестал относиться к ним более-менее серьезно. Я просто запретил себе это, и точка. Даже когда вышел из своего персонального личного тупика, когда встретил свою будущую жену Зюскинд, я после случая с А. так никогда и не оттаял.


Наверно, она была единственной, кого любил по-настоящему. И даже Зюскинд я так не люблю.
Странно, что я подумал об этом обо всем именно сейчас, когда Даяна танцевала свой танец, столь печальный, безысходный, столь непохожий на ее прежние танцы. Это была, казалось, уже не игра, дети не умеют играть в настолько грустные игры.
- Офли скоро поправится? – спросил у нее я.


К тому времени, как я заговорил, она уже ласково коснулась голубой ладонью своего музыкального сундучка, и тот затих, слегка пошикав и поворчав на прощанье.
- Лори говорит, что увечье Офли останется с ним насовсем… - Даяна подозрительно зашмыгала носом, и мне даже показалось, что она вот-вот расплачется. Плачущий стрекодельф – что может быть невероятней? И ужасней?
- В его царапины слишком глубоко проникла отрава ластиков. Теперь, даже если его ранки заживут, Офли будет уже наполовину ластик, наполовину – стрекодельф… - скорбно добавила она.
- ?
- Ты видел, он почти провалился там в зеркало? – спросила она.


И я вспомнил. Я действительно вспомнил. Дым сражения, и Офли, чьи ноги затянула зеркальная стена. Казалось, это было невозможно, невероятно, и все-таки это происходило. Примерно так зазевавшихся путников засасывают зыбучие пески. Я где-то читал о подобном.
- Лори и Аморельцу с трудом удалось его вытянуть, - продолжала Даяна. – А если бы нет... Трудно представить себе, что могло бы произойти. Может, Офли совсем провалился бы туда, и мы тогда его больше не увидели бы. Штука вот в чем: эту зеркальную стену успели опоганить ластики. Вот почему она себя так повела. Зеркала вообще обычно очень восприимчивы к магии ластиков. А тут… Не знаю, что произошло. Может, стена приболела, ластики этим воспользовались, и сразу загрязнили ее своими липкими мыслями.
Даяна помолчала немножко, потом добавила:
- Императрица сказала по поводу Офли: ничего не поделаешь. Мы будем любить его и таким. К тому же чудо, что он вообще жив.


Я думал об Офли.
Бедняга Офли, добряк Офли, неисправимый мечтатель, игуана, живое воплощение царственной фантазии и ледяное безмолвие царственной сосредоточенности.
Что он сейчас чувствует! Потом Лори и Аморельц, которые ни на шаг не покидали его в то время, пока затягивались царапины, рассказывали мне: как только он смог вставать с постели, стал метаться как ошпаренный и рвать на себе повязки. Каково ему было? Шутки кончились. Осознать, что ты навсегда утратил частицу собственной сущности, смириться с фактом, что эту цельность никогда не вернуть обратно…


Мне стало так жаль Офли, что я вспомнил недавний подслушанный разговор о том, что меня надо бы подкинуть в Город ластиков, дабы я успешно осуществил отвлекающий маневр, а остальные проникли бы туда беспрепятственно и навредили как следует этим противным существам. Я бы на все пошел, чтобы причинить им вред. В той потасовке внутри Зеркального лабиринта мне увы, не удалось разглядеть их как следует, они остались почти неразличимы, неотчетливы, но мне вполне хватило увиденного, чтобы испытывать к этим созданиям неосознанное, но от этого не менее сильное отвращение.


Подобное ощущение переживаешь, когда оказываешься вдруг перед кучей мусора, где разнородные элементы намешаны и соединены в плотный ком: грязная бумага, жирные объедки, рыбьи кости, битое стекло, человечьи волосы, драная мишура с новогодних елок. Или – когда замечаешь на асфальте пятно рвоты. Не возьмусь утверждать, что эти самые ластики были так уж омерзительны внешне – нет, скорей уж, они были не уродливы, а просто – обычны. Они были – никакие. Но ведь и червячки вызывают у некоторых людей чувство гадливости без видимых на то причин, иррационально – их буквально тошнит от одного вида червей, нипочему, просто так.


И вот, хоть они мне, мягко говоря, ужасно не понравились, я бы согласился даже на тайный план, давая забросить себя на территорию врага, лишь бы хоть чем-то помочь Офли.
Но они в один голос бубнили (и Лекарь, и Лори, и прочие), что помочь ему невозможно, и он теперь навсегда останется таким вот половинчатым существом.


Однако, прошла неделя… С Офли церемонно сняли его роскошные целебные повязки, усыпанные тюльпанами, изумрудами и сапфирами. Он стал выходить из дома. Я увидел левую половину его тела. Ну да, левая рука, которая по извечному стрекодельфьему обычаю постоянных перевоплощений превращалась то в крыло, то в лапку… с рукой было что-то не так. С ней было что-то не так, и прежде всего цвет: он теперь был неизменным, мертвым каким-то, пепельно-серым. От нее исходило ощущение неприятной, глиняной затхлости. Рядом с этой рукой было неуютно и холодно. Офли знал об этом и теперь никогда не касался других стрекодельфов, Лекаря и меня левой рукой.


Но в остальном это был наш прежний Офли. Без сомнения. В его характере не возникло ничего, что напомнило бы о ластиках.
И все же. Те, кто сотворили такое с Офли, должны были тоже пострадать. Я присоединился к стрекодельфам и телом и душой. Я жаждал как-то навредить ластикам. Я и боялся их, и рвался попасть в их город. Если я могу помочь стрекодельфам в их нелегкой борьбе – почему нет?


Этими мыслями я не стал делиться с Лекарем. Я заговорил напрямую, с Даяной (уже тогда я начинал понимать, что влюбляюсь в нее, решительно, бесповоротно и ужасно). Однажды, когда она в романтическом настроении сидела перед зеркалом и пыталась прикрепить к волосам то сухую разлапистую ветку, то кусок ржавой гнутой проволоки, я решил поговорить. По губам ее змеилась в общем-то обычная для всех стрекодельфов улыбка – улыбка Будды на покое. Я подошел, сел в кресло рядышком. Я любовался ей. Уютный ветерок залетал в окно. Все вокруг дышало благостью и спокойствием. Теперь я стал только сильней ценить это спокойствие – знал, что оно в любую секунду может быть нарушено. И заговорил:


- Даяна, знаешь, мне кое-что хочется предложить… тебе… эээ… Вам…
- Ммм?
- Я подслушал вам разговор.
Она отвернулась от зеркала и уставилась на меня. Мне стало очень неловко, но деваться было некуда – надо было продолжать.


- Ну, тогда, здесь, у тебя дома… Еще до нападения. Вы пришли. Кажется, там были Аморельц и Октябрь. Я узнал по голосам. Вы говорили, что можно бы подбросить меня в Город ластиков… Ну, в качестве отвлекающего маневра. Тем временем, пока ластики будут разбираться со мной, вы сможете выкрасть какой-то там эликсир Пустоты… Так ведь, кажется? Ну вот, я что сказать хотел… Я согласен. Ну то есть, я готов. Не нужно делать это тайно. Я готов пойти на это добровольно. Лишь бы хоть как-то вам всем помочь. Ластики мне так же отвратительны, как и вам. Я почти их не знаю, но они… мерзкие. Если я хоть что-то могу сделать…


Я говорил слишком долго, выдохся и замолчал. Ну вот, теперь я выглядел в ее глазах героем. Внутри моей души растекалось упоительное тепло.
- И тебе не будет страшно? – спросила Даяна.
Я пожал плечами:
- Конечно, нет.
- Не говори так, - как видно, она пыталась меня осадить.


Она помолчала, положила перед собой сухую ветку, которой сегодня не суждено было найти свое место в ее прическе. Потом говорит:
- Это, конечно, очень замечательно, что ты так думаешь. Что ты так настроен. Мне жаль, что ты услышал наш разговор. Но ты не должен обижаться на Аморельца… за его бесцеремонность такую… Он вообще-то совсем не жестокий.


- Да нет же, - поспешно перебил ее я. – Нет, я вовсе так не думаю. Вовсе! Наоборот, я согласен с ним, отличная идея! Ластики будут заняты мной, а вы украдете эликсир. И кстати, что это за эликсир такой?
Она задумчиво покачала головой:


- Рано тебе пока об этом знать. И вообще говорить об этой всей авантюре рано. Хорошо, конечно, что эта идея пришлась тебе по вкусу, я скажу Аморельцу и Лори, и Октябрь об этом узнает тоже. Но знаешь, всему свое время. А пока тебе лучше взять свои вещи. Скажи, ты скучаешь по своей дочке?
Последний вопрос был неожиданным и не вязался со всем остальным.
- Скучаю, конечно…


- Тебе понравилось у меня дома?
Она снова неожиданно сменила тему. Она была словно горный ручеек, скользящая, непостоянная. Воплощение изменчивости, переливчатости.
- Очень, - ответил я.


На прощанье я подарил ей шоколадные конфеты, купленные в Усе, и одну из курительных трубок, которую она приняла бережно, словно величайшую драгоценность.
- Не знаю, что с ней делать, - сказала она, - но спасибо. Красивая штучка.


Я мысленно выругался на Лекаря – ведь это он посоветовал мне купить для каждого стрекодельфа эти трубки. Если б я только знал, насколько один стрекодельф не похож на другого, я бы, наверно, для каждого подобрал бы что-то нибудь свое, особенное. А если бы я мог предвидеть, что познакомлюсь с таким поразительным созданием, как Даяна, уж я бы выбрал для нее подарок, который имел хоть какие-то шансы выразить мои чувства к ней. Если бы… Если бы.