Фантаст из Ялты

Геннадий Шалюгин
               
          (А. Ч е х о в   и    М. П е р в у х и н).

       В  Таганрогском  музее А.П.Чехова хранится  книга с автографом,  переданная   Антоном Павловичем  в  библиотеку  родного города.  Ее  автор – Михаил Константинович Первухин. Называется  - «У  самого синего моря». Вышла  в  свет в  1903 году в  Ялте,  в  типографии Лупандиной. Пятого августа  1903   года  автор побывал  у  Антона Павловича на  Белой  даче и преподнес  книгу с надписью:  «Глубокоуважаемому  учителю – Антону Павловичу  Чехову от М.Первухина». Чехов   переслал книгу  в родной Таганрог – для пополнения городской  библиотеки. Стало быть,  держал ее в  руках,  листал… Любопытно было бы  узнать, с  какими чувствами Чехов читал посвящение,  где  назван  «учителем»…
      В  книге  140  с небольшим страниц. Здесь  собраны очерки  быта и нравов  курортного города -  то,  что встречалось  и Первухину, и Чехову на каждом  шагу,  что вызывало ироническую  улыбку  или горестные  размышления.     Очерк  «Осень»  начинается с  лирической  зарисовки  о том,  как  в Ялте по утрам доносится  с моря звук пения: «…точно отметный голубок  из стаи, вырвался и понесся ввысь   тончайший  звук,  такой острый, такой тонкий,   как  лезвие ножа,  как невидимая  паутина  «бабьего лета».  Портовый  оборванец,  похожий на   персонажа  из  ранних рассказов Горького,   комментирует: «Это на пароходе  девки. На волю вышли,  на свободу,  с каторжных работ, с  плантажей   турецких. … Тут не так завизжишь и не так  урежешь!».
    Тоскливые песни  поют  работницы  табачных плантаций,  которые отработали сезон и теперь с пустыми руками возвращаются  домой… «… там считали их,  пошарпали, - приказчик  обсчитал,  - это раз. Потом кладовщик,   что провизию  отпущал,   это два. Потом сам Мустафа  подлец -  хозяин  плантажный,  не додал -  это три…».
   Работницы прощаются с  Ялтой,   а на  пристани остается  их подруга Настя -  девушка с лицом  «почти ребенка». Черты  ее  так и просятся на полотно… Но судьба ее   незавидна: «Турок проклятый  ее огулял,  набрюхатил…».
    Для  Чехова  сюжет не новый.  Его постоянный   собеседник,  севастопольский   писатель Борис  Лазаревский,  сидя в  саду у  Чехова,  не раз слушал по утрам   грустные украинские песни, которые  доносились с   табачных плантаций в окрестностях Аутки.  Добавлю,  что  ялтинский  акцизный  чиновник  Звягин,  с которым Чехов  был  знаком,  кажется,  с   1894 года,  даже просил Антона Павловича  спомошествовать публикации очерка  о  нещадной эксплуатации девчат на плантациях.
     Плантаций   таких вокруг  Ялты  было немало… Писатель  В.Кигн-Дедлов  свидетельствовал,  что    ради  разведения доходного табака местные татары   вырубали окрестные  леса,  а когда  делать это запретили,  стали леса   жечь…
     Не  было сил спасти красоты Крыма  и от другой сокрушительной   напасти - любознательности туристов... Следы их набегов описаны  М. Первухиным в очерке «Вандалы». В алупкинский «Хаос» туристы притащили ведра с краской, квачи для смазки колесных осей и разукрасили скалы аршинными буквами: «Здесь была Анна Пьянова»... Многие любили ездить в Ореанду полюбоваться живописными развалинами дворца. Берега здешнего бассейна повторяли очертания Черного, Азовского и Каспийского морей. В заросшем пруду плавали лебеди.
- Лебедей дразнят, - жаловался старый сторож. - Один какой-то пришел, да палкой как трахнет, клюв ему, бедняге, пробил насквозь. А лебедку... так совсем ухлопали.
-   Кто это - он, дедушка?
-  Барин какой-то, благородный... Мужик сюда не придет, а если и придет, то не посмеет...
     Многочисленные следы художеств «благородных посетителей» наве-вали грустные размышления. «Крымское побережье красиво, уютно,... только вот беда - культуры нет», - сокрушался  Чехов.
     Другая  известная   южнобережная  тема отражена в  очерке  «Ялта скачет…». Многие  находили  большое  сходство  между  Ялтой и Лондоном.  Там и тут  -  изобилие   наездников и наездниц – как в  знаменитом Гайд-парке.
     Типичная  картина:  «молоденькая,  хорошенькая, как  херувим, женщина,  стройная,  тоненькая, хрупкая.  Рядом  с ней   проводник-татарин»… «Одна после  такой поездки пыталась отравиться…»
      Но в массе своей  буржуазный  бомонд  не отягощен   нравственными  переживаниями. Некая «набеленная,  разряженная,  эмалированная  полустаруха  с  фальшивыми локончиками»  ездит с  проводниками ежедневно вот уже месяц. Ее  два раза выселяли с  дач  за неприличное поведение,  но она сняла отдельный  особнячок  и …
   Чехова  поначалу занимала эта тема. В 1886 году,  задолго до первой встречи с  Крымом,  Антон Павлович опубликовал   рассказ  «Длинный  язык» - сюжет его  писатель услышал от своего друга,  художника И.Левитана. Дама,  увлеченно живописует мужу о своих  южнобережных впечатлениях, которые почему-то все больше  вращаются вокруг   проводника  в короткой,  расшитой позументами куртке. «Ахметка» -  ласково и фамильярно  величает она  своего компаньона по конным прогулкам  в  горах… И позднее,  уже   поселившись на  Белой даче,  Чехов  записал в  книжицу на память  характерный  сюжет.  Некто приезжает в  Ялту и пытается поселиться в  знакомой гостинице. Номера заняты,  и  портье предлагает поселиться … в одном номере с  дамой. Она не возражает…  Вечером к  даме приходит татарин-проводник,  господину  завязываю  глаза и уши, чтобы  не мешал… Конечно,  по своему открытому неприличию  сюжет не мг  быть реализован. Но все же… Тема интересовала и А.Куприна, который  задумал  было  написать повесть «Меджид»,  да так и не написал.  Чехов  своим рассказом  «Дама с собачкой»  окончательно закрыл тему легкости  южнобережных нравов…
    Очерки  Первухина  не поднялись до общечеловеческого осмысления   южнобережной  тематики. Сиюминутность,   злоба  дня   забивала  поры его творческого нюха, оболочку  не   особенно чувствительной  души.  Так что вряд ли имел он  право  называть Чехова своим «учителем».  Тем не менее -  общение с  Чеховым,  обсуждение   ялтинских проблем,   совместные интересы в  литературе и журналистике  наложили отпечаток на его   личность.
      Что нам  известно о Первухине?  Наиболее интересные  биографические сведения  можно почерпнуть  из статьи итальянского   историк литературы  Стефано Гарзонио,  опубликованной в сборнике «Культура русской диаспоры: саморефлексия и самоидентификация» в  Тарту в   1997 году. Статья  посвящена  загадочной  стороне  журнальной деятельности  Первухина -  контактам  его с   фашистским движением  в Италии  20-х годов.
      Итак, Михаил Константинович Первухин (1870—1928), младший современник  Антона Павловича  Чехова.  Он окончил реальное училище в  Харькове и "вследствие материальной необеспеченности в семье должен был тотчас после окончания средней школы идти в люди". Как и молодой М.Горький, Первухин переменил целый ряд профессий,  работал даже железнодорожником. В 1896 г. он начал печататься в "Харьков¬ских ведомостях". Здесь появились его "восточные ле¬генды" в духе Н.Каразина.
      Заболев чахоткой, Первухин пересе¬лился в 1899 г. в Ялту, чтобы лечиться. Здесь он вскоре стал ре¬дактором "Крымского курьера" и руководил им в 1901-1906 гг. В Ялте он познакомился с А. П. Чеховым и Л. Н. Толстым, о кото¬рых впоследствии писал многочисленные мемуарные очерки.  Позднее Первухин   являлся корреспондентом «Русского слова», сотрудничал в провинциальной и московской прессе под псевдонимами: Волохов, Марк, Де-Мар, К.Алазанцев, Л. Томский, Украинцев и др. Отдельными изданиями вышли очерки и рассказы Первухина: «Обыкновенная история. По¬вестушка из ялтинской жизни», Ялта, 1903; «У самого берега синего моря. Очерки и рассказы», Ялта, 1903—1904 (эту книгу отметил А.Куприн); Среди его книг и брошюр стоит упомянуть: "Догорающие лампы: Сб. Расска¬зов" (Пб., 1909, — этому сборнику дал положительную оценку А. А. Амфитеатров); "Бой на воздушном океане. Рассказ воздухо¬плавателя" (М., 1911); "Последний полет Гей-Люссака. Рассказ воздухоплавателя" (М., 1911); "Зеленая смерть. Рассказ М. Де-Мара" (М., 1912); "Колыбель человечества" (М., 1912); "Свисташкино счастье. Рассказ" (СПб., 1912); "Над краем лазурным. Рассказ М. Волохова" (М., 1912).
     Как видно, Первухин напечатал множество  рассказов, главным образом — приключенческого и фантастического жанра в духе Жюля Верна и Эмилио Сальгари. Одновременно он со¬трудничал со многими детскими и научно-популярными журна¬лами: "Вокруг света", "Природа и люди", "Всемирная панорама".
      В 1906 г. Первухин был выслан из Крыма по приказу генерала Думбадзе как опасный мятежник. Сначала он переселился в Герма¬нию, в Берлин, где близко познакомился с Л. Андреевым.   В 1907 г. Первухин  приехал в Италию. Здесь  он продолжал свою писательскую деятель¬ность. Интересовался итальянской литературой, писал стилизации в итальянском духе1 и переводил итальянских авторов, среди   них — Пиранделло.
     После Февральской революции Первухин стал ак¬тивным противником большевизма. Был он постоянным сотрудником рим¬ской газеты "Эпоха", в которой вел русский отдел. Очевидной была двойная роль Первухина: с одной стороны, он  был зеркалом русской революции для итальянской публики, с другой -  был  пред¬ставителем русской диаспоры в Италии, обозревателем итальян¬ской политической жизни для русского читателя.
     Как писатель Первухин продолжает писать в русле позднего реализма, пишет детские рассказы и интересные воспоминания о Толстом, Андрееве, Чехове, Горьком, Пуччини и др. В 1924 г. выпустил загадочный историко-фантастический роман "Пугачев-победитель", изданный в Берлине. В этом романе Первухин применяет фантастический подход к историческому прошлому. Предводитель крестьянской войны  Емельян Пугачев побеждает царскую армию  и как "анпиратор" переселяется в Кремль. Здесь явно вырисовывается параллель с  Лениным, новым "уни-верситетским Пугачевым", который одарил Россию учением Карла Маркса. Роман заключается словами импе¬ратрицы Екатерины: "Россия будет! Великая, Единая, Неделимая! Будет — грозная всем врагам!".
      Задыхающийся от чахотки писатель умер в Риме в конце 1928 г. в полной нищете.
      Воспоминания Первухина о Чехове появлялись в печати в 1904 - 1910 годах  под  заголовками «Ялтинские силуэты»,  «Еще из воспоминаний об А.П. Чехове»,  «Чехов  и  Ялта»,  «Чехов   и   ялтинцы».       В   рукописном отделе  Российской государственной  библиотеки сохранились несколько писем Первухина к А.П.Чехову.
      Публикуемые воспоминания написаны Первухиным в Риме, в 1915 году. В  России они вышли  почти полвека назад  в  сборнике  «А.П.Чехов в воспоминаниях современников» (Москва,  1960). Приводим отрывки  из очерка,   которые наиболее ярко  воспроизводят  облик  Чехова,  его общественную и литературную  работу в  Крыму.

                * * *
                М.К. Первухин
              ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ЧЕХОВЕ
     Мое знакомство с Антоном Павловичем Чеховым от¬носится целиком к последнему, ялтинскому периоду его жизни. К тому печальному периоду, когда злой недуг, давно подточивший организм Чехова, стал быстро про-грессировать, заставляя больного писателя все больше и больше замыкаться у себя дома и отражаясь на его настроении.
      Я поселился в Ялте осенью  1899 года,  но наезжал туда и раньше. И вот на моих глазах произошел много¬знаменательный  перелом  в   жизни Чехова: раньше он, особенно в те чудные, мягкие дни, которыми любит да-рить Ялту осень, зачастую и утром и вечером выбирался со своей дачи, выстроенной за городом, по дороге,  ве¬дущей из Ялты через шумную, с азиатским элементом населения, загрязненную Аутку — в  горы, к преслову¬тому водопаду Учан-Су. Бывало, что Чехов, как он сам, шутя над своею слабостью, выражался ироническим то¬ном,  «совершал   подвиг»,   проходя   все расстояние   от дачи до ялтинской набережной пешком,  без отдыха по пути. На набережной же у него была «станция» в кро¬шечном книжном магазине   большого   чудака   Синани, который,  будучи  человеком  весьма   скромной,  доморо¬щенной культуры, с благоговением относился к писате¬лям вообще, а Чехова буквально боготворил.
     Книжная торговля Синани шла очень вяло <…>.  Настоящий покупатель был в лавке большою редкостью. Но крошечный мага¬зинчик стоял на перепутье, в самом центре набережной, сам Синани, один из могикан старой Ялты, отличался положительно всеведением и словоохотливостью. По¬этому в магазинчике его постоянно происходили импро¬визированные «заседания», в которых принимал участие и сам говорун и хлопотун хозяин, крикливо обличавший непорядки то ялтинского городского самоуправления, то земства, то администрации, а то и самого Петербурга <…>
     У дверей магазинчика Синани стояла удобная скамья, из-за которой чудак-караим вел нескончаемые препирательства с городскою управой и местной поли¬цией, требовавшими удаления ее. И вот если не в са¬мом магазине Синани, то у дверей его, на этой самой скамье, получившей название «писательской», по целым часам засиживался Антон Павлович, греясь на сол¬нышке и созерцая море, сухо покашливая и рассеянно слушая разгоревшийся в магазине спор крикуна Синани с любившим подшучивать над ним непременным членом ялтинской городской управы, отставным знаменитым певцом баритоном Д. Усатовым, который на склоне дней своих стал ялтинским домовладельцем и городским дея¬телем, причем почему-то облюбовал в управе себе осо¬бую отрасль — заведование очисткой городских улиц от мусора, в то время как другой член управы, бывший в былые годы ассенизатором, а потом державший бани, некий Иванов, заведовал... городским театром и мест¬ным «казино».
— Перевешать вас всех надо! — горячится вспыль¬чивый Синани, — в Сибирь сослать! Вот погодите, до¬ждетесь вы! Только и знаете, что население грабите!
     Выскочит на улицу, стучит палкою с железным на¬конечником о цементный тротуар, отчаянно жестикули¬рует.
- Антон Павлович! — вопит к мирно греющемуся на ласковом солнышке и думающему какую-то печальную, хмурую думу Чехову. — Нет, вы слышали?! Нет, что вы скажете на это безобразие?!
    Чехов бесконечно далек от предмета спора. Ялту он откровенно недолюбливает и словно сердится на нее за то, что ему приходится жить в ней. Горячность Синани явно смешит его. Но, мягко и чуть иронически улыбаясь, он отзывается солидным баском:
—  Да, это действительно безобразие!
—  Вот   погодите! — грозит   Синани   своему против¬нику. — Я уже просил Антона Павловича разделать вас под орех в каком-нибудь своем произведении! И Антон Павлович   обещал, что соберется,   разделает!   Правда ведь, Антон Павлович? Вы обещали?
      И Чехов рассеянно отвечает баском:
—  Обещал! Я их, злодеев! <…>
     Но вышеописанные визиты Чехова «в город» и «за¬седания» на лавочке у магазина Синани с течением времени становились все реже и реже. В городе Чехов почти перестал показываться, и если ему случалась на-добность побывать там, то он обращался предваритель¬но с просьбою по телефону или к живчику и весельчаку доктору Бородулину, или к фотографу Дзюбе — при¬слать на дачу извозчика.
     Знакомством с Чеховым дорожила, без преувеличения сказать, вся Ялта, даже люди, которые едва ли прочи¬тали хоть один чеховский рассказ: он - был знаменито¬стью, которою Ялта гордилась, он был своего рода ялтинскою достопримечательностью. Но сам он, по крайней мере в тот период, к которому относится мое с ним зна¬комство, явно тяготился всеми этими знакомствами и бы¬вал у очень немногих ялтинцев. Чаще других бывал он в гостеприимном доме собрата по перу и деятельного общественного и политического деятеля, Сергея Яковле¬вича Елпатьевского, потом — у вышеупомянутого док¬тора Бородулина, который одно время был врачом Че¬хова, потом, если не ошибаюсь, бывал в доме начальницы местной женской гимназии Харкеевич. Если к этому ко¬ротенькому списку добавить дом художника Ярцева, княгиню Марью Владимировну Барятинскую, у которой  Чехов бывал по делам сбора средств на сооружение в Ялте санаториума для туберкулезных больных, да еще квартиру боготворившей Чехова и подвергавшейся со всех сторон едва ли заслуженным насмешкам вдовы казанского врача Софьи Павловны Бонье, окрещенной в Ялте именем «антоновки», — то этим, кажется, и будет исчерпан весь список мест, которые посещал в послед¬ние годы своей жизни в Ялте на правах знакомства Чехов.
     В первые месяцы моего пребывания Чехов был до¬вольно частым посетителем тогда только что возник¬шей «художественной фотографии» С. В. Дзюбы — «Юг», помещавшейся на набережной в доме Овчинни-ковых. Большинство фотографий последнего периода жизни Чехова относится именно к работе этой фотогра¬фии. Особенно много снимков было произведено зимою 1899—1900 года, когда в Ялту заглянул старый друг Чехова, <…> безвременно погибший ве¬ликий талант — художник Левитан.
    Первое мое знакомство с Чеховым в доме фотографа С. Дзюбы оставило во мне следующее впечатление:
      Чехов — угрюмый, совершенно не словоохотливый че¬ловек. Держится он не то отгораживаясь от простых смертных, не то попросту высокомерно. Ни о каком сбли¬жении с ним, ни о каком разговоре «по душам» и речи быть не может.
      Но вот как-то Чехов затащил Левитана в фотогра¬фию, где я проводил на правах школьного товарища вла¬дельца ее целые дни, —и я не узнал Чехова. Он казался помолодевшим, живым, веселым, говорливым, простым и доступным.
Покуда фотограф возился, приготовляя свои аппа¬раты, Чехов и Левитан в приемной вели себя, как школьники. Левитан допытывался у Чехова, указывая на одну ранее сделанную Дзюбою фотографию, на которой у Чехова было напряженное, угрюмое и, пожалуй, над¬менное выражение, с какой целью сделана именно эта фотография.
— Держу пари, — говорил он, — ты хочешь сделать большой запас таких фотографий, чтобы раздавать оса¬ждающим тебя поклонницам!
- Вот  и  не угадал! — отвечал  Чехов. - Это — спе¬циально для издателей!
—  Зачем это?
-  А как же?! Пристает человек — «дайте рассказ!» Обещает дать «хорошую полистную», благоразумно уви¬ливая от точного обозначения размера ее. Ну, я ему и пошлю этот портрет. Как увидит меня таким... Навухо¬доносором... Испугается! Поневоле, хоть зубами скрипя, лишних сто  рублей  на  лист  накинет! <…>
    Однако когда фотограф изготовился и пригласил Чехова усесться перед аппаратом, у Антона Павловича опять на лице появилось то же напряженное и чуть-чуть высокомерное, надменное выражение. Все попытки Ле¬витана заставить его изменить это натянутое выраже¬ние на более простое, на «домашнее», ни к чему не при¬вели. Сделанный Дзюбою большой портрет положи¬тельно не удался. В следующий визит в фотографию Ле¬витан уже и не называл Чехова иначе, как «местным Навуходоносором».
И,  подтрунивая, допытывался у  фотографа:
—  Много ли карточек Чехова распродаете публике?
—  Не    говорите,— смеясь,   запрещал Чехов. — Если узнает истину, он живопись бросит и сам здесь фотогра¬фию откроет, чтобы распродавать меня оптом и в розницу!
—  А кто больше   покупает? — продолжал    допыты¬ваться  Левитан.
Фотограф сказал, что за последнюю неделю куп¬лены только две фотографии: одну взял какой-то заез¬жий священник, а другую приобрели две местные гим¬назистки.
     По этому поводу опять разгорелась перепалка: Чехов уверял, что он всегда пользовался большими симпатиями духовенства и учащейся молодежи, а Левитан в тон ему твердил, что если, может быть, батюшка и купил фото¬графию «с благими намерениями», — в крайнем случае пошлет при доносе на недостаточную благонадежность Чехова, — то гимназистки уж явно собираются с пор¬третом выкинуть какую-нибудь пакость <…>
—  Ну вот еще?!  Какую пакость?!
- А такую! Знаю я их! — пугал его Левитан. Возьмут да и выцарапают твоему портрету глаза.
—  Ух, страшно!
—  А потом, — продолжал фантазировать Левитан,— возьмут и  приколотят фотографию — вниз  головою! <…>
       Если не обманывает меня память, то именно после смерти Левитана Чехов почти совершенно прекратил свои, прежде довольно частые, выезды из дому: смерть художника потрясла Чехова до глубины души. Как-то раз он заглянул при мне в ту же фотографию, увидел большой и очень удачный портрет Левитана — и обра¬тился ко мне с просьбою:
—  Попросите Дзюбу — ему это   ни к   чему!  А мне портрет очень, очень дорог!  Пусть отдаст его мне!
И, помолчав немного, добавил глухо:
—  И пусть больше не вывешивает в приемной.
      Весною 1900 года я сделался постоянным сотрудни¬ком ялтинской, тогда единственной на всем южном бе¬регу Крыма, газеты «Крымский курьер».
А.П.Чехов очень резко отзывался как о самой газете, влачившей, признаться, жалкое существование, так особенно о ее из¬дательнице, державшей и газету и нас, сотрудников, в черном теле. Но в то же время Чехов интересовался га¬зетою и иногда заглядывал ко мне на дом, чтобы узнать последние новости до выхода номера. Мне очень льстили эти, правда редкие, визиты Чехова, но однажды я все же осведомился — почему он не заглядывает в редак¬цию? Разумеется, все телеграммы — в его полном рас¬поряжении, и так далее.
     Чехов нахмурился. Долго молчал, потом неожи¬данно для меня разразился целою филиппикою.
- Не только на вашу газету, — говорил он суро¬во, — но и на большинство провинциальных и даже сто¬личных газет мне тяжело смотреть! Еще тяжелее — за¬глядывать в редакции. Тяжело, тяжело!
—  Да почему, Антон Павлович?
—  А потому... Вот, на Сахалине я был. Там нечто в том же роде! Каторга какая-то!
     Во-первых, в чьих руках огромное большинство га¬зет сейчас? Вы скажете: в руках газетных работников! Неправда! Иллюзия! Газета — в руках издателей. А кто эти издатели? В одном месте — гоголевская поме-щица Коробочка, так боявшаяся продешевить мертвые души при продаже Чичикову, тупая, безграмотная, алчная, для которой текст газеты совершенно безразли¬чен, важны — объявления. Она готова всю газету сплошь занять объявлениями, а текст и совсем выбро¬сить. Еще и лучше: из-за текста цензурные неприятности могут выйти, а из-за объявлений— никогда. И за объяв¬ления— ей деньги платят...
     В другом месте в газете хозяйничает бывший кабац¬кий сиделец, который всех своих сотрудников на «ты» называет и при случае чуть ли не затрещинами кормит. И пичкает газету шантажными вещами. И из попавших, по несчастию, к нему, в его острог, мелких газетных ра-ботников, развращая их, вырабатывает целую шайку газетных бандитов.
    В третьем... Ах, да что и говорить?! <…>
     Вот разве на то можно надеяться, что придет-таки пора, когда повременная печать получит хоть минимум свободы и станет под защитою законов. Ну, тогда, ко¬нечно, — если доживете, — увидите: перемрут, как мухи осенью, почти все те издания, которые существуют те¬перь, - и уйдет из газетной работы три четверти тех людей, которые теперь присосались к ней...
—  А потом что будет, Антон Павлович?
Чехов раздраженно махнул рукою:
—  А,   черт...   Рубль   силу заберет! По-американски! А лучше ли, хуже ли... Кто его знает? Нет, впрочем, ко¬нечно, лучше. Газета станет капиталистическим произ¬водством. Выгодным будет только то  предприятие,  ко¬торое отвечает на спрос широкой публики. А спросом-то будут пользоваться издания, так или иначе отстаиваю¬щие интересы широких масс. Значит...
    Должно быть, близко то время, когда народится осо¬бый тип газеты: для народа. Не нынешние простыни со многими тысячами строчек текста, не наши доморощен¬ные «Таймсы», а крошечные газетки, где все будет сжато. Зато эти пойдут и в народ, потому что будут де¬шевы. Но все это — впереди, впереди. А сейчас — каж¬дый раз, когда вижу молодого писателя, втягивающегося в газетное дело, — нехорошо у меня, признаться, де¬лается на душе. Омут!
     С одной стороны — не хозяева вы в своих газетах, господа!  Батраки, и больше ничего! Вы вкладываете свои силы, свои знания, свое здоровье... А в любой мо¬мент вам говорят:
—  Милый друг!  Не угодно ли вам уйти? <…>
    Надо заметить, что при разговорах со мною Антон Павлович очень часто останавливался на видимо близ¬кой его сердцу теме — на быте литературной братии. Однажды как-то он как будто проговорился о причинах этого предпочтения:
—  Как   только   сможете — убегайте!   сломя   голову убегайте из Ялты!
—  Почему, Антон Павлович?
—  Не   место   она   для   литературных   работников! Здесь   наш   брат   в безвоздушном пространстве оказы¬вается.   Здесь   как-то   контакт   с жизнью, с настоящей жизнью обрывается. А писатель — он ведь питается со¬ками окружающей среды. Ему нужны живые наблюде¬ния.   Ему   нужно,   чтобы не только в нем, но и вокруг него работала мысль, шло бы творчество. Здесь этого нет, и потому писателю сюда ездить следовало бы за¬претить под страхом смертной казни!
    Заметив, что я чуть-чуть улыбнулся, Чехов и сам за¬улыбался.
- Вот, вот! Вы мне же сейчас шпильку подпустить хотите! — А почему, мол, вы сами, Антон Павлович, в  сей Ялте обретаетесь да еще домовладельцем оной сде¬лались?
    А я вам на это отвечу:
— С одной стороны — по болезни, а с другой — по слабости характера. Жилка домовладельческая подвела, признаться! С молодости у меня было какое-то, не смей¬тесь, особое почтение к титулу «господин домовладе¬лец». А тут вдруг случай подвернулся — самому домовладельцем, да еще ялтинским, сделаться. Ну, и сделался! И ... и теперь иной раз на дачу мою мне смотреть тошнехонько!
     В самом деле, в голосе Чехова звучали остро тоскли¬вые нотки. Но через минутку он опять рассеянно улыбнулся и продолжал:
- В общем, я просто-напросто, селясь в Ялте, как говорится, «опередил события». Надо было бы подо¬ждать так... Ну, лет сто, что ли! Тогда, знаете, добрые люди по воздуху летать [будут] со скоростью не ста, а... а тысячи верст в час! Целые, знаете, воздушные поезда будут. И вот, знаете, тогда мы с вами могли бы, вставши утречком в Ялте, вместе отправляться на чай в Москву, на завтрак — в Питер, а к вечеру, к обеду — домой, в эту самую Ялту. А вечером к нам сюда, в Ялту, живые люди из Москвы и Питера заглядывать будут. Вот при таких условиях — стоит и в Ялте жить. При иных — нет!  <…>
      Из разговоров с Чеховым о литературной братии вспоминаю еще один большой разговор, вызванный осо¬бым поводом: меня, как редактора, вообще одолевали разные «самородки» и «писатели из народа», и в числе их какой-то до ужаса безграмотный «сочинитель». Сначала я пытался разобраться в его гиероглифах, по¬том убедился, что это дело совершенно безнадежное, и просто стал швырять в корзину все письма «самородка». «Самородок» оскорбился и обратился к Антону Павло¬вичу с длиннейшею и обстоятельнейшею жалобой на меня. И вот, получив эту жалобу, Чехов вызвал меня к себе по телефону — «поговорить».
     Должно быть, в тот день он чувствовал себя лучше обыкновенного, поэтому был в веселом и шутливом на¬строении. Речь его была полна юмора. Он был на редкость словоохотлив.
—  Ну-с, подсудимый! — начал он, встретив меня на пороге своего рабочего кабинета, —Что вы скажете  в свое оправдание?
      И при этом похлопал по краю массивного письменного стола целою кипою исписанных неряшливым, хо¬рошо мне уже знакомым почерком «самородка», листков.
—  Сие — обвинительный акт и прочие судебные ма¬териалы!  Итак,  приступим к разбору дела!  Отвечайте, не уклоняясь, на вопросы: а почему вы, обвиняемый, на страницах «Крымского курьера» печатаете какие-то там метеорологические   бюллетени   и   упорно   отказываетесь напечатать хотя бы сию «Повесть о том, как адна кнегиня ис правадником Асланом хвосты трепала»?
     Это был дословно заголовок одного из произведений одолевавшего меня «самородка».
-  Одолевают? — допытывался, сверкая глазами, Че¬хов.—Так вам и надо! Страшно рад! Поделом! Не бе¬ритесь за редакторское дело! Не лезьте добровольно в каторгу! Полезли? Кушайте на здоровье!
-  Да     вы-то,    Антон    Павлович,    почему    злорадствуете?!— засмеялся   я. — Почему   вам-то это доставляет удовольствие?
— А  как же? — словно удивился  Чехов. — Это,  ба¬тенька, как где-нибудь в приемной популярного врача, где собирается множество больных разнообразнейшими болезнями   и   каждому   доставляет удовольствие, если
удастся обнаружить, что его сосед еще опаснее болен, чем он. У меня один только зуб ноет, и то хоть вешайся, а у него вон не то три зуба, не то целая челюсть!
     Чехов показал мне лежавшую на письменном столе форменную груду разнообразнейших рукописей.
- Видите? Засыпают! Из Владивостока даже шлют! <…>
А вы вот что, М. К.! «Самородок»-то ваш предста¬вляет некий интерес. Не в отношении своего творче¬ства, конечно, а как личность. Попросил я вас прийти к себе, конечно, не из-за его слезницы, а просто — редак¬ционным воздухом дохнуть захотелось, поболтать, а вы здесь, в Ялте, сейчас — единственный «сих дел мастер». Уж вы не сердитесь... А относительно «самородка» и присных — рекомендую обратить внимание: не прене-брегайте! И это—материал, и материал, могущий ока¬заться чрезвычайно интересным. Наблюдайте. Входите в непосредственное соприкосновение. Расспрашивайте. Когда-нибудь, — если только избавит вас аллах от га-зетной лямки, — размахнетесь и сами романом из жизни газетной братии. И тогда вот такие из жизни взятые фигуры вам вот как понадобиться могут в качестве сы¬рого материала!
     Я последовал совету Чехова, вызвал в редакцию «са¬мородка», долго объяснялся с ним и потом должен был дать отчет о разговоре самому Чехову.
    ...Мальчик шестнадцати или семнадцати лет. Служит подручным в кузнечном заведении, стоящем на краю го¬рода. Учился в деревенской школе. Одержим страстью писать стихи, говорит стихом. Дошел до того, что кажется маньяком: подбирает рифмы к каждому услышан¬ному слову.
- Мне кричат: — Тащи воду! — А я отвечаю:
Я принес бы воду
Для крещеного народу,
Да к воде нет ходу
За неименьем броду!

   ...Маленького роста, кривоногий, с низким звериным лбом,  приплюснутым  носом и выпяченными  губами, с вытянутым редькою черепом, весь какой-то корявый. От хозяина получает угол там же, в кузнице, еду, обноски платья и три рубля в месяц. С трудом читает, — читает только газеты. И вот — он исписывает стопы бумаги повестями... из великосветской жизни. Его «персонажи» — графини, княгини, баронессы, графы, бароны, миллионеры    банкиры—«американе».   Чушь   получается,   по¬нятно, невообразимая. Но мальчишка упорно стоит на своем:   пишет,   рассылает   по   редакциям,   ждет ответа, обижается, пишет уже дерзкие письма, грозит «бросить боньбу», то есть бомбу.
      Чехов почему-то заинтересовался этим несчастным свихнувшимся маньяком, и устроилось у меня в редак¬ции свидание.
—  Зачем   вы   пишете   про   графинь,   маркиз, баро¬несс?— допытывался Чехов у мальчугана. — Да вы хоть одну-то княгиню живую видели?
—  Вот те на! —сердился мальчишка. — Да мимо на¬шей кузни сама княгиня Барятинская сколько раз про¬езжала! Видел ее как облупленную!
-    Вот вы из деревни? Да? Вы работаете в кузнице? В кузницу приходят десятки людей: рабочие, татары, греки. Почему вы не попробуете о них писать?
—  Очень   нужно   кому?! — фыркает   «самородок».— Рабочие — они    рабочие   и   есть!   Одно    слово — рабы! А татары — баранья лопатка!
Так, мальчик и ушел разочарованным. <…>
      Вообще говоря, грубо ошибаются люди, рисующие покойного Чехова каким-то расслабленным сентимента¬листом, не человеком, а ангелом во плоти. Мои наблю¬дения над Чеховым очень невелики, хотя знакомство и сношения поддерживались в течение около пяти лет. Но по крайней мере в ялтинский период жизни Чехова — это был человек исстрадавшийся, упорно боровшийся против беспощадного недуга и, главное, знавший, что борьба эта, собственно говоря, бесполезна. Именно это-то, кажется, и накладывало на него оттенок глубо¬кого трагизма. С каждым годом мрачнее становилась физиономия Чехова, все менее и менее словоохотливым делался он, словно говоренье мешало ему думать его вечную думу. Все реже в разговоре проскальзывали нотки светлого и беззлобного юмора, искорки примирен¬ного отношения к жизни.
     Да, Чехов никогда не был скопидомом, скупцом и в дни жизни в Ялте, располагая не бог весть какими средствами,— он очень солидный процент своего литераторского дохода тратил на помощь нуждающимся, осаждав-шим его просьбами. Очень видную роль в этом играла помощь Чехова постоянно появлявшимся в Ялте, так сказать «транзитом», странствующим литераторам из низшей категории провинциальной газетной братии. Но и помогая этим людям, Чехов в интимном разговоре не скрывал своего отрицательного отношения к целому классу. Может быть, приговор Чехова был слишком односторонен и потому чересчур суров, но приходи-лось, слушая его, сознаваться, что во многом Чехов и прав.
— Кто   уходит   в   газетную   работу? — говорил   мне как-то Чехов. — Увы, это горько, но это так: отбросы интеллигенции, люди, которым больше деваться некуда... Здесь — нужен аттестат хотя бы среднего образования. Там — требуется протекция. Тут нужна исключительная деловитость,    известные    знания,    хорошая  репутация. В редакции вы, господа редактора, ничего этого не тре¬буете. Вы проявляете положительно преступную терпи¬мость, и потому вы повинны в том, что возле газеты развелась туча полулитературной мошкары, ядовитого ово-да. Печатное слово — это страшное оружие.  Вы с этим оружием обращаетесь, как ребенок обращается с отравленным   кинжалом. Ваши издатели в массе — это базарные шибаи, барышники, заботящиеся только о доходах. Кто подешевле работает на них — тот им и мил, тот им и друг.   Поэтому-то у  нас и разводится такое  нестерпимое количество газетной шушеры, проституирующей  газет¬ное дело, обращающей газету в дом терпимости.
     Вы, М. К., молоды и наивны! Но присмотритесь, и вам, вероятно, страшно станет! Оглянитесь вокруг. Бу¬дем говорить только о знакомых нам с вами лицах...
     И часами лилась полная желчи обличительная речь Чехова:
— N.N. — фактический редактор крупной и бойкой провинциальной газеты. Кончил где-то прогимназию, служил в консистории, был изгнан. Поступил на службу в полицию. Приказом губернатора удален со службы за избиение арестованных и поборы. Стал доставлять га¬зете хронику городских происшествий. Втерся. Стал хро¬никером вообще. Набил руку на сенсационных номерах, зачастую выдуманных. Получил приглашение заведовать в более мелком провинциальном центре газетою на пра¬вах редактора. Применяет газету для собственных целей:  ведет помаленьку шантажную  политику.  Обло¬жил данью театр, сады,  цирк, даже — карусель...
-  X.X. изгнан из третьего   класса   гимназии. Был полицейским вольнонаемным писцом. Проворовался. По¬пал в газету. В газете ведет хронику. Занимается по¬борами. Особенно грабит наезжающие в город труппы. И т. д.
-  Не люблю немцев! — признавался Антон Павло¬вич.— Но, насколько знаю, там, в Германии, по крайней мере образовательный уровень газетных работников вы¬сок. Там, если к газетной работе припускают человека без образования, значит — он истинный, хотя бы и на не¬мецкий образец талант. Рядовые же работники сплошь вербуются    из    лиц  с   университетским   образованием. Пусть талантливости в них мало. Нам трудно судить. Но по крайней мере — это грамотные работники! В не-мецкой газете не рискуешь прочитать такой чепухи, от которой волос дыбом  становится!  Помилуйте!  Что это такое? Я за последнее время стал вырезки делать, со¬бираю альбом газетных ляпсусов. Вот, не хотите ли?
      В Одессе, в крупнейшем культурном центре, в круп¬ной газете видный сотрудник-фельетонист описывает свое путешествие из Одессы в Киев. Едет он, как и по¬лагается одесситу, — морем. Вплоть до самого Киева ухитряется, все ехать морем! В его очень красноречивом фельетоне описаны золотые маковки киевских церквей, озаренные солнцем, поднявшимся над морем1
    Черт знает что такое! <…>
     Мне вспоминается маленький и прекурьезный эпизод из моих сношений с Чеховым, относящийся, если не оши¬баюсь, к 1902 или 1903 году.
Чехов занес ко мне в редакцию рукопись — неболь¬шой, но поразительно красиво написанный рассказ на военную, точнее сказать — на боевую тему.
—  Прислала мне барышня одна, местная гимнази¬сточка!— пояснил он. — Просит посодействовать, чтобы его где-нибудь напечатали: хотя бы в «Русской мысли». Рассказ очень, очень недурен, но для ежемесячника не подходит. Может быть, вы у себя напечатаете?
- Антон Павлович! — возопил я. — Да ведь моя издательница за такие вещи не платит! А вашей гимназистке надо заплатить!
—  Естественно, что заплатить надо! Тем более что автор-то  намекает.   Заплатили   бы,   дескать, «хотя» по пяти копеек за строку. Я справлялся. Не из голодающих, но и не из денежных людей. Заработать хочет, бедняга! Так,  знаете,  вот  что  мы   сделаем:   вы   печатайте, а я вам   оставлю  для   нее...   ну,   рублей двадцать, что ли. Чур — меня не выдавать! Скажете, что это редакционные деньги.   Да   предупредите, что впредь платить не ста¬нете...
     Я оставил у себя рукопись и, когда Чехов ушел, при¬нялся переглядывать ее, чтобы удобнее разместить в сле¬дующих номерах. Однако с первых же строк во мне на¬чало зарождаться сомнение: рассказ обличал в авторе великолепное знание техники военного дела. Всюду мелькали термины, которых невоенный знать не может. Автор—молоденькая девушка, гимназистка. Откуда та¬кие специальные знания у нее? Что-то нечисто...
     Чем дальше я вчитывался, тем больше становилось мое сомнение. И наконец я вспомнил, не читая, финал рассказа. Я читал этот рассказ. Он был напечатан. Когда? Тогда, когда рекомендованной Чеховым гимна-зистки еще и на свете не было. Я стал перебирать в памяти всех русских писателей на военные темы, оста¬новился на Вас.И. Немировиче-Данченко, добыл его книги и без труда в романе «Под грозою» нашел полный текст рассказа гимназистки.
      Чехов был и взволнован и искренне огорчен всею этой историей и, помню, зайдя в редакцию, долго вор¬чал отрывисто:
—  Ведь вот поди же ты! Чистое такое, юное и душою и телом существо... Глазки такие милые и ясные... Улы¬бочка светлая. А сама — мошенница!
      Чехов предоставил все дело мне. Я вызвал гимна¬зистку к себе в редакцию и, каюсь, пугнул ее уголовной ответственностью. Гимназистка перетрусила до полу¬смерти, а я делал вид неумолимого судьи и выгнал ее из редакции. Зашевелился семейный муравейник, прибе¬жала ко мне пара великовозрастных гимназистов — кузены «юной преступницы», какой-то студент. Все уверяли, что это была простая невинная шутка, что я на-прасно раздуваю дело и т. д. Помучив этих «милых шутников», я наконец сжалился над ними, отдал зло¬получную рукопись, но на прощанье еще раз жестоко пугнул всю компанию и заставил гимназистку по¬клясться, что впредь она такими делами заниматься не будет. Не знаю, сдержала ли она свое слово, но знаю, что, окончив гимназию, она немедленно вышла замуж за акцизного чиновника и стала играть роль в местном ял¬тинском «свете».
      До этой истории Антон Павлович частенько-таки на¬правлял ко мне в редакцию начинающих авторов или их произведения с рекомендацией. После этого — пере¬стал.
—  Боюсь попасть  впросак! — признавался  он. <…>
   ...И все же мы оба с Чеховым, как говорится, сели в лужу: по его личной рекомендация  напечатал в «Крымском курьере» маленькую крымскую легенду, до¬ставленную ему, Чехову, какою-то очень нуждавшеюся в заработке драматическою артисткою. На другой день живший в Ялте литератор А. Я. Бесчинский, автор хо¬роших путеводителей по Крыму и Кавказу, при встрече со мною язвительно заметил мне:
— Если вы, коллега, в другой раз пожелаете перепе¬чатывать что-либо из путеводителей, то берите по край¬ней мере новые издания! А то эта ваша «Крымская легенда» целиком содрана со страниц старого путеводи¬теля по Крыму Тихомировой... Неудобно, знаете!
      (В «Крымском курьере», 1900, № 208, 17 сентября действительно была напечатана крымская легенда «Злое сердце», за подписью: Вий. – Г.Ш).
      Чтобы не огорчать сильно тогда прихварывавшего Че¬хова, я так и не сказал ему об этом казусе, но каким-то образом он сам проведал о случившемся и прислал мне записку с извинениями. Записка была в шутливом тоне:
     «Я, нижеподписавшийся, Антон Павлов сын Чехов и пр. и пр. сим клятвенно обязуюсь впредь юным пла¬гиаторам не покровительствовать, для «Крымского Таймса» никаких поэтических и прозаических произведений неведомых мне авторов не рекомендовать». <…>
      Зимою 1902—1903 года в маленьком кружке ялтин¬ской молодежи, богатой, увы, только мечтами о служении обществу идейно, возникла мысль об издании в Ялте ли¬тературного ежемесячника. Инициаторы обратились ко мне, приглашая принять участие в создании нового жур-нала, а услышав от меня признание их затеи симпатичною, но практически нелепою, пожелали, как говорится, перенести дело в высшую инстанцию — и потревожили Чехова. Я участвовал в завязавшихся переговорах и вот вспоминаю: то, что было высказано тогда Чеховым по частному поводу, — имеет даже и теперь, столько лет спустя, большое общее значение.
     Чехов внимательно выслушал достаточно сбивчивую речь инициаторов, только что соскочивших со школьной скамьи, и все время был очень и очень серьезным и даже как будто угрюмым. А потом неожиданно улыбнулся милою, доброю улыбкой, встряхнулся и сказал:
— Говорят, один еврей, которого знакомые просили о каком-то одолжении, ответил им: «Я, господа, могу помочь вам — только вздохом сочувствия!». Ну, вот видите ли, так и я — могу помочь вам исклю-чительно вздохом сочувствия!
Какой журнал? Ради бога, господа! Для кого журнал? Зачем журнал?
    Попробуйте организовать любительский спектакль — и вы увидите, как это отчаянно трудно. А ведь журнал, да еще не просто журнал, а толстый журнал, да еще журнал политико-экономически-литературный и так далее, — ведь это огромное предприятие, для созда¬ния которого нужно чудовищное количество знаний, опыта, энергии, таланта и... и денег!
     Нет, не возражайте, господа! Ну, да! И я, будучи гимназистом, тоже издавал всяческие журналы и мечтал организовать настоящий ежемесячник. Но это — детство, совершенное детство!
     Вы думаете «начать с маленького»? Вздор! «С маленького» вообще начинать в наш век — вздор. «Малень¬кое» так навеки маленьким и останется. И притом, если бы вы изобрели что-либо новое, небывалое, такое, что может всех ошарашить именно новизною. Ну, тогда кривая и вывезет: «маленькое» вдруг разрастется в большое. Но ведь «издавать журнал» — это старо, старо! Ведь журналов у нас — хоть реку гатить, хоть болото мостить!
     Кто-то робко заикнулся, что, напротив, серьезных литературных журналов у нас мало. «Вестник Европы», «Русское богатство», «Русская мысль», «Мир божий».
— Не в том дело, — возразил Чехов, — сколько их, а в том, как они идут. Если взять эти журналы, то едва ли их общий тираж превысит пятьдесят тысяч. В Рос¬сии — сто пятьдесят миллионов человек. Значит, одна книжка журнала фактически приходится на три тысячи человек. В России есть целые города, куда не выписы¬вается ни единый ежемесячник, хотя там имеется и ин¬теллигенция, хотя туда игральные карты выписываются чуть ли не вагонами. В России, правда, в Сибири, но все же — там есть целые колоссальные губернии и области, куда, например, «Вестник Европы» испокон веков выпи¬сывается в едином экземпляре. На всю область, вели-чиною с пол-Европы!
     Поймите же, господа! Потребительницею журнала служит только наша интеллигенция. Народу журнал не нужен. А интеллигенция образует не только тонкий, но тончайший, местами даже невидимый слой на народной массе. Она сама не образует потребительской массы.
    Да сама эта интеллигенция — разве она читает? Вот вам пример: года четыре назад заехал я...
     Тут Чехов назвал имя какого-то живущего бойкой жизнью приволжского города. Имя это у меня ускользнуло из памяти.
— Заехал я в этот город. Электрическое или газовое освещение, магазины, бульвар, гимназисты и гимназистки роями вьются по берегу. А зашел в обществен¬ную библиотеку да взял просмотреть завалявшийся номер толстого ежемесячника, — книжка и наполовину не разрезана. Ее некому читать, господа!
     Нет! Затевайте, что хотите, но не затевайте одного — издания журнала. Из этого ничего не выходило и не выйдет, господа, особенно вне Петербурга. Даже Мо¬сква, и та не место для издания ежемесячника. Один Петербург!
А в Петербурге, там, знаете ли, как надо к изданию приступить? Ассигновать триста тысяч. И то — на пер¬вые расходы. На три года, что ли. Да держать в запасе еще двести тысяч.
     И знаете, что будет, если вы размахнетесь полумил¬лионом? Вы оттянете у каждого существующего жур¬нала по тысяче или полторы подписчиков да, может быть, «создадите» новых пять тысяч. Вот и все, чего вы добьетесь.
Сконфуженные инициаторы журнала, при словах Чехова о полумиллионе чуть не упавшие в обморок, убра¬лись. Но затронутая ими тема, по-видимому, заинтересо¬вала Чехова, и, покашливая, он долго еще говорил на эту же тему:
— Да, толстый журнал... Ах, как мило! Ах, как хорошо! Да, знаете! Но это продукт старой России. Той России, когда, знаете ли, еще дворянские усадьбы про¬цветали и когда культурный владелец одной из оных, вспоминая о тоскливых зимних вечерах, осенью, продав урожай или заложив липовую рощу в Дворянском банке, выписывал сразу три или четыре журнала. А ежели он был из бюрократов, то непременно — «Рус-ский архив».
    Ах, мило! Ах, хорошо!
    Зимою, знаете, гудит вьюга. Все снегом занесено. А какой-нибудь Никифор или Пантелей со станции прет в мешке ворох «Нового времени!» да две, а то и три кир¬пичины— свежие книжки толстых журналов. И в семье идет даже ссора из-за того, кому первому проглядывать журналы. А тощая гувернантка тоскливо поглядывает на толстенную кирпичину — «Вестник Европы», Там— переводной роман этакого, знаете ли, Гэмфри Уорда, что ли! Герцог, член палаты пэров, графиня, неземная кра¬савица, ну, и еще артист-итальянец и непременно англи¬канский пастор...
     Но, господа, ведь усадьба-то стерта с лица земли! Ведь этот потребитель журналов умер. Ведь кто в усадьбе и читал, тот сбежал в город, а в городе—биб¬лиотека, клуб, общественное собрание. И книжку можно достать «почитать». Ее выписывать не стоит...
     Дальше Чехов заговорил о самих русских  журналах:
 - По бедности — добрую половину переводами за¬полняют, Это убивает интерес к журналу: ведь переводить труднее, чем оригинальное писать. Ведь выбирать на иностранном, что ли, рынке подходящий для перевода материал — это отчаянно трудная штука. А за перевод грош платят. А переводят чисто случайные вещи. А пере¬вод сам в огромном большинстве —жеваная бумага. Вот в старые годы, в период, повторяю, усадьбы, — то-гда перевод не был еще ремесленным. Марко-Вовчок, например, переводила. Прелесть! Лавровские переводы Сенкевича — чуть ли не лучше подлинника. А теперь пе¬реводы поставляют голодные курсистки, закабаленные каким-нибудь шустрым подрядчиком, имеющим связи с редакторами да издателями.
— Стойте! Вы не помните, чей это роман с англий¬ского «Наследник»? — неожиданно перебил сам себя Чехов. — Кажется, в «Современнике» печатался! Чи¬тали? Ну, вот... Вот истинный символ прошлого периода усадьбы. Отличный по тем временам роман. Великолеп¬ный, несравненный роман! Во всех двенадцати книжках, и в каждой книжке по пяти или шести печатных листов. И в целой первой книжке, на пяти, на шести или семи листах, — рассказ о том, как некий мистер Уильям или Джерэмия,— прыщавая такая жалкая фигурка, писец, или, по-английски, извините, клерк какой-то лесной конторы, просыпается в воскресенье, съедает свой завтрак — лэнч, извините, — причем, помню, фигурирует еще сваренное вкрутую яйцо и посеребренная ложечка, которой мистер Уильям или Джерэмия выковыривает оное яйцо из скорлупы. Это — пол-листа. Потом описывается, как он, герой, облачается в праздничный костюм, собст-венноручно вычистив сапоги, и отправляется прогули¬ваться по Лондону, старательно высунув из кармана жакета кончик старенького голубого шелкового пла¬точка. Еще половина печатного листа: покуда герой не спустился с лестницы... Ну, а потом — его размышления по поводу уличного движения и утреннего тумана — пол-листа, описание прохожих — еще пол-листа, и так да¬лее... Словом, в первой книжке герой на пяти или шести листах успел только прогуляться по городу и встретиться с парою знакомых, выпить стакан пива, вернуться до¬мой. А тут его, знаете ли, застает письмо какого-то стряпчего, и в письме намекается на то, что в судьбе ге¬роя может произойти некая перемена.
Читатель страшно заинтересован и, сгорая от нетерпения узнать, в чем дело, — ждет  следующей  книжки. Через месяц, знаете!
      Я этот роман читал на вакациях. Стал читать — он был   кем-то   заботливо   в   отдельную   книгу   переплетен, — нету сил. Бросил! Изголодался без чтения, снова пытался одолеть.  Не мог. Бросил.  И так до  пяти  раз. А потом как-то на самого себя рассердился, засел, вернее сказать, залег, — и все прочитал. До последней стра¬ницы. И узнал всю подноготную. Сначала, знаете, герой оказался имеющим запутанные, но законные права на какое-то   большое   наследство. Поместье в английском стиле, знаете ли, ну, там — аллея из двухсотлетних вя¬зов, что ли, и старый дом, и пруды, по которым лебеди плавают. Ну, и старый благообразный дворецкий... Прелесть, прелесть... Но поместьем владеет благороднейшая личность — эсквайр.   И   у   него   прелестная дочь. И им этот новый наследник — как снег на голову... Кой черт, снег?! Как дубина на голову обрушивается! Все благосостояние, вся идиллия — пошла к черту! И читатель волнуется: — Бедный эсквайр! Несчастная Нэлли! Это — в пятой или шестой книжке. Ну, а в двенадцатой — перемена декораций: выплы-вает   какой-то   затерянный   документ, удостоверяющий, что наследник-то хоть сам он и законнорожденный, но его дедушка был не совсем законнорожденный. И посему — его из поместья выкидывают, а благородный эсквайр с прелестною Нэлли водворяется снова в усадьбе, и ле¬беди   плавают,   и   благообразный   дворецкий встречает подъезжающих к парадному крыльцу гостей...
      Ах, как хорошо писали, знаете, в шестидесятых годах! Ах, как, знаете, легко было тогда писать! Ах, ка¬кой читатель тогда был милый! А вот попробуйте теперь написать такую... ахинею! Попробуйте ее в нашем еже-месячнике напечатать! Так, пожалуй, читатель-то при всей своей долготерпеливости этими самыми ежемесяч¬ными кирпичинами вам голову проломит! Вот что!
     Нет! По-видимому, наш журнал — отжил. Нужно что-то другое. Альманахи — это хорошо. Но это — вре¬менное. Это ведь — чисто случайное. Вероятно, просто-напросто, нужен тот же самый журнал, только совер¬шенно реформированный. Может быть — двухнедельными, а то и недельными книжками. Переводы по тридцать печатных   листов — к черту.   Вместо   них — в каждом  номере интересная заграничная   корреспонден¬ция.  Париж, Лондон,  Берлин,   Рим,   Константинополь. Общее число печатных листов должно быть увеличено. Редакции под страхом смертной казни будет запрещено запасаться материалом на полтора года, как бывает и по сей день: материал должен идти только свежий. Если произойдет какое-нибудь чрезвычайное событие, — пусть две и три книжки целиком будут посвящены ему. Сло¬вом, журнал должен, оставаясь журналом, приблизиться елико возможно к типу, газеты, быть свежим. На все надо отзываться по   горячему   следу.  В литературе — следить   за   каждым   новым   течением.   Отрешиться от олимпийства, от академизма. И тогда... Словно споткнувшись, Чехов докончил: — И тогда, вероятно, все же ничего из этого всего не выйдет, и ваш журнал съест вас... <...>
    После смерти Чехова не раз мало знавшие его люди пытались уверить, будто Чехов питал нежные чувства по отношению к Ялте, в которой он прожил последние годы своей жизни. На самом деле у Чехова было резко отрицательное отношение к Ялте. Иногда он откровенно ненавидел Ялту и, не стесняясь, высказывал это. По-, мимо жалобы на то, что жить в Ялте приходится, как в безвоздушном пространстве, Чехов жаловался и на многое другое:
— Дивное море, а Ялта в это море вываливает нечистоты. Чудесные горы, а Ялта не умеет провести дорог по этим горам. И те дороги, которые проведены, отравляют окрестности пылью. Настроили дворцов и вилл, но это — фасад. А за фасадом — каменные карманы с насквозь прогнившими стенами. На набереж¬ной— магазины, которым и в Париж не стыдно пока-заться, а в двух шагах кофейни, на ночь обращающиеся в ночлежные приюты для беспаспортных. И это — символ всей жизни Ялты. Это — кофейня, она же — ночлежка. Настоящего, прочного, органически связанного с городом населения еще нету. Все не граждане, так сказать, а временные курортные арендаторы, которым до внесезона в высшей степени никакого дела нет. Прице¬лился, обобрал кого-нибудь, — а если обобранный за¬вопил — гони его в шею. Жди другого.
     И с этим беспардонным хищничеством — порази¬тельная беспомощность во всех отношениях, полное не¬понимание своих даже собственных выгод, что-то тре¬вожно-алчное, вот как бывает у игроков в Монте-Карло. Да еще у шулеров на волжских пароходах. Ходит, знаете, фертом таким, франтоват, весел, говорлив, а в глазах — тревожное ожидание:
«А скоро ли меня при всем честном народе бить бу¬дут и с парохода ссадят?!»
     И тут же сам себя успокаивает:
«Но это ничего! Все равно, я на другой пароход пересяду!»
     При Чехове как-то летом в одну ночь сгорел малень¬кий, но сносный городской театр, в котором тогда под¬визалась опереточная труппа известного южного антре¬пренера Новикова. Город получил страховую премию. И началась волокита — с вопросом о постройке нового театра. Проект за проектом, и один другого грандиознее. Старый театр стоил что-то тысяч сорок. Новый — дол¬жен быть грандиозным: в триста, нет, в четыреста ты¬сяч? Да что четыреста? В миллион!
     Годы шли, а Ялта оставалась без хотя бы скромного театра.
Это, по-видимому, очень огорчало Чехова.
— Скучно! — признавался он. — Хоть плохой театр был, хоть не бог знает какие труппы играли, а все же — без театра, как без близкого человека. Пустота какая-то в жизни образовалась! Белое место!
      И вот, истомившись в Ялте, устав жить в «безвоздуш¬ном пространстве», Чехов зачастую, не считаясь с инте¬ресами своего подорванного здоровья, уезжал в люби¬мую им Москву. Уезжая, он казался словно помолодев¬шим, поздоровевшим. Приезжал — утомленный, скуч¬ный, мрачный. Но никогда я не видел его таким угрюмым и мрач¬ным, как в тот день,   когда он покидал Ялту,   чтобы уехать в доконавший его Баденвейлер…
     После смерти Чехова в Ялте сейчас же заговорили о необходимости поставить в честь его памятник. Из разговоров этих так ничего и не вышло, и вряд ли выйдет раньше, чем лет через пятьдесят;  уж очень «тонка» наша культура вообще, а специальная ялтинская «куль¬тура» в особенности.
     Кстати,  о памятниках.
В Ялте, на окраине города, на горе возле границ Мас¬сандры, умер С.Я. Надсон. Как-то, отправившись по¬смотреть на этот дом, я встретил Чехова.
— Был у Надсона! — сказал он. — Грустно, знаете! Человека читают как никого, может быть чуть не каж¬дый год — новое издание требуется, а поставить в его память хоть крошечный бюст здесь, в Ялте, — никому и в голову не приходит. Свиньи мы, знаете!
    Это чеховское «свиньи мы, знаете ли!» мне всегда вспоминается, когда придет в голову мысль о том, как нами почтена память самого Чехова...
               
                Рим, 1915 г.