Тени ушедших предков

Игорь Свеженцев
                В небе темно, и дремлет, заброшенный,
                Всеми забытый, старинный погост.
                Холм обвалившийся, крест перекошенный,
                Ведер, да ветлы, да небо без звезд.
                Нити дождя меж собой перекручены,
                Льется на землю святая вода.
                Молнией ясной сверкнув между тучами,
                Ангелы с неба слетают сюда.

ДЕД ТИМА
Дед у меня был героический. Казак с Дона. Войну закончил в Берлине старшим лейтенантом и адъютантом командира пехотного полка.
Носил кубанку с красным верхом, за что и получил орден «Красного знамени».
Командир полка бросил на прорыв моего деда с последней ротой автоматчиков. Лихого офицера заметил в бинокль генерал и спросил: «Кто этот в кубанке?». Комполка ответил, что это его адъютант.
«Знамя ему» - сказал генерал как отрезал.
Деда наградили «Красным знаменем» - первым высшим орденом Советской республики.
Были у деда и «Красная звезда» и два ордена «Отечественной войны» и медалей не счесть.
«Что самое страшное на войне?» - спрашивал я его.
«Рукопашная» - со знанием дела отвечал дед.
Вообще то про войну он рассказывал не охотно. Просто клещами тянуть из него приходилось. Так однажды я вызнал про его ранение. Оказывается, дед был ранен в одной из тех самых страшных рукопашных, и раны в горячке боя, не почувствовал. Пуля прошла через мягкие ткани бедра, и он уже после сражения ощутил, в сапоге, что-то хлюпает. Это была его кровь.
А еще мой дед до того как стать адъютантом полгода провоевал командиром взвода разведки. Ползал за линию фронта, «снимал» ножом часовых и брал «языков». Как-то он мне рассказал об одном эпизоде той войны в разведке. Его взводу удалось выманить немецкую разведгруппу на свою сторону. «Фрицев», которых было больше десятка, окружили и взяли в плен.
«Двоих мы забрали в штаб» - сказал дед.
«А остальных куда?» - спросил я, предугадывая ответ.
«Расстреляли» - коротко и ясно ответил мой дед-герой.
Во время войны дед входил в особую тройку военного трибунала, которая выносила приговор дезертирам и «самострелам» (членовредителям, пытавшимся таким образом, вернуться с фронта домой). Приговор был всегда один – «к стенке».
Дед потом и в мирное время был жестким, если не сказать жестоким. Чуть что не по нем, скрипел зубами и с трудом сдерживал гнев. Бабушка никогда не позволяла ему наказывать своих детей, боялась, что он их просто убьет.
Ну а уж ругался дед просто наотмашь. В его матерных загибах было столько злой энергии, что она припечатывала на месте. И это было благо для того, на кого дед ругался, потому что если бы он дал волю рукам - пощады не жди.
Почти до шестидесяти лет дед держался молодцом. А потом – инфаркт. Он выкарабкался, но стал стареть и характер его смягчился. Именно тогда он кое-что рассказывал мне о войне.
До пенсии дед работал бригадиром маляров. Был настоящим мастером. Делал ремонты всем уважаемым людям того времени, директорам заводов, партийным чиновникам и никогда этим не воспользовался, никогда ни о чем их не попросил. Гордость не позволяла.
За два месяца до его смерти я успел снять деда на видео. Совсем уже немощный старик он смотрел на своего правнука – моего сына. На экране заметно, что он уже ТАМ… далеко, но на лице его еще блуждала улыбка. Дед у меня был героический.


БАБУШКА ВАЛЯ
Моя бабушка всю жизнь скрывала свое происхождение. Вернее национальность. По советскому паспорту русская – фактически дочь полячки и еврея. Отец бросил ее, когда она только родилась. Точнее он просто сделал ребенка полуграмотной полячке и отбыл в свою Москву, где работал бухгалтером. Больше о нем кроме фамилии имени и отчества (Николай Маркович Галкин) ничего не известно. Но поскольку об отце никто ничего не знал, девочку можно было записать русской. А что бы никто не докапывался до сути Валя Галкина (по матери Сикора) никогда не была ни в пионерах, ни в комсомоле. Зато сразу вступила в партию. На фронте.
А на войну попала так: ее вызвали в военкомат и сказали: «Вот девушка ваше заявление добровольца, мы берем вас в армию!»
«Но я его не писала!» - попыталась она возразить.
«Ты что Родину не хочешь защищать!?» - строго спросил военком.
Вопрос, что называется, был риторическим. Либо на фронт, либо в лагеря.
Валя Галкина выбрала фронт. И всю войну надеялась, что если ее ранят, то сразу смертельно и ей не придется жить калекой. Она осталась цела и невредима, правда один единственный, раз была буквально на волосок от смерти. Осколок от немецкого шестиствольного миномета прошелся у нее по волосам и сбил гребешок. Это было на Курской дуге. Вражеская артиллерия смешивала полк, в котором она служила с землей. Тогда ее черные волосы поседели. Она стала их красить в девятнадцать лет.
На фронте у нее случилась первая любовь, это был майор-военврач, но на Одере когда от полка осталась едва ли сотня бойцов, майор пропал без вести. Его не было ни среди живых, ни среди мертвых. Через месяц телефонистка Валентина Галкина с горя напилась спирта с красивым полковым адъютантом и отдалась ему. Через девять месяцев родилась моя мать.
Бабушка вышла замуж за моего деда. После войны они еще целый год жили в Германии,  по словам бабушки, это было лучшее время в ее жизни. Старшему лейтенанту Колычеву предоставили двухэтажный особняк с прислугой – немкой. Ее звали Марта и она старалась во всем угодить своей хозяйке -советской полуеврейке - полуполячке, недочеловеку с расовой точки зрения.
Моя бабушка научилась «шпрехать» по-немецки, обзавелась красивыми трофейными платьями и прочим барахлом, которое потом в голодном 47-м на родной орловщине, ушло за хлеб и картошку.
А майор таки отыскался. Еще там в Германии. Был ранен, лечился, вернулся в полк. Он даже предлагал бабушке забрать ее к себе вместе с родившейся дочкой. Но на такой отчаянный поступок Валентина уже Колычева по мужу решиться не смогла. И носила эту душевную рану потом всю жизнь. Все же она, как и боялась, вернулась с фронта калекой. С ампутированной частью души.
Бабушка  после войны сильно болела. В 34 года у нее началась гипертония и до самой смерти она боролась с высоким давлением, в конце концов, как это всегда и бывает - болезнь ее победила.
Она скрывала свое происхождение, и все же эта конспирация была шита белыми нитками. Лучшим другом моей бабушки был завзятый еврей Борис Андреевич, жил на одной с ней улице и часто заходил в гости. Дружила бабушка и с семьей Ошеровых, и даже водила знакомство с женой Лихмана - всесильного директора «Ливгидромаша». Может быть, они чувствовали в ней родственную кровь? И чувствую ли ее я? Каплю яда, который течет в моих венах…


ДЕД ФИЛЯ
Его я никогда не видел, и знаю о нем только по рассказам бабушки и тетки.
Моего деда со стороны отца звали Филиппом. В деревне все называли Филякой.
Еще летом сорок первого дед был ранен в правую руку и его комиссовали. Работал в колхозе, попал в оккупацию, немцы спрашивали, показывая на руку: «Зольдат?»
«Нет» - отвечал дед: «На работе повредил!»
«Найн!» - не верили немцы: «Ти есть русский зольдат!»
Но деда не трогали, наверное, потому что они тоже были простыми солдатами вермахта, а не эсесовцами, и над оккупированным населением не измывались.
Еще по рассказам, знаю про деда, что он был «ходок». После войны в селе осталось много вдов и дед то одной по хозяйству пособит, то другой забор поправит. Ну и привечали его бабы. А жена деда, моя бабушка мудро закрывала на это глаза. Да и то верно, соседкам без мужика было тяжело, во всех смыслах.
Он умер, когда моему отцу было только 18 лет. Заснул пьяный в сугробе, застудил почки, полгода проболел и помер. Остались пожелтевшие фотографии и несколько медалей за Финскую и Отечественную.
Я видел его могилу, в селе Грязцы, на тихом кладбище, там, где в кронах деревьев ветер еле-еле шелестит листьями о прожитой жизни.


БАБУШКА МАНЯ
Она родилась еще при царе. И та старая дореволюционная жизнь, ее уклад и понятия остались с ней навсегда.
С тремя классами образования она была замечательной рассказчицей, и живо рисовала передо мной картины далекой минувшей эпохи. От нее, я узнавал, во что играли крестьянские дети в начале двадцатого века, как их жестоко наказывали за шалости – пороли и ставили на горох. Рассказывала о том, что в деревнях ели в будни и на праздники, какие чудеса творили сельские колдуны, сколько стоили сладости, как одевались мужики и бабы, как они тогда жили, еще практически по «Домострою».
В садик я не ходил, сидел с бабушкой дома. Она и была участницей моих игр и сама придумывала мне занятия.
Бабушка брала меня с собой в продуктовые магазины, мы вместе ходили на похороны, каких то ее знакомых старушек, копались в огороде. Эти, казалось бы, малоприятные занятия тогда были чем-то увлекательным.
В магазине я находил себе новых друзей – ребят, которых тоже приводили с собой их няньки.
Похороны это – разноцветные венки, громкая, печальная музыка, медленная процессия. Целое событие в размеренной жизни маленького городка.
На огороде можно было рыться в земле, собирать одуванчики, выкопать червяка или наблюдать за жизнью муравьев. И бабушка всегда была рядом.
Она никогда не ругалась. Ни с кем, ни спорила. Со всеми ладила. Наверное, поэтому к ней тянулись, у нее в приятельницах ходили все пожилые женщины нашего микрорайона.
Еще одна тому причина ее религиозность. Не показная, а настоящая, внутренняя. К ней часто обращались за советом в вопросах веры.
А в 37-м она, оказывается, спасла священника.  Укрывала его у себя в доме, когда церковь закрыли, и батюшку разыскивало НКВД. Две недели поп тайно прожил у нее на чердаке. Потом сбрил бороду, переоделся в мирское, и скрылся в неизвестном направлении. О себе оставил на память латунную дароносицу с кусочками ладана и большой серебряный крест.
Меня бабушка тоже крестила тайком, так что бы об этом не узнал мой отец, то есть, ее собственный сын – офицер и коммунист.
Она потом с гордостью рассказывала, что когда впервые привела меня маленького в церковь, я во весь голос стал восхищаться: «Как красиво! Как тут красиво!».
Слыша такое, от полуторагодовалого младенца прихожане умилялись.
А церковь действительно была красивой, семнадцатого века, еще допетровской эпохи. Знаменитая Сергиевская, описанная в воспоминаниях философа Булгакова.
В этой церкви мою бабушку и отпели поздней осенью 1988 года. Когда хоронили светило солнце, а через час после погребения небо нахмурилось, и пошел мелкий дождик. Старушки говорили: «Небо по Манечке плачет. Угодница была».


ДЕД ВАСЯ
Вообще то он дед моей жены. Но за столько лет супружеской жизни мы сроднились с ней так, что это уже кровосмешение. Поэтому ее родственники – мои родственники. Тем более кузнеца деда Васю я знал лично. Познакомился с ним еще до свадьбы с его внучкой. Мы приехали к нему в деревню на пленер. Его жена баба Надя была в то время в больнице.
Пользуясь, случаем, Ленка сказала: «Дед, мы будем спать вон та той постели!»
«Дык, спите!» - так первым из родственников дед официально разрешил нашу добрачную жизнь.
Он работал в колхозе кузнецом, не смотря на возраст, был подтянут и не слаб физически. Пил до бесчувствия. Не признавал вилки, ел только ложкой. Ногти на ногах стриг ножом.
Говорил так: «Ой, да это рядом, я щас сбегаю!»
Рядом это километра три до леса, в который дед мог запросто «сбегать» за грибами. Грибов, правда, не находил.
«Никогда не бойся! Не за что не убьет!» - это про ночную грозу с молниями, когда мы спали в саду в старой железной кабинке снятой с грузовика.
Погиб внезапно и нелепо. Помогал соседям собирать стог сена. После работы угостился самогонкой. Пошел обмыться на речку и утонул. Никто не видел, как это произошло. Наверное: распаренный и пьяный он полез в холодную воду, от перепада температур ему стало плохо, возможно потерял сознание и захлебнулся.
Мы с женой прибежали на берег слишком поздно. Пытались откачать, но наши неловкие действия были уже бесполезны.
Одно время, мы практически каждый год на Пасху, ездили в деревню Муравль, на его могилу. Стоя рядом с простым, сваренным из железных труб крестом, я наливал себе сто граммов водки, выпивал их единым махом, закусывал домашней котлеткой и вспоминал деда Васю добром.
               
                Москва 2008 год.