Бьюти-билдинг, отрывок из романа Симуляция

Афанасьева Вера
Анфиса была хорошей девочкой, девочкой-паинькой, девочкой-умницей, девочкой-отличницей, девочкой с портфелем и с коротко под-стриженными ноготками, гордостью своей семьи, и  механико-математического факультета, и команды по программированию,  и студенческого научного общества. Хотя  никто-никто на свете и предположить не мог, о чем  все время думает это  скромно причесанная, приличная, ясноглазая головка.
Анфису же волновала красота, и только красота, чужая и собственная, волновала чрезвычайно, не давала покоя, будила сложные эмоции,  заставляла напрячь мозги. Привычка и умение думать достались ей от мамы, и от бабушки, и от папы, и от дедушки, но папа и дедушка были даже  излишними, потому что давно известно, что гены интеллекта находятся в икс-хромосомах, значит,  интеллект передается исключительно по женской линии. Но и папа с дедушкой явно не умаляли, а добавляли  и способствовали. И  Анфиса думала, думала, думала, все время думала, зачарованная  красотой.
Не имея  возможности поразить мир собственной красотой изна-чально, лишь по праву рождения, по дару свыше, она твердо решила понять, что такое  красота и из чего слагается. А уж правильный анализ мог повлечь за собой и благотворный синтез,  созидание себя новой и красивой. Потому что  в одном Анфиса не сомневалась: умная женщина всегда красива ровно настолько, насколько она сама того пожелает. Анфиса же умна, и желает,  и  станет,  а  до этого будет спокойно плавать в море своих мыслей, пока не найдет нужного течения, которое и принесет ее к правильным представлением о прекрасном. Ну, и наблюдать, конечно, следует, пытливый глаз еще никому не помешал, а наблюдение, как известно, обязательно должно предшествовать и построению теории, и эксперименту. 
Чем  еще могла быть красота, как не свидетельством образцового здоровья, правильного действия ферментов и гормонов, оптимальной кооперации аминокислот, полисахаридов  и витаминов, демонстрацией генетически унаследованной способности рожать полноценных и сильных детей? Разве что следствием  существования силы тяжести, позаботившейся о том, чтобы все было симметрично, чтобы рук и ног было непременно по две, и чтобы одинаковой длины, ведь нужно же минимизировать энергетические затраты? Или результатом эволюции,  задумавшейся об органах дыхания, и зрения, и осязания, так, чтобы на и лице было все в порядке, и было чем дышать, и  случилось, чем есть, потому что только так и не иначе, можно жить в соответствии с природой, не очень напрягаясь, проще и веселее?
Но  была, по-видимому, совсем не первым, и  абсолютно не вторым, и совершенно не третьим.  Да умом  сразу  было и не понять, существовала ли она, эта самая красота, принадлежала ли реальности, или только мнилась,  виделась  немногим, меняясь от века к веку, неузнаваемо преображаясь, превращаясь в свою полярность, временами становясь, если посмотреть туда, в глубину времен,  некрасивой и даже чудовищной?
Но чувства убеждали,  что эта непонятная,  ничем не обусловленная красота, красота человеческих тел и лиц, все же существовала, сильно отличаясь от красоты заката, или утреннего моря, или облака, или чашечки цветка. Та, вторая, природная, всего лишь останавливала взгляд, заставляла задуматься, переполняла негой, а эта первая, главная, человеческая, дарила сильными чувствами, побуждала к действию, рождая намерение немедленно обладать.
И, если все же была, то складывалась из мелочей: из  едва заметных линий, из смутно ощущаемых  пропорций, из выпуклостей и ложбинок, из  крохотных ямочек, из цвета щек, из  формы глаз, из  пушистости ресниц, из изгибов губ, из родинок и прочей ерунды. Но такая незначительная, случайная, несерьезная, поражала и лишала покоя, и порой сосредоточивала мир в одной линии, в незаметной другим точке, и была всесильной,  и становилась страшной, лишала судьбы, а иногда и разума,   жизни – всего.
И все-таки   оно было, не могло не быть, это волнующее, сводящее с ума соотношение девичьих талии и бедер, якобы отражающее женское здоровье, вроде бы демонстрирующее половую полноценность, кажется, оптимально приспособленное к деторождению.  Но почему-то менялось во времени, заставляя мужчин дивиться тому, как могли кому-то нравиться эти  толстозадые пузатые  уродины, изображенные на полотнах великих века  четыре тому  назад.  И стоило, стоило постараться, имело смысл поработать над собой, чтобы заполучить себе именно то самое отношение, то,  которое позволяет увидеть весь мир распростертым  у собственных  ног.
Но,  если уж говорить честно,  если  быть беспристрастной, если  попытаться стать объективной,  хотя объективным может быть только объект, а субъект всегда субъективен, то следует  заметить, что далеко не всякий мужчина  об этом хоть изредка думает,  и не  каждый этим взволнован, да, и вообще, женская красота на самом деле  не такой уж  значительный повод для мужского волнения,  есть у мужчин поводы и поважней. Да, пожалуй, из-за женской красоты из мужчин по-настоящему волновались разве что поэты, но поэты, они не считаются, потому что волнуются всегда и по любому поводу. Да и можно ли назвать их мужчинами, этих самых поэтов? Но с ними как раз все ясно. Для них красота  божественна, а если не божественна, то и не красота, а если так не думаешь, то и не поэт.   
Для женщин же красота  была величайшей целью, самой ценной ценностью, причем ценностью рукотворной и гораздо более желанной, чем ум, здоровье и богатство. Да какое там, к черту, здоровье! Чтобы  стать хоть капельку красивее, голодали,  сдавливали  тела тисками граций, надевали в лютые морозы прилипающие к покрасневшим ножкам чулки, выжигали перекисью кудри,  конструировали себе, обливаясь слезами, трогательные нежные бровки и носили, проклиная жизнь,  тесные туфли на невероятных каблуках. И если все это просуммировать, а еще лучше проинтегрировать, да по всем дням неделям, да по многим-многим годам, то  образовывались такие испытания, что муки Геракла или страсти Прометея казались сущими пустяками, нет, мужчинам этого не понять.
И лишь потом, старея, и дурнея, убеждали себя, что самое главное, конечно же, не красота, а здоровье. Но грустили по ней, уходящей, не хотели расставаться, делали  дурацкие прически, рисовали египетские глаза, малевали клоунские рты и носили чересчур короткие юбки. А старухами становились лишь тогда, когда начинали предпочитать теплое красивому.
А уж некоторые, самые страстные, самые очарованные, самые влюбленные в красоту, надеясь получить или задержать, совершали непоправимые глупости и добровольно участвовали в  кардинальных преобразованиях собственной плоти, которые  могли бы привести  в ужас палача инквизиции, патологоанатома со стажем или безумца, мечтающего о чужой крови. Позволяли внедряться в свою  бедную плоть,  перекраивать свои неповторимые лица, ломать хрупкие носовые перегородки,  разрезать и шить, словно дешевую тряпочку, собственную  тонкую кожу.  И  помещать внутрь родного,  нежного, живого -  чужое,  грубое, мертвое. 
И потом жили с этим чужим, опасным,  ощущая постоянный страх и собственную непрочность,  подозревая, что добились не совершенства, а неполноценности, и даже, если смотреть в самую суть,  – инвалидности, потому что протез, он и есть протез. Красота же, сотворенная таким образом,  все равно получалась какой-то иной, пугающей какой-то,  скрывая за кажущейся правильностью форм хорошо ощутимый изъян, тот, что  отличает кукольное личико от человеческого лица и скрывается  в любой маске. И каждая, так  разумно спланированная,  так дорого  скроенная, правильная до отвращения, сталкивалась с необратимостью  и уже не могла вернуться назад, к своему прежнему простенькому лицу, и  с радостью поменялась бы телом с любой молоденькой дурнушкой.
Но необратимое есть необратимое, необратимые поступки не стоит совершать, потому что обратной дороги нет, и быть не может. И жизнь необратима, поэтому молодость следует ценить,  все время помнить о ней, тратить осмотрительно, по дням, по часам, по минутам. Да, молодость ни за какие деньги не купишь, ее не нарисуешь, она неуловима,  неизъяснима, но очевидна и неподдельна. Смотришь вот иногда на женщину: хороша, ни одной морщинки, ни одной складочки на лице,  и фигура идеальная – но вот видно же, что уже не молоденькая. Что-то такое отсутствует, чего и словом-то не назовешь, но что есть вон у этой, и  вот у той, совсем простых, но явно молодых. Как это называется в книгах? Наивность? Флер юности? Он быстро облетает,  этот флер, стирается  временем, прячется за дымкой зрелости,  и внешность тускнеет, словно отражения в старых зеркалах. Так что следует торопиться и  именно сейчас, в молодости быть красивой на полную катушку, чтобы потом, в старости, не жалеть о том, что вот  так и не поносила синих или зеленых волос, и не походила  в дурацких нарядах, не попробовала экстремальных вариантов. Одним словом,  чтобы не было мучительно больно за прожитые без красоты годы.
И  довольно, довольно  всех этих  сентенций о духовной красоте. Их сочиняют ленивые, которые не потрудились и не постарались, не позаботились, не повкалывали, не поработали над собой. А пресловутая духовная красота, о которой трещат  нерадивые замухрышки, вроде нынешней Анфисы, всегда  блекнет и отступает, становится невидимой  перед красотой настоящей, физической, плотской. И ей ли, Анфисе, об этом не знать. Истинная красота должна ласкать глаз, а не духовное зрение, должна зриться и осязаться.    И понимая это, умные женщины не просто хотят быть красивыми, а напряженно стараются быть ими, используя для этого любые возможности.
Да, женская красота, безусловно, была рукотворной, вернее, вполне могла быть рукотворной. Конечно,  существовала и красота естественная, натуральная, затмевающая свое искусственное подобие. И  находились, находились счастливицы, неизвестно за что получившие этот самый лучший подарок судьбы. Эти до  глубокой старости оставались красивыми, заставляя  даже молодых вглядываться в их выцветшие небесные глаза или причудливо вырезанные, в морщиночках,  губы. Да,  так тоже бывает: смотришь – старушня старушней, а хорошенькая, даже прехорошенькая, и видно до сих пор, и  ничего не сделалось, да в морщинах, да старая, но вот бровки, и носик, и все еще ямочки. Но и всем прочим не стоило отчаиваться,  нужно было лишь озаботиться и не отступать. Некрасива только ленивая.
Труд самосозидания существенно облегчали тысячелетиями созда-ваемые методики и технологии  производства женской красоты. Мейк-ап был самым прикладным  и самым доступным видом искусства,  важней-шим жанром живописи и графики одновременно, идеализированным автопортретом,  создаваемом на собственном лице. И женщины самозабвенно рисовали себе новые черты, упражняясь в этом со старанием мастеров эпохи Возрождения и в итоге максимально приближаясь  к желаемому идеалу. И добивались невиданного природой разнообразия, и удивляли мир ошеломительными оттенками волос, необыкновенной формой  глаз, невероятными ресницами и  неправдоподобными губами. Причем  все это при помощи всего лишь нескольких кисточек, пары карандашиков, двух-трех незатейливых коробочек и  одного-единственного тюбика. И приводили в полный восторг  чужих  мужчин, и в недоумение  – своих, не понимающих, как можно мазать губы  подкрашенным животным жиром,  чернить глаза  ароматизированной сажей и носить на  носиках и щеках  так много рисовой муки.  Этот ежедневный труд, сизифов по определению, был не-скончаемым, потому что вечерами все смывалось, а назавтра повторя-лось, и  у многих это занятие  отнимало  целый час утреннего времени,  времени которое  можно было бы потратить на сон или любовь.  Зато простенькие становились очаровательными, страшненькие –  интересными, а приятные –  роковыми красавицами.
Но много важнее лица было тело, потому что, увы,  не личность, а телесность была средоточием того, что привлекало мужчин более всего.  А тела, увы,  не нарисуешь, тут требовались другие методы, более серьезные усилия и совсем иные затраты. И отвисшие груди, широкие талии, мягкие животы, тяжеловатые бедра, коротковатые ноги  – все, что отличалось от юного и прекрасного, хитро прятали, очень тщательно скрывали,  старательно упаковывали в лифчики, с усилиями втискивали в корсеты,  ловко прикрывали юбками, умело ставили на  шпильки или платформы, в надежде, что недалекого и наивного удастся обмануть и перехитрить. И обманывали. Хотя сами-то, конечно,   знали, и страдали, и завидовали, и злились, но терпели – куда деваться!
Очень  приятным и обнадеживающим было следующее  соображе-ние: мужчины до сих пор сохраняют  в себе животное начало, это всеяд-ные самцы, которые теряют  самообладание при виде любого  нагого женского тела, даже  сомнительной красоты. И если судить по мировой литературе,  если верить Боккаччо и Казанове, если не сомневаться в Гомере и Пушкине,  если прислушаться  к Золя и Мопассану,  если обратить внимание на Хемингуэя и Гашека, то при виде любой  обнаженной, даже толстой, некрасивой и не первой молодости,  мужчины испытывают желание. И  когда далеко не самые худые и не очень красивые, иногда и немолодые, но пытливые и смелые дамы  отваживаются это проверить,  то, как правило, находят, что так оно и есть. Так что молоденьким можно и вовсе не переживать, следует лишь не бояться и отдавать себе отчет в том, что молода, а значит, желанна. 
Плотские же приоритеты мужчин легко определялись статистически. В большинстве случаев мужские вкусы явно удовлетворялись не формами, а размерами. Все  умещалось в простую схему: зад и грудь должны были быть большими и, по возможности, упругими. И описывалось  простейшей формулой: мужское внимание  прямо пропорционально размерам и упругости женских выпуклостей. И только те, кому достались безгрудые, пытались утешить себя и обмануть других афоризмами вроде того, что женская грудь должна умещаться в мужском кулаке. На те же детали, на те телесные пустячки, на те хорошенькие штучки, которые воспевались в  сладких любовных романах и непритязательных стихах, почти никто из мужчин и не думал  обращать внимания. О розовых же, прозрачных в солнечных лучах ушках, маленьких руках, длинных нервных пальцах, ямочках на щеках, завитках волос на шее вспоминали лишь литераторы, причем только плохие, да и те только в своих произведениях, да к тому же еще, и очень давно. 
Рекордсменами мужского внимания явно были ложбинка между грудей и обтянутые узкой юбкой ягодицы,  магнитом притягивающие взгляды даже самых примерных мужей, любящих своих жен и даже не помышляющих об адюльтерах. Значит, именно это и следует открывать и обтягивать, все предельно, чертовски просто. Чрезвычайно волновали мужчин и женские ноги. Предпочтение отдавалось длинным, крепким и стройным, но любые   женские ноги, даже кривоватые, заставляющие знатоков презрительно морщиться, завораживали мужские взгляды, если только были достаточно обнажены. Объяснить это было проще простого: скользя взглядами снизу вверх,  мужчины подспудной, генетически предрешенной фантазией преодолевали препоны и границы юбок и  мысленно дорисовывали линию ног, соединяя  их в том самом скрытом  желанном месте, откуда все они вышли и куда всю жизнь стремятся возвратиться и куда регулярно возвращаются. Если, конечно, повезет. Ноги обрамляли смыкание, замыкание, экстремум, максимум, критическую точку, сингулярность, аттрактор, притягивающую воронку женского тела. Женские ноги  были Дорогой Туда. И чем длиннее и круче была эта дорога, тем сильнее и  быстрее любому мужчине хотелось ее преодолеть.  И ноги непременно следовало показывать, удачные – в коротких юбках и туфлях, неудачные – в сапогах. 
Но все же при ближайшем рассмотрении любое нагое женское тело проигрывало в красоте телу полуобнаженному, слегка прикрытому, хотя бы  немного одетому. Опытные женщины понимали это,  демонстрируя свои тела в минуты любви в особых, тайных, несравненно увеличивающих притягательность женского тела нарядах. Черные ажурные чулки, шелковые пояса, а тем паче,  подвязки, кружевные трусики, открытые лифчики, корсеты, подающие мужчине женскую грудь, как на подносе, туфли на  тончайших шпильках возбуждали мужчин несравненно более того, что под ними  скрывалось. Все эти прелестные дамские штучки стоило снимать, не стесняясь, в полумраке или даже при свете, медленно заводя мужчину, с удовольствием наблюдая, как он превращается в самца.
Ну, а некрасивые лифчики,  доходящие до колен панталоны (не в Африке живем!), простые вискозные трусики, зашитые колготки (всякое в жизни случается!), по-видимому, следовало быстренько  скидывать, пока любимый отвернулся, укромно прятать, а после надевать украдкой, выбирая удобное время.  Но, Бог даст,  ей,  Анфисе,  так делать не  придется. Хотя отсутствие красивого белья можно было бы компенсировать тем, что встречать партнера только обнаженной и только лежа, исключив из любовного действа возбуждающую увертюру раздевания.
Но, кажется, вот тут-то  она слегка и заблуждается: история государства российского свидетельствовала, что мужчины  не брезговали и женщинами в рейтузах с начесом, хлопчатобумажных чулках в резинку и мужских майках. И существовали   на  удивительной Анфисиной родине дамы, причем даже и многочисленные, которых неизбежное соитие настигало в мужских кальсонах, причем это обстоятельство мужчин не обескураживало, на качество полового акта отрицательно не влияло. Подобные прецеденты наводили на мысль о сильном преувеличении роли красивого белья в контакте полов.
Подумав так с полгода, Анфиса решила, что быть красивой следует вовсе не для того, чтобы покорять мужчин, для этого требовалось совершенно другое, а для того, чтобы превзойти прочих женщин, стать лучше всех, единственной и неповторимой. И поняв некоторые законы трансформации посредственного в превосходное, решила, что пришла пора эксперимента. Любой эксперимент требует материальных вложений, но тут Анфисе повезло. Ее умница бабушка застраховала ее к совершеннолетию, и вот уже полгода как Анфиса была счастливой обладательницей приличной суммы собственных неподконтрольных денег. Для начала она изучила каталоги и купила лучшей  косметики. Свое единственное лицо следовало пачкать исключительно качественным и дорогим.
Эксперименты Анфиса начала дома. Был март, пора метаморфоз, солнце   лилось из зеркала. И она стояла перед этим сияющим  окном в  иной мир, имея уже не  мечту, а намерение. Распустила  надоевший пучок, тщательно расчесала волосы. Длинные, гладкие, блестящие они разительно меняли  Анфису, делали ее совсем другой. Да, не зря Анфиса была послушной девочкой, и не перечила маме и бабушке, когда те запрещали ей стричься, теперь не придется наращивать. Но все же ее прекрасные волосы были не теми: не модными, слегка волнистыми, слишком длинными,  чересчур густыми. С ними определенно следовало поработать,  но не вызывало сомнения, что  профессионалы превратят их в конфетку.
А вот лицо было то, что надо. Бледное, большеглазое, с мягкими губами, небольшим носиком. Ей повезло: на таком лице можно было нарисовать все что угодно. Серой быть лучше, чем яркой, рыжей или, скажем, черной, серость мягка и податлива, горизонт возможностей куда шире, и можно не привязываться к единственному навязанному природой образу. Ну, с Богом! Ляхпох-тихпох-меера! Неуверенной рукой она впервые в жизни начала красить  губы, и серенькая бледная гусеница  прямо на ее глазах начала превращаться в бабочку, яркие крылья озарили лицо. Это было чудо, настоящее чудо, совершенно другое лицо. Анфиса стерла помаду, попробовала другую, потом еще и еще, пока не  подобрала нужные цвета. Сердце ее стучало от радости, она умылась, и принялась за глаза.
С глазами все было сложнее: тени ложились неровно и неправильно; дрожала выводившая стрелки рука, и  они получались неловкими, косыми,  кисточка от туши норовила попасть в глаз. И попала-таки. Анфисин глаз заплакал,  истекая черными слезами. Но и черная слеза на щеке, и черное облако вокруг глаза были на удивления красивыми, сделали ее похожей на актрису немого кино. Анфиса еще раз умылась и стала осторожнее. То, что получилось, было страшно и прекрасно одновременно. Глаза, обведенные кривоватой толстой полоской,  стали огромными, бесстыжими, вызывающими, нелепыми, как у ленивой шлюхи или  подслеповатой нимфоманки. Да, глаза следовало учиться красить. Учиться, учиться и учиться! Что ж, она всегда следовала этому призыву.
Анфиса разделась донага. Никогда раньше она не рассматривала себя обнаженной, видела лишь случайно, мельком и изредка. Это было испытанием, разглядывать собственное обнаженное тело, да еще такими вот обведенными черной краской глазами, да еще в таком ослепительном зеркале.  Это было очень трудно – видеть свое тело как чужое  и над ними  такие чужие, такие безумные глаза. Она зажмурилась на мгновение. Но открыла глаза и приняла все, как есть. Тело было нормальным, не потрясающим, не совершенным, а нормальным, не хуже, чем у других. Даже лучше,  чем у многих, это несомненно. Главное – худое, сейчас это очень важно. Талия, слава богу, тонкая, а то вон некоторые  ребра выпиливают, чтобы достичь нужных параметров. Бедра, пожалуй, слишком округлые, ну, это ничего, это сойдет. Ноги длинные, чуть полнее, чем надо, а может быть, и не полнее, это как посмотреть. Не  идеальные, но приятные, юбку покороче, хороший каблук – и глаз будет не отвести, закачаешься, умрешь и не встанешь. И чулки, обязательно прозрачные, дорогие-дорогие. Ну и эпиляция, причем полная, без этого в короткой юбке уверенно себя не почувствуешь.
А вот грудь хороша, да что там говорить, девичья грудь – она и есть девичья грудь, что может быть прекраснее? Размер приемлемый, меньше не следует, больше – обременительно, пожалуй, самый раз. Руки… Руки как руки, не слишком длинные, не топорные, не мосластые. Пальцы длинные, тонкие, пальцы потомственной интеллигентки, слава Богу, на протяжении  нескольких поколений женщинам в ее семье не приходилось работать в поле или таскать тяжести, напротив, - скрипка, фортепьяно.  А вот ногти безобразные, неприличные, непристойные, совсем короткие, как в детсаду. Она максималистка, и  специально маскировалась, ждала своего времени, чтобы выстрелить по миру разом из всех орудий, рядилась под серую мышь, под простушку-дурнушку, и стригла ногти под самый корень. Не любила этих дурочек, которые сами страшенькие-расстрашненькие, но обязательно с длинными, словно у гарпий, яркими ногтями,  будто кричащими: «Мы единственное, что есть у этой дурнушки приличного!»  И теперь вот из-за этих ногтей с метаморфозой придется повременить с месяц, пока они не отрастут. Ничего, это время она использует с толком, научится рисовать себе лицо, обойдет магазины в поисках подходящих тряпок. Терпенье и труд все перетрут, повторенье мать ученья.
В  час «зироу», в день рождения красавицы, Анфиса записалась в лучший салон на восемь утра, а через пару часов вышла оттуда со  спа-дающими до пояса шелковыми прямыми волосами, шикарным маникюром и  отличными бровями. Ее  и так было не узнать, но она вернулась домой и довершила преображение. Уже вполне умелой рукой тщательно накрасила лицо, одела припасенное самое-самое, встала на невероятные каблуки.
Из зеркала на Анфису смотрела потрясающая девушка, девушка с картинки, почти незнакомая Она пытливо осмотрела себя, повертелась, оценивая длину юбки и проверяя гладкость чулок. Главное теперь было не испугаться. С бьющимся сердцем она  вышла из дома, в тревоге, что не заметят. Двор был пуст, и целых сто метров она шла, трепеща, но лишь выйдя на улицу, поняла: вот оно!
Это было неописуемое ощущение, она знала, что больше никогда не испытает ничего подобного. Потому что это был первый раз, когда на нее смотрели все,  таращили глаза мужчины, глазели женщины, гудели проезжающие мимо автомобили. Она сразу и многократно потеряла невинность, потому что ее раздевали взглядами и брали, мысленно, но ощутимо. Это было очень неловко, но чрезвычайно приятно.
Решив, что на таких каблучищах в троллейбусе ей не место, Анфиса  остановила такси. К двери аудитории она с выпрыгивающим из груди сердцем подошла перед самым началом последней пары. Вошла, небрежно кивнув, и, наслаждаясь оторопью однокурсников, пошла не к своему обычному месту в первом ряду, а наверх,  в последний ряд, на место картежников, маргиналов и двоечников, поднимаясь медленно,  чтобы все-все смогли как следует  рассмотреть ее. Она не зря купила такие дорогие чулки и такие дорогие туфли, теперь она понимала, за что она заплатила деньги. Кто-то присвистнул, кто-то сказал:
- Ну, ты даешь, Фиска!
Она обернулась и улыбнулась дерзко.  Во время своих домашних упражнений  она поняла, что улыбка молодыми накрашенными губами не может не  быть дерзкой.   И осталась одна на ряду,  потому что  ни картежники, ни маргиналы, ни двоечники не посмели сесть поблизости. Ну что ж, она отдавала себе отчет в том, что, став красивой, окажется в одиночестве, потеряет своих прежних, теперь уж не подходящих ей друзей, так и случилось.  Дружить с красавицей может  только абсолютная дурнушка, ухаживать за  красавицей отважится либо дурень, либо настоящий мужчина, у них на потоке таких, вроде, нет. Красавица обречена на одиночество, и сегодняшнее отсутствие соседства  является показателем  полной Анфисиной победы. И там, на непривычном верху она чувствовала себя как магараджа на слоне, нет,  как индийский божок на алтаре, притягивающий зачарованные взгляды тех, кто внизу.
Но подлинный триумф ждал ее, когда в аудиторию вошел он. Она сидела далеко, выше всех, но он увидел ее сразу, увидел только ее, сначала не узнал, стал рассматривать, подслеповато прищуриваясь, потом оторопел до неприличия, так  что некоторые даже захихикали,  и затем всю лекцию не отрывал от нее глаз. И это взрослый, вполне  приличный человек, умница! А  ведь она всего-навсего сидит.  Вот и говори после этого о духовной красоте! Ее духовная красота заставляла его лишь иногда одобрительно взглядывать на нее,  прилежную девочку, сидящую в первом ряду, ее физическая красота просто приклеила к себе   его взгляд. После лекции она  добила его, быстро спустившись вниз и позволив ему, все еще стоявшему за кафедрой, рассмотреть себя всю. Это было настоящее наслаждение, открывшее перед ней ее собственные истинные намерения. Да, с собой следует быть честной. Вот, оказывается, для чего она так старалась. Не мир, а он.
Домой она просто летела. Можно было бы еще погулять по университету, пройтись по городу, по весенним улицам, но Анфиса была переполнена впечатлениями и устала от каблуков. Когда она вернулась, родители уже были дома, и она прошла в папин кабинет, не разуваясь, чтобы разом со всем покончить.
- Господи, Анфиса, что ты с собой сделала, зачем все это? – спросил папа, вставая из-за стола.
Следом вошла мама, помолчала, посмотрела внимательно, она впервые смотрела на нее так, оценивающе, не по-матерински. Потом  сказала:
- Какая ты умница, ты все поняла. Наверное, насмотрелась на меня и все поняла. Молодец, а я вот все, все пропустила.
- Да что вы такое говорите! Я всего лишь подстриглась и чуть-чуть подкрасилась.
- Ты выглядишь потрясающе, - мама обошла ее вокруг, погладила  волосы, потянула к окну, чтобы рассмотреть лицо. – Ты настоящая красавица, в тебе есть порода и стиль. И интуиция, ты  выбрала  сногсшибательный  образ. А туфли!
- А где же  ты взяла деньги? – вдруг испугался отец.
- Это те, что бабушка подарила.
- Ты и в университет так ходила?
- А что такого?
- Это неприлично.
- Что же здесь неприличного?
- Нельзя же ходить в присутственное место, где собирается  столько мужчин, в такой юбке.
- А что,  университетские мужчины дикари, не умеют сдерживать свои инстинкты?  Юбка как юбка. Ходи,  детка,  потом и захочешь пойти, да поздно будет.
  Анфиса еще немного повертелась перед матерью, с удовольствием показала свою косметику, платья, переоделась и отправилась в ванную.  Она поняла, что наделала, лишь когда умылась. На нее смотрело тусклое, снова некрасивое, уже непривычное лицо. Ее родное лицо. Лицо, с которым она  отныне не сможет  показываться на люди, лицо, которое больше не должен  видеть он, лицо, которое больше ее саму не устраивало.
Прежде  это не знавшее косметики лицо было обыкновенным, всего лишь не слишком привлекательным, но нормальным,  удовлетворительным и самодостаточным. Теперь же раздетое, лишенное покрова, оно стало недостаточным,  убогим и  просто вопило обо всех своих недостатках и изъянах,  превратилось в лицо «на двойку». И,  вытирая  свое  прежнее лицо полотенцем, она уже скучала по новому.  Анфисе стало ясно:  она все-таки совершила необратимый поступок. Она на крючке, в ловушке, в силке у своей новой сконструированной красоты. Она подсела на нее, сама сдалась в плен, нет, сама испросила плена, и отныне  несвободна. Навсегда.